Страница:
Конечно, про эту драку Клавдия Агафоновна тоже рассказывает фантастические глупости. Мол, участковый совал ее кисе в пасть топор-колун с одной стороны, а подполковник с другой стороны совал мне в пасть дуло пистолета. И я на все это только жмурил глаза и сопел носом. Опять враки. Когда тебе в пасть суют наган или топор, то повторный стресс бывает еще сильнее, чем от доски. Тут уж и последний атавистический и дефективный щенок челюсти разожмет.
А что на самом деле получилось тогда плохо? А то, что Клавдия Агафоновна – мелкая женщина – написала в политотдел на полковника донос. Так, мол, и так, рядом с ее дачей проживает кадровый военный с баскервильским мастодонтом. Полковнику: «Вы советский офицер и, будьте любезны, если уж имеете собаку, то чтобы это была нормальная, человеческая собака, а мастодонта – отставить!» Тот, конечно: «Слушаюсь!» И отдал Мастифа безо всяких денег одному всемирно известному пианисту – там же, в Репино. А сам купил болонку и уехал на Дальний Восток в десант.
Мастиф дважды от пианиста убегал.
Все подполковника искал.
Переживал мучительно.
Ловили.
Привык.
Пианист был хороший человек, отличный музыкант и горький пьяница. Мастифа полюбил. И Мастиф к нему со временем привязался.
Однажды дочка пианиста отобрала у папы деньги, чтобы сохранить ему здоровье и чтобы он «не добавлял».
Пианист дождался, когда дочь уйдет в филармонию, вытащил из-под дивана чемодан и полез на чердак. Там у него пустых бутылок было на сто рублей. А у Мастифа на чемоданы выработалась отрицательная установка. Все доги, если честно говорить, глуповаты. И Мастиф заволновался, когда хозяин с чемоданом вызвал знакомого таксера Васю. Понять, что пианист едет только бутылки сдавать, он не смог. Ну, взвой тогда, цапни хозяина за брюки, закати вообще истерику, как это Клавдия Агафоновна в нужный момент всегда делает! Так нет! Мастиф внешне изображал этакое безразличие. Вероятно, он все-таки английский дог был. А сам решил, что и новый хозяин его бросил навсегда.
Когда пианист вернулся с поллитрой, Мастиф лежал возле калитки. Отнялись задние лапы. Паралич.
Не знаю, отравили или застрелили его. А потом похоронили у дальней ограды участка. И когда мы с Клавдией Агафоновной приезжаем на дачу, я всегда навещаю Мастифа, хотя там воняет известью…
Да, о чем я?
О том, какая унизительная история случилась в воскресенье утром.
Я радостно обходил двор, нюхал запахи и вспоминал кое-что из прошлого. И вдруг Барсик:
– Ну что ты здесь крутишься, как электрон на орбите? Твою Хильду вчера водили на случку к Пирату. У него, между прочим, медалей еще больше, чем у тебя.
Весенний свет померк в моих глазах.
– Она натянула тебе нос не только с Пиратом, – сказал Барсик. И спрыгнул с поленницы.
Кровь приливала к белкам.
Губы вздрагивали.
Почувствовал: ветер обдувает клыки, сушит на них слюну.
– Медалированный скот, выйдем на улицу, – предложил Барсик угрюмо.
Зарычал и ударил задними лапами по земле. У меня действительно четыре лауреатских медали есть. А кошкам их не дают. Отсюда и зависть, и недоброжелательность.
Барсик метнулся в подворотню.
Я уже не имел возможности проанализировать альтернативы поведения из-за слишком высокого эмоционального возбуждения.
Прыгнул за Барсиком.
Он в подворотню и на улицу – к скверу возле церкви.
Он несся как угорелый, как будто его выкупали в валерьянке. Но я уже близко видел светлые подушечки его негритянских, черных лап. Брызги – мне в морду. И – бах! Он промчался между прутьями ограды, а я застрял в них широкой грудью.
Горько было мне. Потому еще было так горько, что застрял я под самой вывеской «ВХОД В СКВЕР С СОБАКАМИ СТРОГО ВОСПРЕЩЕН!»
И с 1963 года вернулся в моря на профессиональную судоводительскую работу.
Морю я обязан своим спасением.
«Вещать новое и художественное свойственно наивным и чистым, вы же, рутинеры, захватили в свои руки власть в искусстве и считаете законным лишь то, что делаете вы, а остальное вы давите». – Господи! Даже Чехов не мог спокойно переносить захват власти в искусстве сволочами, а он умел плевать на мелочи! Но ведь заорал? Да. А что это значит? А то, что на Руси вечно было так, как оно есть. Но ведь и литература была!
Горький: «Истинное искусство не может процветать среди социальной неискренности. Попробуйте объективно написать бытовой роман, и вы увидите, что это труднее изображения мировой проблемы».
Однако писали!
Мне же такое оказалось не по плечу.
Нырнул в океаны на многие лета.
Почему-то я очень удивился, когда узнал, что Твардовский тоже ценил и даже любил Цветаеву.
Я часто подкусываю женщин, но когда пришло время оглянуться, то оказалось, что две самые великие глыбы-личности нашей «новой» литературы – это именно женщины: Ахматова и Цветаева. Безукоризненное нравственное величие и чистота духа!
Цветаева – Пастернаку:
«Борис, но одно: я не люблю моря.Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная, заведомая неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке (себя или божества – равно). Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, а это и есть – оно, все, что в нем ужасающего, – оно. Суть его. Огромный холодильник (Ночь). Или огромный котел (День). И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис. Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное. Так, Иегову, например бы, ненавидела…). Гора – божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до Гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми. Гора – это прежде всего мои ноги,Борис. Моя точная стоимость. Гора – и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
И все-таки – не раскаиваюсь. «Приедается все – лишь тебе не дано». С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е.преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твоеморе – заочное, над'очное, внеочное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) – вот мое море.
Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю все, что полагается, но – мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, что это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничегоне значит, самая жалкая из отговорок. Здесь – чистоганом).
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я – даже не пассажир! дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть».
Часть вторая
Париж без праздника
СРОК: 14 суток.
1-й день. Прибытие в Париж, посещение Посольства СССР, устройство на жительство, налаживание связей снужными для дела знакомыми парижанами.
2-й день. Посещение Музея Пикассо, встреча с сотрудниками. Вечером – любой спектакль в театре Шат-лэ (желательно балет и желательно побывать за кулисами).
3-й день. Поездка на могилу генерала Де Голля, которому в свое время дарил книгу и получил благодарственное письмо, где он высказался о необходимости сугубо дружественных отношений между Францией и СССР для обеспечения стабильности в Европе. Вечером – любой спектакль в «Театре Елисейских полей». (Во всех указываемых театрах на «Русских сезонах» работали мать, ее старшая сестра Матильда Конецкая и Ольга Хохлова. Театры с тех времен не перестраивались, а мне нужен их «антураж».)
4-й день. Вылет в Ниццу для посещения дома Пикассо (музея) в Каннах-Антибе, ателье Мадура и часовни в Валлори. В Монте-Карло – «Театр оперы», где Дягилев ставил «Дафниса и Хлою». Поездка в Авиньон, где одно время жила семья Пикассо.
9-й день. Выезд из Ниццы в Гренобль, где находится Международный тренажер по управлению судами супербольшого тоннажа, и посещение Гляциологической лаборатории (руководитель Клод Лорус). Это мне нужно для работы над книгой на морскомматериале.
11-й день. Возвращение в Париж. Выступление в обществе «Франция – СССР», «Тургеневском обществе» («Тургеневской библиотеке»), перед работниками нашего посольства или вообще там, где будет надо. Тема: современная советская литература, VI съезд писателей СССР.
12-й день. Лувр. Вечером – любой спектакль в «Гранд опера» с проникновением за кулисы и разговорами со старожилами.
13-й день. Встреча с господином Жаном Перюс, славистом, старым коммунистом; неоднократно принимал его у себя в Ленинграде.
14-й день – буду действовать по обстановке, которая к этому моменту сложится. Готов к встрече и выступлениям перед любыми группами эмигрантов из СССР (многих из эмигрантов-писателей знал лично). Их нынешний образ мыслей, быт, степень ностальгии очень интересуют. И не только из чистого любопытства, которое тоже есть, но и для задуманной работы (Ольга Хохлова, хотя и стала женой великого художника, но без родины-то осталась навсегда).
Отлично понимаю, что и эти наметки программы в реальности выполнить окажется чрезвычайно сложно. С уважением…»
Французы в этот момент на нас злились. В результате срок пребывания сократился до одной недели, а место пребывания – на манер шагреневой кожи – до одного Парижа. Дату выезда МИД Франции откладывало трижды.
Вылетели 13 января 1987 года из Москвы. Трое. Я – руководитель делегации.
Состав: магометанин (не ест ветчины) по имени Мохаммад и столичная дамочка из академических кругов с англо-французским именем Ирэна, но вовсе не похожая на женщину Вертинского: «Я люблю ваше тонкое имя Ирэна…» Увы, совсем не похожая. Так же, как Мохаммад не похож на Магомета, хотя и не ест свинства.
Всю жизнь не везет на попутчиков при воздушных и сухопутных путешествиях.
Магометанин разыскивал в Париже родную правнучку Фридриха Энгельса, который, по моим сведениям, детей не имел, – книга для политиздатовской серии о пламенном дагестанском революционере.
А Ирэна в первый же день успешно нашла белое длинное платье за восемьсот франков, которое для нее сняли с витражного манекена. Надо было видеть выпученные глаза Мохаммада, когда он обнаружил голый женский манекен: стриптиз?! И надо самому слышать его «цок-цок-цок!» – так он делает языком в моменты всяческих заграничных потрясений – первый раз покинул отечество. Биде в номере повергло Мохаммада в шиитский транс на полдня: «Чего они только – цок-цок-цок! – тут придумали! Ай-ай-ай! Сколько это будет стоить? На наши деньги? Не знаешь? А в каком году здесь придумали метро? Тоже не знаешь?» Самые нужные заграничные слова магометанин записывает на бумажку. И «биде» записал. Но даже процесс графической фиксации не помог. До самого конца поездки он не внедрил в свой череп «мерси»…
Рыская по Музею Пикассо и на полном ходу успевая пресмыкаться перед его всемирным величием, я еще пытался надиктовывать свои эмоции, ощущения, названия картин и их содержание на малюсенький японский магнитофончик, который дал мне на время Юра Резе-пин – капитан теплохода «Кингисепп», – Юру я дублировал в навигацию 86-го года в трудненьком рейсе Мурманск – Диксон – Тикси – Зеленый Мыс – Певек – Зеленый Мыс – Дудинка – Игарка. Магнитофончик барахлил, инструкции к нему не было, и (к великому моему счастью) ничего из бормотаний моих в залах Музея Пикассо не записалось. А «к счастью» – потому, что к концу осмотра ничего от пресмыкания во мне не осталось. Наросла только и даже расцвела пышным георгином усталая раздражительность. Да, увы, Пабло не для моих вставных зубов. Ему Вознесенский нужен – как минимум.
И все стояла перед глазами рецензия Феллини на выставку произведений швейцарской художницы Анны Кеель. Три четверти рецензии – воспоминания гения кинематографа о тех двух случаях, когда он позировал для средней известности живописцев. В детстве – по причине замечательно тощего тела («как у деревянной куклы») и выпученных глаз – живописец написал с Феллини отрока, который валится в ад вместе со стадами овец, пастухами и собаками. Фреску в новой церкви капуцинов художник не закончил и от расплаты сбежал в Бразилию. Но все же одна рука Феллини на фреске торчит до сих пор. Рука обороняется от чего-то, падающего сверху. Второй раз Феллини позировал живописцу, который нашел в нем сходство с Бетховеном. Из этого дела тоже ни фига не вышло, и модель вместе с творцом отправились в бар.
«Редко можно в теперешней жизни найти художника, который обладает мужеством не скрывать свои изобразительные способности» – так замечает замечательный Феллини в своей рецензии.
С ним смыкается наш П. В. Палиевский в статье «К понятию гения». Автор рассуждает про характерное для XX века явление «гения без гения». Там и о «Герни-ке», хотя автор и не называет знаменитую картину прямо: «…присоединяться можно не только к именам, но к чему угодно уже известному, например к событию, поразившему мир, которому гений посвятит свое создание или прямо трагически выразит его какой-нибудь искромсанной дрянью, подчеркнув смятение души, – кто осмелится отбросить? Людям в момент печали не до того; отвергнуть загадочное сочувствие было бы и невежливо. А когда обнаружится глумление, не всякий – далеко нет! – решится признать обман; да и зачем, в самом деле? Лучше уж обойти его стороной, тем более что гений, как выясняется, перешел уже в другой „период"».
Вот и я в последнем зале Музея Пикассо обошел сторонкой великое творение, изображающее, вероятно, одну из жен художника. Супруга воссоздана вместе с подлинной детской коляской. Голова ее – или кастрюля, или форма для пасхи, как я помню эти формы еще из детства. Вместо грудей формочки для бисквитов. Из чего сделаны ноги, не рассмотрел, потому что меня нормально замутило. Скульптура эта огорожена со всех четырех сторон страховочном канатом. Вокруг толпилось порядочно народу со всех концов света, и экскурсовод лепетала на всех языках сразу какие-то почтительные объяснения о гениальном произведении.
Особенно тошно было мне потому, что последняя супруга Пикассо месяца за два до моего приезда в Париж выстрелила себе в рот – очень редкий вид самоубийства для женщины. Французские газеты продолжали гадать о том, почему вдова гения, супермиллионерша, еще сравнительно молодая женщина, окруженная ореолом всемирной славы своего супруга, имеющая возможность общаться с самыми интересными и прекрасными людьми нашего времени, вдруг так нелепо и страшно покончила с собой.
Портрет же первой жены – один из самых великих женских портретов XX века.
Летом 1917 года поэт Жан Кокто, написавший либретто на музыку Эрика Сати к балету «Парад», предложил своему другу Пикассо создать декорации для этой постановки. И оба они отправились в Рим, где в то время гастролировала труппа русского балета.
Многие месяцы Пикассо провел в обществе танцоров, людей музыки, театра.
Искусство Анны Павловой, Карсавиной, Фокина оказало решающее влияние на смену стиля Пикассо. Интерес художника к красоте человеческого тела, который, казалось, навсегда пропал в годы кубизма, возродился. Таким образом наш балет вернул Пикассо к классическому реализму.
Он делал массу зарисовок танцовщиц во время репетиций. Вполне вероятно, что пластика тел моей мамы и тетушки помогли гению обрести праведный путь, но потом он опять свихнулся.
Да, действительно таинствен и даже страшен путь Пикассо от классической простоты великого реализма к кастрюлям, формочкам для бисквитов, к металлическому чучелу-пугалу, толкающему подлинную детскую коляску, в которой, вероятно, живая женщина возила теплого ребенка.
Пикассо: «В конце концов, единственно важна легенда, порождаемая картиной». Какое-то странное и настораживающее декларативное заявление. Оно настораживает еще и тем, что не можешь понять, о чем он говорит. Важен шлейф, который тянется за картиной, этакий кометный хвост? Так ведь подлая кража какой-нибудь картины из Лувра тоже порождает легенду через обыкновенную сенсацию…
И все-таки гений есть гений. Он сам разъясняет:
«Эти люди (это о Сезанне и иже с ним) жили в невероятном одиночестве, которое, пожалуй, было для них благословением, даже если и было их несчастьем. Что может быть опаснее симпатизирующего понимания?»
Вот это вопросик! Он по зубам только гению. Ведь каждый из нас-то – рядовых – как раз и стремится к симпатизирующему пониманию!
Ведь кажется, что главная задача художника – искать в душе зрителя счастье сопонимания, хотя бы на доли секунды…
Думаю, что «Герника» так поражает зрителей еще и своими огромными размерами. А мое непонимание Пикассо имеет те же корни, что и тормоза нашей апрельской весны и вообще перестройки: застарелый консерватизм, бюрократизм, разрыв между словом и делом, между замыслами и практическими действиями, создававшийся во мне многими десятилетиями механизм ретроградства, который, как всем известно, особенно цепок в психологии, а особенно в психологии, которая занимается художеством. Есть во мне еще и нехватка темперамента, конструктивности, смелости в постановке проблем. Дают себя знать и болезни – тромбоз вен нижних конечностей, поверхностность, «идеебоязнь» – как заметил секретарь ЦК КПСС А. Н. Яковлев; подмена анализа назидательностью, слабоватость в культуре дискуссий, часты случаи, когда одна полуправда заменяется другой четвертьправдой, а от такого особенно страдает сама правда. Свойственна мне и поспешность, что никак не свидетельствует о моем высоком журналистском профессионализме.
В результате я намертво споткнулся на новаторстве Пикассо.
А преследуя Ольгу Хохлову, вдруг оказался на приеме в Обществе французских писателей. Шикарнейший особняк с садом. В вестибюле «Бальзак» Родена. Были президент, руководитель ассоциации критиков, поэты, прозаики, искусствоведы. Прием с шампанским и виски.
В СП меня просили договориться с этим Обществом о безвалютном обмене писателями. Хотя огромный интерес французов к Пикассо распространился и на мою особу, но никакого разговора об обмене у меня не вышло. Вообще никакой политики и никаких практических вопросов не было. Люди на прием приехали даже из пригородов Парижа – это подвиг, равный сталинградскому, ибо снег и десятиградусные морозы вызывали у французов настоящую панику.
Президент Общества бесконечно извинялся, что какой-то главный спец по Пикассо не смог преодолеть сугробы и прибыть.
Самая моя крупная гафа – под финал никак не мог понять, что откланиваться уже давным-давно пора: переводчица намекнула слишком деликатно.
Я заговорился с каким-то критиком, который немного знал русский язык и вообще был похож на русского, во всяком случае глаза у него были такие добренькие, какие бывают только у наших добрых пьяниц. Жена – скульптор. Она только что закончила оформление фасада дома в 19-м районе Парижа. Это самый бедный район. И, вероятно, потому ей разрешили там экспериментировать без всякого удержу. И она осуществила свою давнишнюю мечту – попыталась заменить скульптуру на фасаде неповторимостью человеческого почерка. Как я понял, она попыталась вложить в буквы французского алфавита такой же смысл, как японцы и китайцы вкладывают в художественное рисование иероглифов. Полости букв на фасаде дома заливали цветным бетоном. Когда еще только знакомились и я узнал, что она скульптор, то проверил ее руки на мозоли, – мозолей, в отличие от Эрнста Неизвестного, не оказалось. Вот тогда она смутилась и стала объяснять про свою иерографическую деятельность. Очень славная, маленькая женщина: «Я хотела своими „фресками“ сказать этим несчастным и бедным людям, что человек счастлив один раз – когда он родился…» Понимайте это как вам угодно.
Мало кто знает, что наш скорбный белорусский писатель Василь Быков до войны учился в художественном училище на скульптурном факультете.
15января, вечер, встреча в моем номере, переводчик Анне Ренард.
Жану за 80, друг Пикассо с 46 года, очень известный и во Франции и в СССР искусствовед и эссеист. Разговор только о причудах Пикассо, Ольге Хохловой и восторги от посещения Ленинграда, где ему каждый час приносили в номер бутылку шампанского, а все искусствоведы говорят по-французски. Обаятельный старик, помнит еще Наталью Гончарову и ее великую живопись. Для задуманной мною работы встреча была очень полезна. Вывел меня на другого специалиста по искусству начала века Бориса Кохно (Кошно) – этот владеет русским так, что из кино приезжают его записывать, когда снимают фильмы «про Петербург». С Борисом встретиться не удалось.
Мишель Лерис.
Был у него дома в сопровождении К.-С. Кароля и переводчицы Ренард. Старейший поэт и меценат Франции. Самый аристократический район Парижа. Чрезвычайно труднодоступный господин. При мне категорически отказался давать интервью для «Нувель обсерватер». Переводчица чуть не рухнула в обморок, ибо стены квартиры обвешаны подлинными Леже, Пикассо и другими супервеликими. Никаких разговоров о политике. Думаю, он сделал состояние, ибо одним из первых «открыл», начал собирать и продавать «новую» живопись начала века. Прекрасная память. Я узнал массу мелочей из отношений Пикассо с Хохловой. Ввел меня к нему мсье Кароль, который живет через дом от патриарха. (Это подчеркивает значительность фигуры самого Кароля.)
Кароль.
Познакомился с ним на обеде у Жана Катала.
Прекрасно владеет русским, ибо с 41-го по 45-й воевал в составе Донского казачьего корпуса. Затем два года в Польше готовился к дипломатической работе. Для изучения французского языка был послан в Гренобль, дальнейшее – черный ящик. Человек состоятельный, пригласил меня в русский ресторан (название не запомнил), закатил шикарный обед, цены там не для диссидентов. В ресторане он был с госпожой Моник. Она переводчица с русского, училась в Москве, перевела книги Абрамова, сейчас заканчивает перевод однотомника Фазиля Искандера, влюблена в русскую прозу.
Кароль подарил мне свою книгу на английском «Жизнь в Советском Союзе с 1939 по 1946 гг.» Даря, спросил: «А вы не боитесь везти ее в Россию?» Из чего я понял, что книга не для вечерних университетов марксизма. При этом резко отчуждается от оголтелых антисоветчиков: «Я четыре года воевал вместе с советскими солдатами, я знаю Россию и верю, что за вами будущее». (Был ранен, один глаз или косит, или искусственный – след ранения.) По приглашению Кастро три месяца прожил на Кубе, чтобы написать о ней книгу, но потом: «Мы с Кастро не смогли понять друг друга».
Накануне встречи со мной был принят или главным редактором «Коммуниста» Фроловым или членом редколлегии «Коммуниста» Федосеевым – точно не засек. Получил от них № 13 журнала со статьей Т. Заславской. Этот номер гремит в Париже наравне с перепиской Эйдельман – Астафьев.
(Вообще-то не только русско-еврейские и еврейско-русские отношения у нас весьма своеобразны. И внутрирусские, и внутринациональные отношения, на мой взгляд, тоже своеобразны. Поэт Сергей Давыдов рассказывал, как вместе с другим пиитом Олегом Шестинским поехали они выступать в Волгоград.
Из окон интуристовской гостиницы пииты увидели компанию парней. Парни сидели на берегу матушки Волги, играли на баяне и пели народные песни, – дело было еще до роков, панков и металлистов – в старые добрые времена. Шестинский, стремясь к народности и демократизму, надел под пиджак тельняшку, и ленинградцы отправились наводить мосты с местными парнями. Ну, подошли к компании. Шестало (подпольная кличка Шестинского) распахнул пиджак, мелькнул тельняшкой и сказал:
– Здорово, ребята! Я – с берегов Невы! (Тогда его еще не спровадили с этих берегов в столицу: мы, ленинградцы, постоянной равномерно снабжаем матушку Москву секретарями СП, начав аж с Кочетова.)
В ответ на представление ленинградца самый здоровый сталинградский парень встал, безмятежно размахнулся, врезал балтийскому пииту в глаз и миролюбиво объяснил:
– А мы, друг, с Волги!
Это называется: «Загадка русской души».
Ведь никакой поэзии этот волгарь не знал и никаких личных претензий к знаменитому переводчику с болгарского языка не имел. Думаю, ему просто размяться захотелось.
А что на самом деле получилось тогда плохо? А то, что Клавдия Агафоновна – мелкая женщина – написала в политотдел на полковника донос. Так, мол, и так, рядом с ее дачей проживает кадровый военный с баскервильским мастодонтом. Полковнику: «Вы советский офицер и, будьте любезны, если уж имеете собаку, то чтобы это была нормальная, человеческая собака, а мастодонта – отставить!» Тот, конечно: «Слушаюсь!» И отдал Мастифа безо всяких денег одному всемирно известному пианисту – там же, в Репино. А сам купил болонку и уехал на Дальний Восток в десант.
Мастиф дважды от пианиста убегал.
Все подполковника искал.
Переживал мучительно.
Ловили.
Привык.
Пианист был хороший человек, отличный музыкант и горький пьяница. Мастифа полюбил. И Мастиф к нему со временем привязался.
Однажды дочка пианиста отобрала у папы деньги, чтобы сохранить ему здоровье и чтобы он «не добавлял».
Пианист дождался, когда дочь уйдет в филармонию, вытащил из-под дивана чемодан и полез на чердак. Там у него пустых бутылок было на сто рублей. А у Мастифа на чемоданы выработалась отрицательная установка. Все доги, если честно говорить, глуповаты. И Мастиф заволновался, когда хозяин с чемоданом вызвал знакомого таксера Васю. Понять, что пианист едет только бутылки сдавать, он не смог. Ну, взвой тогда, цапни хозяина за брюки, закати вообще истерику, как это Клавдия Агафоновна в нужный момент всегда делает! Так нет! Мастиф внешне изображал этакое безразличие. Вероятно, он все-таки английский дог был. А сам решил, что и новый хозяин его бросил навсегда.
Когда пианист вернулся с поллитрой, Мастиф лежал возле калитки. Отнялись задние лапы. Паралич.
Не знаю, отравили или застрелили его. А потом похоронили у дальней ограды участка. И когда мы с Клавдией Агафоновной приезжаем на дачу, я всегда навещаю Мастифа, хотя там воняет известью…
Да, о чем я?
О том, какая унизительная история случилась в воскресенье утром.
Я радостно обходил двор, нюхал запахи и вспоминал кое-что из прошлого. И вдруг Барсик:
– Ну что ты здесь крутишься, как электрон на орбите? Твою Хильду вчера водили на случку к Пирату. У него, между прочим, медалей еще больше, чем у тебя.
Весенний свет померк в моих глазах.
– Она натянула тебе нос не только с Пиратом, – сказал Барсик. И спрыгнул с поленницы.
Кровь приливала к белкам.
Губы вздрагивали.
Почувствовал: ветер обдувает клыки, сушит на них слюну.
– Медалированный скот, выйдем на улицу, – предложил Барсик угрюмо.
Зарычал и ударил задними лапами по земле. У меня действительно четыре лауреатских медали есть. А кошкам их не дают. Отсюда и зависть, и недоброжелательность.
Барсик метнулся в подворотню.
Я уже не имел возможности проанализировать альтернативы поведения из-за слишком высокого эмоционального возбуждения.
Прыгнул за Барсиком.
Он в подворотню и на улицу – к скверу возле церкви.
Он несся как угорелый, как будто его выкупали в валерьянке. Но я уже близко видел светлые подушечки его негритянских, черных лап. Брызги – мне в морду. И – бах! Он промчался между прутьями ограды, а я застрял в них широкой грудью.
Горько было мне. Потому еще было так горько, что застрял я под самой вывеской «ВХОД В СКВЕР С СОБАКАМИ СТРОГО ВОСПРЕЩЕН!»
* * *
Рассказ этот я показал Юрию Марковичу Нагибину, который много мне помог в юности. Юрий Маркович рассказ разругал. Показывать дневник своего боксера Казакову я вовсе не решился.И с 1963 года вернулся в моря на профессиональную судоводительскую работу.
Морю я обязан своим спасением.
«Вещать новое и художественное свойственно наивным и чистым, вы же, рутинеры, захватили в свои руки власть в искусстве и считаете законным лишь то, что делаете вы, а остальное вы давите». – Господи! Даже Чехов не мог спокойно переносить захват власти в искусстве сволочами, а он умел плевать на мелочи! Но ведь заорал? Да. А что это значит? А то, что на Руси вечно было так, как оно есть. Но ведь и литература была!
Горький: «Истинное искусство не может процветать среди социальной неискренности. Попробуйте объективно написать бытовой роман, и вы увидите, что это труднее изображения мировой проблемы».
Однако писали!
Мне же такое оказалось не по плечу.
Нырнул в океаны на многие лета.
Это Белла Ахмадулина.
Морская – так иди в свои моря.
Оставь меня: скитайся вольной птицей.
Умри во мне, как в мире умерла.
Темно и тесно быть твоей темницей.
Почему-то я очень удивился, когда узнал, что Твардовский тоже ценил и даже любил Цветаеву.
Я часто подкусываю женщин, но когда пришло время оглянуться, то оказалось, что две самые великие глыбы-личности нашей «новой» литературы – это именно женщины: Ахматова и Цветаева. Безукоризненное нравственное величие и чистота духа!
Цветаева – Пастернаку:
«Борис, но одно: я не люблю моря.Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная, заведомая неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке (себя или божества – равно). Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, а это и есть – оно, все, что в нем ужасающего, – оно. Суть его. Огромный холодильник (Ночь). Или огромный котел (День). И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис. Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное. Так, Иегову, например бы, ненавидела…). Гора – божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до Гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми. Гора – это прежде всего мои ноги,Борис. Моя точная стоимость. Гора – и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
И все-таки – не раскаиваюсь. «Приедается все – лишь тебе не дано». С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е.преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твоеморе – заочное, над'очное, внеочное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) – вот мое море.
Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю все, что полагается, но – мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, что это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничегоне значит, самая жалкая из отговорок. Здесь – чистоганом).
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я – даже не пассажир! дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть».
Часть вторая
Париж без праздника
§ 1
Программа пребывания члена Союза писателей СССР во Франции (по обмену МИД)
«ЦЕЛЬ: сбор материала для прозаической книги „СЕМЕЙНАЯ ХРОНИКА“ о русской балерине дягилевской труппы Ольге Хохловой, близкой подруге моей матери, первой жене художника Пабло Пикассо.СРОК: 14 суток.
1-й день. Прибытие в Париж, посещение Посольства СССР, устройство на жительство, налаживание связей снужными для дела знакомыми парижанами.
2-й день. Посещение Музея Пикассо, встреча с сотрудниками. Вечером – любой спектакль в театре Шат-лэ (желательно балет и желательно побывать за кулисами).
3-й день. Поездка на могилу генерала Де Голля, которому в свое время дарил книгу и получил благодарственное письмо, где он высказался о необходимости сугубо дружественных отношений между Францией и СССР для обеспечения стабильности в Европе. Вечером – любой спектакль в «Театре Елисейских полей». (Во всех указываемых театрах на «Русских сезонах» работали мать, ее старшая сестра Матильда Конецкая и Ольга Хохлова. Театры с тех времен не перестраивались, а мне нужен их «антураж».)
4-й день. Вылет в Ниццу для посещения дома Пикассо (музея) в Каннах-Антибе, ателье Мадура и часовни в Валлори. В Монте-Карло – «Театр оперы», где Дягилев ставил «Дафниса и Хлою». Поездка в Авиньон, где одно время жила семья Пикассо.
9-й день. Выезд из Ниццы в Гренобль, где находится Международный тренажер по управлению судами супербольшого тоннажа, и посещение Гляциологической лаборатории (руководитель Клод Лорус). Это мне нужно для работы над книгой на морскомматериале.
11-й день. Возвращение в Париж. Выступление в обществе «Франция – СССР», «Тургеневском обществе» («Тургеневской библиотеке»), перед работниками нашего посольства или вообще там, где будет надо. Тема: современная советская литература, VI съезд писателей СССР.
12-й день. Лувр. Вечером – любой спектакль в «Гранд опера» с проникновением за кулисы и разговорами со старожилами.
13-й день. Встреча с господином Жаном Перюс, славистом, старым коммунистом; неоднократно принимал его у себя в Ленинграде.
14-й день – буду действовать по обстановке, которая к этому моменту сложится. Готов к встрече и выступлениям перед любыми группами эмигрантов из СССР (многих из эмигрантов-писателей знал лично). Их нынешний образ мыслей, быт, степень ностальгии очень интересуют. И не только из чистого любопытства, которое тоже есть, но и для задуманной работы (Ольга Хохлова, хотя и стала женой великого художника, но без родины-то осталась навсегда).
Отлично понимаю, что и эти наметки программы в реальности выполнить окажется чрезвычайно сложно. С уважением…»
§ 2
Весь этот фантастический бред отправился в МИД Франции (10.07.1986 г.).Французы в этот момент на нас злились. В результате срок пребывания сократился до одной недели, а место пребывания – на манер шагреневой кожи – до одного Парижа. Дату выезда МИД Франции откладывало трижды.
Вылетели 13 января 1987 года из Москвы. Трое. Я – руководитель делегации.
Состав: магометанин (не ест ветчины) по имени Мохаммад и столичная дамочка из академических кругов с англо-французским именем Ирэна, но вовсе не похожая на женщину Вертинского: «Я люблю ваше тонкое имя Ирэна…» Увы, совсем не похожая. Так же, как Мохаммад не похож на Магомета, хотя и не ест свинства.
Всю жизнь не везет на попутчиков при воздушных и сухопутных путешествиях.
Магометанин разыскивал в Париже родную правнучку Фридриха Энгельса, который, по моим сведениям, детей не имел, – книга для политиздатовской серии о пламенном дагестанском революционере.
А Ирэна в первый же день успешно нашла белое длинное платье за восемьсот франков, которое для нее сняли с витражного манекена. Надо было видеть выпученные глаза Мохаммада, когда он обнаружил голый женский манекен: стриптиз?! И надо самому слышать его «цок-цок-цок!» – так он делает языком в моменты всяческих заграничных потрясений – первый раз покинул отечество. Биде в номере повергло Мохаммада в шиитский транс на полдня: «Чего они только – цок-цок-цок! – тут придумали! Ай-ай-ай! Сколько это будет стоить? На наши деньги? Не знаешь? А в каком году здесь придумали метро? Тоже не знаешь?» Самые нужные заграничные слова магометанин записывает на бумажку. И «биде» записал. Но даже процесс графической фиксации не помог. До самого конца поездки он не внедрил в свой череп «мерси»…
Рыская по Музею Пикассо и на полном ходу успевая пресмыкаться перед его всемирным величием, я еще пытался надиктовывать свои эмоции, ощущения, названия картин и их содержание на малюсенький японский магнитофончик, который дал мне на время Юра Резе-пин – капитан теплохода «Кингисепп», – Юру я дублировал в навигацию 86-го года в трудненьком рейсе Мурманск – Диксон – Тикси – Зеленый Мыс – Певек – Зеленый Мыс – Дудинка – Игарка. Магнитофончик барахлил, инструкции к нему не было, и (к великому моему счастью) ничего из бормотаний моих в залах Музея Пикассо не записалось. А «к счастью» – потому, что к концу осмотра ничего от пресмыкания во мне не осталось. Наросла только и даже расцвела пышным георгином усталая раздражительность. Да, увы, Пабло не для моих вставных зубов. Ему Вознесенский нужен – как минимум.
И все стояла перед глазами рецензия Феллини на выставку произведений швейцарской художницы Анны Кеель. Три четверти рецензии – воспоминания гения кинематографа о тех двух случаях, когда он позировал для средней известности живописцев. В детстве – по причине замечательно тощего тела («как у деревянной куклы») и выпученных глаз – живописец написал с Феллини отрока, который валится в ад вместе со стадами овец, пастухами и собаками. Фреску в новой церкви капуцинов художник не закончил и от расплаты сбежал в Бразилию. Но все же одна рука Феллини на фреске торчит до сих пор. Рука обороняется от чего-то, падающего сверху. Второй раз Феллини позировал живописцу, который нашел в нем сходство с Бетховеном. Из этого дела тоже ни фига не вышло, и модель вместе с творцом отправились в бар.
«Редко можно в теперешней жизни найти художника, который обладает мужеством не скрывать свои изобразительные способности» – так замечает замечательный Феллини в своей рецензии.
С ним смыкается наш П. В. Палиевский в статье «К понятию гения». Автор рассуждает про характерное для XX века явление «гения без гения». Там и о «Герни-ке», хотя автор и не называет знаменитую картину прямо: «…присоединяться можно не только к именам, но к чему угодно уже известному, например к событию, поразившему мир, которому гений посвятит свое создание или прямо трагически выразит его какой-нибудь искромсанной дрянью, подчеркнув смятение души, – кто осмелится отбросить? Людям в момент печали не до того; отвергнуть загадочное сочувствие было бы и невежливо. А когда обнаружится глумление, не всякий – далеко нет! – решится признать обман; да и зачем, в самом деле? Лучше уж обойти его стороной, тем более что гений, как выясняется, перешел уже в другой „период"».
Вот и я в последнем зале Музея Пикассо обошел сторонкой великое творение, изображающее, вероятно, одну из жен художника. Супруга воссоздана вместе с подлинной детской коляской. Голова ее – или кастрюля, или форма для пасхи, как я помню эти формы еще из детства. Вместо грудей формочки для бисквитов. Из чего сделаны ноги, не рассмотрел, потому что меня нормально замутило. Скульптура эта огорожена со всех четырех сторон страховочном канатом. Вокруг толпилось порядочно народу со всех концов света, и экскурсовод лепетала на всех языках сразу какие-то почтительные объяснения о гениальном произведении.
Особенно тошно было мне потому, что последняя супруга Пикассо месяца за два до моего приезда в Париж выстрелила себе в рот – очень редкий вид самоубийства для женщины. Французские газеты продолжали гадать о том, почему вдова гения, супермиллионерша, еще сравнительно молодая женщина, окруженная ореолом всемирной славы своего супруга, имеющая возможность общаться с самыми интересными и прекрасными людьми нашего времени, вдруг так нелепо и страшно покончила с собой.
Портрет же первой жены – один из самых великих женских портретов XX века.
Летом 1917 года поэт Жан Кокто, написавший либретто на музыку Эрика Сати к балету «Парад», предложил своему другу Пикассо создать декорации для этой постановки. И оба они отправились в Рим, где в то время гастролировала труппа русского балета.
Многие месяцы Пикассо провел в обществе танцоров, людей музыки, театра.
Искусство Анны Павловой, Карсавиной, Фокина оказало решающее влияние на смену стиля Пикассо. Интерес художника к красоте человеческого тела, который, казалось, навсегда пропал в годы кубизма, возродился. Таким образом наш балет вернул Пикассо к классическому реализму.
Он делал массу зарисовок танцовщиц во время репетиций. Вполне вероятно, что пластика тел моей мамы и тетушки помогли гению обрести праведный путь, но потом он опять свихнулся.
Да, действительно таинствен и даже страшен путь Пикассо от классической простоты великого реализма к кастрюлям, формочкам для бисквитов, к металлическому чучелу-пугалу, толкающему подлинную детскую коляску, в которой, вероятно, живая женщина возила теплого ребенка.
Пикассо: «В конце концов, единственно важна легенда, порождаемая картиной». Какое-то странное и настораживающее декларативное заявление. Оно настораживает еще и тем, что не можешь понять, о чем он говорит. Важен шлейф, который тянется за картиной, этакий кометный хвост? Так ведь подлая кража какой-нибудь картины из Лувра тоже порождает легенду через обыкновенную сенсацию…
И все-таки гений есть гений. Он сам разъясняет:
«Эти люди (это о Сезанне и иже с ним) жили в невероятном одиночестве, которое, пожалуй, было для них благословением, даже если и было их несчастьем. Что может быть опаснее симпатизирующего понимания?»
Вот это вопросик! Он по зубам только гению. Ведь каждый из нас-то – рядовых – как раз и стремится к симпатизирующему пониманию!
Ведь кажется, что главная задача художника – искать в душе зрителя счастье сопонимания, хотя бы на доли секунды…
Думаю, что «Герника» так поражает зрителей еще и своими огромными размерами. А мое непонимание Пикассо имеет те же корни, что и тормоза нашей апрельской весны и вообще перестройки: застарелый консерватизм, бюрократизм, разрыв между словом и делом, между замыслами и практическими действиями, создававшийся во мне многими десятилетиями механизм ретроградства, который, как всем известно, особенно цепок в психологии, а особенно в психологии, которая занимается художеством. Есть во мне еще и нехватка темперамента, конструктивности, смелости в постановке проблем. Дают себя знать и болезни – тромбоз вен нижних конечностей, поверхностность, «идеебоязнь» – как заметил секретарь ЦК КПСС А. Н. Яковлев; подмена анализа назидательностью, слабоватость в культуре дискуссий, часты случаи, когда одна полуправда заменяется другой четвертьправдой, а от такого особенно страдает сама правда. Свойственна мне и поспешность, что никак не свидетельствует о моем высоком журналистском профессионализме.
В результате я намертво споткнулся на новаторстве Пикассо.
А преследуя Ольгу Хохлову, вдруг оказался на приеме в Обществе французских писателей. Шикарнейший особняк с садом. В вестибюле «Бальзак» Родена. Были президент, руководитель ассоциации критиков, поэты, прозаики, искусствоведы. Прием с шампанским и виски.
В СП меня просили договориться с этим Обществом о безвалютном обмене писателями. Хотя огромный интерес французов к Пикассо распространился и на мою особу, но никакого разговора об обмене у меня не вышло. Вообще никакой политики и никаких практических вопросов не было. Люди на прием приехали даже из пригородов Парижа – это подвиг, равный сталинградскому, ибо снег и десятиградусные морозы вызывали у французов настоящую панику.
Президент Общества бесконечно извинялся, что какой-то главный спец по Пикассо не смог преодолеть сугробы и прибыть.
Самая моя крупная гафа – под финал никак не мог понять, что откланиваться уже давным-давно пора: переводчица намекнула слишком деликатно.
Я заговорился с каким-то критиком, который немного знал русский язык и вообще был похож на русского, во всяком случае глаза у него были такие добренькие, какие бывают только у наших добрых пьяниц. Жена – скульптор. Она только что закончила оформление фасада дома в 19-м районе Парижа. Это самый бедный район. И, вероятно, потому ей разрешили там экспериментировать без всякого удержу. И она осуществила свою давнишнюю мечту – попыталась заменить скульптуру на фасаде неповторимостью человеческого почерка. Как я понял, она попыталась вложить в буквы французского алфавита такой же смысл, как японцы и китайцы вкладывают в художественное рисование иероглифов. Полости букв на фасаде дома заливали цветным бетоном. Когда еще только знакомились и я узнал, что она скульптор, то проверил ее руки на мозоли, – мозолей, в отличие от Эрнста Неизвестного, не оказалось. Вот тогда она смутилась и стала объяснять про свою иерографическую деятельность. Очень славная, маленькая женщина: «Я хотела своими „фресками“ сказать этим несчастным и бедным людям, что человек счастлив один раз – когда он родился…» Понимайте это как вам угодно.
Мало кто знает, что наш скорбный белорусский писатель Василь Быков до войны учился в художественном училище на скульптурном факультете.
§ 3
Отчет о моих частных встречах с деятелями культуры Франции и эмигрантами
«Жан Лимари.15января, вечер, встреча в моем номере, переводчик Анне Ренард.
Жану за 80, друг Пикассо с 46 года, очень известный и во Франции и в СССР искусствовед и эссеист. Разговор только о причудах Пикассо, Ольге Хохловой и восторги от посещения Ленинграда, где ему каждый час приносили в номер бутылку шампанского, а все искусствоведы говорят по-французски. Обаятельный старик, помнит еще Наталью Гончарову и ее великую живопись. Для задуманной мною работы встреча была очень полезна. Вывел меня на другого специалиста по искусству начала века Бориса Кохно (Кошно) – этот владеет русским так, что из кино приезжают его записывать, когда снимают фильмы «про Петербург». С Борисом встретиться не удалось.
Мишель Лерис.
Был у него дома в сопровождении К.-С. Кароля и переводчицы Ренард. Старейший поэт и меценат Франции. Самый аристократический район Парижа. Чрезвычайно труднодоступный господин. При мне категорически отказался давать интервью для «Нувель обсерватер». Переводчица чуть не рухнула в обморок, ибо стены квартиры обвешаны подлинными Леже, Пикассо и другими супервеликими. Никаких разговоров о политике. Думаю, он сделал состояние, ибо одним из первых «открыл», начал собирать и продавать «новую» живопись начала века. Прекрасная память. Я узнал массу мелочей из отношений Пикассо с Хохловой. Ввел меня к нему мсье Кароль, который живет через дом от патриарха. (Это подчеркивает значительность фигуры самого Кароля.)
Кароль.
Познакомился с ним на обеде у Жана Катала.
Прекрасно владеет русским, ибо с 41-го по 45-й воевал в составе Донского казачьего корпуса. Затем два года в Польше готовился к дипломатической работе. Для изучения французского языка был послан в Гренобль, дальнейшее – черный ящик. Человек состоятельный, пригласил меня в русский ресторан (название не запомнил), закатил шикарный обед, цены там не для диссидентов. В ресторане он был с госпожой Моник. Она переводчица с русского, училась в Москве, перевела книги Абрамова, сейчас заканчивает перевод однотомника Фазиля Искандера, влюблена в русскую прозу.
Кароль подарил мне свою книгу на английском «Жизнь в Советском Союзе с 1939 по 1946 гг.» Даря, спросил: «А вы не боитесь везти ее в Россию?» Из чего я понял, что книга не для вечерних университетов марксизма. При этом резко отчуждается от оголтелых антисоветчиков: «Я четыре года воевал вместе с советскими солдатами, я знаю Россию и верю, что за вами будущее». (Был ранен, один глаз или косит, или искусственный – след ранения.) По приглашению Кастро три месяца прожил на Кубе, чтобы написать о ней книгу, но потом: «Мы с Кастро не смогли понять друг друга».
Накануне встречи со мной был принят или главным редактором «Коммуниста» Фроловым или членом редколлегии «Коммуниста» Федосеевым – точно не засек. Получил от них № 13 журнала со статьей Т. Заславской. Этот номер гремит в Париже наравне с перепиской Эйдельман – Астафьев.
(Вообще-то не только русско-еврейские и еврейско-русские отношения у нас весьма своеобразны. И внутрирусские, и внутринациональные отношения, на мой взгляд, тоже своеобразны. Поэт Сергей Давыдов рассказывал, как вместе с другим пиитом Олегом Шестинским поехали они выступать в Волгоград.
Из окон интуристовской гостиницы пииты увидели компанию парней. Парни сидели на берегу матушки Волги, играли на баяне и пели народные песни, – дело было еще до роков, панков и металлистов – в старые добрые времена. Шестинский, стремясь к народности и демократизму, надел под пиджак тельняшку, и ленинградцы отправились наводить мосты с местными парнями. Ну, подошли к компании. Шестало (подпольная кличка Шестинского) распахнул пиджак, мелькнул тельняшкой и сказал:
– Здорово, ребята! Я – с берегов Невы! (Тогда его еще не спровадили с этих берегов в столицу: мы, ленинградцы, постоянной равномерно снабжаем матушку Москву секретарями СП, начав аж с Кочетова.)
В ответ на представление ленинградца самый здоровый сталинградский парень встал, безмятежно размахнулся, врезал балтийскому пииту в глаз и миролюбиво объяснил:
– А мы, друг, с Волги!
Это называется: «Загадка русской души».
Ведь никакой поэзии этот волгарь не знал и никаких личных претензий к знаменитому переводчику с болгарского языка не имел. Думаю, ему просто размяться захотелось.