Страница:
«Дорогой Виктор Викторович! Извините, что пишу карандашом, но в условиях плановой экономики стержни, как гриб, – то возникают, то исчезают.Автор этого письма Леонид Кербер – сын врио командующего Балтфлотом в 1914 году, однокашник Колбасьева, сидел в КОСОС – вместе с Туполевым, Петляковым, Мясищевым, Королевым. Последний часто повторял: «Хлопнут нас всех тут, братцы, без некрологов». «Нашей стране пиротехника не требуется, – говорил ему следователь. – Ракеты – не для покушения ли на вождя?» Это вспоминает Леонид Кербер с неизменным юмором в свои 85 лет. И приглашает на СПГ, что означает 150 граммов.
Так вот, если я написал, что все воспитанники Морского корпуса были порядочными, – «плюньте мне в глаза», как изрек единожды гениальный ашуг Стальский.
О том, что господин Соболев – дрянной представитель рода человеческого, знал давно, но то, что он докатился до писания против Колбасьева, – это уже черт знает что.
«Капитальный ремонт» – неплохая книга, но в то время, когда даже литературные снетки казались осетрами и автора возвеличили, вознеся на Олимп, он (так обычно поступают недалекие люди) уверовал, что действительно великий писатель и… продался! Дрянь!
Эссе Ваше о Некрасове жду с нетерпением. Для меня лучше им написанного о прошедшей трагической войне не создал никто. А с Виктором Платоновичем мы встречались несколько лет эпизодически и порой с приключениями.
В частности как-то в Киеве, куда приходилось ездить по моей работе, меня удивил способ связи с ним по телефону. Требовалось 2 раза набрать № и оба раза после 2-х гудков класть трубку и только на 3-й он ее брал. Оказалось, элементарно просто, это было уже после того, как члены киевского СП исключили его из своих рядов и местная «Вечёрка» все обрисовала должным образом. И он сам, и особенно бедная Зинаида Николаевна буквально шарахалась от того, что раздавалось из трубки.
Виктор Платонович говорил, что порой брань произносили и знакомые ему голоса членов СП.
Опять вариант «Растеряевой улицы».
Так вот, как-то мы (москвичи) прибыли принимать, «процентовать» какую-то работу. Одного из местных КБ или НИИ. Принимали нас по-купечески провинциально, устроили в гостинице на бульваре Шевченко. Приехавшие со мной были хорошие ребята – инженеры, я спросил их согласие и пригласил ВП в №. Вечером звонок, и встревоженная коридорная впускает ВП в потертом макинтоше и стоптанных башмаках.
«Привет, Кербер-Шишам», – бодро сказал он, вытащил из кармана 0,5 и краюху хлеба и выставил на стол.
Когда все разошлись, он уже без пафоса и наигрыша сказал: «Не удивляйтесь, живу, боясь, прокормлю ли мать». Его перестали печатать, и вдобавок к мерзким звонкам материально жил он вовсе скверно.
Не знаю, пришлось ли Вам читать его небольшой, но дерзкий памфлет о встрече и разговоре с «Вождем всех народов». Это было здорово зло, но правдиво.
Второй случай был еще более злой, но мне не хочется сейчас вспоминать. Слишком трагичен был рассказ автора книги о Сталинграде по сравнению с действительностью человека, написавшего всю муку сражения у города, носившего прославленное имя, и поведением людей, людей-шавок, набросившихся на него, когда прозвучал призыв «Ату его!»
Позднее Е. М. (моя жена Елизавета Михайловна, переводчик Диккенса, Бальзака и Мопассана) встретилась с Некрасовым в Париже. Она говорила, как этот несчастный человек, продолжая любить Родину, страдал от невозможности приехать домой, прожить неделю-месяц, поговорить с друзьями.
Жму руку, искренне Ваш Л. К. 21.03.88.»
Крупные писатели часто и заметно рисковали в земной жизни земными благами, потому что знали и знают, что у них две жизни. И ради продолжительности второй жизни есть смысл потерпеть в этой. У рядового человека одна жизнь, и потому ему куда как труднее не приспосабливаться и не выгадывать, ибо он обречен на безвестность. А вторая писательская жизнь имеет длительность, прямо пропорциональную количеству смелости и честности в первой, – риск оправдан, хотя далеко не всегда осознан, часто срабатывает интуиция таланта. Правда, многие художественные натуры ненавидят чужие страдания и их носителей, так как не умеют жить в атмосфере чужих страданий. Отсюда эгоистическое стремление к внутреннему и внешнему дезертирству. Или даже агрессивное и лживое отрицание чужих страданий. Особенно у близких.
Давненько я собираюсь поговорить или даже заорать на тему кавычек и словечка «якобы» в нашей художественной прозе да и поэзии, ибо не только словарь писателя, но и форма записи сразу показывает и нутро человека, и глубину его принципов, и количество раба, который его беспокоит или, наоборот, даже не подозревается автором в себе самом.
Кавычки расползаются по нашим текстам, как вши. И борьба с ними, пожалуй, не менее важна, нежели борьба с загрязнением среды обитания.
У моряков есть термин – принудительная трансляция. Это трансляция, которую нельзя выключить, – она тебя в случае нужды и от смертельного сна разбудит. И вот каждый раз, когда я употребляю этот термин, то, открыв уже напечатанную книгу, с привычным удивлением обнаруживаю, что прилагательное «принудительная» оказывается в кавычках. Редактору, видите ли, не по себе становится: не может быть на советском судне ничего принудительного! Хотя слова «принудительная вентиляция» редакторов не беспокоят, вероятно потому, что вентилирование, в отличие от транслирования, совершается без участия человеческой речи.
Или слово «якобы» взять. Я пишу: «Буфетчицу тетю Аню на каждом судне пытались изнасиловать». Из контекста совершенно ясно, что шестидесятилетнюю тетю Аню никто насиловать, естественно, не собирался: это ей самой мерещилось, что на нее покушаются. Кавычки мне, правда, здесь не вставили, но сделали еще хуже: «якобы пытались изнасиловать». Как бы кто не подумал, что на советском судне в загранплаваний коллективно насилуют шестидесятилетних буфетчиц.
Количество кавычек в тексте определяет в обратной пропорции меру гражданственности и гражданского мужества пишущего.
Нынче читал книгу В. А. Шаталова «Трудные дороги в космос». Хочу подчеркнуть, что испытываю к автору глубокую симпатию и даже, правда заочно, но знаком с ним, ибо возле Огненной Земли на теплоходе «Невель» обеспечивал тройной полет «Союзов», командиром которых летал Шаталов.
И вот читаю: «Из частых визитов инспекторов в наш полк у меня создалось впечатление, что должность эта чисто „бюрократического“ плана…». «Он был „последний из могикан“ – из тех, кто пришел в отряд вместе с Гагариным». «Во время зарядки я пробежал свою „норму“ – пять километров». «Мои „вывозные“ полеты ограничиваются выполнением простых упражнений в воздухе, а мои товарищи в полках занимаются настоящей „воздушной акробатикой“. „Кое-кто „входил в раж“ и шел на более серьезное нарушение инструкции“. „Как же я ненавидел всех в тот момент. И Трунова, и „бюрократов“ из отдела кадров, и дефицит инструкторов…“
И так практически в каждой фразе.
Конечно, в данном случае кавычкоманией страдает не профессиональный прозаик, а генерал-лейтенант космонавтики. Но именно потому, что пишет человек от литературы далекий, я и беру его за типичный пример порочно записанного текста.
Итак, он закавычивает: «последний из могикан», «норму» бега, «вывозные» полеты, «воздушную акробатику», «входил в раж», «бюрократов» из отдела кадров. Все эти слова и выражения давно вошли в язык и употребляются в переносном смысле. Но любой перенос смысла автору невыносим, он кажется ему каким-то покушением на устав внутренней службы.
И обойтись без переносного значения трудно, и употребить по-человечески, то есть без кавычек, тоже рука не поднимается. А почему не поднимается? Страх! Он самый, голубчик.
Должность инспектора бюрократического плана? Бюрократы из отдела кадров? Нет, так употребить слова, в полном их смысле, прямо – ни-ни! А что подумает княгиня Марья Алексевна? И вообще как бы чего не вышло… Ежели эти бюрократы возьмут да и вмажут обратно? Лучше при помощи кавычек выведем их за этакие скобки – я не я и лошадь не моя.
Странно, что в последней фразе автор не взял в кавычки и критиканское утверждение о дефиците инструкторов. Надо было и дефицит взять. Что же это получается: в Советской армии вдруг какой-то дефицит!
Ну, а по привычке к форме уклончивости, угрюмой скользкости автора пугает уже и последний из могикан – еще кто запишет в американские индейцы из Колорадо; пугает «входил в раж» – еще кто подумает, чтонынешний советский летчик-космонавт способен свершить что бы то ни было оголтя, безудержно, безоглядно, – нет, такое не положено по штату и штампу, нет, мы давно уже не Чкаловы и не Маринеску, мы себя в руках держать умеем. Испуг перед княгиней Марьей Алексевной доходит до такой степени, что после космического полета Шаталов пишет: «Вот какой я сделал для себя вывод, „выйдя сухим из воды"». Он боится, что его приключения в космосе клинические идиоты-читатели могут спутать с морской купелью, а откуда вода в космосе? Нету там воды? Нет! Тогда загоним в кавычки и «выйдя сухим из воды».
«А в заключение разговора я „подвел черту"» – так записывает автор. Даже подведение черты в разговоре с начальником ему кажется чем-то нарушающим субординацию и потому подлежащим заключению в клетку кавычек.
Да, кусаются самые обыкновенные словечки по-страшнее космических бездонностей и небесных пришельцев с летающих тарелок.
Я еще почему так именно на космонавта наваливаюсь? А потому, что они же нынче главные герои, олицетворение мужества, пример для молодежи, лицо великой страны. А как до прямого слова доходит, так в кусты.
Ладно, оставим в покое генерал-лейтенанта и взглянем на первых попавшихся под руку профессиональных литераторов.
А. Нурпеисов, статья в «Дружбе народов», первая фраза: «Начал я читать статью Т. Калякина и Е. Сергеева, и „волна протеста“ захлестнула меня». Опять кавычки служат смягчением выражения, от них веет духом смирения и любомудрия, хотя потом казахский писатель весьма грубо обрушивается на критикуемых переводчиков: «Не было еще случая, чтобы даже талантливый переводчик делал из средней вещи шедевр». (Нет, делали. И много раз. Начиная с самого А. Нурпеи-сова, который вышел на союзную арену через руки Юрия Казакова.)
Беру предисловие остроумного и умного литератора Якова Черкасского к мурманскому изданию С. Колбасьева, читаю: «В силу объективных, а порою субъективных причин имена некоторых писателей оказываются в тени, и все, что связано с их творчеством, зарастает потихоньку пресловутой „травой забвения"».
Почему он берет пресловутую траву в кавычки? Вероятно, боится оскорбить память Колбасьева? Возможно, но это уже не Колбасьева вина, что зарос он травой.
Короче говоря, оказывается, что звонкое выражение «Слово не воробей: вылетит – не поймаешь» опять не соответствует нашей действительности. Можно его поймать, воробья этакого летучего! Можно! Засади его в клетку кавычек – и дело в шляпе!
Смерть в чужой квартире
Итак, Виктор Платонович Некрасов скончался в парижской больнице 3 сентября 1987 года.
В октябре я выступал в Ленинградском лектории и рассказал о нашей последней с Некрасовым встрече. Вскоре позвонил один из слушателей, представился детским другом Виктора Платоновича и одним из соавторов его мальчишеского журнала. Я попросил о встрече. Но Александр Борисович Воловик уезжал на побывку в свой родной Киев, и мы перенесли свидание на следующий месяц.
Конечно, сунул нос в единственную сохранившуюся у меня книгу Некрасова «В жизни и письмах». На странице десятой прочитал о еженедельном журнале «Зуав»: «Сотрудников в нем было четыре: я, Валя Цупник, Шура Воловик и еще один Шура по фамилии Фарбер. Руководство коллегиальное».
Сразу вспомнился Фарбер из книги «В окопах Сталинграда» и тот Фарбер, которого в кино играл Смоктуновский, и как этот очкарик Смоктуновский входит в блиндаж, на пороге которого лежит убитый; и как Кеша Смоктуновский очень интеллигентно перекладывает ногу убитого, освобождая проход…
С сотрудником «Зуава» мы после неоднократных перезваниваний договорились встретиться 25 ноября у меня дома в 14.00.
Александр Борисович опоздал на тридцать пять минут. Я уж было думал, он не придет, испугается сильного гололеда: была тоскливая ноябрьская ленинградская оттепель.
Первой фразой Воловика было:
– Простите, не буду снимать обувь, – ботинки новые, тесные.
Такие мелочи меня не беспокоят. А настроение у Александра Борисовича было хорошее, шутливое, даже озорное. Объяснил, что удрал из-под каблука супруги, ибо через четыре дня у него день рождения и дома полным ходом идут приготовления.
Главное, что бросилось в глаза, – это полнейшая внешняя непохожесть детского дружка Некрасова на самого Виктора Платоновича. Гость был мужчина чуть ниже среднего роста, плотной комплекции, со значком ветерана-строителя на лацкане пиджака.
Я предложил чай-кофе, но гость от всего отказался и в прямом смысле слова набросился с расспросами о Некрасове. Мне же уже давно надоело вспоминать для бессчетного количества слушателей о наших парижских встречах – тем более предстояло о них писать, а каждый пишущий знает, как опасно забалтывать будущую писанину.
Александр Борисович принес с собой старомодный пухлый портфель с тремя отделениями. И выложил на столик бесценные сокровища: это были самые первые номера «Зуава», о которых мечтал незадолго до смерти Некрасов; были ксерокопии других номеров их журнала, присланные Воловику Некрасовым из Парижа; были письма еще доэмигрантских времен и переписка самых последних месяцев; были фото разных годов. Короче говоря, глаза разбегались.
Но в первую очередь следовало расспросить гостя о нем самом, его военном прошлом и выудить какие-нибудь детали из совместного с Некрасовым детства. Однако Александр Борисович о себе рассказывать категорически не хотел, от самотемы увиливал гениально. Зато очень художественно рассказал, как выполнил предсмертную просьбу Виктора Платоновича и навестил могилу его матери на Байковом кладбище в Киеве. Найти могилу было трудно, ибо для этого следовало сперва найти какую-то киевскую письменницу, а застать ее дома никак не удавалось.
Затем он собственноручно нарисовал план могил – сделав это с инженерной четкостью, – оказался строителем мостов.
Бабушка – Мотовилова Алина Антоновна – родилась 7. 05. 1857 г., умерла 27. 03. 1943 г.
Тетя Соня – София Николаевна Некрасова умерла 28. 02. 1966 г.
Мама – Некрасова Зинаида Николаевна умерла 7. 10. 1970 г.
Все трое похоронены на Байковом кладбище в Киеве. На могиле бабушки – белый мраморный крест, на могилах Софии Николаевны и Зинаиды Николаевны – дерновые холмики. После смерти В. П. Некрасова на могилу его матери несколько дней киевляне приносили цветы.
Александр Борисович посетил могилы седьмого октября 1987 года – случайно вышло так, что он пришел к Зинаиде Николаевне в день годовщины ее смерти. Этот факт на Александра Борисовича очень большое произвел впечатление.
Практически, кроме кладбищенского рассказа и того, что Александр Борисович проработал в одном институте ровно пятьдесят лет, я от него ничего и не успел узнать.
Возможно, здесь сыграло роль то, что, как много раз уже объяснял, я не умею расспрашивать людей о них самих. И когда почувствовал под пиджаком Александра Борисовича пуленепробиваемый жилет, то отказался от всяких попыток.
Решили почитать письма Виктора Платоновича.
Здесь Воловик объяснил, что их переписка возникла всего год тому назад, ибо Некрасов, очевидно боясь принести неприятности своему дружку, упорно не сообщал ему свой парижский адрес. И узнал Александр Борисович адрес окольным путем, и сразу отписал.
Звонила Евгения Александровна, ибо только что получила письмо от Фриша из Цюриха. Максу не работалось, он хандрил, пил свою швейцарскую водку, мечтал скорее приехать в Союз.
– Вы помните, что для Фриша значит, когда его покидает работа? Ну, из «Первого дневника»?
Я, конечно, не помнил, хотя Фриш мне чрезвычайно, даже до некоторого суеверного страха близок, иногда даже текстуальными совпадениями в своих вечно фрагментарных рассуждениях.
– Работа, – объяснила Женя, – это единственное, что избавляет Макса от ужаса, когда он внезапно, беззащитный в своей нейтральной Швейцарии, просыпается среди ночи или ранним утром. Сразу же посмотрите сто тридцатую страницу «Листков из вещевого мешка».
– Сейчас посмотрю, – сказал я. – А пока угадайте, кто сидит у меня в гостях?
Я знал, что Евгения Александровна была в приятельских отношениях с Некрасовым и никогда не пыталась забыть его, ибо нельзя работать над Бёллем или Фришем, не держа в уме, в воображении прозу Некрасова. И я знал, что старшина II статьи обрадуется, узнав, что у меня в гостях сидит жив-живехонек друг Виктора Платоновича. А передо мной на столе детские журналы Вики, фотографии, письма к Воловику.
Ну, она, конечно: «Ох и ах!» Затем рассказала о неизвестном мне факте. Оказывается, за двое суток до смерти Некрасову прочитали заключительные строки из выступления Вячеслава Кондратьева в «Московских новостях», где Кондратьев заявил на весь мир, что «Окопы» остаются нашей лучшей книгой о войне. И Некрасов – он был еще в сознании – просил дважды перечитать ему эти строки. Так что умер, зная, что Родина его помнит. Евгения Александровна попросила меня пересказать этот факт Александру Борисовичу, подчеркнув, что это не легенда, что знает она об этом из первоисточника.
Я, конечно, передал. Правда, ни о Бёлле, ни о Фрише Александр Борисович слыхом не слыхивал: технарь-строитель мостов через всякие разные знаменитые реки, но без знакомства с мировой литературой. А я-то сразу сунул ему «Листки из вещевого мешка», дабы похвастаться автографом Фриша, где он желает мне счастья на море, за письменным столом и повсюду. Но никакого впечатления на моего гостя автограф знаменитого прозаика не произвел, хотя в письме Некрасова, которое открытым лежало на столике между нами, Виктор Платонович отмечает, что в детстве Воловик подавал блестящие беллетристические надежды: «Помнишь твою захватывающую „Тайну бандитов“, которая заканчивается, на мой взгляд, динамично: „Геркулес“ догнал „Баторию“ и всадил ей в борт стальной таран, находившийся на носу корабля (продолжение следует)». Как видишь, ты, Шурка, определенно подавал надежды, – пишет Некрасов. – Но где же продолжение «Бандитской тайны»?
Присланные тобою фото возвращаю».
– Эти фото я ему посылал, – объяснял Александр Борисович. – В начале июня. Наши фото конца шестидесятых. А он вот вернул: оказывается, они у него есть. Ему, знаете, разрешили все-все с собой вывезти – удивительно… Простите, мне что-то дышать трудно. Я встану, пожалуй…
Он встал со стула, я продолжал читать очередное письмо Некрасова вслух:
– «Середина июня, а ходим все в кожаных куртках. Дожди. Говно. На юг не поехал. Пляжа нет. А что без пляжа там делать? Как там у вас теперь с водкой? Говорят, легче стало. Впрочем, я сим сейчас не интересуюсь…»
– Странное состояние, – прервал меня Александр Борисович. – Никогда такого не было. Дышать трудно, и чуть голова кружится.
Он сказал это со спокойным удивлением.
Чего особенного? Разволновался человек от воспоминаний.
Я открыл форточку. На улице было около нуля, из форточки потянуло ленинградской стылой сыростью.
– Гололед, – сказал Александр Борисович. – Ужасный гололед. И курю много. Вот и дышится…
За время нашей встречи он выкурил две полсигареты через мундштук.
– Виктор Платонович смолил почище вас, – сказал я.
– Гололед, – повторил Александр Борисович. – От метро пешком шел, и еще лифт у вас барахлит. Пешком поднимался…
Этот лифт угробил и мою мать, и еще трех пожилых людей на площадке, и я со своим инфарктом пешочком с шестого этажа шлепал в реанимацию: не дашь же санитаркам тащить себя на носилках через шесть пролетов…
– Как у вас сердце? – спросил я. Его лицо начинало мне не нравиться.
– Никаких плохих ощущений.
– А раньше что было с сердечком?
– Нет. И на пенсии недавно – четыре года как бездельничаю.
Я все-таки усадил его обратно на стул и посчитал пульс. Рука у Александра Борисовича была полная, но плотная, пульс я нашел без особого труда. Он показался мне нитевидным, хотя я толком не знаю, что за таким словом стоит. Удары считал по часам – тридцать секунд – сорок пульсаций.
– Оно у вас работает, как у космонавта, – сказал я, зная, как важны подобные комплименты, когда человеку становится плоховато.
– Да, это не сердце, – сказал он. – Дышать трудно. Странное ощущение…
– Идемте-ка в кухню. Посидите у дверей на балкон. Я балкон на зиму еще не забаррикадировал.
Мы пошли на кухню. Поддерживать себя за локоть Александр Борисович не дал и за стенку не придерживался, хотя шел неуверенно. Я открыл балконную дверь и посадил его перед ней на стул. Одной рукой он оперся на стол, но сидел прямо. А в меня потихоньку стал заползать страх: цвет лица не нравился. Я накапал кордиамин, валерианы и дал ему. Он выпил очень послушно. Это тоже не понравилось. Мужики часто отмахиваются от всяких разных капель.
– Нашатырь хотите?
– Не знаю, странно это… Вызовите такси, пожалуйста. Домой поеду.
До такси дозвонился быстро, но пообещали только в течение двух часов: «Не занимайте телефон – позвонят в любую минуту».
Какая сволочь, гнида и падла выдумали эти «два часа»? Какая гнусность вокруг! Вот вам: десять лет не работает на шестой этаж лифт… И – бейся башкой о стену, ори, задыхайся от бессильной ненависти… – называется мелочи жизни. И смерти – добавлю не ради красного словца.
– Попробуемте-ка лечь, – сказал я. – Здесь простудитесь.
Балкон был засыпан снегом, сильно сквозило сырым холодом.
– Вам ни капельки не лучше?
– Нет.
Я дал ему понюхать нашатырь. Довольно настойчиво это сделал.
– Дошло?
– Да, спасибо.
Я повел его назад в комнату. Но мою поддерживающую руку он вытерпел только пока я помогал ему встать со стула, затем пошел самостоятельно. У дивана сказал:
– Ботинки новые. Вы уж простите, сидят туго, снимать не буду.
Когда лег:
В октябре я выступал в Ленинградском лектории и рассказал о нашей последней с Некрасовым встрече. Вскоре позвонил один из слушателей, представился детским другом Виктора Платоновича и одним из соавторов его мальчишеского журнала. Я попросил о встрече. Но Александр Борисович Воловик уезжал на побывку в свой родной Киев, и мы перенесли свидание на следующий месяц.
Конечно, сунул нос в единственную сохранившуюся у меня книгу Некрасова «В жизни и письмах». На странице десятой прочитал о еженедельном журнале «Зуав»: «Сотрудников в нем было четыре: я, Валя Цупник, Шура Воловик и еще один Шура по фамилии Фарбер. Руководство коллегиальное».
Сразу вспомнился Фарбер из книги «В окопах Сталинграда» и тот Фарбер, которого в кино играл Смоктуновский, и как этот очкарик Смоктуновский входит в блиндаж, на пороге которого лежит убитый; и как Кеша Смоктуновский очень интеллигентно перекладывает ногу убитого, освобождая проход…
С сотрудником «Зуава» мы после неоднократных перезваниваний договорились встретиться 25 ноября у меня дома в 14.00.
Александр Борисович опоздал на тридцать пять минут. Я уж было думал, он не придет, испугается сильного гололеда: была тоскливая ноябрьская ленинградская оттепель.
Первой фразой Воловика было:
– Простите, не буду снимать обувь, – ботинки новые, тесные.
Такие мелочи меня не беспокоят. А настроение у Александра Борисовича было хорошее, шутливое, даже озорное. Объяснил, что удрал из-под каблука супруги, ибо через четыре дня у него день рождения и дома полным ходом идут приготовления.
Главное, что бросилось в глаза, – это полнейшая внешняя непохожесть детского дружка Некрасова на самого Виктора Платоновича. Гость был мужчина чуть ниже среднего роста, плотной комплекции, со значком ветерана-строителя на лацкане пиджака.
Я предложил чай-кофе, но гость от всего отказался и в прямом смысле слова набросился с расспросами о Некрасове. Мне же уже давно надоело вспоминать для бессчетного количества слушателей о наших парижских встречах – тем более предстояло о них писать, а каждый пишущий знает, как опасно забалтывать будущую писанину.
Александр Борисович принес с собой старомодный пухлый портфель с тремя отделениями. И выложил на столик бесценные сокровища: это были самые первые номера «Зуава», о которых мечтал незадолго до смерти Некрасов; были ксерокопии других номеров их журнала, присланные Воловику Некрасовым из Парижа; были письма еще доэмигрантских времен и переписка самых последних месяцев; были фото разных годов. Короче говоря, глаза разбегались.
Но в первую очередь следовало расспросить гостя о нем самом, его военном прошлом и выудить какие-нибудь детали из совместного с Некрасовым детства. Однако Александр Борисович о себе рассказывать категорически не хотел, от самотемы увиливал гениально. Зато очень художественно рассказал, как выполнил предсмертную просьбу Виктора Платоновича и навестил могилу его матери на Байковом кладбище в Киеве. Найти могилу было трудно, ибо для этого следовало сперва найти какую-то киевскую письменницу, а застать ее дома никак не удавалось.
Затем он собственноручно нарисовал план могил – сделав это с инженерной четкостью, – оказался строителем мостов.
Бабушка – Мотовилова Алина Антоновна – родилась 7. 05. 1857 г., умерла 27. 03. 1943 г.
Тетя Соня – София Николаевна Некрасова умерла 28. 02. 1966 г.
Мама – Некрасова Зинаида Николаевна умерла 7. 10. 1970 г.
Все трое похоронены на Байковом кладбище в Киеве. На могиле бабушки – белый мраморный крест, на могилах Софии Николаевны и Зинаиды Николаевны – дерновые холмики. После смерти В. П. Некрасова на могилу его матери несколько дней киевляне приносили цветы.
Александр Борисович посетил могилы седьмого октября 1987 года – случайно вышло так, что он пришел к Зинаиде Николаевне в день годовщины ее смерти. Этот факт на Александра Борисовича очень большое произвел впечатление.
Практически, кроме кладбищенского рассказа и того, что Александр Борисович проработал в одном институте ровно пятьдесят лет, я от него ничего и не успел узнать.
Возможно, здесь сыграло роль то, что, как много раз уже объяснял, я не умею расспрашивать людей о них самих. И когда почувствовал под пиджаком Александра Борисовича пуленепробиваемый жилет, то отказался от всяких попыток.
Решили почитать письма Виктора Платоновича.
Здесь Воловик объяснил, что их переписка возникла всего год тому назад, ибо Некрасов, очевидно боясь принести неприятности своему дружку, упорно не сообщал ему свой парижский адрес. И узнал Александр Борисович адрес окольным путем, и сразу отписал.
12.12.86.
«Шура, Шурка, дорогой мой Воловичок! Вот уж не ждал! Вот обрадовал! Вынул из ящика конверт, вижу, что из Союза, решил, что от моих ленинградских „девушек“, и сунул в карман. Вечером, сидя в кафе за кружечкой пива, обнаружил его в этом самом кармане и… Ну, дальше сам можешь догадаться…
Значит, жив-здоров, естественно, на пенсии (а я-то, грешным делом, думал, что перебрасываешь по-прежнему мосты через Неву и всякие там Иртыши…), да к тому же встречаешься и с Капами, Лельками, Борьками и прочими… Этому завидую! Всем им привет, новогодние пожелания и… мой адрес. А Аня и Саша? Что, где и как они?
Я тоже, перешагнув некий юбилейный срок, жив-здоров, хотя не ношу очки, а во рту что-то искусственное. В отличие от тебя не пенсионер, вкалываю, что-то пишу, произношу, а в свободное время летаю вокруг земного шара. Япония, Австралия, Бразилия, естественно, США, включая Гавайи. Прилагается фотография, кстати, изображает меня в Токио. С еще большим удовольствием посетил бы ваш Питер или наш многострадальный Киев… Впрочем, судя по фотографиям и альбомам (а у меня их много), лучше и краше от всяких архитектурных и скульптурных излишеств он не стал…
Тронут твоим желанием посетить мамину могилку на Байковом кладбище. Но так ты ее не найдешь. Позвони в Киеве по телефону, там одна письменница проживает, она охотно будет твоим гидом.
За сим, дорогой мой Шура, объятия и поцелуи тебе и Гизе! Хотя у тебя и много всяких дел, пиши.
Вика».
21.01.87(получено 2.02.87).На этом интересном месте раздался междугородный телефонный звонок. Звонила из Москвы Кацева – переводчица Кафки, Бёлля и Макса Фриша, с последним она познакомила меня в Ленинграде прошлой зимой. С Евгенией Александровной Кацевой мы придумали некую игру. В войну она была в морской пехоте в звании старшины II статьи. И когда звонит, представляется по всей форме: «Капитан, разрешите обратиться? Докладывает старшина второй статьи! Разрешите продолжать?…»
«Дорогой Шура! Посылаю тебе фотокопии нашего с тобой „Зуава“. (Куда делись „Ночные разбойники“ – ума не приложу). Сделал и цветные фотографии, но проявлять отдам, когда закончится пленка. Тоже пришлю. Всё же раритет… Если тебе удастся сделать нечто подобное с твоими номерами – радости моей не будет конца. Будете у Борьки – самый горячий ему привет. Пусть и он раскачается и черкнет несколько слов. Ведь нам вместе вроде уже крепко за двести!!!
А не загадываешь ли ты в период нынешних перестроек, демократизаций и либерализации – сигануть не только на Кавказ, а допустим, в славный наш город Париж, который действительно стоит обедни. Я, во всяком случае, хотя, в противоположность внуку, и не офранцузился, но парижанином стал. Знаю и люблю этот городишко…
О получении «Зуава» сразу же напиши. Твое письмо шло 5 дней – с 27.01. по 2.02. Прогресс!..»
Звонила Евгения Александровна, ибо только что получила письмо от Фриша из Цюриха. Максу не работалось, он хандрил, пил свою швейцарскую водку, мечтал скорее приехать в Союз.
– Вы помните, что для Фриша значит, когда его покидает работа? Ну, из «Первого дневника»?
Я, конечно, не помнил, хотя Фриш мне чрезвычайно, даже до некоторого суеверного страха близок, иногда даже текстуальными совпадениями в своих вечно фрагментарных рассуждениях.
– Работа, – объяснила Женя, – это единственное, что избавляет Макса от ужаса, когда он внезапно, беззащитный в своей нейтральной Швейцарии, просыпается среди ночи или ранним утром. Сразу же посмотрите сто тридцатую страницу «Листков из вещевого мешка».
– Сейчас посмотрю, – сказал я. – А пока угадайте, кто сидит у меня в гостях?
Я знал, что Евгения Александровна была в приятельских отношениях с Некрасовым и никогда не пыталась забыть его, ибо нельзя работать над Бёллем или Фришем, не держа в уме, в воображении прозу Некрасова. И я знал, что старшина II статьи обрадуется, узнав, что у меня в гостях сидит жив-живехонек друг Виктора Платоновича. А передо мной на столе детские журналы Вики, фотографии, письма к Воловику.
Ну, она, конечно: «Ох и ах!» Затем рассказала о неизвестном мне факте. Оказывается, за двое суток до смерти Некрасову прочитали заключительные строки из выступления Вячеслава Кондратьева в «Московских новостях», где Кондратьев заявил на весь мир, что «Окопы» остаются нашей лучшей книгой о войне. И Некрасов – он был еще в сознании – просил дважды перечитать ему эти строки. Так что умер, зная, что Родина его помнит. Евгения Александровна попросила меня пересказать этот факт Александру Борисовичу, подчеркнув, что это не легенда, что знает она об этом из первоисточника.
Я, конечно, передал. Правда, ни о Бёлле, ни о Фрише Александр Борисович слыхом не слыхивал: технарь-строитель мостов через всякие разные знаменитые реки, но без знакомства с мировой литературой. А я-то сразу сунул ему «Листки из вещевого мешка», дабы похвастаться автографом Фриша, где он желает мне счастья на море, за письменным столом и повсюду. Но никакого впечатления на моего гостя автограф знаменитого прозаика не произвел, хотя в письме Некрасова, которое открытым лежало на столике между нами, Виктор Платонович отмечает, что в детстве Воловик подавал блестящие беллетристические надежды: «Помнишь твою захватывающую „Тайну бандитов“, которая заканчивается, на мой взгляд, динамично: „Геркулес“ догнал „Баторию“ и всадил ей в борт стальной таран, находившийся на носу корабля (продолжение следует)». Как видишь, ты, Шурка, определенно подавал надежды, – пишет Некрасов. – Но где же продолжение «Бандитской тайны»?
Присланные тобою фото возвращаю».
– Эти фото я ему посылал, – объяснял Александр Борисович. – В начале июня. Наши фото конца шестидесятых. А он вот вернул: оказывается, они у него есть. Ему, знаете, разрешили все-все с собой вывезти – удивительно… Простите, мне что-то дышать трудно. Я встану, пожалуй…
Он встал со стула, я продолжал читать очередное письмо Некрасова вслух:
– «Середина июня, а ходим все в кожаных куртках. Дожди. Говно. На юг не поехал. Пляжа нет. А что без пляжа там делать? Как там у вас теперь с водкой? Говорят, легче стало. Впрочем, я сим сейчас не интересуюсь…»
– Странное состояние, – прервал меня Александр Борисович. – Никогда такого не было. Дышать трудно, и чуть голова кружится.
Он сказал это со спокойным удивлением.
Чего особенного? Разволновался человек от воспоминаний.
Я открыл форточку. На улице было около нуля, из форточки потянуло ленинградской стылой сыростью.
– Гололед, – сказал Александр Борисович. – Ужасный гололед. И курю много. Вот и дышится…
За время нашей встречи он выкурил две полсигареты через мундштук.
– Виктор Платонович смолил почище вас, – сказал я.
– Гололед, – повторил Александр Борисович. – От метро пешком шел, и еще лифт у вас барахлит. Пешком поднимался…
Этот лифт угробил и мою мать, и еще трех пожилых людей на площадке, и я со своим инфарктом пешочком с шестого этажа шлепал в реанимацию: не дашь же санитаркам тащить себя на носилках через шесть пролетов…
– Как у вас сердце? – спросил я. Его лицо начинало мне не нравиться.
– Никаких плохих ощущений.
– А раньше что было с сердечком?
– Нет. И на пенсии недавно – четыре года как бездельничаю.
Я все-таки усадил его обратно на стул и посчитал пульс. Рука у Александра Борисовича была полная, но плотная, пульс я нашел без особого труда. Он показался мне нитевидным, хотя я толком не знаю, что за таким словом стоит. Удары считал по часам – тридцать секунд – сорок пульсаций.
– Оно у вас работает, как у космонавта, – сказал я, зная, как важны подобные комплименты, когда человеку становится плоховато.
– Да, это не сердце, – сказал он. – Дышать трудно. Странное ощущение…
– Идемте-ка в кухню. Посидите у дверей на балкон. Я балкон на зиму еще не забаррикадировал.
Мы пошли на кухню. Поддерживать себя за локоть Александр Борисович не дал и за стенку не придерживался, хотя шел неуверенно. Я открыл балконную дверь и посадил его перед ней на стул. Одной рукой он оперся на стол, но сидел прямо. А в меня потихоньку стал заползать страх: цвет лица не нравился. Я накапал кордиамин, валерианы и дал ему. Он выпил очень послушно. Это тоже не понравилось. Мужики часто отмахиваются от всяких разных капель.
– Нашатырь хотите?
– Не знаю, странно это… Вызовите такси, пожалуйста. Домой поеду.
До такси дозвонился быстро, но пообещали только в течение двух часов: «Не занимайте телефон – позвонят в любую минуту».
Какая сволочь, гнида и падла выдумали эти «два часа»? Какая гнусность вокруг! Вот вам: десять лет не работает на шестой этаж лифт… И – бейся башкой о стену, ори, задыхайся от бессильной ненависти… – называется мелочи жизни. И смерти – добавлю не ради красного словца.
– Попробуемте-ка лечь, – сказал я. – Здесь простудитесь.
Балкон был засыпан снегом, сильно сквозило сырым холодом.
– Вам ни капельки не лучше?
– Нет.
Я дал ему понюхать нашатырь. Довольно настойчиво это сделал.
– Дошло?
– Да, спасибо.
Я повел его назад в комнату. Но мою поддерживающую руку он вытерпел только пока я помогал ему встать со стула, затем пошел самостоятельно. У дивана сказал:
– Ботинки новые. Вы уж простите, сидят туго, снимать не буду.
Когда лег: