Неожиданно поднялась стрельба, послышались крики.
   За ангаром, пока я добежал, все стихло. Лежало несколько трупов в японской форме. Один японец, без оружия, стоял спиной к ангару, настороженно, словно загнанный зверь, бросал взгляды по окружающему его полукольцу наших бойцов.
   - Хотели на нас напасть, - говорил механик Свешников, тяжело дыша и не спуская глаз с японца, а пальца - с курка автомата. - Да вот заметили мы их раньше...
   Кто-то шагнул к тому солдату. Глазом моргнуть не успели, как он рванулся, сделал быстрое движение рукой, переломившись в пояс, словно ударили под дых, и, скрючившись, поджав ноги, упал.
   - Харакири, - произнес Свешников непривычное слово.
   Он отошел и принес нож, взятый у одного из застреленных. Стали с любопытством разглядывать. Толстое, длинное острое лезвие, массивная тяжелая ручка.
   - Смотрите, бляхи какие-то на груди. С черепом.
   Это были солдаты специальных войск, из бригады смертников. Солдаты, заранее обреченные на гибель, идущие на нее с мыслью, что их отличили высочайшей избранностью, священным долгом перед богом и божественным императором.
   - Надо же! Носить нож, чтобы самому себе кишки выпускать, - не переставал удивляться Свешников.
   К полудню над аэродромом появились два японских самолета. Зашли одновременно на посадку, подрулили к заправочной машине. Свешников потом рассказывал:
   - Я ближе всех стоял. Гляжу, катит самурайский самолет. Совсем рядом. До этого не обращал внимания, а тут смотрю - японский! И летчика вижу: глаза выпучились, а лицо прямо-таки перекосилось. Секунду, другую вглядывался он в меня, а потом как даст по газам, и сразу на взлет, и второй тоже.
   Иного быть не могло: летчики не знали, что аэродром уже в наших руках. Ведь наземные советские войска были еще далеко. Поднялись самолеты, долетели до края поля и резко, один за другим, врезались в землю.
   - Еще одна разновидность харакири, - прокомментировал Свешников и уточнил по-своему: - Авиахаракири.
   Он смотрел туда, где, едва различимые, дымились обломки. Плечи его сдвинулись, на лице гримаса удивления как это бывает, когда человек сталкивается с нелепостью.
   Нас предупредили: прилет японских самолетов возможен и впредь. Дело в том, что японскому командованию оставлены на какое-то время все средства связи, с тем, чтобы оно могло оповестить свои войска повсюду о капитуляции.
   Вскоре появился еще один самолет. Сел, подрулил. Выбрался наш подполковник-артиллерист, за ним летчик-японец.
   - Нужно заправиться, - сказал подполковник.
   - Куда это вы с ним? - полюбопытствовал я.
   - Облетываем их части, где еще наших нет.
   - А как ведет себя? Подполковник засмеялся.
   - Исправно. Его начальство поставило задачу - и он как часы.
   Они улетели...
   Все время прибывали на самолетах то еще одна наша рота, то командование, то доставили тяжелую радиостанцию.
   Сотрясая землю, подошли танки...
   Вечером, направляясь, в свою гостиничную комнату, я повстречал генерала Шелахова.
   - Хотите Семенова посмотреть? Наверное, я не сразу сообразил.
   - Ну, того, что бандитствовал у нас в годы гражданской войны.
   Мы прошли немного, спустились в полуподвал. Миновали несколько постов. У одной из дверей генерал остановился, ее открыли.
   Лицом к зарешеченному окну стоял человек, сложив руки на груди. Обернулся. Хороший костюм ладно сидел на его неувядшей еще фигуре. Глаза внимательно обежали нас. Лицо интеллигентного служащего.
   Никак не ожидал увидеть его таким. В ту минуту подумалось, что привык представлять себе все иначе. Если предатель, то обязательно жалкий, ничтожный всем своим обликом человек. Если изверг, то в глазах непременно сумасшествие. А комендант гитлеровского концлагеря демонстрировал великолепные манеры, заботливо выращивал розы, холил собаку, как ребенка, слушал с пластинки музыку Вагнера, и от чувствительности на его ресницах дрожали слезы. Музыку он слушал вечером. А утром собственноручно пристреливал ребенка, как собаку, или травил псами обессилевшего пленного, или, спасаясь от скуки, шагал на допросы с пытками. Семеновщина была не менее жестока, чем гитлеризм. Но вот стоит перед тобой изверг, и ты не веришь глазам. Этот благообразный мужчина - тот самый палач, чье имя рождало ужас в сибирских деревнях?!
   - Он и есть, - словно угадывая мои мысли, подтверждает генерал Шелахов.
   Несколько долгих секунд висит тишина. Мы всматриваемся друг в друга, и я только теперь вижу, что атаман глядит со страхом. Он опускает руки пальцы на одной из них подрагивают.
   - Что, господин Семенов, вот и финал? - спрашивает генерал жестко.
   Глаза Семенова влажнеют. Он с трудом проглатывает застрявший в горле комок. И тут же в зрачках, в глубине, мелькает огонек злости. Всего на миг. Страх гасит эту вспышку, атаман не выдерживает, оборачивается, уходит в дальний угол комнаты - как зверь в угол клетки.
   Мы поворачиваемся, слышим, как беспощадно лязгают тяжелые засовы этой клетки...
   Ночью меня разбудили: принят по радио приказ перебазировать дивизию.
   Повсюду в городе транспаранты и флаги. При встречах корейцы с волнением обнимают советских пехотинцев, танкистов, моряков, авиаторов, благодарят нашу страну за освобождение от японского ига. На каждом шагу радушие и счастливые лица...
   Вечер. Аэродром затихает. Золотая осень. Со стороны моря тянет прохладой.
   Механик из звена управления Свешников выходит из землянки с баяном. Он в чистом, недавно выстиранном, хотя и пооблинялом обмундировании. Пилотка чуть сдвинута на затылок, открывая волнистую прядь русых волос. Сержант стал отпускать усы, говорит, что домой надо явиться "в гвардейском виде". На груди его, крутой и широкой, ярко выделяются четыре разноцветные нашивки - знаки ранений. Серебряным звоном позванивают медали. "Вся география у тебя на груди, Василий", - сказал я ему вчера, когда он прилаживал свои награды к только что выглаженной гимнастерке.
   - Не вся, товарищ полковник. Вот еще за победу над Японией прибавится...
   И одновременно улыбнулся улыбкой счастливого человека и вздохнул тяжелым вздохом смертельно уставшего за долгие годы боев солдата.
   А сейчас Василий Свешников выходит из землянки, растягивает меха, пробует лады. На эти тихие, пока еще не собранные в мелодию звуки отовсюду стекаются бойцы.
   Устроившись на железной бочке, он закурил. Жадно, в четыре затяжки, сжег самокрутку, сказал:
   - Ну вот...
   И растянул меха.
   Песню подхватывают. Знакомый всем мотив, но слова другие, Может, их сочинил сам Свешников, а может, пришли откуда-то. Лишь последняя строчка из старого текста: "И на Тихом океане свой закончили поход".
   Закончили!
   Другое время, другие события и другие слова у песни - но мотив тот же и концовка та же.
   Вот она - последняя строчка, последняя точка второй мировой войны: "И на Тихом океане свой закончили поход".
   Пройдет немного времени, и разъедутся солдаты по домам. К своим прежним мирным занятиям. Но прежними людьми они уже не будут. Пусть за тот же станок встанут, за тот же плуг, пусть такой же, как прежде, облик приобретут, пусть вновь жизнь их втиснется в кольцо своих обыденных забот но прежними они уже не будут, нет. Потому что теперь они люди, причастные к самому трудному, но и почетному делу - борьбе за свободу и независимость своей прекрасной Родины.