Обнорскому казалось, что они никогда не выберутся из стального лабиринта ходов и переходов. Пошла уже вторая неделя его пребывания в зоне, а он все никак не мог разобраться с ее географией. И вообще, он представлял себе все не так. По фильмам понятие зона ассоциируется с неким огороженным колючкой пространством, на котором стоят бараки. УЩ 349/13 больше всего напоминала лабиринт из рифленого железа. Стальные листы, видимо, поступали сюда с Уралвагонзавода… Вагонзавод когда-то делал не столько вагоны, сколько танки. Завхоз карантина рассказал, что завод занесен в Книгу рекордов Гиннеса — его корпуса видны из космоса невооруженным глазом.
В тринадцатой зоне из бракованных листов вагонной обшивки ставили заборы вокруг корпусов-локалки. Промерзшие, покрытые инеем заборы образовали фантастический городок из улиц и переулков, тупиков, проходов, калиток и каких-то щелей. Разобраться в этом сразу было невозможно. Этот лабиринт, наполненный ломаными угольно-черными тенями, придавленный сверху нестерпимо резким светом прожекторов, казался бесконечным. Казался воплощенным кошмаром сумасшедшего архитектора, бредовой декорацией…
Скрипел снег под кирзовыми сапогами, дыхание обозначалось клубочками пара… После очередного поворота группа зэков вышла на открытое пространство. Летом здесь играли в футбол, зимой сюда свозили снег. Огромные снежные кучи покрывали все поле. А на краю, около ворот, стояло какое-то невообразимое черное сооружение с высокой металлической трубой. Труба отчаянно дымила, в открытой топке билось пламя. Что это за сооружение, Обнорский не знал… Про себя он окрестил его крематорием. Позже узнает: один мудрый зэк-хозяйственник предложил так бороться со снегом. В крематории снег растапливали и сливали воду в систему канализации. Зимой печь дымила почти круглосуточно, сжигая кубометры дров.
Карантинщики вошли в столовую. После морозной улицы здесь было почти уютно: пахло горячей пищей, на стенах висели горшки с зеленью. Поднялись на второй этаж, взяли у мойки мокрые шлемки и весла[49]. Кружек почему-то не полагалось, и шлемок брали по две. Одна под пищу, другую под чай.
Обнорский и капитан из Тулы Лешка Захаров взяли по бачку и пошли к раздаче — сегодня их очередь. Со жратвой в тринадцатой было очень не худо: не «Астория», конечно, но голодным точно не останешься. Больные и работяги с тяжелого производства получали белый хлеб, яйца и даже молоко. В разоренной России даже на воле не все пили молоко… Прав был банкир Наумов, пристраивая заложника Обнорского в ментовскую зону. И бытовые условия, и питание здесь не шли ни в какое сравнение с обычными ИТУ — санаторий… Столовая была наполнена звуками, которыми наполнены все общепитовские заведения — негромким гулом голосов и позвякиванием ложек Все как в обычной рабочей столовой. Вот только чай здесь пили по-другому — из шлемок, через край. Да положенную четвертинку хлеба ломали руками — ножи в столовой не водились. В карманах осужденных тоже.
Очередь к раздаче продвигалась довольно быстро. Андрей рассеянно поглядывал по сторонам. Маленький замкнутый мир зоны представлял собой как бы модель большого вольного мира, разделенного условностями на касты. За отдельными двумя столами сидели опущенные — низшая и однозначно презираемая часть лагерного общества. За их столами было тихо — печать отверженности лежала на угрюмых лицах. Говорили, что среди петухов бывали и полковники, и прокуроры. Падение с постаментов власти они переносили особенно тяжело. Два петушиных стола ели молча.
Значительную массу лагерного населения составляли работяги литейки. Их тоже можно было узнать сразу — литейщики ходили покрытые сажей и напоминали выходцев из преисподней. С утра у них хоть лица были белыми. А к обеду белыми оставались только зубы, лица покрывались слоем сажи. Литейщики получали ежедневно по литру молока. На них, в принципе, держалось все производство…
Но были на зоне и свои аристократы: немалая рать нарядчиков, бригадиров, столовская обслуга, вахтеры, кладовщики и — над всеми ними — завхозы отрядов. О, завхозы! Для человека вольного слово завхоз звучит несолидно. Ну что — завхоз? Швабры, гвозди, скрепки, тряпки, плюс три уборщицы и вечно пьяный плотник дядя Коля в подчинении… На воле, ребята, это, может, и правильно. А на зоне завхоз отряда — царь, бог и воинский начальник. Для рядового осужденного отрядный главнее и хозяина, и кума. Живешь с ним в ладах — беды не знаешь. Поссорился… ну, скоро сам все поймешь.
По манере держаться, одеваться, разговаривать с лагерным начальством завхозы отличаются от рядовых осужденных так же, как те отличаются от опущенных.
Обнорский и Захаров со своими бачками подошли к окну раздачи, когда в столовую стремительно вошел завхоз 16-го отряда Зверев. Времени у Зверева было в обрез… Он кивнул кому-то на ходу, схватил шлемку и без очереди подошел к окну. На зоне это давно было неписаным правилом — завхозы, бригадиры в очередях не стоят… Обнорский этого еще не знал.
— Привет, Костя, — бросил Зверев мордатому мужику на раздаче и сунул свою шлемку.
— А может, в очередь станешь? — спросил кто-то сбоку. Зверев посмотрел направо, встретился глазами с крепким бородатым мужиком. Черные глаза смотрели с явным вызовом. Новенький, сразу определил завхоз, порядка не знает. Да и по одежке видно: ватник со склада, не обношенный еще. Штаны тоже новые… топорщатся, не ушиты. Да и кирзачи — новье.
— Спешу я, — сказал завхоз. Он вообще-то борзоту не любил, умел жестко поставить на место любого. До посадки был Александр Зверев опером в ленинградском уголовном розыске. Так что обламывать людей он умел. На Обнорского он посмотрел мельком: что, мол, с молодого возьмешь? — Спешу я.
— Они тоже спешат, — кивнул головой на очередь Обнорский. — Да и у меня восемь человек за столом этот бачок ждут.
Мордатый раздатчик протянул Звереву шлемку. Обнорский перехватил и опрокинул ее в свой бачок.
— Еще восемь порций добавь, — сказал он остолбеневшему раздатчику.
Пустая шлемка стукнулась о широкую доску прибитую под окном раздачи, противно забренчала… Очередь замерла, мордатый с недоумением посмотрел на Обнорского, потом вопросительно на Зверева.
— Я подожду, — негромко сказал завхоз. — Спешит человек. Обслужи, Костя, человека…
Раздатчик хмыкнул, навалил в бачок каши с тушенкой. Обнорский отошел.
— Приятного аппетита, — сказал ему вслед Зверев.
— Спасибо, — буркнул Андрей. Он шел, слегка прихрамывая, и ощущал затылком внимательный взгляд Зверева. Как и большинство впервые попавших на зону людей, Обнорский был настроен на борьбу. Он ежесекундно и от любого ожидал проявления агрессии… На обычной зоне Андрей со своим характером был бы обречен. Стояли звери около двери. В них стреляли, они умирали.
Бывший ленинградский опер Александр Зверев отсидел в тринадцатой уже больше двух лет. И три было еще впереди, статья у завхоза 16-го отряда была нехорошая — вымогательство. Терпеть борзоту от какого-то фраера Сашке было не в струю, но стерпел.
«Ладно», — подумал Зверев. — «Ладно. Ты у меня, хромой, еще поплачешь».
Он снова сунул шлемку в окно.
— Может, еще кто спешит? — спросил он очередь.
Очередь промолчала. Костя-раздатчик оскалил пасть с железными зубами.
В литейке все было черным — стены, потолки, пол и даже люди. В горячем воздухе висела чугунная пыль, дым. Тяжело пахло горящим металлом, выгорающей серой. Свет ртутных ламп едва пробивался сквозь копоть из-под пролетов крыши. В темени светились формы с остывающим чугуном. Цвет металла менялся по мере остывания; от почти белого к желтому, потом к красному, потом к красному, припорошенному пеплом… оттенков великое множество… Красиво. И напоминает ад.
Андрей подкатил тележку с кокилем под жерло печи, нажал на рычаг — жидкий чугун хлынул в кокиль. Разлетелись в стороны брызги. При попадании на асбестовые рукавицы расплавленный чугун, как правило, не причинял вреда. Рукавиц не хватало… Разной степени ожоги были в литейке нормальным явлением.
Прогрохотал над головой тельфер. Рядом с Обнорским проехала, покачиваясь на цепях, огромная, пышущая жаром болванка. Даже в холодном тамбуре она будет остывать больше часа… Андрей передвинул телегу так, чтобы подвести под жерло второй кокиль. Нажал на рычаг. Он работал в литейке уже две недели. Сюда он попал по протекции Сашки Зверева. Сам Обнорский об этом, разумеется, не знал. Работа была адски тяжелая, изматывающая. За смену легкие прогоняли через себя столько испарений расплавленного чугуна и легирующих присадок, что к вечеру уже не хотелось курить. Дым сигареты казался сладким. Сочетание воздействия ядовито-угарного воздуха, жары и тяжелого труда навряд ли можно было компенсировать литром молока в день… Андрей работал в литейке уже две недели. Приближался новый, девяносто шестой год. Новый год — он и в зоне Новый год. Всем хотелось встретить его по-человечески: устроить какой-то стол, попить хорошего чаю… если удастся — организовать спиртное. В литейках перед праздниками резко возрастал расход чимергеса — спиртового лака для фиксации земляных форм. Пить эту гадость было нельзя, но зэки разрабатывали свои способы очистки. Самый простой заключался в том, что лак лили на морозе тонкой струйкой на стальной лом — все неспиртовые компоненты замерзали, а спирт стекал в подставленную емкость. Оперчасть активно выявляла нарушителей, но чимергес все равно перегоняли. Даже после очистки холодом спирт вонял, как химический завод по производству гуталина. В больших количествах он разрушал почки и зрение… Все равно пили. Иногда оперчасть обнаруживала емкости с брагой изымала запрещенный сахар и дрожжи. Зона готовилась к Новому году. Размечтавшись, осужденные даже поговаривали об амнистии. Понимали, что для многих из них никакой амнистии не будет, но-а вдруг? Все-таки девяносто шестой год — год выборов президента.
Андрей откатил тележку в сторону и взялся за другую. Норма за смену составляла девяносто отливок. Он подвез тележку к печи.
В столовой Зверев встретил Адама — бригадира-чеченца из черной литейки. Сел рядом, достал из специального чехольчика на поясе стальную ложку. Не торопясь начал есть.
— Как там мой крестник, Адам? — спросил Сашка.
— Обнорский-то?
— Он самый.
— Вкалывает, как сто китайцев. Выносливый черт, хоть и хромой.
— Да ну? Он же из интеллигентов… журналист! Адам отломил кусок белого хлеба, ответил:
— Вот тебе и журналист. Пашет, как заведенный. Я его, как договаривались, на самую тяжелую работу ставлю… перевоспитываю трудом.
Адам хохотнул, но Зверев не поддержал.
— Ну, а вообще-то, что он за человек?
— Вроде нормальный. С юмором, в шиш-беш играет не худо. Твой, кстати, земляк.
— Да ну? Питерский?
— Питерский. Ты что, не знал?
— Не знал, — удивленно протянул Зверев. На зоне земляки все друг друга знают, поддерживают.
А Сашка Зверев, как и все завхозы отрядов, закрутился в последнее время — конец года. В это время начинается привычная производственно-административная суматоха.
— Не знал, — сказал Зверев. — Ладно, я как-нибудь к вам заскочу, потолкую с земляком.
— Заходи, — сказал Адам. Они потолковали еще минут пять на новогодне-производственные темы и разбежались по своим делам. Об этом разговоре Зверев сразу же и забыл, а вспомнил только на другой день, когда шел мимо черной литейки.
Андрей подвез тележку к печи. Над головой снова проехал визжащий тельфер. В прошлом году, говорили ребята, оборвался трос и зазевавшегося зэка раздавило отливкой…
— Эй, журналист, — похлопал его по плечу кто-то, — выйди в тамбур.
— Зачем? — спросил Андрей.
— Тебя там ждут.
Обнорский снял рукавицы, положил на край тележки и пошел к воротам тамбура. Ворота были обшиты рифленым железом. Копоть висела на них струпьями. Он распахнул дверь в левой створке и шагнул в тамбур. После жаркой и душной литейки здесь было прохладно, как в раю. Выходит, возможен на Земле рай… В дальнем углу стоял высокий крепкий мужик. На зэка он был похож очень мало: меховая шапка, аккуратно подогнанный ватник с косяком[50] на левом рукаве, джинсы и ботинки на толстой подошве. Из-под расстегнутого ватника выглядывала неуставная куртка с целой батареей шариковых ручек в нагрудном кармане.
Обнорский, похожий на негра (только белки глаз да зубы выделялись), являл собой полный контраст — грязная брезентовая роба, стоящая колом от специальной огнеупорной пропитки, прожженные, разбитые кирзачи, разводы пота на лице… Зверев едва узнал в нем борзого зэка из столовой… Два мира — две судьбы, — писали раньше в Правде.
— Здорово, земляк, — сказал Зверев. — Я тоже питерский, Саша меня зовут.
— Андрей, — ответил Андрей. Блеснули белые шведские зубы.
— Потолкуем? — спросил Зверев, протягивая открытую пачку «Мальборо».
— О чем? — сказал Обнорский и, игнорируя «Мальборо», вытащил из кармана грязную, захватанную пачку «Примы».
— Ну как работается-то? Что льешь?
— Форму 12, — ответил Андрей, усмехаясь. — Слыхал?
— Поросят, значит? Та еще работенка. Обнорский посмотрел удивленно: жаргонное название отливки N 12 — поросенок — было специфически узким, бытовало только среди работяг. Зверев щелкнул зажигалкой, усмехнулся:
— Ну что смотришь? Я на поросятах сам немало отпахал. Так что знаю.
Он протянул зажигалку, дал прикурить Андрею. Потом прикурил сам.
— Я, Андрей, этих поросят лил, еще когда ты по Невскому гулял. Тоже, кстати, за бунтарский дух попал… по дурости.
— Значит, и я по дурости? — с иронией спросил Обнорский, глядя в глаза Звереву. От завхоза слегка пахло хорошим одеколоном.
— А что, — ответил Зверев, прищуриваясь, — по-умному? Чего ты на меня в столовняке накатил?
— Ладно… проехали, — сказал Обнорский. Он захабарил сигарету и опустил окурок в пачку.
— Я спросил. Ответь, пожалуйста.
— Проехали, говорю, — бросил Обнорский и повернулся, но Зверев схватил его за рукав и резко развернул к себе.
— Ответь, пожалуйста, — повторил он. В глазах горели нехорошие огоньки.
— Хорошо, отвечу. — В глазах у Обнорского тоже вспыхнули темные искры. — Отвечу… Потому что мне смотреть на вас тошно. На таких вот чистеньких, ухоженных, надушенных, пристроенных. Я всю породу вашу ненавижу. Такие, как ты, при коммуняках жили припеваючи, а потом при дерьмократах также ловко пристроились… Даже на зоне ты пристроился. Вон вы какие номенклатурные мальчишечки. Мажорные, козырные… даже весла у вас индивидуальные, в чехольчиках на застежечках. Алюминиевым веслом вам, аристократам, жрать негоже. Вы же не пыль лагерная, а культурно жопу у хозяина лижете да куму постукиваете…
— Я жопу никогда и никому не лизал, — жестко сказал Зверев. — Куму не стучал и не гнулся. Понял, журналист?
Обнорский, не отвечая, выудил из пачки хабарик. Чиркнул спичкой, прикурил.
— Ты понял меня, журналист? Кто из нас продажней — бо-о-ольшой вопрос. Это вы, по-моему, и коммунякам лизали, и теперь Чубайсам лижете. А я в розыске пахал… у меня почти триста задержаний, два ранения. Ложечкой в чехольчике меня упрекаешь?… Крепкий аргумент, крыть нечем. Только не в ложечке дело. Если ты дерьмо, ни весло в чехольчике, ни косяк на рукаве тебе веса не прибавят. Зона человека, как рентгеном, просвечивает и всю гниль открывает…
Зверев выплюнул сигарету, раздавил подошвой.
— Я к тебе по-человечески пришел поговорить. Как к земляку… А ты мне тут… На зоне главное остаться человеком, да еще просто выжить. ВЫЖИТЬ, ты понял? И остаться человеком. Не так это просто, как тебе кажется. Ты тут еще ничего не понял, журналист…
— Тещу свою поучи, — сказал Обнорский и сам скривился: глупость!
— Дурак. Тебе же руку протягивают… Из литейки бежать надо. Здесь ты за два года легкие полностью сожжешь. Ладно, — оборвал сам себя Зверев резко. — Будь здоров, землячок. С наступающим Новым годом!
Он повернулся и вышел. На черном полу остались раздавленный окурок «Мальборо» и рубчатые следы ботинок. Впустив порцию холодного воздуха, закрылась подпружиненная входная дверь.
Мрачный Обнорский выкурил еще половину сигареты и вернулся в цех. Рукавицы, пока его не было, разумеется, приватизировали.
Новый год Обнорский встретил на работе — литейка работает по непрерывному графику. Если бы на одну ночь процесс прервали, то ничего страшного бы не произошло. Но стоит ли это делать ради осужденных? Вон — солдатики на вышках не празднуют, ДПНК[51] бдит (принял, конечно, стаканюгу втихаря), а зэки будут гулять? Ну нет. Пусть поработают.
Перед сменой замначальника по воспитательной работе Сергей Иванович Кондратовский лично зашел в литейку, поздравил всех с Новым годом. Отдельно поговорил с бригадирами: напомнил, как однажды в новогоднюю ночь по недосмотру забили козла — загробили ватержакетную печь… Дело было при царе Горохе, теперь и печей-то таких не осталось, но майор напоминал об этом историческом факте каждый раз. Вообще-то замнач был мужик неплохой, и его слушали.
Минут без двадцати двенадцать исчезли вдруг из цеха все бригадиры и нарядчики. А потом и работяги разбрелись, собрались в кучки. Новый год Андрей встретил глотком отравного спирта и кружкой крепкого чая. Он сидел на перевернутом ящике в черном и жарком цехе, похожем на преисподнюю, курил и вспоминал все прошлые встречи Нового года. От самых ранних, детских, с запахом елки и дефицитных тогда мандаринов, криками «Ур-р-ра!» и шипучим лимонадом, который щекотно бьет в нос. И подарком под елкой, и непередаваемым чувством праздника… Все это прошло и уже не вернется никогда.
Он вспоминал студенческие встречи Нового года. С портвейном три семерки, болгарскими сигаретами «Стюардесса», гитарой, «Голубым огоньком» по первому каналу телевидения… С настоящим, искренним весельем, танцами… Все девушки тогда казались прекрасными и доступными. Ах, студенческий Новый год!… И это прошло.
Он вспомнил, как встречал новый, девяносто четвертый год с Катей в Стокгольме. Тогда они встречали его дважды — сначала по Москве, а потом по Стокгольму. А потом они любили друг друга — неистово, взахлеб!… И это тоже прошло! И не вернется НИКОГДА!
Осужденный Обнорский сидел на перевернутом ящике в грязном горячем цехе и курил горькую «Приму». Он выкурил две сигареты подряд и отправился лить чугунных поросят.
С Новым годом! С новым счастьем!
Бывший старший опер ленинградского уголовного розыска, а нынче осужденный по статье 148 Александр Зверев встретил Новый год с водкой «Смирновской», красной икрой и таллинской колбасой. Еще на столе были цыплята, салаты, селедочка, огурчики соленые и маринованные, соки, шоколад, крабовые палочки… много чего было. Такой стол на зоне стоит чудовищно дорого.
У завхоза 16-го отряда была на зоне своя комната с цивильной мебелью, импортными обоями, телевизором и магнитофоном. С фонотекой из сотни кассет… Но новогоднюю ночь Зверев встречал в клубе, в компании нескольких завхозов и земляков-питерцев. Хорошо встретили. Достойно. Весело. Хотя и с грустинкой: кто же дом и семью не вспомнит? Только дебил. А дебилы в компании Зверева не водились…
Сашка почти не пил: стопку водки за уходящий год, бокал шампанского за Новый — и все. Не лежала душа к спиртному. Да, по правде сказать, ни к чему она не лежала. Зверев остро ощущал пустоту своего существования за решеткой. Никто из лагерных корешей даже не догадывался, что у него на душе. Со стороны выглядел Сашка весьма преуспевающим человеком. Всегда собран, подтянут, спокоен, в отличной спортивной форме… А он держался только на одной идее: выйти быстрее и решить некоторые вопросы на воле. И форму-то боевую поддерживал только поэтому… Они кричали, их не пускали.
Некоторые вопросы на воле требовали ответов. Они требовали ответов давно… но до их разрешения было еще долго. Очень долго. Зверев стискивал зубы и говорил себе: я выйду и во всем разберусь! Он тосковал.
Завхоз 16-го отряда сидел за новогодним столом, пил сок, веселился, травил байки из прошлой ментовской жизни… Равный среди равных. БС в кругу БС.
БС — это, господа, БЫВШИЙ сотрудник. Прилагательное бывший в этой связке превалирует над существительным сотрудник. Оно просто давит своей чудовищной массой и пригибает к земле так же, как гнет зэка невесомая бумажка с копией приговора и круглой печатью народного суда. И не более того, господа, не более.
Зверев вставил в магнитофон кассету. Послышался гитарный перебор, а затем явно непрофессиональная запись:
Этап на Север…
Срока — огромные,
Кого не спросишь — у всех Указ.
Ты погляди в глаза,
в глаза мои суровые.
Быть может, видимся в последний раз.
Эту песню Звереву исполнил старый еврей-адвокат, который помнил еще сталинские времена. Впрочем, — говорил мудрый еврей, — ничего по существу не изменилось… да и не может в России ничего измениться. Адвокат умер три года назад от неоперабельного рака мозга. Сашка часто слушал эту кассету… Да и сейчас незамысловатые слова и простенькую мелодию в любительском исполнении прослушали молча.
Звучала в ней человеческая боль. Не эстрадная, не кабацкая.
В шестом часу гости выпили на посошок и стали расходиться. Остался один Зверев да сильно пьяный завклубом. Сашка молча курил одну сигарету за другой и пытался сосредоточиться на чем-то ускользающем… В шесть он надел свой ватник с косяком на левом рукаве, сунул во внутренний карман початую бутылку «Смирновской», полпалки таллинской колбасы. Решительно вышел из клуба. Он шел к Обнорскому. Если бы у Зверева спросили: зачем? Если бы спросили — он бы не ответил. Но чем-то его этот угрюмый мужик зацепил. Было в нем что-то, что было и в самом Звереве. Воля и целеустремленность, граничащая с фанатизмом. Способность принимать решения и отвечать за них. И еще что-то, что трудно объяснить словами… но это что-то рождает в людях либо взаимную симпатию, либо ненависть.
Смена уже подходила к концу. Обнорский сильно устал — ночные смены особенно тяжелы. Недаром именно ночью случается наибольшее количество травм и несчастных случаев.
Он уже практически выполнил норму. Оставалось чуть-чуть… ерунда оставалась. Пожалуй, стоит пойти перекурить, решил Андрей. Он вышел в тамбур, присел на штабелек досок. Курить не хотелось, в горле стоял привкус горячего чугуна. Обнорский откашлялся и сплюнул… Прав, наверное, этот завхоз Зверев — за два-три года здесь можно навсегда загробить легкие.
…Зверев. После их разговора на прошлой неделе Обнорский не единожды его вспоминал. Он уже и сам понял, что был не прав в столовой: лагерная элита — те, кто имел право носить косяк на рукаве — всегда проходила без очереди. Такова здешняя традиция.
Андрей понял, что и во время последнего их разговора здесь, в тамбуре, он снова был не прав. Если бы довелось поговорить со Зверевым еще раз… Но это навряд ли — завхоз явно оскорбился, а самому Андрею подойти к Звереву было неловко. Характер такой. Нет, если бы Обнорский и завхоз 16-го отряда находились на одной ступени лагерной иерархии, то никаких проблем бы не возникло. Андрей запросто подошел бы и извинился. При всех недостатках он не стеснялся признавать ошибки. Но извиняться перед начальниками он не любил. Вернее, не мог. Ему всегда казалось, что это могут принять за заискивание, за прогибание. Эти особенности характера сильно осложняли Андрею Обнорскому жизнь, он сам себя поругивал, обещал себе в следующий раз быть умней, но… каждый раз вел себя точно так же. Он, можно сказать, отплясывал на тех самых пресловутых граблях. Характер!
…Дверь тамбура распахнулась, ворвался клубящийся морозный воздух… и вошел завхоз 16-го отряда Зверев. Несколько секунд двое осужденных молча смотрели друг на друга.
— Ну, с Новым годом, что ли, — сказал наконец Сашка.
— С Новым годом, — эхом отозвался Андрей. Зверев опустился на доски. Их завезли в тамбур два дня назад, они не успели покрыться сажей и даже еще хранили свежий хвойный запах.
— Может, отметим? По питерскому времени… Андрей вытащил из кармана швейцарские часы, подаренные Катей два года назад.
— Поздно, — сказал он. — Уже и по-питерскому опоздали.
— И тем не менее предлагаю отметить. — Зверев распахнул куртку и показал горлышко бутылки.
— Так ведь у меня работа, — неуверенно сказал Обнорский.
— Ну, это я сейчас улажу, — широко улыбнулся Зверев. И действительно уладил все с бригадиром за пачку «Мальборо».
— Пойдем, земляк, — сказал он Андрею, увлекая его за собой.
— Куда идем? — спросил Обнорский.
— Есть тут у меня одна конспиративная точка…
Они вышли на улицу, обогнули корпус и оказались перед стальной дверью с надписью «Не входи — убьет! Высокое напряжение». Висело над головой бездонное черное небо, усыпанное звездами. Снег выглядел слегка голубоватым.
— Во козлы, — сказал Зверев. — Замок заменили. Раньше-то тут мой личный висел. Хрен вам, все равно открою.
— Стояли звери около двери, — негромко, почти шепотом произнес Андрей. Он очень тихо это сказал, в шуме работающей вентиляции его и слышно-то не было, но Сашка услышал. Замер, а потом резко обернулся.
— Что ты сказал? — спросил он напряженным голосом.
— Так… считалочку одну детскую. Из фантастического романа.
— Стругацких, значит, любишь?
— Люблю, но давно в руки не брал… А тут случайно книга в камере попалась. — В камере?