Страница:
В.К.)
Итак, Казаков: «„В Доме творчества народ говорит, Васька, что тебя либо посадят, либо за границу отправят. По мне, так лучше бы тебя посадили, все-таки хоть и в тюрьме, но с нами останешься, дома…"
До сих пор при воспоминании об этом разговоре меня берет оторопь, но не за себя, а за него: кроме любви к себе, я услышал в словах Юры ноту капитуляции, безнадёги, ухода из «прекрасного яростного мира» – …все-таки… в тюрьме… с нами… дома…»
(Оторопь берет тут гражданина мира. Не понять ему капитулянта Казакова. И никогда не поймет. На разных языках рождены эти люди разговаривать. Так уж им судьба положила. И тут только пожалеть можно Аксенова…
«Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее». Это Пастернак, когда отказывался от Нобелевской премии – боялся высылки на Запад. Боже, сколько таких заявлений наших людей я мог бы привести! Но боюсь, не туда бисер посыпется.
(Хоть убей, не могу понять, зачем для понимания «природы горизонта» областному Парткому Парткомычу надо пройти все моря мира. А фраза «Чем он там занимается в своих плаваниях?» обозначает, естественно, что я во всех морях мира веду по приказу КГБ подрывную работу против мирового империализма, ну и, ясное дело, стучу на своих соплавателей. Правильно, Вася! Тут ты угадал. А вот в следующей фразе: в трех словах – две ошибки!
«Умеет ли определяться по секстанту?»
Определяются по небесным светилам – звездам, Солнцу, Луне, Венере, другим планетам; определяются еще по мысам, маякам, приметным местам. А делают это уже при помощи секстана, а не секстанта. «Секстант» – слово сухопутное, «секстан» – морское. Не надо совать нос туда, где ни бельмеса… Хотя я и понимаю, Вася, твое желание пустить морской пыли в глаза: я, мол, судовой врач, а не обыкновенный, и потому с горизонтом на «ты». – В. К.).
«В начале моей литературной жизни одна девушка в переполненном писательском клубе спросила меня: „Кто здесь твои враги?“ Я оглянулся – вокруг были одни друзья, враги были столь ничтожны, что о них не стоило и говорить. Предательство друзей – это литературная банальность, думал я, не зная, что по прошествии времени и после того, как ониустами Ф. Кузнецова объявят меня «врагом», я столкнусь с ошеломляющей чередой этих банальностей.
К счастью, есть еще в нашем мире уникальные человеческие качества, есть верные друзья, которые не продадут, Конецкий к числу этих оригиналов не относится, он – общее место.
И все его попытки создать на фоне Казакова свой образ, равный его покойному другу и корреспонденту, образ писателя Земли Русской, рыцаря пера без страха иупрека, рушатся в бытовой соцреалистической банальности. Ничего не получается, не только название не придумывается, не получается никак подняться над стадом, и, как видно, уже не получится. Не старайся!»
Только вот Ярославу Васильевичу слово дать обязан – его святая тень велит.
Так вот, гражданин космополитической вселенной, когда ты жил в Переделкино в 1964 году, под тоскливый зимний ветерок, рядом с тобой, в той самой комнате, где застрелился Фадеев, бывший тройной зек писал, как встречаются «этапы вдоль по дороге снеговой»:
Сильный человек был Смеляков. Даже в стихотворении о Сталине он своей волей, но женской рукой положил к надгробию убийцы два безымянных цветка. Дурак, может быть? Нет, просто и обыкновенно заветы Толстого и Достоевского исполнил. А вот гляди, Василий Павлович, как этот плебей и советский пролетарий о князе Святополк-Мирском вспоминает в 1966-м, взяв эпиграфом знакомые нам с рожденья слова: «Князь Курбский от царского гнева бежал…»
За всю историю России еще не было так отчаянно тяжело. Спасение только в правде. Но нужна нынче только та правда, которую мы ЗДЕСЬ скажем или напишем, ибо только она есть правда живительная, оплаченная нашим мужеством, самой нашей жизнью и смертью. И эта правда приведет к победе и всемирной славе, то есть всемирному уважению и со стороны малюсеньких, и со стороны великих наций.
О гонораре. Если у господина Главного редактора журнала «Континент» или у Василия Аксенова возникнут претензии к ВААП по авторскому праву за перепечатку в СССР «…И НЕ СТАРАЙСЯ!», то заверяю их в том, что немедленно переведу востребованную сумму. У меня достаточно инвалюты, чтобы не особенно переживать.
Последний вопрос Максимову – на засыпку. Ты же отлично знаешь, что никто в парижах и лондонах моей повести в письмах о Казакове не читал. Потому в своем мне ответе Аксенов имеет такую полную возможность лгать и передергивать, которую даже наши хулители «Доктора Живаго» не имели. Зачем же ты, господин Максимов, переносишь на чужую почву не лучшие традиции отечественной полемики? Пора, пора и вам, господа, начинать перестраиваться. Возьми вот да и напечатай «Опять название не придумывается». Про то, как шавка укусила Васю в ляжку (или лодыжку), можешь выпустить. Ему – как профессиональному знатоку анатомии – здесь последнее слово. А вот письма Юрия Казакова для всех русских литературных эмигрантов не могут не быть интересны. Гонорар пропьем вместе в кафе на бульваре Монпарнас, 59. Пить на деньги НТС мне уже не привыкать.
Хватит – пошутили. Переходим опять к печальному.
Аксеновские заметки о прозаических высокопарностях и журнальных пошлостях заставили все-таки меня ахнуть и хватить кулаком по лбу: я вспомнил, что не выполнил поручение Виктора Платоновича. Он же велел отнести цветы к памятнику «Стерегущему»! Я же по обычному разгильдяйству и лени все не удосуживался поручение исполнить.
Был конец июля.
Купил красных астр – роскошные, прямо королевские астры попались. И поехал к «Стерегущему». От моего дома до памятника три трамвайных остановки.
Из кингстона – ну, из той дырки, из которой обычно течет вода на этом памятнике, – ничего, конечно, даже не сочилось: водопровод испортился. Таким образом, героические матросы затапливали свой миноносец всухую. Однако народ их не забыл: и без моих астр на выступах памятника было много цветов.
Тишина летнего сквера, которую не нарушают даже гудки автомобилей и шелест их шин по асфальту Кировского проспекта.
Солнце.
Мягкие тени на ухоженных газонах.
И впервые в жизни я умудрился прочитать текст на тыльной стороне памятника:
– Море! Мне с детства снились море и корабли. А обратил внимание на герб Парижа? Можешь увидеть на ратуше. Парусный галион бороздит океанские волны…
– Такой сухопутный город и вдруг…
«Зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, кто прославлен!.. Не хватает смелости, что ли, умения, силы…» Это Бунин мечтает о книге без всякой внешней связи, о «книге ни о чем», вспоминая при этом Флобера, который мечтал о том же.
26 января 1920 года Бунин покидал Одессу. А в 1921 году в Париже записал в рассказе «Конец»: «Прощай, Россия, бодро сказал я себе, сбегая по трапам».
Странная какая-то бодрость…
Виктор Платонович Некрасов умер 3 сентября 1987 года в парижской больнице от рака легких.
Успел я с цветочками «Стерегущему» – слава тебе, господи!
Совсем разные письма
Итак, Казаков: «„В Доме творчества народ говорит, Васька, что тебя либо посадят, либо за границу отправят. По мне, так лучше бы тебя посадили, все-таки хоть и в тюрьме, но с нами останешься, дома…"
До сих пор при воспоминании об этом разговоре меня берет оторопь, но не за себя, а за него: кроме любви к себе, я услышал в словах Юры ноту капитуляции, безнадёги, ухода из «прекрасного яростного мира» – …все-таки… в тюрьме… с нами… дома…»
(Оторопь берет тут гражданина мира. Не понять ему капитулянта Казакова. И никогда не поймет. На разных языках рождены эти люди разговаривать. Так уж им судьба положила. И тут только пожалеть можно Аксенова…
«Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее». Это Пастернак, когда отказывался от Нобелевской премии – боялся высылки на Запад. Боже, сколько таких заявлений наших людей я мог бы привести! Но боюсь, не туда бисер посыпется.
«Конецкий с высокомерием областного Парткома Парткомыча отправляет меня за русский горизонт. Человек, плававший во всех морях мира, очевидно, не понимает природы горизонта. Чем он там занимается в своих плаваниях? Умеет ли определяться по секстанту?»
Когда встречаются этапы
Вдоль по дороге снеговой,
Овчарки рвутся с жарким храпом
И злее бегает конвой.
Мы прямо лезем, словно танки,
Неотвратимо, будто рок.
На нас – бушлаты и ушанки,
Уже прошедшие свой срок.
И на ходу колонне встречной,
Идущей в свой тюремный дом,
Один вопрос, тот самый вечный,
Сорвавши голос, задаем.
Он прозвучал нестройным гулом
В краю морозной синевы:
«Кто из Смоленска?
Кто из Тулы?
Кто из Орла?
Кто из Москвы?»
И слышим выкрик деревенский,
И ловим отклик городской,
Что есть и тульский, и смоленский,
Есть из поселка под Москвой…)
(Хоть убей, не могу понять, зачем для понимания «природы горизонта» областному Парткому Парткомычу надо пройти все моря мира. А фраза «Чем он там занимается в своих плаваниях?» обозначает, естественно, что я во всех морях мира веду по приказу КГБ подрывную работу против мирового империализма, ну и, ясное дело, стучу на своих соплавателей. Правильно, Вася! Тут ты угадал. А вот в следующей фразе: в трех словах – две ошибки!
«Умеет ли определяться по секстанту?»
Определяются по небесным светилам – звездам, Солнцу, Луне, Венере, другим планетам; определяются еще по мысам, маякам, приметным местам. А делают это уже при помощи секстана, а не секстанта. «Секстант» – слово сухопутное, «секстан» – морское. Не надо совать нос туда, где ни бельмеса… Хотя я и понимаю, Вася, твое желание пустить морской пыли в глаза: я, мол, судовой врач, а не обыкновенный, и потому с горизонтом на «ты». – В. К.).
«В начале моей литературной жизни одна девушка в переполненном писательском клубе спросила меня: „Кто здесь твои враги?“ Я оглянулся – вокруг были одни друзья, враги были столь ничтожны, что о них не стоило и говорить. Предательство друзей – это литературная банальность, думал я, не зная, что по прошествии времени и после того, как ониустами Ф. Кузнецова объявят меня «врагом», я столкнусь с ошеломляющей чередой этих банальностей.
К счастью, есть еще в нашем мире уникальные человеческие качества, есть верные друзья, которые не продадут, Конецкий к числу этих оригиналов не относится, он – общее место.
И все его попытки создать на фоне Казакова свой образ, равный его покойному другу и корреспонденту, образ писателя Земли Русской, рыцаря пера без страха иупрека, рушатся в бытовой соцреалистической банальности. Ничего не получается, не только название не придумывается, не получается никак подняться над стадом, и, как видно, уже не получится. Не старайся!»
ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ, ЧИТАЙТЕ!
ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ «ДВАДЦАТЬ ДВА»
(В каждом номере 224 страницы)
Оригинальная и переводная проза, поэзия, статьи. Актуальные проблемы мира и Ближнего Востока. Анализ политических ситуаций в России и на Западе.
С 38 номера начало публикации самого знаменитого детективно-политического романа десятилетия – «Маленькая Барабанщица», о сложнейшей операции израильской разведки против террористов. (Исключительное право перевода предоставлено автором Джоном Ле-Карре нашему журналу.)
Подписная цена на год (6 номеров) 40 долларов (авиапочтовой в Европе – 50, в США – 56). Заказы с указанием начального номера подписки и чеки посылать по адресу: «22», – 7045.
* * *
Это рекламное объявление здесь случайно – машинистки перепечатали, ибо оно следует сразу за статьей Василия Аксенова. И одновременно оно здесь абсолютно закономерно и освобождает меня от дальнейших комментариев к высказываниям Василия Павловича.Только вот Ярославу Васильевичу слово дать обязан – его святая тень велит.
Так вот, гражданин космополитической вселенной, когда ты жил в Переделкино в 1964 году, под тоскливый зимний ветерок, рядом с тобой, в той самой комнате, где застрелился Фадеев, бывший тройной зек писал, как встречаются «этапы вдоль по дороге снеговой»:
Не будет у тебя, любезный Вася, ни полублаженной, ни блаженной улыбки, да и успокоенного лица.
Ах, вроде счастья выше нету —
Сквозь индевелые штыки
Услышать хриплые ответы,
Что есть и будут земляки.
Шагай, этап, быстрее, шибко,
Забыв о собственном конце,
С полублаженною улыбкой
На успокоенном лице.
Сильный человек был Смеляков. Даже в стихотворении о Сталине он своей волей, но женской рукой положил к надгробию убийцы два безымянных цветка. Дурак, может быть? Нет, просто и обыкновенно заветы Толстого и Достоевского исполнил. А вот гляди, Василий Павлович, как этот плебей и советский пролетарий о князе Святополк-Мирском вспоминает в 1966-м, взяв эпиграфом знакомые нам с рожденья слова: «Князь Курбский от царского гнева бежал…»
Конечно, только у совершенно тупой личности, у болта не изменяются за жизнь взгляды, мироощущение, мировоззрение – это закон природы. Меняется оболочка души – материя, форма. Меняется и духовная сущность, и мысли. И все-таки, отдавая в этом отчет, я не верю людям, которые меняют убеждения полярно (даже если проживают очень долгую жизнь). Я не верю священникам, которые начинают вести антирелигиозную пропаганду. Равно не верю коммунистам, которые уезжают на Запад и делаются священниками, и вещают лелейными голосами о муках Христа по платным «голосам». Ренегат есть ренегат.
Князь Мирский бежал из России.
Ты брось осуждать, погоди!
В те дни, когда шли затяжные,
без малых просветов дожди.
И вот он, измявши окурки
в предчувствье невиданных стран,
на месте дождей Петербурга
увидел английский туман.
Но правда, рожденная в Смольном
октябрьским, сумрачным днем,
дошла до него, пусть окольным,
пускай околичным путем.
И князь возвратился в Россию,
как словно во сне, наяву.
Весенние ветры сквозные
в тот день продували Москву.
Белье за окном на веревке,
заплеванный маленький зал.
Он в этой фабричной столовке
о Рюриковичах рассуждал.
Тут вовсе не к месту детали,
как капельки масла в воде.
Его второпях расстреляли
в угодьях того МВД.
В июне там или в июле —
я это успел позабыть, —
но лучше уж русскую пулю
на русской земле получить.
За всю историю России еще не было так отчаянно тяжело. Спасение только в правде. Но нужна нынче только та правда, которую мы ЗДЕСЬ скажем или напишем, ибо только она есть правда живительная, оплаченная нашим мужеством, самой нашей жизнью и смертью. И эта правда приведет к победе и всемирной славе, то есть всемирному уважению и со стороны малюсеньких, и со стороны великих наций.
О гонораре. Если у господина Главного редактора журнала «Континент» или у Василия Аксенова возникнут претензии к ВААП по авторскому праву за перепечатку в СССР «…И НЕ СТАРАЙСЯ!», то заверяю их в том, что немедленно переведу востребованную сумму. У меня достаточно инвалюты, чтобы не особенно переживать.
Последний вопрос Максимову – на засыпку. Ты же отлично знаешь, что никто в парижах и лондонах моей повести в письмах о Казакове не читал. Потому в своем мне ответе Аксенов имеет такую полную возможность лгать и передергивать, которую даже наши хулители «Доктора Живаго» не имели. Зачем же ты, господин Максимов, переносишь на чужую почву не лучшие традиции отечественной полемики? Пора, пора и вам, господа, начинать перестраиваться. Возьми вот да и напечатай «Опять название не придумывается». Про то, как шавка укусила Васю в ляжку (или лодыжку), можешь выпустить. Ему – как профессиональному знатоку анатомии – здесь последнее слово. А вот письма Юрия Казакова для всех русских литературных эмигрантов не могут не быть интересны. Гонорар пропьем вместе в кафе на бульваре Монпарнас, 59. Пить на деньги НТС мне уже не привыкать.
Хватит – пошутили. Переходим опять к печальному.
Аксеновские заметки о прозаических высокопарностях и журнальных пошлостях заставили все-таки меня ахнуть и хватить кулаком по лбу: я вспомнил, что не выполнил поручение Виктора Платоновича. Он же велел отнести цветы к памятнику «Стерегущему»! Я же по обычному разгильдяйству и лени все не удосуживался поручение исполнить.
Был конец июля.
Купил красных астр – роскошные, прямо королевские астры попались. И поехал к «Стерегущему». От моего дома до памятника три трамвайных остановки.
Из кингстона – ну, из той дырки, из которой обычно течет вода на этом памятнике, – ничего, конечно, даже не сочилось: водопровод испортился. Таким образом, героические матросы затапливали свой миноносец всухую. Однако народ их не забыл: и без моих астр на выступах памятника было много цветов.
Тишина летнего сквера, которую не нарушают даже гудки автомобилей и шелест их шин по асфальту Кировского проспекта.
Солнце.
Мягкие тени на ухоженных газонах.
И впервые в жизни я умудрился прочитать текст на тыльной стороне памятника:
«В ночь на 26 февраля 1904 года из Порт-Артура выслан был отряд миноносцев в море, на разведку. За ночь миноносцы разделились, и с рассветом миноносец „Стерегущий“ оказался вблизи четырех японских миноносцев, вдали были видны еще другие неприятельские суда.Дальше идет список экипажа и:
«Стерегущий» повернул в Порт-Артур, а японцы, обстреливая, преследовали его. Вскоре один из неприятельских снарядов попал в машину «Стерегущего» и миноносец остался без движения среди врагов, осыпаемый градом снарядов. «Стерегущий» отстреливался из своих пушек до последней возможности.
Одним из первых был смертельно ранен командир – лейтенант Сергеев. Умирая, он напомнил оставшимся матросам, какая великая слава будет для них, если они погибнут, но не позволят неприятелю овладеть миноносцем. Эти слова умирающего командира глубоко врезались в сердца матросов. Следствием их и был тот безсмертныи подвиг, который совершил миноносец «Стерегущий». Вскоре были убиты и все офицеры: лейтенант Головизнин, мичман Кудревич и инженер-механик Анастасов. Вся палуба миноносца покрылась убитыми и ранеными, которые при качке безпомощно скатывались за борт. Когда японцы спустили шлюпки, чтобы подать на «Стерегущий» буксир и увести его, по пути ими подобраны были слабые четверо раненых, державшихся за обломки: минно-машинный квартирмейстер Федор Юрьев, машинист 2-ой статьи Василий Новиков, качегар 1-ой статьи Алексей Осинин и качегар 2-ой статьи Иван Хиринский. По окончании войны они возвратились в Россию.
На самом «Стерегущем» из всей команды остались в живых только два человека. Увидя приближение японцев, эти два матроса спустились вниз и, задраив за собою горловины, открыли кингстоны, чтобы утопить миноносец.
Они предпочли геройскую смерть японскому плену.
«Стерегущий», взятый уже на буксир японцами, начал тонуть и вскоре погрузился на дно моря вместе с двумя героями».
«Вечная слава героям, павшим в боях за Родину!»Уже и не узнаю, почему Некрасов попросил меня возложить цветы именно к этому морскому памятнику, – ведь сам-то он дрался только на суше. В кафе «Монпарнас» почему-то постеснялся спросить. Запомнился только отрывок из нашего разговора:
– Море! Мне с детства снились море и корабли. А обратил внимание на герб Парижа? Можешь увидеть на ратуше. Парусный галион бороздит океанские волны…
– Такой сухопутный город и вдруг…
«Зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, кто прославлен!.. Не хватает смелости, что ли, умения, силы…» Это Бунин мечтает о книге без всякой внешней связи, о «книге ни о чем», вспоминая при этом Флобера, который мечтал о том же.
26 января 1920 года Бунин покидал Одессу. А в 1921 году в Париже записал в рассказе «Конец»: «Прощай, Россия, бодро сказал я себе, сбегая по трапам».
Странная какая-то бодрость…
* * *
«В последней повести Вы упоминаете о соборе в память погибших моряков в Цусимском бою. Дело в том, что я был хорошо знаком с этим храмом-памятником еще задолго до его печального конца. Отец мой – к-н I ранга А. И. Лебедев был начальником Центрального Морского архива, который в 20 – 30-е годы располагался в Новой Голландии, и мы жили в том же доме, где был Архив. Отец мой был участником Цусимы, прошедшим японский плен, и был постоянным посетителем храма, а с ним, вполне естественно, и дети. Мне довелось даже неоднократно подниматься на звонницу храма, помогать звонарю, пока разрешался еще благовест по праздникам. Знал я и настоятеля этого собора – Рыбакова (имени не помню), тоже участника Цусимы, с того же судна, на котором был мой отец.И как это памятник «Стерегущему» уцелел? Надо бы и его за компанию! И Александрийский столп – все-таки на верхушке ангел с крестом и крыльями. То-то бы высоко этот ангел воспарил, кабы под столп тонну-две нитротолуола…
Храм своей строгостью форм, отсутствием всякой мишуры и позолоты производил глубокое впечатление. Со стен над досками свешивались тронутые временем побывавшие в боях судовые знамена. А вот доски с перечнем имен погибших, помнится мне, были бронзовые. То есть основа их была мраморной, а сам перечень имен был увековечен в бронзе своеобразными аппликациями.
И еще одно врезалось в память. В заалтарном нефе была огромная (метров пяти?) мозаика по рисунку В. М. Васнецова «Хождение Христа по водам». Это было великолепнейшее произведение. Бушующие у ног Христа волны покоряли зрителя своей мощью. Все это кануло в Лету… В храме ведь почти не было образов – только справа и слева от царских врат – благодаря чему еще рельефнее вырисовывалась фигура Христа. Вообще ведь архитектура храма-памятника была истинно русская, близкая храму на реке Нерли.
После взрыва, который пытались предотвратить прихожане, т. е. моряки-цусимцы, и те вдовы, о которых пишете Вы, телеграфируя в Москву, но, увы, тщетно; мы ходили на пепелище, и я лично видел огромную глыбу так называемого пудожского камня, из которого был сооружен храм, где сохранилась мозаика головы Христа с традиционным нимбом над ней. Помнится, старушки-вдовы говорили об этом как о «чуде». Ну, это к делу не относится, вроде бы мелочь, однако все события, связанные с храмом-памятником, свежи в памяти. А уничтожение васнецовской мозаики наравне с памятными досками, а может быть и со знаменами – не знаю, – это вопиющее варварство.
Лебедев Гавриил Александрович».
Виктор Платонович Некрасов умер 3 сентября 1987 года в парижской больнице от рака легких.
Успел я с цветочками «Стерегущему» – слава тебе, господи!
Совсем разные письма
Для публикации «Опять название не придумывается» письма Казакова я отбирал очень скупо: боялся читательской скучности. Боялся затянутостью переписки бросить тень на прозу Юры.
Получив «…И НЕ СТАРАЙСЯ!», окунувшись в пену эмигрантской злобы, вернулся к письмам Казакова и решил попробовать напечатать еще десятка полтора – из давних-давних времен пишет Юра. И вот интересно – внутренний редактор! – рука сама собой начала подниматься и вычеркивать бесконечные пьянки, цедеэловские рестораны, бары, и пьяное хвастовство, и похмельную стенающую печаль: с души прет…
Но оставлю все – до последней запятой. Юра же светлый человек был, оптимист.
Вот пишет Виктору Лихоносову в октябре 70-го года из Абрамцева: «…Я как-то пришел к окончательному выводу, что в сей юдоли если есть счастье, так это работа. Я имею в виду талантливую работу, то есть ощущение, что то, что ты сделал, – хорошо. Пусть тебя даже не печатают, пусть не замечают, но когда ты кончаешь и ставишь точку, на душе легко и мир прекрасен».
«…Вообще же я бы Вам порекомендовал сейчас попробовать свои силы на крепких радостных рассказах. Я думаю, что радость такая же сторона жизни, как и несчастье, ее, может быть, меньше, но она есть и можно очень честно писать об этом. Она, т. е. радость, очень сейчас подмочена во мнении думающего читателя, и как-то даже мы стесняемся иной раз писать оптимистические вещи, ибо оптимизм иной раз у нас спекулятивен, фанфаронен, а я говорю о другом оптимизме, вытекающем из естественной необходимости счастья и бодрости во всем живом».
И еще Казаков: «Когда я гулял по Малеевке, мне все время попадалась на глаза вывеска со словами Тургенева: „Нет ничего сильнее и бессильнее слова“. Так вот, я глядел на нее и думал о втором качестве слова, о его бессилии. Слово сильно, когда ты крикнешь: бей! А если ты слабым голосом скажешь: любите друг друга?! сколько мы этих слов говорили! и что же? говорить снова, – скажешь ты и скажу я. Правильно, милый, и мы, а не мы, так еще кто-то будет говорить, пока останутся на земле хоть двое…»
24.12.57. Ленинград.Я – Казакову.
В 1963 году он напечатал биографические книги «Федор Шаляпин» и «Тухачевский».
А теперь бултыхнемся в сегодняшний день. «Литературная газета», 27.01.88. Ваксберг в статье о Вышинском:
«В общий хор включились и мастера слова. Меньше всего я хочу из нашего сегодняшнего далека упрекать тех, кто волею судьбы тогда оказался внутри разбушевавшейся стихии. Да, многие (даже честнейшие) присоединили свои голоса к тем, кто „полностью одобрял“, клеймил и хулил. Но сразу выделяются те, кто с восторгом принял лексику прокурора, торопясь стать первым учеником, выделиться в поиске оскорблений по-хлестче, лягнуть побольнее, надругаться глумливо над уже мертвым. „Звероподобная мерзость“, – вторил Вышинскому Лев Никулин. О Бухарине – он же: „комедиант“, „юродствующий прохвост“, „трясущаяся бородка“, „дребезжащий тенорок“. Жидко, не впечатляет. Унижает, но не до конца… Приходят слова повесомей: „кривляется“, „выламывается, как провинциальный тенор“ (поистине мастер слова!), „виляет хвостом“, который ему „прищемил государственный обвинитель“. И другие – с Никулиным по соседству, на той же газетной странице: „тифозные вши“, „кровавые обезьяны“.
Зачем я все это сейчас вспоминаю? Чтобы свести запоздалые счеты? Пощекотать нервы? Нет, разумеется, не для этого, а для того, чтобы увидеть истоки тех деформаций, от которых сегодня мы стремимся очиститься».
Повезло Льву Вениаминовичу – умер в 1967-м.
Смеляков назвал наш век золотым и постылым.
«Возможно, повествование от первого лица рекомендуется именно при самоуглубленности – оно обеспечивает более строгий контроль. Можно ради контроля написать от первого лица, а затем перевести это в форму от третьего лица, дабы удостовериться, что последнее не только маскировка; но тогда остаются фразы, которые выигрывают в объективности только когда они написаны от первого лица; переведенные же, слово за словом, в безобидную форму третьего лица, они производят впечатление трусливости: автор не преодолевает себя, когда пишет от третьего лица, он только увиливает».
Получив «…И НЕ СТАРАЙСЯ!», окунувшись в пену эмигрантской злобы, вернулся к письмам Казакова и решил попробовать напечатать еще десятка полтора – из давних-давних времен пишет Юра. И вот интересно – внутренний редактор! – рука сама собой начала подниматься и вычеркивать бесконечные пьянки, цедеэловские рестораны, бары, и пьяное хвастовство, и похмельную стенающую печаль: с души прет…
Но оставлю все – до последней запятой. Юра же светлый человек был, оптимист.
Вот пишет Виктору Лихоносову в октябре 70-го года из Абрамцева: «…Я как-то пришел к окончательному выводу, что в сей юдоли если есть счастье, так это работа. Я имею в виду талантливую работу, то есть ощущение, что то, что ты сделал, – хорошо. Пусть тебя даже не печатают, пусть не замечают, но когда ты кончаешь и ставишь точку, на душе легко и мир прекрасен».
«…Вообще же я бы Вам порекомендовал сейчас попробовать свои силы на крепких радостных рассказах. Я думаю, что радость такая же сторона жизни, как и несчастье, ее, может быть, меньше, но она есть и можно очень честно писать об этом. Она, т. е. радость, очень сейчас подмочена во мнении думающего читателя, и как-то даже мы стесняемся иной раз писать оптимистические вещи, ибо оптимизм иной раз у нас спекулятивен, фанфаронен, а я говорю о другом оптимизме, вытекающем из естественной необходимости счастья и бодрости во всем живом».
И еще Казаков: «Когда я гулял по Малеевке, мне все время попадалась на глаза вывеска со словами Тургенева: „Нет ничего сильнее и бессильнее слова“. Так вот, я глядел на нее и думал о втором качестве слова, о его бессилии. Слово сильно, когда ты крикнешь: бей! А если ты слабым голосом скажешь: любите друг друга?! сколько мы этих слов говорили! и что же? говорить снова, – скажешь ты и скажу я. Правильно, милый, и мы, а не мы, так еще кто-то будет говорить, пока останутся на земле хоть двое…»
24.12.57. Ленинград.Я – Казакову.
«С наступающим Новым годом, бродяга!
Грустная и блудливая мыслишка о том, что все написанное – это все совсем «не то», что ничего порядочного мои слабые, сивые мозги никогда из себя не выдавят, и т. д. и т. п. Плохо мне как-то. Я очень серьезно это говорю и чувствую. Вот так, бродяга. Срочно надо мне попасть в Африку, но Лаптев ничего мне не пишет и никаких сведений об этом материке я не имею.
Довлатова твоих рассказов НЕ получала, ты ей их НЕ давал! Она даже на это очень обиделась! Ты, бродяга, наверное сослепу отдал их кому-нибудь другому. Маро Довлатова и «Молодой Ленинград» такая организация, где можно надеяться напечатать что-нибудь из твоих крамольных, аполитичных, безнравственных, глубоко нам чуждых произведений.
Что значит «в Детгизе вылетели два рассказа!!!»? Вышли из печати или их взяли за шкирку и выкинули из набора? Радоваться или горевать? За договор твой с «Совписом» очень радуюсь и тебя, мазурика, поздравляю. И все мои родственники тебя поздравляют и за тебя радуются. Хорошие у меня иногда бывают родственники!
Львы мне не снятся, ко мне не приходят. Сидят бедняги в клетках и читают Софронова. Политчас им ввели теперь, а то совсем было морально разложились звери…
Вдруг опять вспомнил сейчас одного своего командира роты. Очень был славный человек. Первый раз пришел знакомиться с ротой и говорит (пьяный, конечно, в сиську): «Чего смотрите? (А мы в строю стоим по стойке смирно и действительно смотрим на него очень внимательно.) Чего смотрите? Если у вас, щенки, острая бдительность, то притупите ее!» И мы притупили… Черт знает почему вдруг это вспомнилось. От тоски, вероятно.
Пиши, Юра, мне. И пришли что-нибудь свое новенькое, а? Может, мне так завидно станет, что я и сам захочу работать! Стимул мне нужен сейчас. Стимул! Целую тебя, бродяга, в лоб и жму лапу.
Сегодня на секции прозы принимают меня в Союз, и Ричи Достян тоже. А тебя – нет! Ты не дорос!Ты серый, никому в нашей стране не нужный щелкопер! Очень мне тебя жалко!
В. К.»
27.12.57. Москва.
«Я, милый друг, тоже ничего не делаю, неохота. За все время только и сделал, что перевел с болгарского рассказ, кот. имеет быть в „Крестьянке“ № 2. Зато я пережил несколько робко-восторженных минут: в меня влюбилась одна особа. Я не очень верю в это по своему застарелому скептицизму и фатализму, однако ж – приятно. Тем более что и я неравнодушен к оной особе. Даже сердце в себе почувствовал вдруг.
А выскочили рассказы в Детгизе у меня в том смысле, что выскочили. Отдали их мне назад, и принял я их в лоно свое с любовью и восторгом. В «Совписе» тоже, наверно, вылетят штуки три-четыре. И что бы это была за жизнь, если бы не вылетали? Ты можешь представить себе время, когда у тебя решительно все идет? Я не могу. Да и скучно это, верно…
Поздравляю тебя и всех твоих – маму и брата – с Новым годом! Поздравляю также с приемом в ССП, молодец! А пить брось, бери пример с Шима, он небось не тоскует и не пьет. Понял? И я не пью – вчера бросил. Понял?
От тоски лучшее лекарство – охота к перемене мест. Лаптев тебе не пишет, говоришь? Я ему напомню, когда увижу в институте, а ты тоже не стесняйся, напиши, он мог забыть.
За карточки спасибо! Я долго разглядывал Чукотское море, мне почему-то не захотелось вдруг туда попасть. Не забывай меня, пописывай о своих делах.
Боже мой, ты в Питере! Прощай.
Эпигон и декадент Ю. Казаков».
02.08.59. Ленинград.С Никулиным я лично знаком не был. Ему попался рассказ «Две осени», и старый, маститый писатель отозвался хвалебным письмом, в котором только одно было замечание. Никулин просил не идеализировать Лику Мизинову, ибо она «покуривала и любила попивать водочку тайком и даже в вагоне поезда». Учитывать такое замечание я не стал, хотя Никулин родился в 1891 году, долго живал за границей и был автором книги литературных портретов «Чехов. Бунин. Куприн».
«Юра, сегодня я не буду принужденно острить. Я прочитал „Трали-вали“.
Это – прекрасный рассказ.
Это – великолепный, пахучий, упругий, плотный, цветистый, свежий, умный, русский рассказ.
Я тебя крепко целую, Юра. Я очень рад и горд за всех нас, за то, что это наш рассказ. Наш, а не каких-нибудь американцев, или немцев, или французов. И он очень умный, и ты, как и всегда, сам не понимаешь, сколько в нем умных штук.
Я его прочитал уже много раз и еще буду читать. И это мне будет помогать писать.
Только, бога ради, дорогой, не зазнавайся! Пускай у тебя никогда не будет гонора и голововращения. Никогда! Я тебя поздравляю.
Единственное мое замечание: женщина менее плотски плотна, чем Егор. И еще (это вытекает из первого): Егор должен иногда бывать более чувственным по отношению к ней. Вот когда они рядом лежат во тьме и он разные вещи вспоминает и думает, я должен почувствовать рядом с ним плотное, соблазнительное женское тело, а ему в этот момент на физическую близость начхать. Он нежности и каких-то уговоров ждет. Но женщину надо прописать по-земляному, чтоб я ее сам захотел. Плохо я излагаю. Сумбурно и противоречиво-непоследовательно. Когда встретимся – поговорим.
Еще раз поздравляю тебя и очень благодарю Панферова и удивляюсь на него. Ведь по этому рассказу опять пальба пойдет изо всех пушек и пулеметов. И Панферову тоже достанется.
Моя мать в восторге от «Трали-вали» и очень хотела приписать тебе пару строк, но сейчас ее дома нет, а я спешу письмо отправить, т. к. боюсь, что ты из Москвы уедешь.
Нет у меня охоты сейчас о делах говорить, но все равно от них никуда не денешься: у меня нет ни одного экз. своего рассказа о Чехове. Нечего послать Льву Никулину…»
В 1963 году он напечатал биографические книги «Федор Шаляпин» и «Тухачевский».
А теперь бултыхнемся в сегодняшний день. «Литературная газета», 27.01.88. Ваксберг в статье о Вышинском:
«В общий хор включились и мастера слова. Меньше всего я хочу из нашего сегодняшнего далека упрекать тех, кто волею судьбы тогда оказался внутри разбушевавшейся стихии. Да, многие (даже честнейшие) присоединили свои голоса к тем, кто „полностью одобрял“, клеймил и хулил. Но сразу выделяются те, кто с восторгом принял лексику прокурора, торопясь стать первым учеником, выделиться в поиске оскорблений по-хлестче, лягнуть побольнее, надругаться глумливо над уже мертвым. „Звероподобная мерзость“, – вторил Вышинскому Лев Никулин. О Бухарине – он же: „комедиант“, „юродствующий прохвост“, „трясущаяся бородка“, „дребезжащий тенорок“. Жидко, не впечатляет. Унижает, но не до конца… Приходят слова повесомей: „кривляется“, „выламывается, как провинциальный тенор“ (поистине мастер слова!), „виляет хвостом“, который ему „прищемил государственный обвинитель“. И другие – с Никулиным по соседству, на той же газетной странице: „тифозные вши“, „кровавые обезьяны“.
Зачем я все это сейчас вспоминаю? Чтобы свести запоздалые счеты? Пощекотать нервы? Нет, разумеется, не для этого, а для того, чтобы увидеть истоки тех деформаций, от которых сегодня мы стремимся очиститься».
Повезло Льву Вениаминовичу – умер в 1967-м.
Смеляков назвал наш век золотым и постылым.
«Возможно, повествование от первого лица рекомендуется именно при самоуглубленности – оно обеспечивает более строгий контроль. Можно ради контроля написать от первого лица, а затем перевести это в форму от третьего лица, дабы удостовериться, что последнее не только маскировка; но тогда остаются фразы, которые выигрывают в объективности только когда они написаны от первого лица; переведенные же, слово за словом, в безобидную форму третьего лица, они производят впечатление трусливости: автор не преодолевает себя, когда пишет от третьего лица, он только увиливает».