Я закончу гимназию, как и обещал маме. Экстернат будет удобнее. После всего, что произошло, я вряд ли смогу снова сесть за парту.
Я вышел из министерства в очень приподнятом настроении. Дело сделано. Я свободен и нужно готовиться к отъезду. Я очень проголодался, и теперь можно было поесть.
Можно даже изменить своему шпалтисту и съесть целый обед. И не в студенческой столовке, а в ресторане.
– Я имею на это право, – сказал я вслух, и прохожие подозрительно на меня оглянулись; один даже ускорил шаги. …По улицам текли, как обычно, толпы народа. Я вышел из ресторана, посвистывая; со стороны можно было подумать, будто я пьян, да и мне самому так казалось, хотя я пил только сельтерскую воду. Рассеянно глядя на витрины, я вдруг увидел страшно знакомое: «Сократ». Я подошел поближе и прочел: «Пиво, воды, лимонад.
Сократ Цалдарис».
Раздумывая, что предпринять в этот счастливый день, я вспомнил, что еще не был в парламенте. Я давно готовился к такому визиту – Рогожану обещал добыть пропуск на любое заседание. Как сегодня все хорошо складывается: сейчас как раз половина пятого, а заседание палаты депутатов начинается в пять!.. Я не стал больше раздумывать и вскочил в первый попавшийся мне навстречу трамвай, идущий в сторону «Горы Митрополии». „Тише – парламент работает!" Перед зданием румынского парламента, построенного из серого гранита и украшенного колонками в подражание античному стилю, стояла бронзовая статуя: волчица, кормящая двух младенцев. Это были Ромул и Рем – основатели Рима, которых, по преданию, вырастила волчица. Подняв ее на гранитный постамент, те, кто в Бухаресте считал себя потомками волчицы, о ней забыли: и она и бронзовые младенцы были порядком загажены галками. Зато ярко сверкали начищенные сапоги и каски рослых солдат, вытянувшихся во фрунт у главного входа в парламент. Здесь же стояли лакеи в малиновых штанах с раз и навсегда согнутыми в дугу спинами и открывали дверцы подъезжающих автомобилей. Я задержался, глядя, как из машин выходят, выползают и даже вываливаются, в зависимости от комплекции и темперамента, современные сыны волчицы – депутаты, министры, секретари. Я смотрел на их лица, на потные фигуры, затянутые в добротное сукно, и удивлялся: таких людей можно было встретить в Бухаресте на каждом шагу. Почему именно эти оказались депутатами и министрами? Чем отличаются они от своих собратьев по сытой жизни?
Все подъезжающие к зданию парламента были возбуждены своими званиями, мундирами, орденами – они, очевидно, до сих пор к ним не привыкли. Я подумал, что на заседании они предстанут передо мной в ином свете. Тогда и выяснится, в чем их преимущества перед остальными. С такими мыслями я направился к двери, сопровождаемый грустным бронзовым взглядом волчицы: она-то знала, что меня ждет.
Здание парламента внутри было похоже на театр. Места для публики оказались на галерке, в третьем ярусе.
– Тише – парламент работает! – строго сказал толстоплечий жандарм, затянутый, как в корсет, в новенькую форму. Я удивился, парламент явно не работал: из дверей, ведущих на галерку, доносился слитный шум голосов.
Свободных мест оказалось много. Пробираясь к первому ряду, я более внимательно оглядел публику: две костлявые дамы, похожие на мужчин, толстогрудый мужчина, похожий на даму, девица с чахоточными пятнами на скулах, какой-то молодой человек с черными усиками сутенера и пышным цветком в петлице голубого пиджака; подальше сидела группа людей в национальных крестьянских костюмах со значками свастики на белых рубахах, но свежевыбритые, молодые лица этих загримированных под крестьян «кузистов» светились городской сытостью и наглостью.
Добравшись наконец до барьера, я опустился на деревянную скамью с высокой и неудобной спинкой, глянул вниз и увидел такую картину. Круглый парламентский зал был заставлен креслами с пюпитрами. Зал был полон. Депутаты сидели, ходили между рядами, собирались группами, громко перекликались и переговаривались. Все напоминало театр перед началом спектакля, но, когда на трибуну взошел высокий старик с бабьим лицом и, позвонив в колокольчик, объявил, что заседание начинается, никто не обратил на это внимания: депутаты по-прежнему ходили по залу, оживленно переговаривались, смеялись. Председатель снова зазвонил и звонил на этот раз минуты три, не меньше, пока в зале не стало тише.
– Заседание открыто! – снова, уже в четвертый или пятый раз, повторил председатель и предоставил слово старичку с серо-седыми волосами и острой бородкой; на его благообразном лице выделялся нос – огромный горбатый семитический нос, на котором крепко сидели очки. Я подумал, что это, возможно, раввин, – кажется, в нынешнем составе палаты депутатов есть несколько представителей еврейской партии.
– Господа депутаты, вы все жиды! – сказал «раввин».
Может быть, я ослышался? У него был надтреснутый, дребезжащий голос, и он еще почему-то икал после каждого слова.
– Да, да, господа депутаты, – продолжал старичок, укоризненно качая головой. – Стыд и срам! Вы не румыны, вы жиды! Сегодня праздник, святой праздник исцеления господня, а вы, вместо того чтобы молиться в церкви, заседаете…
В зале раздались смешки. Председатель встал, позвонил в колокольчик и сказал:
– Господин депутат Куза может быть уверен, что мы не меньше его уважаем религиозные праздники. Однако, принимая во внимание то, что палата депутатов не может коллективно отправиться в церковь…
– Пусть служат здесь! – сказал старичок и громко икнул. – Я вот у себя в Яссах ни одной службы не пропускаю…
– Господин Куза, кажется, уже пропустил стаканчик по случаю праздника… – сказал депутат, сидевший в первом ряду.
– Ты помалкивай! Сам пьяница! – закричал Куза, и его огромный горбатый нос сразу побагровел.
– Инцидент исчерпан, – рявкнул председатель неожиданно громким и лающим голосом, – перехожу к повестке дня. Слово для сообщения имеет господин депутат Арсенте!
На трибуну поднялся очень высокий человек и по бумажке начал читать свое сообщение. После него сообщение сделал другой депутат. Потом третий – в золотом пенсне. Но в зале было шумно, депутаты разговаривали между собой – хлопали
пюпитрами, куда-то уходили, приходили и не слушали ораторов. Между тем то, что говорили и первый, и второй, и третий, показалось мне горячечным бредом. Я старался не пропустить ни одного слова, но смысл выступлений был настолько диким, что все смешалось в моей голове.
«Знает ли правительство, что в Национальном банке разбазаривают иностранную валюту?» – спросил первый оратор. «Правительство ничего не знает. В Национальном банке все в порядке». – «Ладно, отложим до другого раза», – сказал председатель.
«А историю с парадным облачением его преосвященства патриарха тоже отложим?» – спросил другой оратор. «Какая это история?» – спросил председатель. «Очень простая: надо было заказать новое облачение патриарху, и на этом деле кое-кто заработал шесть миллионов».- «Не надо говорить о патриархе», – сказал председатель. «Патриарха не надо вмешивать в политические дрязги», – сказал другой депутат. «А зарабатывать на патриаршем облачении можно?» – спросил оратор.
«Это не касается парламента», – сказал председатель. «А то, что в армии людей избивают до смерти, касается парламента?» – спросил новый оратор. «В армии никого не избивают», – сказал председатель. «В армии избивают до полусмерти», – сказал оратор. «Не избивают, а поучают», – сказал другой. «Нет, убивают – в гарнизоне Калафат капитан избил одного солдата так, что его пришлось демобилизовать, а другой солдат лежит в госпитале». – «Так ему и надо». – «Позор!»
– «Нет, не позор». – «Я прошу слова», – сказал человек, сидевший на министерской скамье. «Господин премьер-министр просит слова», – сказал председатель. «Просим!» – закричали в зале, и на трибуну взошел премьер, человек с длинным сухим лицом, на котором выделялся большой нос с торчащими под ним маленькими черными усиками. Он был высок, господин премьер, настолько высок и худ, что мне показалось, будто на трибуне стоит, вытянув шею, цапля, одетая в элегантный черный сюртук, и это впечатление еще усугублялось тем, что он носил чудовищно высокий стоячий воротничок. Все в господине премьере было такое холодное, чистое, застывшее, что даже страх охватывал: в журавлиной шее, в глазах, в звуке голоса чувствовался не человек, а манекен – холодный, двигающийся и разговаривающий точно, четко.
– Господин депутат оскорбил нашу доблестную армию, – сказал премьер. – Я этого не потерплю. Прошу привлечь его к ответственности.
– Обязательно привлечем, – сказал председатель, и премьер сошел с трибуны.
– А когда мы привлечем к ответственности жуликов и взяточников? – спросил с места один депутат.
– Кого вы имеете в виду? – осведомился председатель.
– Многих. В том числе и вашего племянника.
– Это оскорбление, – сказал председатель. – Я этого не потерплю. У меня и племянников-то нет.
– Извините, я ошибся, не племянник, а свояк.
«Какой свояк? Чей свояк? – спросили в зале.- Долой свояков и племянников!» – «Вы имеете в виду Поповича?» – «Мы имеем в виду всех свояков! Попович! Опять Попович! Долой свояков и племянников!» – «Тише, господа, здесь не базар!»- «Здесь хуже, чем на базаре. Вы торгуете страной – распродаете ее оптом и в розницу!» – «Это оскорбление». – «Это правда». – «Ты бы лучше помолчал, не то придется заткнуть тебе рот сахаром, который ты украл, когда был префектом во Влашке!» – «Не крал я сахара! А вот вы уже успели обокрасть всю страну!» – «Спички! Телефоны! Крейгер!
Аушнит! Шкода!» – «Кто сказал Аушнит?» – спросил один депутат, черноволосый, элегантный, в цветном галстуке, приколотом бриллиантовой булавкой. «Я сказал Аушнит»,- ответил ему другой депутат, высокий, тощий, похожий на ворону. «Ты – слуга Аушнита». – «Я слуга Аушнита, – сказал черноволосый и вскочил, потрясая сжатыми кулаками.- А кто меня с ним познакомил? Ваш министр финансов, вот он сидит на министерской скамье – он лучший друг Аушнита, он меня и познакомил.
Пусть он скажет, если это не так! Он молчит! Вы молчите, господин министр!» – «Я не молчу, – сказал министр. – Я не желаю разговаривать с лжецами». – «Я не лжец».
– «Ты мошенник!» – «Я не мошенник». – «Все вы мошенники!» – «А вы шантажисты. И воры».- «Я ничего не крал». – «А сахар?» – «Я не крал сахара!» – «Нет, все-таки крал. Вы все воры!» – «А вы взяточники». – «Мы демократы! Кооперативные демократы!» – «А вы антисемиты». – «Это вы антисемиты! Еврейские антисемиты!» – «А вы фашистские социалисты!»
Вдруг раздался сильный треск: один депутат швырнул в другого урной для голосования; но не попал, и урна грохнулась об пол. Две перепуганные стенографистки метнулись вниз по лесенкам, подальше от места боя.
– Браво, Робу! Долой франкмасонов! – крикнул с галерки для публики один из молодых людей со знаком свастики в петлице.
– К порядку! Где дежурные? Вывести Робу! Позор! – кричали в зале.
Тот, кто швырнул урну, был коренастый, с грубым лицом, без лба и с маленькими темными глазками, в которых горели искры бешенства. Крики его никого не испугали, и он тут же опрокинул подвернувшийся ему под руку столик.
– Пойдем, Петрика! – сказал сидевший рядом со мной старичок в парадной черной визитке веснушчатому подростку, которого он, очевидно, привел сюда в назидательных целях. – Пойдем, пойдем… здесь мы ничего больше не увидим…
Мальчик не хотел уходить – он с восхищением следил за дракой.
Я не мог досидеть до конца заседания и выскочил в коридор. Я чувствовал, что у меня болит голова, как будто я вышел из кабака. Хотелось поскорей выбраться на воздух.
В коридоре было светло и уютно. Ко всему привычный жандарм, затянутый в новую форму, все еще дежурил у дверей. Светящееся жиром лицо и лазоревые глаза его были совершенно спокойны.
– Тише – парламент работает! – строго говорил он всем, кто шел по коридору.
Из дверей, ведущих на галерку, еще доносился рев, крик, свист. Там разыгрались вовсю. В хоре голосов выделялись отдельные яростные возгласы: «Бандиты!», «Шарлатаны!»,
«Взяточники!»
Парламент работал…
В последний день Настал последний день моего пребывания в Бухаресте. Вместо того чтобы спрятать получше справку, полученную в министерстве просвещения и спокойно ехать на вокзал, я решил использовать с толком и последние часы. Подоляну, Милуца и группа студентов «Шиллера» отправились в вечер моего отъезда из Бухареста на собрание Рабоче-крестьянского блока. Я увязался за ними. По моим расчетам, времени у меня было достаточно: поезд уходил в полночь, а собрание должно было начаться в восемь, и продлиться, как мне сказали, часа два-три, не больше…
Оно чуть было не затянулось для меня на два-три года. …Мы долго шли по набережной Дымбовицы, мимо захудалых домишек и кирпичных корпусов обувных фабрик «Мочиорница», распространявших тяжелый, зловонный запах сырой кожи, мимо разрытых траншей канализации, развороченных мостовых и перепутанных трамвайных рельсов, мимо жалких лавок, парикмахерских, «бодег» с яркими плакатами «Пейте пиво Мюллер!», мимо большого белого дома, откуда доносились звуки патефона, а у ворот стояли две полуодетые девушки с малино-выми губами и бескровными стеариновыми личиками; мы шли грязными улочками, переулками, задворками и, наконец, пришли к серому унылому зданию, где должно было состояться собрание. В дверях теснились, народу было порядочно, воздух уже густой, теплый. Я нашел себе место в третьем ряду. Рядом со мной сел Милуца, и мы принялись разглядывать тех, кто сидел вокруг нас: ряд состоял из бедно одетых, худощавых, усталых людей. Я оглянулся назад и увидел всюду такие же лица. В зале было тесно, жарко, неудобно, но уютно от приветливых улыбок, от запаха дешевых папирос, от непринужденной атмосферы, пропитанной чувством дружелюбия, единения, товарищества.
Как только за стол, поставленный впереди рядов,- сцены в зале не было – село несколько человек, с виду таких же, как те, что были в зале, и один из них, худой, с черными усиками и темными блестящими глазами, встал и объявил собрание открытым, в дверях послышались тревожные голоса. В зал вошли полицейские.
Впереди шагал плотный, широкоплечий полицейский комиссар в черном потрепанном мундире. Подойдя к столу, он спросил тихим, мертвым голосом:
– Что за собрание?
В зале воцарилась тишина.
– Вы отлично знаете, что это за собрание, господин комиссар! – спокойно ответил человек с темными глазами, открывший митинг. – Собрание Рабоче-крестьянского блока, посвященное амнистии!
– Зачем вам амнистия? – сказал комиссар.- Я вижу, что вы свободны!
– Мы свободны, но сотни и тысячи наших товарищей томятся в тюрьмах! Сотни и тысячи невинных людей арестованы и брошены в Дофтану, Жилаву за то, что посмели требовать человеческих условий жизни для трудящихся. Сотни и тысячи товарищей…
И усатый человек с темными глазами начал говорить все то, что он, очевидно, и собирался сказать на митинге. Две-три минуты полицейские растерянно слушали вместе со всеми, потом комиссар опомнился.
– Молчать! – сказал он мертвым голосом.
– Свобода слова гарантирована конституцией!- возразил оратор.
– Вот я тебе сейчас покажу конституцию! – рявкнул комиссар. – Кто оскорбил его величество короля?
Вопрос этот озадачил всех. Никто не знал, что ответить.
– Кто снял со стены портрет его величества? – спросил полицейский.
– Здесь не было портрета его величества, – усмехнулся человек с темными глазами.
– Здесь были портреты регентов… Но регентство кончилось…
– Молчать! – сказал комиссар. – Это тебя не касается… – И, обернувшись к залу, скомандовал:- Выходить всем, по два. Шагом – арш!
В зале поднялись крики:
– Не уйдем! Незаконно! Не имеете права распускать собрание! Да здравствует амнистия! Амнистия! Ам-нис-ти-я! Ам-нис-ти-я! – скандировали десятки голосов.
– Напрасно ты за нами увязался, – шепнул мне Милуца. – Они арестуют всех, кто выходит из зала. Ты ученик – может кончиться плохо…
Я и сам понимал, что попал в скверное положение. Если меня задержат и найдут справку министерства, все, ради чего я сюда приехал, полетит кувырком! Но думать об этом теперь было бесполезно. «Это незаконно!», «Долой!» – кричали в зале. У выхода началась свалка. Я увидел, что сидевшие впереди меня двое парней – один высокий в засаленной куртке, другой поменьше в темной кепке – устремились не влево, где был выход, а в противоположную сторону. Я смотрел им вслед. «Окно!» – мелькнула вдруг радостная догадка: там в стене есть окно… Я схватил Милуцу за руку и, ничего не объясняя, потащил за собой. Мы добрались до стены как раз в тот момент, когда высокий парень одним ударом выбил задвижку и распахнул окно.
Увидев меня, он дружелюбно усмехнулся:
– Лезь первым, ты поменьше… Не бойся – я поддержу!
Очутившись на подоконнике, я увидел зияющую черноту двора, заваленного ящиками, и услышал свист и крики где-то совсем рядом, за воротами.
– Скорей! – сказал парень в куртке и толкнул меня в спину.
Я прыгнул.
…Когда мы вместе с Милуцей выбрались со двора, на улице уже горели фонари, таинственно чернели фигуры редких прохожих, из открытых окон на тротуары падал желтый свет. Здесь, на окраине, вечер был тих, безлюден. Мы прошли вдоль развороченных трамвайных рельсов, свернули на пустую площадь и темными переулками добрались до общежития. Я прошел в столь знакомую шестую комнату, где я жил шпалтистом, и собрал свои вещи, в последний раз прислушавшись к сентенциям латинского права – их неутомимо зубрил все тот же студент с желтым лицом и опухшими от бессонницы глазами. Потом я попрощался со всеми и уехал на вокзал.
Минут за двадцать до отхода поезда, прогуливаясь по платформе, я увидел в окне вагона первого класса знакомую фигуру Рогожану. Я никак не ожидал, что встречу его вновь, да еще в моем поезде. Он зазвал меня к себе в купе. Оно блистало лаком, зеркалами и нежно-матовым светом молочных ламп. Министр был в отличном расположении духа, смеялся, шутил, интересовался моими бухарестскими впечатлениями и планами на будущее.
– А когда у вас будут Советы? – спросил он иронически-серьезным тоном. – Будущей весной?
– Не знаю, – сказал я. – Важно, что они будут…
– Ты вполне уверен? – спросил он.
– Вполне.
– Смотри, не ошибись, – сказал министр.- Молодой человек должен правильно выбрать свой путь в жизни.
– Да, конечно.
– То-то, – сказал министр. – А что нового в Советском Союзе?
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– Ну, все-таки вы там ближе – у вас лучше информация!
– Информацию можно найти и в Бухаресте,- сказал я и раскрыл портфель, в котором лежала книга, приобретенная у «Хасефера»: «Пятилетний план».
– Это о пятилетке? – спросил министр, небрежно перелистывая книгу.
– Да, о пятилетке.
– Смотри, не ошибись! – сказал Рогожану, возвращая мне книгу. – Кто ошибется дорогой, тот может все проморгать, – добавил он и стал смотреться в зеркало.
Я тоже посмотрел в зеркало и увидел сытое и задумчивое лицо министра. Очевидно, он размышлял над этой глубокой истиной.
Раздался звонок, и вагон вздрогнул от толчка.
– Ну, прощай! – сказал министр. – И смотри не ошибись. Кто идет против течения, тот может проморгать.
В августе сорок четвертого года, в день вступления Советской Армии в Бухарест, я проезжал на автомашине по бухарестским улицам. И вдруг увидел у витрины кафе «Капша» высокую, показавшуюся знакомой фигуру. Человек этот стоял одиноко и грустно смотрел на колонну танков, автомашин, броневиков. Я узнал его: это был Рогожану. По бледному лицу, по бегающим глазам бывшего министра было видно, что он ошибся дорогой…
Конец и начало Это было в конце лета, я до сих пор вижу и чувствую этот ясный, теплый день, безлюдные улицы, по которым прохаживались военные патрули, пустой парк с закрытыми киосками, тонкий аромат листвы на бульваре и кислый казарменный запах в коридорах трибунала, куда я явился с повесткой свидетеля защиты на процессе комсомольцев, арестованных весной. Появление на сонных улицах городка целого полка, приведенного в боевую готовность, посеяло страх и разноречивые слухи.
Власти побаиваются процесса, – значит, подпольная коммунистическая организация не разгромлена и еще возможны сюрпризы. Пока я добрался до трибунала, у меня трижды проверяли документы и ощупывали карманы. От всего этого в голову лезли отчаянные, сумасбродные мысли. Я даже представил себе нападение на здание трибунала, побег арестованных под выстрелы и крики полицейских. Ничего подобного, конечно, не произошло. Но то, что я действительно увидел, оказалось гораздо значительнее, чем мерещившиеся мне наивные романтические происшествия.
В коридоре суда я заметил невысокого мужчину средних лет, спокойно прогуливавшегося с большим кожаным портфелем в руках. В первую минуту ничто в его внешности, кроме красного галстука, не привлекало внимания: простое лицо, короткие и жесткие орехового цвета волосы, не поддающиеся гребенке, прямой нос и энергичный подбородок, но в голубых глазах, в выражении лица, в походке что-то спокойное, уверенное, решительное… Казалось, он совсем не замечал, с каким откровенным интересом и испугом пялили на него глаза сновавшие по коридору шпики, с какой ненавистью следил за ним полицейский комиссар, стоявший у входа в зал, как многозначительно смолкали, проходя мимо, судейские чиновники. «Рошу!1» – тихо произнес кто-то рядом, и звук этого имени заставил учащенно забиться мое сердце. Так вот он какой, известный бухарестский адвокат, постоянный защитник коммунистов, не побоявшийся приехать сюда и прийти на суд в красном галстуке! Я обернулся, еще раз взглянул на него. Он тоже почему-то оглянулся и неожиданно спросил:
– Вы свидетель?
– Да… Откуда вы знаете?
– Это не сложно: в деле только один свидетель – ученик. – Он заглянул в свою записную книжку и назвал мою фамилию.
– Это я…
– Отойдемте в сторону…
Мы подошли к окну. Уже с первых слов я с удивлением убедился, что он знает обстоятельства моего ареста не хуже меня, как будто присутствовал при допросе.
– Нужно, чтобы вы рассказали суду, как вас били в сигуранце.
Слово «нужно» он произнес с особым выражением, глядя мне прямо в глаза, и я почувствовал, что со мной говорит не только адвокат, но и товарищ.
– Хорошо…
– Учтите, вас будут перебивать и запугивать…
Он снова посмотрел на меня выжидательно-оценивающим взглядом. Я молчал. Мы понимали друг друга.
– Значит, вы скажете, что вас били?
– Конечно, скажу…
– Ну вот и отлично!
Он быстро пожал мне руку и улыбнулся. Теперь на его энергичном лице появилось выражение мальчишеской веселости и даже озорства; глаза его смеялись и, казалось, говорили: «Все будет хорошо! Не надо дрейфить!»
– Учтите, после того, как вы дадите показания, вы имеете право остаться в зале.
Они никого, кроме полицейских, не пропустили. Вы останетесь?
– Да, конечно…
– Ну вот и хорошо!
Когда он ушел, все вокруг переменилось: и душный коридор, и разгуливающие взад и вперед шпики, и бессмысленно вылупленные глаза солдат – все это мне вдруг показалось не таким страшным.
…Я не присутствовал при начале судебного заседания. Не удалось мне увидеть и обвиняемых; их привели сюда ночью и заперли в комнате, непосредственно сообщавшейся с залом суда. Но по лицам тех, кто выходил из зала, по беготне в коридоре, по испуганному выражению глаз судебного пристава, дежурившего у дверей, я понял, что там происходит что-то с их точки зрения неладное. Вскоре мое предположение подтвердилось. По коридору протопали, неловко задевая пол тяжелыми прикладами, человек десять солдат, приведенных с улицы, очевидно, на подмогу тем, кто уже был в зале. Когда их впускали поодиночке в полуоткрытую дверь, я услышал оттуда возглас на русском языке: «Да здравствует…», но судебный пристав тотчас захлопнул дверь, и голос замолк. Что это было? Я не мог догадаться. Надо подождать, пока я попаду в зал.
Судебный пристав назвал наконец мою фамилию, и я подошел к заветной двери.
Тревожное ожидание и боязнь, что я могу поддаться страху, когда предстану перед судом, обострили мои чувства. Войдя в зал, я оглянулся и вобрал в себя все увиденное; так оно и осталось навсегда в памяти резким, отчетливым снимком; небольшая комната с деревянными скамейками для публики и возвышением для судей, черное деревянное распятие на столе, черные мантии судей, их лица, выступающие из белых кружевных воротников: одно лицо толстое, красное, как сырое мясо, с маленькими торчащими кверху усиками, другое – старое, сухощавое, с ввалившимися щеками и отвислой нижней челюстью; красный галстук адвоката Рошу и, наконец, самое главное: дубовая решетка в углу, а за ней – обвиняемые, окруженные тюремными стражниками в черных и солдатами в зеленых мундирах; обвиняемых много, они еле вмещаются в узкий огороженный закуток; лица у всех одинаково серые, землистые, за исключением девушки в первом ряду, в белой блузке с короткими рукавами, с очень оживленными глазами цвета желудя, мальчишески остриженными каштановыми волосами – единственное светлое пятно на этой унылой серо-черной фотографии. Не успел я подойти к возвышению, на котором сидели судьи, как девушка подняла загорелую полную руку, красиво оттененную коротким рукавом белой блузки, и крикнула звонким, задорным голосом по-русски:
Я вышел из министерства в очень приподнятом настроении. Дело сделано. Я свободен и нужно готовиться к отъезду. Я очень проголодался, и теперь можно было поесть.
Можно даже изменить своему шпалтисту и съесть целый обед. И не в студенческой столовке, а в ресторане.
– Я имею на это право, – сказал я вслух, и прохожие подозрительно на меня оглянулись; один даже ускорил шаги. …По улицам текли, как обычно, толпы народа. Я вышел из ресторана, посвистывая; со стороны можно было подумать, будто я пьян, да и мне самому так казалось, хотя я пил только сельтерскую воду. Рассеянно глядя на витрины, я вдруг увидел страшно знакомое: «Сократ». Я подошел поближе и прочел: «Пиво, воды, лимонад.
Сократ Цалдарис».
Раздумывая, что предпринять в этот счастливый день, я вспомнил, что еще не был в парламенте. Я давно готовился к такому визиту – Рогожану обещал добыть пропуск на любое заседание. Как сегодня все хорошо складывается: сейчас как раз половина пятого, а заседание палаты депутатов начинается в пять!.. Я не стал больше раздумывать и вскочил в первый попавшийся мне навстречу трамвай, идущий в сторону «Горы Митрополии». „Тише – парламент работает!" Перед зданием румынского парламента, построенного из серого гранита и украшенного колонками в подражание античному стилю, стояла бронзовая статуя: волчица, кормящая двух младенцев. Это были Ромул и Рем – основатели Рима, которых, по преданию, вырастила волчица. Подняв ее на гранитный постамент, те, кто в Бухаресте считал себя потомками волчицы, о ней забыли: и она и бронзовые младенцы были порядком загажены галками. Зато ярко сверкали начищенные сапоги и каски рослых солдат, вытянувшихся во фрунт у главного входа в парламент. Здесь же стояли лакеи в малиновых штанах с раз и навсегда согнутыми в дугу спинами и открывали дверцы подъезжающих автомобилей. Я задержался, глядя, как из машин выходят, выползают и даже вываливаются, в зависимости от комплекции и темперамента, современные сыны волчицы – депутаты, министры, секретари. Я смотрел на их лица, на потные фигуры, затянутые в добротное сукно, и удивлялся: таких людей можно было встретить в Бухаресте на каждом шагу. Почему именно эти оказались депутатами и министрами? Чем отличаются они от своих собратьев по сытой жизни?
Все подъезжающие к зданию парламента были возбуждены своими званиями, мундирами, орденами – они, очевидно, до сих пор к ним не привыкли. Я подумал, что на заседании они предстанут передо мной в ином свете. Тогда и выяснится, в чем их преимущества перед остальными. С такими мыслями я направился к двери, сопровождаемый грустным бронзовым взглядом волчицы: она-то знала, что меня ждет.
Здание парламента внутри было похоже на театр. Места для публики оказались на галерке, в третьем ярусе.
– Тише – парламент работает! – строго сказал толстоплечий жандарм, затянутый, как в корсет, в новенькую форму. Я удивился, парламент явно не работал: из дверей, ведущих на галерку, доносился слитный шум голосов.
Свободных мест оказалось много. Пробираясь к первому ряду, я более внимательно оглядел публику: две костлявые дамы, похожие на мужчин, толстогрудый мужчина, похожий на даму, девица с чахоточными пятнами на скулах, какой-то молодой человек с черными усиками сутенера и пышным цветком в петлице голубого пиджака; подальше сидела группа людей в национальных крестьянских костюмах со значками свастики на белых рубахах, но свежевыбритые, молодые лица этих загримированных под крестьян «кузистов» светились городской сытостью и наглостью.
Добравшись наконец до барьера, я опустился на деревянную скамью с высокой и неудобной спинкой, глянул вниз и увидел такую картину. Круглый парламентский зал был заставлен креслами с пюпитрами. Зал был полон. Депутаты сидели, ходили между рядами, собирались группами, громко перекликались и переговаривались. Все напоминало театр перед началом спектакля, но, когда на трибуну взошел высокий старик с бабьим лицом и, позвонив в колокольчик, объявил, что заседание начинается, никто не обратил на это внимания: депутаты по-прежнему ходили по залу, оживленно переговаривались, смеялись. Председатель снова зазвонил и звонил на этот раз минуты три, не меньше, пока в зале не стало тише.
– Заседание открыто! – снова, уже в четвертый или пятый раз, повторил председатель и предоставил слово старичку с серо-седыми волосами и острой бородкой; на его благообразном лице выделялся нос – огромный горбатый семитический нос, на котором крепко сидели очки. Я подумал, что это, возможно, раввин, – кажется, в нынешнем составе палаты депутатов есть несколько представителей еврейской партии.
– Господа депутаты, вы все жиды! – сказал «раввин».
Может быть, я ослышался? У него был надтреснутый, дребезжащий голос, и он еще почему-то икал после каждого слова.
– Да, да, господа депутаты, – продолжал старичок, укоризненно качая головой. – Стыд и срам! Вы не румыны, вы жиды! Сегодня праздник, святой праздник исцеления господня, а вы, вместо того чтобы молиться в церкви, заседаете…
В зале раздались смешки. Председатель встал, позвонил в колокольчик и сказал:
– Господин депутат Куза может быть уверен, что мы не меньше его уважаем религиозные праздники. Однако, принимая во внимание то, что палата депутатов не может коллективно отправиться в церковь…
– Пусть служат здесь! – сказал старичок и громко икнул. – Я вот у себя в Яссах ни одной службы не пропускаю…
– Господин Куза, кажется, уже пропустил стаканчик по случаю праздника… – сказал депутат, сидевший в первом ряду.
– Ты помалкивай! Сам пьяница! – закричал Куза, и его огромный горбатый нос сразу побагровел.
– Инцидент исчерпан, – рявкнул председатель неожиданно громким и лающим голосом, – перехожу к повестке дня. Слово для сообщения имеет господин депутат Арсенте!
На трибуну поднялся очень высокий человек и по бумажке начал читать свое сообщение. После него сообщение сделал другой депутат. Потом третий – в золотом пенсне. Но в зале было шумно, депутаты разговаривали между собой – хлопали
пюпитрами, куда-то уходили, приходили и не слушали ораторов. Между тем то, что говорили и первый, и второй, и третий, показалось мне горячечным бредом. Я старался не пропустить ни одного слова, но смысл выступлений был настолько диким, что все смешалось в моей голове.
«Знает ли правительство, что в Национальном банке разбазаривают иностранную валюту?» – спросил первый оратор. «Правительство ничего не знает. В Национальном банке все в порядке». – «Ладно, отложим до другого раза», – сказал председатель.
«А историю с парадным облачением его преосвященства патриарха тоже отложим?» – спросил другой оратор. «Какая это история?» – спросил председатель. «Очень простая: надо было заказать новое облачение патриарху, и на этом деле кое-кто заработал шесть миллионов».- «Не надо говорить о патриархе», – сказал председатель. «Патриарха не надо вмешивать в политические дрязги», – сказал другой депутат. «А зарабатывать на патриаршем облачении можно?» – спросил оратор.
«Это не касается парламента», – сказал председатель. «А то, что в армии людей избивают до смерти, касается парламента?» – спросил новый оратор. «В армии никого не избивают», – сказал председатель. «В армии избивают до полусмерти», – сказал оратор. «Не избивают, а поучают», – сказал другой. «Нет, убивают – в гарнизоне Калафат капитан избил одного солдата так, что его пришлось демобилизовать, а другой солдат лежит в госпитале». – «Так ему и надо». – «Позор!»
– «Нет, не позор». – «Я прошу слова», – сказал человек, сидевший на министерской скамье. «Господин премьер-министр просит слова», – сказал председатель. «Просим!» – закричали в зале, и на трибуну взошел премьер, человек с длинным сухим лицом, на котором выделялся большой нос с торчащими под ним маленькими черными усиками. Он был высок, господин премьер, настолько высок и худ, что мне показалось, будто на трибуне стоит, вытянув шею, цапля, одетая в элегантный черный сюртук, и это впечатление еще усугублялось тем, что он носил чудовищно высокий стоячий воротничок. Все в господине премьере было такое холодное, чистое, застывшее, что даже страх охватывал: в журавлиной шее, в глазах, в звуке голоса чувствовался не человек, а манекен – холодный, двигающийся и разговаривающий точно, четко.
– Господин депутат оскорбил нашу доблестную армию, – сказал премьер. – Я этого не потерплю. Прошу привлечь его к ответственности.
– Обязательно привлечем, – сказал председатель, и премьер сошел с трибуны.
– А когда мы привлечем к ответственности жуликов и взяточников? – спросил с места один депутат.
– Кого вы имеете в виду? – осведомился председатель.
– Многих. В том числе и вашего племянника.
– Это оскорбление, – сказал председатель. – Я этого не потерплю. У меня и племянников-то нет.
– Извините, я ошибся, не племянник, а свояк.
«Какой свояк? Чей свояк? – спросили в зале.- Долой свояков и племянников!» – «Вы имеете в виду Поповича?» – «Мы имеем в виду всех свояков! Попович! Опять Попович! Долой свояков и племянников!» – «Тише, господа, здесь не базар!»- «Здесь хуже, чем на базаре. Вы торгуете страной – распродаете ее оптом и в розницу!» – «Это оскорбление». – «Это правда». – «Ты бы лучше помолчал, не то придется заткнуть тебе рот сахаром, который ты украл, когда был префектом во Влашке!» – «Не крал я сахара! А вот вы уже успели обокрасть всю страну!» – «Спички! Телефоны! Крейгер!
Аушнит! Шкода!» – «Кто сказал Аушнит?» – спросил один депутат, черноволосый, элегантный, в цветном галстуке, приколотом бриллиантовой булавкой. «Я сказал Аушнит»,- ответил ему другой депутат, высокий, тощий, похожий на ворону. «Ты – слуга Аушнита». – «Я слуга Аушнита, – сказал черноволосый и вскочил, потрясая сжатыми кулаками.- А кто меня с ним познакомил? Ваш министр финансов, вот он сидит на министерской скамье – он лучший друг Аушнита, он меня и познакомил.
Пусть он скажет, если это не так! Он молчит! Вы молчите, господин министр!» – «Я не молчу, – сказал министр. – Я не желаю разговаривать с лжецами». – «Я не лжец».
– «Ты мошенник!» – «Я не мошенник». – «Все вы мошенники!» – «А вы шантажисты. И воры».- «Я ничего не крал». – «А сахар?» – «Я не крал сахара!» – «Нет, все-таки крал. Вы все воры!» – «А вы взяточники». – «Мы демократы! Кооперативные демократы!» – «А вы антисемиты». – «Это вы антисемиты! Еврейские антисемиты!» – «А вы фашистские социалисты!»
Вдруг раздался сильный треск: один депутат швырнул в другого урной для голосования; но не попал, и урна грохнулась об пол. Две перепуганные стенографистки метнулись вниз по лесенкам, подальше от места боя.
– Браво, Робу! Долой франкмасонов! – крикнул с галерки для публики один из молодых людей со знаком свастики в петлице.
– К порядку! Где дежурные? Вывести Робу! Позор! – кричали в зале.
Тот, кто швырнул урну, был коренастый, с грубым лицом, без лба и с маленькими темными глазками, в которых горели искры бешенства. Крики его никого не испугали, и он тут же опрокинул подвернувшийся ему под руку столик.
– Пойдем, Петрика! – сказал сидевший рядом со мной старичок в парадной черной визитке веснушчатому подростку, которого он, очевидно, привел сюда в назидательных целях. – Пойдем, пойдем… здесь мы ничего больше не увидим…
Мальчик не хотел уходить – он с восхищением следил за дракой.
Я не мог досидеть до конца заседания и выскочил в коридор. Я чувствовал, что у меня болит голова, как будто я вышел из кабака. Хотелось поскорей выбраться на воздух.
В коридоре было светло и уютно. Ко всему привычный жандарм, затянутый в новую форму, все еще дежурил у дверей. Светящееся жиром лицо и лазоревые глаза его были совершенно спокойны.
– Тише – парламент работает! – строго говорил он всем, кто шел по коридору.
Из дверей, ведущих на галерку, еще доносился рев, крик, свист. Там разыгрались вовсю. В хоре голосов выделялись отдельные яростные возгласы: «Бандиты!», «Шарлатаны!»,
«Взяточники!»
Парламент работал…
В последний день Настал последний день моего пребывания в Бухаресте. Вместо того чтобы спрятать получше справку, полученную в министерстве просвещения и спокойно ехать на вокзал, я решил использовать с толком и последние часы. Подоляну, Милуца и группа студентов «Шиллера» отправились в вечер моего отъезда из Бухареста на собрание Рабоче-крестьянского блока. Я увязался за ними. По моим расчетам, времени у меня было достаточно: поезд уходил в полночь, а собрание должно было начаться в восемь, и продлиться, как мне сказали, часа два-три, не больше…
Оно чуть было не затянулось для меня на два-три года. …Мы долго шли по набережной Дымбовицы, мимо захудалых домишек и кирпичных корпусов обувных фабрик «Мочиорница», распространявших тяжелый, зловонный запах сырой кожи, мимо разрытых траншей канализации, развороченных мостовых и перепутанных трамвайных рельсов, мимо жалких лавок, парикмахерских, «бодег» с яркими плакатами «Пейте пиво Мюллер!», мимо большого белого дома, откуда доносились звуки патефона, а у ворот стояли две полуодетые девушки с малино-выми губами и бескровными стеариновыми личиками; мы шли грязными улочками, переулками, задворками и, наконец, пришли к серому унылому зданию, где должно было состояться собрание. В дверях теснились, народу было порядочно, воздух уже густой, теплый. Я нашел себе место в третьем ряду. Рядом со мной сел Милуца, и мы принялись разглядывать тех, кто сидел вокруг нас: ряд состоял из бедно одетых, худощавых, усталых людей. Я оглянулся назад и увидел всюду такие же лица. В зале было тесно, жарко, неудобно, но уютно от приветливых улыбок, от запаха дешевых папирос, от непринужденной атмосферы, пропитанной чувством дружелюбия, единения, товарищества.
Как только за стол, поставленный впереди рядов,- сцены в зале не было – село несколько человек, с виду таких же, как те, что были в зале, и один из них, худой, с черными усиками и темными блестящими глазами, встал и объявил собрание открытым, в дверях послышались тревожные голоса. В зал вошли полицейские.
Впереди шагал плотный, широкоплечий полицейский комиссар в черном потрепанном мундире. Подойдя к столу, он спросил тихим, мертвым голосом:
– Что за собрание?
В зале воцарилась тишина.
– Вы отлично знаете, что это за собрание, господин комиссар! – спокойно ответил человек с темными глазами, открывший митинг. – Собрание Рабоче-крестьянского блока, посвященное амнистии!
– Зачем вам амнистия? – сказал комиссар.- Я вижу, что вы свободны!
– Мы свободны, но сотни и тысячи наших товарищей томятся в тюрьмах! Сотни и тысячи невинных людей арестованы и брошены в Дофтану, Жилаву за то, что посмели требовать человеческих условий жизни для трудящихся. Сотни и тысячи товарищей…
И усатый человек с темными глазами начал говорить все то, что он, очевидно, и собирался сказать на митинге. Две-три минуты полицейские растерянно слушали вместе со всеми, потом комиссар опомнился.
– Молчать! – сказал он мертвым голосом.
– Свобода слова гарантирована конституцией!- возразил оратор.
– Вот я тебе сейчас покажу конституцию! – рявкнул комиссар. – Кто оскорбил его величество короля?
Вопрос этот озадачил всех. Никто не знал, что ответить.
– Кто снял со стены портрет его величества? – спросил полицейский.
– Здесь не было портрета его величества, – усмехнулся человек с темными глазами.
– Здесь были портреты регентов… Но регентство кончилось…
– Молчать! – сказал комиссар. – Это тебя не касается… – И, обернувшись к залу, скомандовал:- Выходить всем, по два. Шагом – арш!
В зале поднялись крики:
– Не уйдем! Незаконно! Не имеете права распускать собрание! Да здравствует амнистия! Амнистия! Ам-нис-ти-я! Ам-нис-ти-я! – скандировали десятки голосов.
– Напрасно ты за нами увязался, – шепнул мне Милуца. – Они арестуют всех, кто выходит из зала. Ты ученик – может кончиться плохо…
Я и сам понимал, что попал в скверное положение. Если меня задержат и найдут справку министерства, все, ради чего я сюда приехал, полетит кувырком! Но думать об этом теперь было бесполезно. «Это незаконно!», «Долой!» – кричали в зале. У выхода началась свалка. Я увидел, что сидевшие впереди меня двое парней – один высокий в засаленной куртке, другой поменьше в темной кепке – устремились не влево, где был выход, а в противоположную сторону. Я смотрел им вслед. «Окно!» – мелькнула вдруг радостная догадка: там в стене есть окно… Я схватил Милуцу за руку и, ничего не объясняя, потащил за собой. Мы добрались до стены как раз в тот момент, когда высокий парень одним ударом выбил задвижку и распахнул окно.
Увидев меня, он дружелюбно усмехнулся:
– Лезь первым, ты поменьше… Не бойся – я поддержу!
Очутившись на подоконнике, я увидел зияющую черноту двора, заваленного ящиками, и услышал свист и крики где-то совсем рядом, за воротами.
– Скорей! – сказал парень в куртке и толкнул меня в спину.
Я прыгнул.
…Когда мы вместе с Милуцей выбрались со двора, на улице уже горели фонари, таинственно чернели фигуры редких прохожих, из открытых окон на тротуары падал желтый свет. Здесь, на окраине, вечер был тих, безлюден. Мы прошли вдоль развороченных трамвайных рельсов, свернули на пустую площадь и темными переулками добрались до общежития. Я прошел в столь знакомую шестую комнату, где я жил шпалтистом, и собрал свои вещи, в последний раз прислушавшись к сентенциям латинского права – их неутомимо зубрил все тот же студент с желтым лицом и опухшими от бессонницы глазами. Потом я попрощался со всеми и уехал на вокзал.
Минут за двадцать до отхода поезда, прогуливаясь по платформе, я увидел в окне вагона первого класса знакомую фигуру Рогожану. Я никак не ожидал, что встречу его вновь, да еще в моем поезде. Он зазвал меня к себе в купе. Оно блистало лаком, зеркалами и нежно-матовым светом молочных ламп. Министр был в отличном расположении духа, смеялся, шутил, интересовался моими бухарестскими впечатлениями и планами на будущее.
– А когда у вас будут Советы? – спросил он иронически-серьезным тоном. – Будущей весной?
– Не знаю, – сказал я. – Важно, что они будут…
– Ты вполне уверен? – спросил он.
– Вполне.
– Смотри, не ошибись, – сказал министр.- Молодой человек должен правильно выбрать свой путь в жизни.
– Да, конечно.
– То-то, – сказал министр. – А что нового в Советском Союзе?
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– Ну, все-таки вы там ближе – у вас лучше информация!
– Информацию можно найти и в Бухаресте,- сказал я и раскрыл портфель, в котором лежала книга, приобретенная у «Хасефера»: «Пятилетний план».
– Это о пятилетке? – спросил министр, небрежно перелистывая книгу.
– Да, о пятилетке.
– Смотри, не ошибись! – сказал Рогожану, возвращая мне книгу. – Кто ошибется дорогой, тот может все проморгать, – добавил он и стал смотреться в зеркало.
Я тоже посмотрел в зеркало и увидел сытое и задумчивое лицо министра. Очевидно, он размышлял над этой глубокой истиной.
Раздался звонок, и вагон вздрогнул от толчка.
– Ну, прощай! – сказал министр. – И смотри не ошибись. Кто идет против течения, тот может проморгать.
В августе сорок четвертого года, в день вступления Советской Армии в Бухарест, я проезжал на автомашине по бухарестским улицам. И вдруг увидел у витрины кафе «Капша» высокую, показавшуюся знакомой фигуру. Человек этот стоял одиноко и грустно смотрел на колонну танков, автомашин, броневиков. Я узнал его: это был Рогожану. По бледному лицу, по бегающим глазам бывшего министра было видно, что он ошибся дорогой…
Конец и начало Это было в конце лета, я до сих пор вижу и чувствую этот ясный, теплый день, безлюдные улицы, по которым прохаживались военные патрули, пустой парк с закрытыми киосками, тонкий аромат листвы на бульваре и кислый казарменный запах в коридорах трибунала, куда я явился с повесткой свидетеля защиты на процессе комсомольцев, арестованных весной. Появление на сонных улицах городка целого полка, приведенного в боевую готовность, посеяло страх и разноречивые слухи.
Власти побаиваются процесса, – значит, подпольная коммунистическая организация не разгромлена и еще возможны сюрпризы. Пока я добрался до трибунала, у меня трижды проверяли документы и ощупывали карманы. От всего этого в голову лезли отчаянные, сумасбродные мысли. Я даже представил себе нападение на здание трибунала, побег арестованных под выстрелы и крики полицейских. Ничего подобного, конечно, не произошло. Но то, что я действительно увидел, оказалось гораздо значительнее, чем мерещившиеся мне наивные романтические происшествия.
В коридоре суда я заметил невысокого мужчину средних лет, спокойно прогуливавшегося с большим кожаным портфелем в руках. В первую минуту ничто в его внешности, кроме красного галстука, не привлекало внимания: простое лицо, короткие и жесткие орехового цвета волосы, не поддающиеся гребенке, прямой нос и энергичный подбородок, но в голубых глазах, в выражении лица, в походке что-то спокойное, уверенное, решительное… Казалось, он совсем не замечал, с каким откровенным интересом и испугом пялили на него глаза сновавшие по коридору шпики, с какой ненавистью следил за ним полицейский комиссар, стоявший у входа в зал, как многозначительно смолкали, проходя мимо, судейские чиновники. «Рошу!1» – тихо произнес кто-то рядом, и звук этого имени заставил учащенно забиться мое сердце. Так вот он какой, известный бухарестский адвокат, постоянный защитник коммунистов, не побоявшийся приехать сюда и прийти на суд в красном галстуке! Я обернулся, еще раз взглянул на него. Он тоже почему-то оглянулся и неожиданно спросил:
– Вы свидетель?
– Да… Откуда вы знаете?
– Это не сложно: в деле только один свидетель – ученик. – Он заглянул в свою записную книжку и назвал мою фамилию.
– Это я…
– Отойдемте в сторону…
Мы подошли к окну. Уже с первых слов я с удивлением убедился, что он знает обстоятельства моего ареста не хуже меня, как будто присутствовал при допросе.
– Нужно, чтобы вы рассказали суду, как вас били в сигуранце.
Слово «нужно» он произнес с особым выражением, глядя мне прямо в глаза, и я почувствовал, что со мной говорит не только адвокат, но и товарищ.
– Хорошо…
– Учтите, вас будут перебивать и запугивать…
Он снова посмотрел на меня выжидательно-оценивающим взглядом. Я молчал. Мы понимали друг друга.
– Значит, вы скажете, что вас били?
– Конечно, скажу…
– Ну вот и отлично!
Он быстро пожал мне руку и улыбнулся. Теперь на его энергичном лице появилось выражение мальчишеской веселости и даже озорства; глаза его смеялись и, казалось, говорили: «Все будет хорошо! Не надо дрейфить!»
– Учтите, после того, как вы дадите показания, вы имеете право остаться в зале.
Они никого, кроме полицейских, не пропустили. Вы останетесь?
– Да, конечно…
– Ну вот и хорошо!
Когда он ушел, все вокруг переменилось: и душный коридор, и разгуливающие взад и вперед шпики, и бессмысленно вылупленные глаза солдат – все это мне вдруг показалось не таким страшным.
…Я не присутствовал при начале судебного заседания. Не удалось мне увидеть и обвиняемых; их привели сюда ночью и заперли в комнате, непосредственно сообщавшейся с залом суда. Но по лицам тех, кто выходил из зала, по беготне в коридоре, по испуганному выражению глаз судебного пристава, дежурившего у дверей, я понял, что там происходит что-то с их точки зрения неладное. Вскоре мое предположение подтвердилось. По коридору протопали, неловко задевая пол тяжелыми прикладами, человек десять солдат, приведенных с улицы, очевидно, на подмогу тем, кто уже был в зале. Когда их впускали поодиночке в полуоткрытую дверь, я услышал оттуда возглас на русском языке: «Да здравствует…», но судебный пристав тотчас захлопнул дверь, и голос замолк. Что это было? Я не мог догадаться. Надо подождать, пока я попаду в зал.
Судебный пристав назвал наконец мою фамилию, и я подошел к заветной двери.
Тревожное ожидание и боязнь, что я могу поддаться страху, когда предстану перед судом, обострили мои чувства. Войдя в зал, я оглянулся и вобрал в себя все увиденное; так оно и осталось навсегда в памяти резким, отчетливым снимком; небольшая комната с деревянными скамейками для публики и возвышением для судей, черное деревянное распятие на столе, черные мантии судей, их лица, выступающие из белых кружевных воротников: одно лицо толстое, красное, как сырое мясо, с маленькими торчащими кверху усиками, другое – старое, сухощавое, с ввалившимися щеками и отвислой нижней челюстью; красный галстук адвоката Рошу и, наконец, самое главное: дубовая решетка в углу, а за ней – обвиняемые, окруженные тюремными стражниками в черных и солдатами в зеленых мундирах; обвиняемых много, они еле вмещаются в узкий огороженный закуток; лица у всех одинаково серые, землистые, за исключением девушки в первом ряду, в белой блузке с короткими рукавами, с очень оживленными глазами цвета желудя, мальчишески остриженными каштановыми волосами – единственное светлое пятно на этой унылой серо-черной фотографии. Не успел я подойти к возвышению, на котором сидели судьи, как девушка подняла загорелую полную руку, красиво оттененную коротким рукавом белой блузки, и крикнула звонким, задорным голосом по-русски: