Мне потом объяснили, что у него была своя постоянная клиентура: литераторы, художники, эстетствующие богачи и снобы. Сам «господин Хасефер», как назвал я его про себя, не подозревая, что именно так называет его довольно широкий круг людей, считался тонким ценителем модернистской поэзии и живописи, поклонником доктора Герцеля и убежденным противником марксизма. Но это не мешало ему выписывать из-за границы Маркса, Ленина и другую марксистскую литературу, которую нельзя было найти ни в одной книжной лавке. Он любил и книги и деньги, понимал толк не только в декадентской поэзии, но и в торговле. Уже в первое свое посещение, увидав на прилавке томик писем Маркса, я спросил, не найдется ли у него и «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Господин «Хасефер» уставился на меня с таким враждебным любопытством, что я решил ни о чем больше не спрашивать и потихоньку искать на полках то, что меня интересует. Я рыскал по тихой, почти всегда пустой лавке, как голодный, но очень осторожный волк, прячась подальше от холодно-проницательных глаз хозяина, и каждый раз находил здесь что-то такое, что уже одним заглавием, именем автора сулило волнующее наслаждение. Так я нашел и унес с собой «Анти-Дюринг»,
«Тезисы о Фейербахе» в берлинском издании – красный ледериновый переплет с тиснением, портреты Маркса и Энгельса, учебник политэкономии, изданный в Москве, и, наконец, самое неожиданное – «Пятилетний план», русскую книгу, переведенную и изданную в Париже. Первая увиденная мною книга о первой пятилетке Советского Союза! Получив деньги, а сумма была немалая, господин «Хасефер» еще раз окинул меня внимательно-враждебным взглядом и неожиданно вытащил из-под прилавка «Материализм и эмпириокритицизм» на французском языке в московском издании. Эффект был, очевидно, именно тот, на который он рассчитывал. Но цена превышала весь мой капитал, и я, заикаясь и краснея, сказал, что приду в другой раз. Как все было радостно, интересно, когда я шел по городу, держа в руках сверток с еще не разрезанными драгоценными книгами. Я истратил много денег, так много, что страшно было подсчитывать, сколько осталось, но сердце вдруг загорелось новой, дерзкой решимостью: сегодня же, сейчас, не откладывая, посмотреть звуковой фильм!
Я давно собирался это сделать. Звуковое кино было новшеством, и билет стоил, по моим понятиям, не дешево, но теперь я над этим не задумывался и кинулся к билетной кассе. …Я всегда любил кино. Я любил мгновение, когда гаснул свет и на матово-белом экране начинался неправдоподобно быстрый, волшебный бег теней; любил дергающиеся, как манекены, фигурки людей в котелках, гоняющихся друг за другом с тросточками и револьверами, мазавших друг другу лица дегтем и пирожным кремом; любил и бешено скачущих ковбоев, и непрерывно стреляющих сыщиков, и колонну мяса с заплывшими глазами, именуемую Мацистом, который пробивал кулаком стены под аккомпанемент грустного вальса «Осенний сон»; я любил все это несмотря на то, что считал немножко стыдным после чтения Шопенгауэра и Макса Нордау развлекаться подобными глупостями, и даже пробовал несколько раз, чтобы доказать себе, что я выше всего этого, уходить с сеанса перед самым концом, когда сыщики уже окружали с трудом выслеженного бандита и готовились начать стрельбу. Стоя теперь у окошка звукового кино, я протянул деньги дрожащими, холодеющими руками. Как все это будет выглядеть без тапера и без привычных аккордов «Осеннего сна»?
В Бухаресте показывали тогда один из первых звуковых фильмов – «Жанин». Я попал на картину посредине сеанса – здесь можно было входить и выходить беспрерывно, и я не запомнил сюжета. Но это было и невозможно: с первого мгновения меня оглушил каскад звуков, громкие раскаты мощного невидимого оркестра, страшный механический треск… Жанин была красивой девушкой, которая любила красивого летчика, и летчик любил ее, но все это носило служебный, второстепенный характер. Главное было в звуковом аккомпанементе: на экране появлялся самолет, и зритель слышал, как заводили мотор, как самолет гудел в воздухе, как в него стреляли и как он падал и взрывался с оглушительным грохотом. Каждый кадр был задуман и снят специально для того, чтобы зритель услышал какой-нибудь звук. Смотрите, верней слушайте: вот как звучит взрыв снаряда, а вот как мяукает кошка; мы все можем воспроизвести: гром, шелест ветра, и бульканье воды в стакане, и хрип умирающего – все звуки, как настоящие, но только в два-три раза сильнее, слушайте и убеждайтесь… И зрители слушали треск и гул, способный разбудить мертвого, убеждались и выходили из кино с головной болью. Но все же это было прекрасно, и я чувствовал себя в этот день совершенно счастливым. В голове путались беспорядочные, восторженные мысли о волшебной силе науки, о том, как хорошо жителям Бухареста – у них есть возможность видеть все самое новое, самое интересное…
Не имея больше денег на книги и устав от хождения по городу, я придумал себе новое занятие. Я шел в парк «Чишмиджиу», забирался в глухую аллею и долго сидел здесь, перелистывая какую-нибудь из книг, приобретенных у «Хасефера», или обдумывая все то, что вошло в меня вместе с бухарестскими впечатлениями. «Чишмиджиу» находился в самом центре города и считался лучшим парком столицы. Все здесь было лубочно-красивым,
непривычным, на мой взгляд, странным и неправдоподобным: аккуратно подстриженные деревья, совсем не похожие на те, к которым я привык с детства, прозрачный пруд без ряски, в котором плавали игрушечные красные рыбки и белые нарядные плоскодонки с легкими веслами, не имеющие ничего общего с тяжелыми «бабайками» и глубокими рыбачьими лодками, пропахшими смолой и рыбой, в которых я провел столько блаженно-счастливых часов. Все же мне приятно было сидеть среди густой зелени, в зоне тишины, куда почти не доходил городской шум, сидеть, мечтать и прислушиваться к автомобильным гудкам, звучавшим здесь приглушенно… В эти часы я обдумывал все то, что видел на улицах Бухареста; думал иногда и о себе, о своем будущем. Вера в грядущее изменение жизни горела в моей груди. Все уродство, все отвратительные черты несправедливости, роскоши, чванства, наглости, бессердечия, увиденные мною в Бухаресте, укрепляли уверенность, что жизнь обязательно должна измениться. Я представлял себе довольно туманно, как это произойдет, но я не сомневался, что это будет, и верил в то, что я стану свидетелем и участником переворота.
Вспоминая теперь о своих разнородных мыслях, чувствах, представлениях и о том главном, что волновало меня тогда, я думаю, насколько диким и нелепым могло бы все это показаться любому из тех, кто видел меня на скамейке парка, если бы он угадал мои мысли. В те годы лишь очень немногие в Бухаресте верили в приближение новых времен. В окружающей душной жизни отсутствовали явные признаки приближавшейся грозы. Странными и смешными показались бы любому бухарестскому обывателю мысли провинциального гимназиста, который, сидя в парке в двух шагах от королевского дворца, зданий министерств, трестов и банков, думал о том, как будет сломлен этот привычный, незыблемый уклад. Время показало, что прав был гимназист, а ошибались хозяева бухарестской жизни, считавшие себя опытными и мудрыми людьми. Этот факт служил мне источником утешения каждый раз, когда я сталкивался с унизительной покорностью и сомнительной житейской мудростью обывателей, полагающих, что мир неподвижен и зло, кажущееся незыблемым сегодня, останется таким же завтра и всегда…
Королевская карусель «Закрытый вопрос» – об отречении Кароля от престола, раскрывшийся было в связи с неожиданным прилетом принца в Бухарест, – снова закрылся. Все разрешилось в тесном семейном кругу: Кароль стал королем. Уступая престол отцу, семилетний Михай в виде компенсации получил специально для него придуманный титул «Великий Воевода» и коробку любимых конфет. Новый титул выдумал маститый историк профессор Иорга, а конфеты преподнес отрекшемуся королю благодарный отец. Все сорные ящики Бухареста заполнились за один день мятыми листами экстренных выпусков газет, сообщивших подробности этого трогательного семейного события в роду Гогенцоллернов. А еще через два дня, в воскресенье, десятки тысяч людей заняли с утра наблюдательные посты на Каля Викторией, от королевского дворца до набережной Дымбовицы, потом вдоль набережной до основания «Горы Митрополии»: по этой трассе должен был проехать королевский кортеж, предстояла последняя церемония: присяга нового короля парламенту.
Я помню то июньское утро, о котором лирически настроенные репортеры писали на другой день, что оно «сверкало всеми красками, словно природа принимала участие в национальном торжестве». Утро было жаркое, и лица ожидающих на тротуарах действительно поблескивали от пота и натуги. Шустрые мальчуганы, разносившие засиженный мухами рахат-лукум и воду в деревянных подойниках, быстро распродали свой товар. Полицейские, стоявшие шпалерами на тротуарах, непринужденно вытирали пот своими белыми перчатками. Дамам этот простой прием был недоступен: на их густо напудренных лицах пот проложил темные извилистые ручейки – стирать его было опасно во избежание худшего.
Публика томилась ожиданием и веселилась как умела. Я стоял на высоких каменных ступеньках Дворца юстиции, на них разместились сотни людей. Это была особая публика, не бедная, преимущественно жители ближайших «блоков», чванные, наряженные, самодовольные. Ниже меня на ступеньку, в шумной мужской компании кто-то рассказывал анекдоты – голос рассказчика взвизгивал, слушатели восторженно ржали. За моей спиной, на ступеньку выше, какая-то девица расписывала своей подруге внешность нового короля, которого она якобы много раз видела в Синае… «Он такой красавец! Какие глаза, какие усы!
Рудольф Валентино и Рамон Новаро по сравнению с ним просто парикмахеры! А рост какой – с ума сойдешь! Не веришь? Вот сейчас сама увидишь! Смотри ты! Кажется, уже едут!..»
В свободном проходе между шпалерами полицейских, солдат и публики, не нашедшей себе места на ступеньках Дворца юстиции, показалась вереница автомобилей.
Публика замерла. Все знали, что это еще не королевский кортеж, а члены правительства, депутаты и придворные, едущие в парламент. Но это уже был пролог к спектаклю. Машины, в большинстве своем открытые, с откинутым верхом, ехали медленно, и то, что я увидел, показалось мне сценой из карнавала.
Я видел вспотевшие, багровые лица людей, задыхающихся от жары, в высоких целлулоидных воротничках, накрахмаленных манишках, черных фраках и огромных цилиндрах. Кое-кто держал цилиндр в руках и пользовался им как веером, но большинство соблюдало приличествующую моменту серьезность, и черные башенки торжественно покачивались на лысых головах. У многих были повязаны через плечо трехцветные ленты, грудь вся в орденах. Вместе со штатскими в машинах ехали генералы в ярких мундирах с настоящими павлиньими перьями, прикрепленными к высоким фуражкам. На военных было навешано столько орденов, медалей, металлических поясов с висящими на портупеях золотыми кортиками и саблями, что они казались закованными в трясущиеся и позвякивающие на ходу доспехи.
В толпе узнавали проезжавших мимо деятелей, и каждый автомобиль встречали по-разному – то восхищенными восклицаниями, то скептическими возгласами, то откровенными смешками.
Вот пронесся толстяк с барабанным животом, похожий на клоуна и даже раскланивающийся, как опытный клоун, описывая большие круги своим черным цилиндром на белой шелковой подкладке. «Транку!.. Транку-Яшь!» – радостно и иронически загудели в толпе. Потом пролетел старик с бульдожьим лицом и большими закрученными усами, и толпа настороженно притихла: «Вайда Воевод! Министр внутренних дел!» Вслед за министром проехал человек в странном наряде: узкие, крестьянские брюки домотканого полотна, такая же рубаха навыпуск, похожая на короткую юбочку, стянутую в талии цветным вышитым поясом, но, кроме того, он носил еще добротный городской пиджак. «Михалаке!» – загудели зрители не то с иронией, не то с уважением к вождю царанистской партии, стремившемуся не только в политике, но и в своей одежде «помирить козу с капустой». После Михалаке пролетел важный и очень высокий старик с безумными глазами и большой бородой, похожей на метелку. «Профессор Иорга!» – гудели в толпе. За Иоргой ехал другой старик, с маленькой бороденкой, неряшливо одетый и очень печальный. «Братиану! Смотрите, какой он бледный! Нет, красный!» – шумели всезнающие комментаторы, намекая на то, что новый король – враг Братиану.
Следом за министрами, депутатами и генералами начали проезжать автомобили с их женами, адъютантами и фрейлинами двора. На дамах было накручено что-то белое, ажурное, на высоких бюстах горели бриллиантовые брошки, на маленьких птичьих головках – огромные шляпы с перьями. Девица, стоявшая за моей спиной, дрожала от восхищения. «Смотри ты! – придворная фрейлина Поопеско-Поопеско! Принцесса Гика!
Вон та, слева – куда ты смотришь?.. Принцесса Кантакузино! Ой! Смотри скорей на ее руки! Знаменитый бриллиант в двадцать два карата! Это он!»
Вереница автомобилей скрылась, и наступила длительная пауза. Потом со стороны Каля Викторией послышался цокот копыт. Толпа замерла. Промчался эскадрон всадников в золотых киверах, и тотчас вслед за ним показалась блестящая лакированная пролетка, в которой стоял спиной к кучеру огромный толстый человек во фраке и цилиндре. Он стоял неподвижный, как манекен, а глаза его были устремлены на тротуар с таким свирепым и напряженным вниманием, точно он ждал, что улица может каждую секунду взлететь в воздух.
«Префект полиции! – шептали в толпе. – Он должен ехать первым. Сейчас будет карета! Вот она!» За пролеткой действительно медленно двигалось черное блестящее ландо с золочеными королевскими гербами на дверцах. Кроме кучера в
красном цилиндре на высоких запятках стояли два лакея в таких же цилиндрах и шитых золотом мундирах. В ландо сидели двое: мальчик с тупым, скучающим лицом и мужчина лет тридцати с выпяченными толстыми губами, светлыми колючими глазками и рыжими усиками. Лицо и поза этого человека выражали торжество. Он бросал жадно-внимательные взгляды по сторонам, точно всего ему было мало: и толпы народа, и расставленных на тротуарах полицейских, и гарцующих впереди и сзади всадников, и кучера в красном цилиндре. Жажда власти, почестей, славы, очевидно, составляла главную черту этого человека с фатоватыми усиками киноактера и золотым кивером опереточного полководца.
Это и был новый король Кароль II, а сидевший рядом с ним мальчик с безразличным, скучающим лицом – его сын, бывший король Михай I.
Толпа замерла, все стоящие впереди меня, как по команде, приподнялись на цыпочки, и я тоже почувствовал себя охваченным глупым любопытством, но отвратительно-восторженный шепот девицы, стоявшей позади, отрезвил меня. Я смотрел уже не на королей в ландо, а на публику, на жадно вытянутые лица, на горящие от любопытства глаза, на одинаковые позы совершенно разных людей, ставших теперь на одно мгновение чем-то похожими друг на друга.
Вечером того же дня я сидел в душной четырнадцатой комнате «Шиллера» вместе с Милуцей, Подоляну и высоким смуглым студентом с энергическим подбородком и темными блестящими глазами, которого я видел тогда в первый раз. Мы мало говорили о событии дня.
– Пусть идет знаешь куда? – сказал незнакомый мне парень. – Он еще когда-нибудь полетит кувырком!..
Это сказал о новом короле девятнадцатилетний студент-первокурсник в тот самый вечер, когда в десяти минутах ходьбы от общежития пылал огнями фасад королевского дворца, гремела музыка, лилось шампанское и произносились тосты за долголетнее и славное царствование Кароля II.
И он полетел кувырком, Кароль II! А после него и его сын Михай I и все семейство Гогенцоллернов!
И вот лет через двадцать после того вечера я вспомнил однажды слова высокого смуглого студента. Это было в Синае, во дворце Пелишор, в котором жили и Кароль и Михай. Я остановился там отдохнуть проездом из Бухареста: летняя резиденция румынских королей стала домом отдыха. Был жаркий июльский полдень: неподвижно упирались в знойное, идеально голубое, словно нарисованное акварелью небо гигантские сосны; неправдоподобно четко синела между ними цепь карпатских гор; жарко поблескивали на солнце белые колонны, резные деревянные балконы в старорумынском стиле и все то причудливое нагромождение крыш, острых башен и балконов, из которых состоял дворец Пелишор. На скамейке у главного входа, увитого плющом и цветами, шумела и забавлялась компания отдыхающих.
Я вошел в большую гостиную дворца. Она была отделана мозаикой, мрамором и редкими сортами дерева. В центре стоял огромный стол, отполированный так гладко, что был похож на черное зеркало. Стены были украшены гобеленами в стиле ренессанс, кресла – стиля ампир, ковры – персидские, столики для куренья – турецкие, камин – английский, а скульптуры на подставках – модернистские. Я глядел на все это и вдруг подумал, что люди, которых я видел в королевской карусели, министры в черных цилиндрах, генералы в павлиньих перьях, полураздетые дамы с двадцатидвухкаратовыми бриллиантами на пальцах, все они почитали за величайшую честь побывать в этой гостиной и сидеть в блаженно-подобострастной позе за этим зеркальным столом. Мне даже показалось, что я слышу их восторженные голоса, вижу их багровые лица; я взглянул на стол и увидел только самого себя – тени прошлого в нем не отражались.
Я уже собирался уходить, как в гостиную вошел отдыхающий с книгой в руках. Он подошел к столу, поднял на меня глаза – и замер: он узнал меня сразу, так же как я его. Это был тот самый высокий смуглый первокурсник, которого я увидел в студенческом общежитии впервые в тот памятный день присяги нового короля. Он стал солиднее, как будто даже выше ростом, но жесткие волосы по-прежнему были черны и густы, и в сухих, уже много видевших глазах по-прежнему горели веселые искорки. Когда я напомнил ему тот далекий вечер и наш разговор о королях, он рассмеялся:
– Никак не думал тогда, что одного из них я буду провожать, – сказал он.
– Провожать? Кого? Куда?
– Михая! – сказал он. И рассказал мне, как в день провозглашения Румынской республики правительство поручило ему сопровождать до границы поезд, в котором уезжал Михай.
– Я ему устроил горячие проводы. Но Михаю они, кажется, не понравились… – закончил он со смехом свой рассказ.
Мы долго бродили с ним по парку. В просвете между деревьями виднелась зеленая долина с бело-розовыми виллами Синаи. Потом я пошел отдохнуть. Комната, в которую меня привели, поразила меня своей нелепой формой. Всего нелепее была кровать: фальшиво величавая, высокая, словно поднятая на дыбы. Я лег на нее и немедленно уснул.
Я спал без сновидений – королевские призраки меня не тревожили. „Что говорил Сократ?" После присяги Кароля наступило затишье. Национал-царанистское правительство осталось на месте в прежнем составе. Отсюда я сделал вывод: ничто не мешает теперь министру Рогожану выполнить свои обещания. И я решил ему напомнить о себе.
– Приходите завтра к часу дня в министерство просвещения! – сказал мне по телефону секретарь.
На другой день в назначенный час я стоял у подъезда мрачного здания с готическими окнами и внимательно оглядывал всех входящих. В начале второго к подъезду министерства с грохотом подкатил автомобиль. Из него вышел Рогожану. Он был в великолепном сером костюме и в светлых башмаках на толстой подошве – элегантен, самоуверен, красив. При появлении его высокой фигуры, от которой веяло здоровьем и оптимизмом, все двери министерских кабинетов распахивались как бы сами собой. Рогожану вошел в кабинет, а я остался ждать в приемной.
И вот я снова сижу перед закрытой дверью и жду, пока кто-то невидимый решит мою участь. И хотя я твердо решил не волноваться, поскольку исход дела не мог, как мне казалось, повлиять на мою судьбу, я все же чувствую уже знакомую слабость и пустоту внутри. Я пытаюсь утешить себя мыслью, что это не от волнения – просто я еще не завтракал. Но от этого объяснения мне не становится легче. Что ждет меня за закрытой дверью? Я теперь не под арестом, и мне предстоит разговаривать не с прокурором, а с министром – профессором философии, – почему же я все же чувствую такое странное стеснение в сердце?.. Вскоре меня попросили в кабинет.
Я увидел огромный стол из черного мореного дуба. Только когда я подошел к нему вплотную, я разглядел сидевшего за ним старика с коротко остриженными серебрящимися волосами и маленькими колючими усиками. Он смотрел на меня сухо, но с интересом.
– Почему тебя исключили из гимназии? – спросил он.
– Вам лучше знать! – сказал я. – Вы министр просвещения…
Рогожану, сидевший рядом в кресле, рассмеялся, обнажая свои плотные белые зубы.
Министр просвещения тоже усмехнулся и начал листать лежавшую перед ним папку.
Очевидно, это и было мое «дело».
– Прекрасно… так… так… Ах, так? Зачем тебе понадобилось стать коммунистом? – спросил он, снова поднимая на меня свои светлые любопытные глаза.
Я хотел ответить, но он, не слушая меня, продолжал:
– Как можно быть коммунистом? Что такое коммунизм?
Он снова не стал ждать ответа – у него явно появился интерес к этой теме.
– Коммунизм не признает индивидуальных различий! Коммунизм не признает личности.
А что говорил по этому поводу Сократ? Послушайте, молодой человек. Слушайте и вы, Рогожану. Это должно быть крайне интересно и для вас. «Без расцвета личности нет расцвета общества», – говорил Сократ. Интересная мысль – не так ли? Платон ее подтверждает. И не только Платон. Солон, например. И Эпиктет. Особенно Эпиктет.
Знаете, что говорил Эпиктет?
Я не знал, что говорил Эпиктет. Я посмотрел на Рогожану: он развалился в кресле и улыбался – его это забавляло.
– Цивилизацию творит личность! – продолжал старик, все более оживляясь. – Если бы вы проходили древнюю историю как следует, а не так, как ее проходят теперь, вы бы все знали. Именно так. Я еще в девятнадцатом году предложил реформу школьной программы: побольше классики – латынь с первого класса, греческий с первого класса. В этом – основа всего. Ученик должен после окончания гимназии суметь выступить с речью по-латыни. В мое время было так. Помню одного из моих коллег по институту, Попеску, – вы его не знали, Рогожану? Доктор Попеску умер в девяносто шестом. Славный был старик. И прекрасно говорил по-латыни. Сейчас никто так не умеет. Кроме профессора Иорги. Иорга умеет. В двадцать шестом он произнес речь в академии на латинском языке. За это я его уважаю. Он наш политический противник, но за ученость мы его уважаем. Я уверен, что вы тоже его уважаете, Рогожану. Таких людей, как Иорга, у нас очень мало… Да, да… Итак… итак… О чем я говорил?
– О моем исключении из гимназии! – сказал я.
– Прекрасно. Спасибо. Конечно, о твоем исключении из гимназии. Итак… за что же тебя все-таки исключили?
– Я был арестован, но потом меня освободили. Я не состою под судом, следовательно, мое исключение незаконно…
– Великолепно. Я все понял. Незаконное исключение. А что такое закон? Вот, Рогожану, вы юрист. Вы лучше меня разбираетесь в таких вопросах. Что такое закон?
Что говорил Сократ?
Но Рогожану, очевидно, не знал, что говорил Сократ, или опасался, что старик снова начнет ссылаться на Сократа и не скоро кончит.
– Одну минуточку, дорогой господин Костакеску, – сказал Рогожану.
– В чем дело? – спросил министр.
– В этой истории есть одно маленькое обстоятельство,- сказал Рогожану.
– В каждом деле они есть. Надо выяснить главное.
– Совершенно верно, дорогой господин министр. В данном случае это и есть главное: наше отношение к учащейся молодежи. Либералы утверждают, будто нам безразличны судьбы молодежи…
– Это ложь, – сказал министр.
– Я тоже так думаю, – сказал Рогожану, – поэтому я и позволил себе привести этого молодого человека к вам. Учительский совет обошелся с ним слишком сурово.
Я думаю, что министерство не может…
– Прекрасно. Министерство, конечно, не может…
– Министерство не должно… – сказал Рогожану.
– Совершенно верно – министерство не должно, – сказал министр.
– Разве мы заботимся о молодежи меньше либералов?- спросил Рогожану.
– Не меньше, а больше! – сказал министр. – Я все понял.
Министра словно подменили. Он забыл о Сократе. Тут же написал резолюцию на моем деле, добавив, что я могу зайти через час в секретариат и получить копию. Я поблагодарил и выскочил из кабинета.
Наконец-то! Я не спросил, что написано в резолюции. Но не сомневался, что она полностью меня реабилитирует. Я почувствовал себя счастливым. Я и раньше не считал себя несчастным. Но сейчас все было иначе. Теперь все было сделано.
Через час выяснилось, что мои восторги оказались несколько преувеличенными.
Поклонник Сократа вынес соломоново решение: мне предоставлялось право закончить гимназию экстерном. Таким образом, как бы косвенно подтверждалось, что учительский совет имел право меня исключить. Но меня это ни капельки не огорчило.
«Тезисы о Фейербахе» в берлинском издании – красный ледериновый переплет с тиснением, портреты Маркса и Энгельса, учебник политэкономии, изданный в Москве, и, наконец, самое неожиданное – «Пятилетний план», русскую книгу, переведенную и изданную в Париже. Первая увиденная мною книга о первой пятилетке Советского Союза! Получив деньги, а сумма была немалая, господин «Хасефер» еще раз окинул меня внимательно-враждебным взглядом и неожиданно вытащил из-под прилавка «Материализм и эмпириокритицизм» на французском языке в московском издании. Эффект был, очевидно, именно тот, на который он рассчитывал. Но цена превышала весь мой капитал, и я, заикаясь и краснея, сказал, что приду в другой раз. Как все было радостно, интересно, когда я шел по городу, держа в руках сверток с еще не разрезанными драгоценными книгами. Я истратил много денег, так много, что страшно было подсчитывать, сколько осталось, но сердце вдруг загорелось новой, дерзкой решимостью: сегодня же, сейчас, не откладывая, посмотреть звуковой фильм!
Я давно собирался это сделать. Звуковое кино было новшеством, и билет стоил, по моим понятиям, не дешево, но теперь я над этим не задумывался и кинулся к билетной кассе. …Я всегда любил кино. Я любил мгновение, когда гаснул свет и на матово-белом экране начинался неправдоподобно быстрый, волшебный бег теней; любил дергающиеся, как манекены, фигурки людей в котелках, гоняющихся друг за другом с тросточками и револьверами, мазавших друг другу лица дегтем и пирожным кремом; любил и бешено скачущих ковбоев, и непрерывно стреляющих сыщиков, и колонну мяса с заплывшими глазами, именуемую Мацистом, который пробивал кулаком стены под аккомпанемент грустного вальса «Осенний сон»; я любил все это несмотря на то, что считал немножко стыдным после чтения Шопенгауэра и Макса Нордау развлекаться подобными глупостями, и даже пробовал несколько раз, чтобы доказать себе, что я выше всего этого, уходить с сеанса перед самым концом, когда сыщики уже окружали с трудом выслеженного бандита и готовились начать стрельбу. Стоя теперь у окошка звукового кино, я протянул деньги дрожащими, холодеющими руками. Как все это будет выглядеть без тапера и без привычных аккордов «Осеннего сна»?
В Бухаресте показывали тогда один из первых звуковых фильмов – «Жанин». Я попал на картину посредине сеанса – здесь можно было входить и выходить беспрерывно, и я не запомнил сюжета. Но это было и невозможно: с первого мгновения меня оглушил каскад звуков, громкие раскаты мощного невидимого оркестра, страшный механический треск… Жанин была красивой девушкой, которая любила красивого летчика, и летчик любил ее, но все это носило служебный, второстепенный характер. Главное было в звуковом аккомпанементе: на экране появлялся самолет, и зритель слышал, как заводили мотор, как самолет гудел в воздухе, как в него стреляли и как он падал и взрывался с оглушительным грохотом. Каждый кадр был задуман и снят специально для того, чтобы зритель услышал какой-нибудь звук. Смотрите, верней слушайте: вот как звучит взрыв снаряда, а вот как мяукает кошка; мы все можем воспроизвести: гром, шелест ветра, и бульканье воды в стакане, и хрип умирающего – все звуки, как настоящие, но только в два-три раза сильнее, слушайте и убеждайтесь… И зрители слушали треск и гул, способный разбудить мертвого, убеждались и выходили из кино с головной болью. Но все же это было прекрасно, и я чувствовал себя в этот день совершенно счастливым. В голове путались беспорядочные, восторженные мысли о волшебной силе науки, о том, как хорошо жителям Бухареста – у них есть возможность видеть все самое новое, самое интересное…
Не имея больше денег на книги и устав от хождения по городу, я придумал себе новое занятие. Я шел в парк «Чишмиджиу», забирался в глухую аллею и долго сидел здесь, перелистывая какую-нибудь из книг, приобретенных у «Хасефера», или обдумывая все то, что вошло в меня вместе с бухарестскими впечатлениями. «Чишмиджиу» находился в самом центре города и считался лучшим парком столицы. Все здесь было лубочно-красивым,
непривычным, на мой взгляд, странным и неправдоподобным: аккуратно подстриженные деревья, совсем не похожие на те, к которым я привык с детства, прозрачный пруд без ряски, в котором плавали игрушечные красные рыбки и белые нарядные плоскодонки с легкими веслами, не имеющие ничего общего с тяжелыми «бабайками» и глубокими рыбачьими лодками, пропахшими смолой и рыбой, в которых я провел столько блаженно-счастливых часов. Все же мне приятно было сидеть среди густой зелени, в зоне тишины, куда почти не доходил городской шум, сидеть, мечтать и прислушиваться к автомобильным гудкам, звучавшим здесь приглушенно… В эти часы я обдумывал все то, что видел на улицах Бухареста; думал иногда и о себе, о своем будущем. Вера в грядущее изменение жизни горела в моей груди. Все уродство, все отвратительные черты несправедливости, роскоши, чванства, наглости, бессердечия, увиденные мною в Бухаресте, укрепляли уверенность, что жизнь обязательно должна измениться. Я представлял себе довольно туманно, как это произойдет, но я не сомневался, что это будет, и верил в то, что я стану свидетелем и участником переворота.
Вспоминая теперь о своих разнородных мыслях, чувствах, представлениях и о том главном, что волновало меня тогда, я думаю, насколько диким и нелепым могло бы все это показаться любому из тех, кто видел меня на скамейке парка, если бы он угадал мои мысли. В те годы лишь очень немногие в Бухаресте верили в приближение новых времен. В окружающей душной жизни отсутствовали явные признаки приближавшейся грозы. Странными и смешными показались бы любому бухарестскому обывателю мысли провинциального гимназиста, который, сидя в парке в двух шагах от королевского дворца, зданий министерств, трестов и банков, думал о том, как будет сломлен этот привычный, незыблемый уклад. Время показало, что прав был гимназист, а ошибались хозяева бухарестской жизни, считавшие себя опытными и мудрыми людьми. Этот факт служил мне источником утешения каждый раз, когда я сталкивался с унизительной покорностью и сомнительной житейской мудростью обывателей, полагающих, что мир неподвижен и зло, кажущееся незыблемым сегодня, останется таким же завтра и всегда…
Королевская карусель «Закрытый вопрос» – об отречении Кароля от престола, раскрывшийся было в связи с неожиданным прилетом принца в Бухарест, – снова закрылся. Все разрешилось в тесном семейном кругу: Кароль стал королем. Уступая престол отцу, семилетний Михай в виде компенсации получил специально для него придуманный титул «Великий Воевода» и коробку любимых конфет. Новый титул выдумал маститый историк профессор Иорга, а конфеты преподнес отрекшемуся королю благодарный отец. Все сорные ящики Бухареста заполнились за один день мятыми листами экстренных выпусков газет, сообщивших подробности этого трогательного семейного события в роду Гогенцоллернов. А еще через два дня, в воскресенье, десятки тысяч людей заняли с утра наблюдательные посты на Каля Викторией, от королевского дворца до набережной Дымбовицы, потом вдоль набережной до основания «Горы Митрополии»: по этой трассе должен был проехать королевский кортеж, предстояла последняя церемония: присяга нового короля парламенту.
Я помню то июньское утро, о котором лирически настроенные репортеры писали на другой день, что оно «сверкало всеми красками, словно природа принимала участие в национальном торжестве». Утро было жаркое, и лица ожидающих на тротуарах действительно поблескивали от пота и натуги. Шустрые мальчуганы, разносившие засиженный мухами рахат-лукум и воду в деревянных подойниках, быстро распродали свой товар. Полицейские, стоявшие шпалерами на тротуарах, непринужденно вытирали пот своими белыми перчатками. Дамам этот простой прием был недоступен: на их густо напудренных лицах пот проложил темные извилистые ручейки – стирать его было опасно во избежание худшего.
Публика томилась ожиданием и веселилась как умела. Я стоял на высоких каменных ступеньках Дворца юстиции, на них разместились сотни людей. Это была особая публика, не бедная, преимущественно жители ближайших «блоков», чванные, наряженные, самодовольные. Ниже меня на ступеньку, в шумной мужской компании кто-то рассказывал анекдоты – голос рассказчика взвизгивал, слушатели восторженно ржали. За моей спиной, на ступеньку выше, какая-то девица расписывала своей подруге внешность нового короля, которого она якобы много раз видела в Синае… «Он такой красавец! Какие глаза, какие усы!
Рудольф Валентино и Рамон Новаро по сравнению с ним просто парикмахеры! А рост какой – с ума сойдешь! Не веришь? Вот сейчас сама увидишь! Смотри ты! Кажется, уже едут!..»
В свободном проходе между шпалерами полицейских, солдат и публики, не нашедшей себе места на ступеньках Дворца юстиции, показалась вереница автомобилей.
Публика замерла. Все знали, что это еще не королевский кортеж, а члены правительства, депутаты и придворные, едущие в парламент. Но это уже был пролог к спектаклю. Машины, в большинстве своем открытые, с откинутым верхом, ехали медленно, и то, что я увидел, показалось мне сценой из карнавала.
Я видел вспотевшие, багровые лица людей, задыхающихся от жары, в высоких целлулоидных воротничках, накрахмаленных манишках, черных фраках и огромных цилиндрах. Кое-кто держал цилиндр в руках и пользовался им как веером, но большинство соблюдало приличествующую моменту серьезность, и черные башенки торжественно покачивались на лысых головах. У многих были повязаны через плечо трехцветные ленты, грудь вся в орденах. Вместе со штатскими в машинах ехали генералы в ярких мундирах с настоящими павлиньими перьями, прикрепленными к высоким фуражкам. На военных было навешано столько орденов, медалей, металлических поясов с висящими на портупеях золотыми кортиками и саблями, что они казались закованными в трясущиеся и позвякивающие на ходу доспехи.
В толпе узнавали проезжавших мимо деятелей, и каждый автомобиль встречали по-разному – то восхищенными восклицаниями, то скептическими возгласами, то откровенными смешками.
Вот пронесся толстяк с барабанным животом, похожий на клоуна и даже раскланивающийся, как опытный клоун, описывая большие круги своим черным цилиндром на белой шелковой подкладке. «Транку!.. Транку-Яшь!» – радостно и иронически загудели в толпе. Потом пролетел старик с бульдожьим лицом и большими закрученными усами, и толпа настороженно притихла: «Вайда Воевод! Министр внутренних дел!» Вслед за министром проехал человек в странном наряде: узкие, крестьянские брюки домотканого полотна, такая же рубаха навыпуск, похожая на короткую юбочку, стянутую в талии цветным вышитым поясом, но, кроме того, он носил еще добротный городской пиджак. «Михалаке!» – загудели зрители не то с иронией, не то с уважением к вождю царанистской партии, стремившемуся не только в политике, но и в своей одежде «помирить козу с капустой». После Михалаке пролетел важный и очень высокий старик с безумными глазами и большой бородой, похожей на метелку. «Профессор Иорга!» – гудели в толпе. За Иоргой ехал другой старик, с маленькой бороденкой, неряшливо одетый и очень печальный. «Братиану! Смотрите, какой он бледный! Нет, красный!» – шумели всезнающие комментаторы, намекая на то, что новый король – враг Братиану.
Следом за министрами, депутатами и генералами начали проезжать автомобили с их женами, адъютантами и фрейлинами двора. На дамах было накручено что-то белое, ажурное, на высоких бюстах горели бриллиантовые брошки, на маленьких птичьих головках – огромные шляпы с перьями. Девица, стоявшая за моей спиной, дрожала от восхищения. «Смотри ты! – придворная фрейлина Поопеско-Поопеско! Принцесса Гика!
Вон та, слева – куда ты смотришь?.. Принцесса Кантакузино! Ой! Смотри скорей на ее руки! Знаменитый бриллиант в двадцать два карата! Это он!»
Вереница автомобилей скрылась, и наступила длительная пауза. Потом со стороны Каля Викторией послышался цокот копыт. Толпа замерла. Промчался эскадрон всадников в золотых киверах, и тотчас вслед за ним показалась блестящая лакированная пролетка, в которой стоял спиной к кучеру огромный толстый человек во фраке и цилиндре. Он стоял неподвижный, как манекен, а глаза его были устремлены на тротуар с таким свирепым и напряженным вниманием, точно он ждал, что улица может каждую секунду взлететь в воздух.
«Префект полиции! – шептали в толпе. – Он должен ехать первым. Сейчас будет карета! Вот она!» За пролеткой действительно медленно двигалось черное блестящее ландо с золочеными королевскими гербами на дверцах. Кроме кучера в
красном цилиндре на высоких запятках стояли два лакея в таких же цилиндрах и шитых золотом мундирах. В ландо сидели двое: мальчик с тупым, скучающим лицом и мужчина лет тридцати с выпяченными толстыми губами, светлыми колючими глазками и рыжими усиками. Лицо и поза этого человека выражали торжество. Он бросал жадно-внимательные взгляды по сторонам, точно всего ему было мало: и толпы народа, и расставленных на тротуарах полицейских, и гарцующих впереди и сзади всадников, и кучера в красном цилиндре. Жажда власти, почестей, славы, очевидно, составляла главную черту этого человека с фатоватыми усиками киноактера и золотым кивером опереточного полководца.
Это и был новый король Кароль II, а сидевший рядом с ним мальчик с безразличным, скучающим лицом – его сын, бывший король Михай I.
Толпа замерла, все стоящие впереди меня, как по команде, приподнялись на цыпочки, и я тоже почувствовал себя охваченным глупым любопытством, но отвратительно-восторженный шепот девицы, стоявшей позади, отрезвил меня. Я смотрел уже не на королей в ландо, а на публику, на жадно вытянутые лица, на горящие от любопытства глаза, на одинаковые позы совершенно разных людей, ставших теперь на одно мгновение чем-то похожими друг на друга.
Вечером того же дня я сидел в душной четырнадцатой комнате «Шиллера» вместе с Милуцей, Подоляну и высоким смуглым студентом с энергическим подбородком и темными блестящими глазами, которого я видел тогда в первый раз. Мы мало говорили о событии дня.
– Пусть идет знаешь куда? – сказал незнакомый мне парень. – Он еще когда-нибудь полетит кувырком!..
Это сказал о новом короле девятнадцатилетний студент-первокурсник в тот самый вечер, когда в десяти минутах ходьбы от общежития пылал огнями фасад королевского дворца, гремела музыка, лилось шампанское и произносились тосты за долголетнее и славное царствование Кароля II.
И он полетел кувырком, Кароль II! А после него и его сын Михай I и все семейство Гогенцоллернов!
И вот лет через двадцать после того вечера я вспомнил однажды слова высокого смуглого студента. Это было в Синае, во дворце Пелишор, в котором жили и Кароль и Михай. Я остановился там отдохнуть проездом из Бухареста: летняя резиденция румынских королей стала домом отдыха. Был жаркий июльский полдень: неподвижно упирались в знойное, идеально голубое, словно нарисованное акварелью небо гигантские сосны; неправдоподобно четко синела между ними цепь карпатских гор; жарко поблескивали на солнце белые колонны, резные деревянные балконы в старорумынском стиле и все то причудливое нагромождение крыш, острых башен и балконов, из которых состоял дворец Пелишор. На скамейке у главного входа, увитого плющом и цветами, шумела и забавлялась компания отдыхающих.
Я вошел в большую гостиную дворца. Она была отделана мозаикой, мрамором и редкими сортами дерева. В центре стоял огромный стол, отполированный так гладко, что был похож на черное зеркало. Стены были украшены гобеленами в стиле ренессанс, кресла – стиля ампир, ковры – персидские, столики для куренья – турецкие, камин – английский, а скульптуры на подставках – модернистские. Я глядел на все это и вдруг подумал, что люди, которых я видел в королевской карусели, министры в черных цилиндрах, генералы в павлиньих перьях, полураздетые дамы с двадцатидвухкаратовыми бриллиантами на пальцах, все они почитали за величайшую честь побывать в этой гостиной и сидеть в блаженно-подобострастной позе за этим зеркальным столом. Мне даже показалось, что я слышу их восторженные голоса, вижу их багровые лица; я взглянул на стол и увидел только самого себя – тени прошлого в нем не отражались.
Я уже собирался уходить, как в гостиную вошел отдыхающий с книгой в руках. Он подошел к столу, поднял на меня глаза – и замер: он узнал меня сразу, так же как я его. Это был тот самый высокий смуглый первокурсник, которого я увидел в студенческом общежитии впервые в тот памятный день присяги нового короля. Он стал солиднее, как будто даже выше ростом, но жесткие волосы по-прежнему были черны и густы, и в сухих, уже много видевших глазах по-прежнему горели веселые искорки. Когда я напомнил ему тот далекий вечер и наш разговор о королях, он рассмеялся:
– Никак не думал тогда, что одного из них я буду провожать, – сказал он.
– Провожать? Кого? Куда?
– Михая! – сказал он. И рассказал мне, как в день провозглашения Румынской республики правительство поручило ему сопровождать до границы поезд, в котором уезжал Михай.
– Я ему устроил горячие проводы. Но Михаю они, кажется, не понравились… – закончил он со смехом свой рассказ.
Мы долго бродили с ним по парку. В просвете между деревьями виднелась зеленая долина с бело-розовыми виллами Синаи. Потом я пошел отдохнуть. Комната, в которую меня привели, поразила меня своей нелепой формой. Всего нелепее была кровать: фальшиво величавая, высокая, словно поднятая на дыбы. Я лег на нее и немедленно уснул.
Я спал без сновидений – королевские призраки меня не тревожили. „Что говорил Сократ?" После присяги Кароля наступило затишье. Национал-царанистское правительство осталось на месте в прежнем составе. Отсюда я сделал вывод: ничто не мешает теперь министру Рогожану выполнить свои обещания. И я решил ему напомнить о себе.
– Приходите завтра к часу дня в министерство просвещения! – сказал мне по телефону секретарь.
На другой день в назначенный час я стоял у подъезда мрачного здания с готическими окнами и внимательно оглядывал всех входящих. В начале второго к подъезду министерства с грохотом подкатил автомобиль. Из него вышел Рогожану. Он был в великолепном сером костюме и в светлых башмаках на толстой подошве – элегантен, самоуверен, красив. При появлении его высокой фигуры, от которой веяло здоровьем и оптимизмом, все двери министерских кабинетов распахивались как бы сами собой. Рогожану вошел в кабинет, а я остался ждать в приемной.
И вот я снова сижу перед закрытой дверью и жду, пока кто-то невидимый решит мою участь. И хотя я твердо решил не волноваться, поскольку исход дела не мог, как мне казалось, повлиять на мою судьбу, я все же чувствую уже знакомую слабость и пустоту внутри. Я пытаюсь утешить себя мыслью, что это не от волнения – просто я еще не завтракал. Но от этого объяснения мне не становится легче. Что ждет меня за закрытой дверью? Я теперь не под арестом, и мне предстоит разговаривать не с прокурором, а с министром – профессором философии, – почему же я все же чувствую такое странное стеснение в сердце?.. Вскоре меня попросили в кабинет.
Я увидел огромный стол из черного мореного дуба. Только когда я подошел к нему вплотную, я разглядел сидевшего за ним старика с коротко остриженными серебрящимися волосами и маленькими колючими усиками. Он смотрел на меня сухо, но с интересом.
– Почему тебя исключили из гимназии? – спросил он.
– Вам лучше знать! – сказал я. – Вы министр просвещения…
Рогожану, сидевший рядом в кресле, рассмеялся, обнажая свои плотные белые зубы.
Министр просвещения тоже усмехнулся и начал листать лежавшую перед ним папку.
Очевидно, это и было мое «дело».
– Прекрасно… так… так… Ах, так? Зачем тебе понадобилось стать коммунистом? – спросил он, снова поднимая на меня свои светлые любопытные глаза.
Я хотел ответить, но он, не слушая меня, продолжал:
– Как можно быть коммунистом? Что такое коммунизм?
Он снова не стал ждать ответа – у него явно появился интерес к этой теме.
– Коммунизм не признает индивидуальных различий! Коммунизм не признает личности.
А что говорил по этому поводу Сократ? Послушайте, молодой человек. Слушайте и вы, Рогожану. Это должно быть крайне интересно и для вас. «Без расцвета личности нет расцвета общества», – говорил Сократ. Интересная мысль – не так ли? Платон ее подтверждает. И не только Платон. Солон, например. И Эпиктет. Особенно Эпиктет.
Знаете, что говорил Эпиктет?
Я не знал, что говорил Эпиктет. Я посмотрел на Рогожану: он развалился в кресле и улыбался – его это забавляло.
– Цивилизацию творит личность! – продолжал старик, все более оживляясь. – Если бы вы проходили древнюю историю как следует, а не так, как ее проходят теперь, вы бы все знали. Именно так. Я еще в девятнадцатом году предложил реформу школьной программы: побольше классики – латынь с первого класса, греческий с первого класса. В этом – основа всего. Ученик должен после окончания гимназии суметь выступить с речью по-латыни. В мое время было так. Помню одного из моих коллег по институту, Попеску, – вы его не знали, Рогожану? Доктор Попеску умер в девяносто шестом. Славный был старик. И прекрасно говорил по-латыни. Сейчас никто так не умеет. Кроме профессора Иорги. Иорга умеет. В двадцать шестом он произнес речь в академии на латинском языке. За это я его уважаю. Он наш политический противник, но за ученость мы его уважаем. Я уверен, что вы тоже его уважаете, Рогожану. Таких людей, как Иорга, у нас очень мало… Да, да… Итак… итак… О чем я говорил?
– О моем исключении из гимназии! – сказал я.
– Прекрасно. Спасибо. Конечно, о твоем исключении из гимназии. Итак… за что же тебя все-таки исключили?
– Я был арестован, но потом меня освободили. Я не состою под судом, следовательно, мое исключение незаконно…
– Великолепно. Я все понял. Незаконное исключение. А что такое закон? Вот, Рогожану, вы юрист. Вы лучше меня разбираетесь в таких вопросах. Что такое закон?
Что говорил Сократ?
Но Рогожану, очевидно, не знал, что говорил Сократ, или опасался, что старик снова начнет ссылаться на Сократа и не скоро кончит.
– Одну минуточку, дорогой господин Костакеску, – сказал Рогожану.
– В чем дело? – спросил министр.
– В этой истории есть одно маленькое обстоятельство,- сказал Рогожану.
– В каждом деле они есть. Надо выяснить главное.
– Совершенно верно, дорогой господин министр. В данном случае это и есть главное: наше отношение к учащейся молодежи. Либералы утверждают, будто нам безразличны судьбы молодежи…
– Это ложь, – сказал министр.
– Я тоже так думаю, – сказал Рогожану, – поэтому я и позволил себе привести этого молодого человека к вам. Учительский совет обошелся с ним слишком сурово.
Я думаю, что министерство не может…
– Прекрасно. Министерство, конечно, не может…
– Министерство не должно… – сказал Рогожану.
– Совершенно верно – министерство не должно, – сказал министр.
– Разве мы заботимся о молодежи меньше либералов?- спросил Рогожану.
– Не меньше, а больше! – сказал министр. – Я все понял.
Министра словно подменили. Он забыл о Сократе. Тут же написал резолюцию на моем деле, добавив, что я могу зайти через час в секретариат и получить копию. Я поблагодарил и выскочил из кабинета.
Наконец-то! Я не спросил, что написано в резолюции. Но не сомневался, что она полностью меня реабилитирует. Я почувствовал себя счастливым. Я и раньше не считал себя несчастным. Но сейчас все было иначе. Теперь все было сделано.
Через час выяснилось, что мои восторги оказались несколько преувеличенными.
Поклонник Сократа вынес соломоново решение: мне предоставлялось право закончить гимназию экстерном. Таким образом, как бы косвенно подтверждалось, что учительский совет имел право меня исключить. Но меня это ни капельки не огорчило.