– Где водятся такие жуки? – опрашивал я взрослых.
– Во-первых, это не жук, а биплан; а во-вторых, тебе давно пора спать…
Вот так всегда: взрослым доставляют удовольствие непонятные слова – скажут «биплан» и успокоятся. Лучше их ни о чем не спрашивать. И я пытался представить себе, что было бы, если бы такой жук залетел к нам в село. Мальчишки с «хохлацкого» ерика, наверно, разбегутся, – они храбрые только под защитой своих мамок и тятек, а с «нашего» ерика никто не побежит – мы никого не боимся… А что будет, если на Дунае появится вот этот трехтрубный пароход с пушками и откроет стрельбу? А что будет, если… Но дальше мне не давали мечтать:
– Ты пойдешь спать или будешь сидеть до утра?
Я шел спать, и во сне картинки оживали: страшный жук-«биплан» в самом деле прилетал из-за колокольни, и от него прятались не только ребята с «хохлацкого», но и с «нашего» ерика; трехтрубный пароход открывал стрельбу, и у меня бегали мурашки по телу…
Все это было давно. Со временем я узнал, что книга с картинками называется «Нива» и написана она по-русски. Это еще не была беда: я понимал и говорил по-русски, верней на том смешанном косолапом говоре, на котором изъяснялись в нашем поселке «липоване», украинцы, молдаване. Но в школе меня учили только румынской азбуке. И я долго не мог прочесть в «Ниве» ни одного слова.
В скучные зимние вечера, когда за окнами, на замерзшем ерике посвистывал и завывал ветер, а над столом уютно горела лампа под зеленым абажуром, я продолжал разглядывать картинки «Нивы» и, осторожно расспрашивая взрослых, научился в конце концов понимать русские буквы. Я тыкал в них замусоленными пальцами, раскрашивал их цветными карандашами, рисовал на полях, пока они наконец не начали складываться в слова.
Я изумился: слова оказались простые и понятные, почти такие же, как те, что я слышал на улице. Изредка только встречались загадочные вещи: «Государственная дума», «пятна на солнце», «бал-маскарад».
Я слонялся с «Нивой» по двору, приходил с ней на ерик и всякого, кто хотел меня выслушать, спрашивал: откуда появились пятна на солнце? Что такое «Государственная дума»?
Старшие от меня отмахивались. Только густоволосый, лохматый дед Липат встречал меня приветливо:
– Чаво? Сичас посмотрим!
Он откладывал штопанье сетей, чем занимался на моих глазах с тех самых пор, как я его помнил, и принимался рассматривать картинки из «Нивы». Он любил это занятие не меньше моего. Но он совсем не умел читать. Откуда появились пятна на солнце и что такое «бал-маскарад», он тоже не знал. Перелистывая «Ниву», дед почему-то вздыхал и говорил:
– Расея… Я так полагаю, еще придет Расея!
Смысл этих слов стал мне понятен лишь много лет спустя. …Дождь. За окнами пронзительно сыро, темно от туч. На крыше соседнего дома появился аист: весь облитый, почерневший, с обвисшим мокрым хвостом. Он изредка подпрыгивал, хлопал крыльями и всячески выражал свое недовольство дождем. Но я не обращал на него внимания. Я был всецело поглощен «Нивой». Меня давно заинтересовала в ней страница со страшной картинкой: бородатый гигант в белом халате ковыряет ножницами в животе человека, прикрепленного ремнями к столу.
Наверху было написано: «Модная операция – аппендицит». Я уже довольно бегло читал объяснения к картинкам – теперь решил прочесть целую статью. Времени у меня было достаточно, и я прочел ее от первого до последнего слова.
Я узнал, что у каждого человека есть «аппендицит», который может легко загноиться – тогда его приходится удалять операцией. На картинке было изображено, как это делается. Я узнал также, что аппендицит – очень модная болезнь: в Европе каждый третий человек заболевает ею и вынужден лечь на операционный стол…
Прочтя статью, я немедленно представил себе «аппендицит», который имеется у меня самого, и, ощупав живот, почувствовал боль: может быть, он уже загноился? Меня охватила тревога. Все окружающее: и хорошо знакомая комната, и столик с красной промокашкой, и любимая «Нива» – больше меня не интересовали.
Я уже не мог ни читать, ни разглядывать картинки и почувствовал странную слабость в коленях. Мне теперь казалось, что я слышу шум и плеск не только за окнами, где продолжал лить дождь, но и в самой комнате. Все в ней стало текучим: вот исчезла, утекла куда-то стена… вот за шкафом что-то нестерпимо журчит, словно туда проник ерик… вот уже не видно двери… ведущей в столовую, – она закрыта густой пеленой дождя… прохладно-нежные губы матери прикоснулись к моему горячему лбу, и я услышал ее голос откуда-то издалека:
– Да у тебя жар!..
«У меня аппендицит!» – хотел я сказать, но не мог, потому что вокруг меня все закачалось. Бородатый гигант из «Нивы» гнался за мной, раскрывая на ходу огромные ножницы. Я открыл глаза, надо мной, расплываясь, склонилось знакомое лицо нашей докторши.
– У него типичная скарлатина! – оглушительно сказала она.
– Нет, у меня аппендицит! – возразил я.
– Глупости, у тебя скарлатина!
– Значит, не будет операции? – спросил я.
– Вот еще новости! При скарлатине не оперируют…
– Вы это наверное знаете?
– «Наверное»! – рассердилась докторша. -
Говорят тебе – типичная скарлатина! Скоро выздоровеешь!
Я с облегчением зарылся лицом в подушку, и все исчезло, потонуло во мраке.
Бородатый доктор из «Нивы» больше не появлялся. …В тот же день меня перевезли в больницу.
Открытие родины Да. Странно началась моя болезнь. И какое сильное впечатление оказывала на меня уже тогда каждая прочитанная строка. Но та, вторая русская книжка, которую мама принесла мне в больницу, когда я рассказал ей, что хотел оттуда бежать, произвела еще более сильное воздействие. Книжка эта была старая, изорванная и называлась «Хрестоматия русской литературы». Я раскрыл ее и, перелистав несколько страниц, прочел громко:
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. Пред нею
Все побежало; все вокруг
Вдруг опустело – воды вдруг
Втекли в подземные подвалы,
К решеткам хлынули каналы…
Я остановился, изумленный: в первый раз я слышал ритм русской поэзии, впервые открывал силу русской речи. И самое удивительное было то, что под музыку слов выступали знакомые картины. Ведь все это я видел совсем недавно, весной, когда Дунай вышел из берегов, когда бурлили ерики, трещали и ломались «кладки», когда вода подмывала и рушила дома. Но теперь я видел это вновь, с новой, удивительной ясностью:
Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна. Челны
С разбега стекла бьют кормой
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревна, кровли…
Чем дальше я читал «Медного всадника», тем больше я волновался. Так вот как могут слагаться простые, хорошо мне известные слова! Я не все понимал: я не знал, кто это «уздой железной Россию поднял на дыбы», но вот я дошел до сцены погони за бедным Евгением:
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой -
Как будто грома грохотанье -
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…
Эти слова тоже воскресили в моей памяти картину того, что было. И за мной кто-то гнался по темным лабиринтам бреда в первые дни моей болезни. Я читал дальше и видел невскую пристань и плещущийся «мрачный вал» и «пустынный остров», куда иногда причалит с неводом «рыбак, на ловле запоздалый…»
…С того дня жизнь в больнице приобрела для меня новый смысл. Я уже не рвался домой, и меня больше не тяготило одиночество. Я даже просыпался по утрам с ощущением предстоящей мне радости. И я сразу же принимался за чтение.
Мне виделись знакомые картины, пейзажи, люди.
Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют…
И это я видел много раз за селом, в «кучегурах», где мы часто играли после уроков. Но вот я прочел последние слова отца Земфиры, обращенные к Алеко, и за обликом старого цыгана мне почудился наш сосед, дед Липат, такой же добрый и тихий, как несчастный отец убитой девушки. Как и старый цыган, он большую часть своей жизни провел на море, в плаваньях, на «дикой воле»,
«Оставь нас, гордый человек.
Мы дики; нет у нас законов.
Мы не терзаем, не казним,
Не нужно крови нам и стонов,
Но жить с убийцей не хотим…»
Эти стихи я выучил наизусть.
Вслед за Пушкиным я читал Некрасова, Лермонтова. Потом я повернул страницу и прочел:
«Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под рождество не ложился спать…»
Ваньку Жукова я тоже знал. Его звали не Ванька, а Петря, и работал он подмастерьем не у сапожника, а у столяра. Я чувствовал, что это написано про него. Он ведь получал «выволочки» не менее грубые и обидные, чем мальчик из чеховского рассказа.
Не только знакомое и печальное открыл я на страницах хрестоматии. Там были и сказки, и былины, и комедии. Особенно насмешили меня «недоросль» Митрофанушка и его матушка, госпожа Простакова, выговаривающая Тришке за неудачно сшитый кафтан:
«Разве необходимо быть портным, чтобы уметь сшить кафтан хорошенько? Экое скотское рассуждение!»
Я читал и перечитывал страницы хрестоматии, а по утрам, когда приходила мама, принимался читать ей вслух или на память то, что взволновало меня накануне.
Мама стояла за окном, в палисаднике – ей не разрешалось входить, и я должен был повышать голос до крика, для того чтобы мои слова слышны были сквозь оконное стекло. Мама стояла по ту сторону окна покорно, молча, в глазах ее светилась добрая, чуть грустная улыбка, мимо головы, повязанной темной косынкой, пролетали желтые окостеневшие листья, а я стоял на кровати, придвинутой к окну, и, держа в руках толстую книгу, читал громко, с пафосом стихи Пушкина, медленно, запинаясь – Чехова, путаясь и смеясь – сцены из комедии Фонвизина. Я долго не отпускал маму от окна: мне необходимо было с кем-нибудь поделиться тем ощущением радости, которое я испытывал при чтении хрестоматии. Когда мама вырывалась
наконец из моего плена, я брал с нее слово, что она придет завтра пораньше, чтоб я успел прочесть ей «Полтаву» или «Недоросля» до конца. И она приходила пораньше, и я читал ей стихи и комедию до конца, но все же оставался недовольным. Мне казалось, что она равнодушна к моим открытиям. Следя за ее лицом, я недоумевал: как можно слушать это спокойно, не смеяться, не волноваться до слез, как смеялся и волновался я сам?
Так я впервые открыл свою подлинную родину еще задолго до того, как понял смысл слова Россия. Так, вопреки школе и воспитанию, моей родиной стала прежде всего русская литература.
Прошли годы, и новые впечатления затмили это открытие. Я не читал больше русских книг и не интересовался художественной литературой. Другие мысли заняли мой ум, время и воображение. Теперь я знаю, что это было одним из самых больших несчастий в моей жизни – многолетняя оторванность от языка и литературы, так счастливо открытой в раннем детстве. Теперь я понимаю, что в десятилетнем возрасте, в слабых детских руках я уже держал истину, которую пришлось потом открывать заново в сложных и тяжелых обстоятельствах.
Кто-то прошел по коридору, остановился, потрогал замок на дверях моей камеры, и тогда я понял, что ночь все еще продолжается. Я открыл глаза и прислушался. Нет, прошли мимо. Очевидно, это была проверка. Я снова закрыл глаза.
Впереди – море Я вспомнил день, когда я впервые увидал море. Это было в начале лета, вся наша школа вышла в тот день на прогулку в «кучегуры» – песчаные дюны, начинавшиеся сразу же за селом, там, где в стоячей воде последнего ерика виднелась давно затонувшая лодка, а на камышовой шапке последней хаты стоял аист на одной ноге, неподвижный, важный, как последний часовой, несущий дозор на окраине села.
Белыми, окаменевшими под солнцем волнами казались отсюда песчаные дюны, незаметно переходящие на горизонте в неподвижное облако, витое из белоснежных клубов. Один из мальчиков, загорелый, с изрытым оспой лицом, пристально посмотрел в кулак, как в бинокль, на это далекое облако и сказал, что он видит море. К нему со всех сторон бросились с криками:
– Где море? Покажи! Смотрите! Смотрите! Море!
Все мальчики поднесли к глазам кулаки и принялись разглядывать горизонт. Они ничего не видели, кроме песка и белого облака, но волшебное слово «море» взволновало всех: мы знали, что оно действительно лежит где-то там, за дюнами. И сразу забыли лопатки, тряпичные мячи, рогатки, коробочки с звенящими внутри стрекозами и все то, что еще минуту назад так занимало, смешило, радовало…
Море!.. Оно всегда было где-то рядом в дни моего детства. Я каждый день слышал, как говорят о нем, порой с ожесточением, как о враге, но чаще всего с любовью, как о волшебном существе, дарящем большие милости. Я каждый день вдыхал его крепкие запахи: все лодки на нашем ерике приходили и уходили в море; все рыбы, которых вытаскивали или выбрасывали из лодок, – и многопудовые «икряные», с серебристыми животами, фиолетовыми спинами и мощными, похожими на стальные серпы хвостами, и маленькие, отливающие синей чешуей сельди, и распластанные, как листья лопуха, рыжие камбалы, – все это было выловлено в море, таинственном царстве, лежавшем где-то за ериками, Дунаем и песчаными «кучегурами». Оно было рядом, но я его никогда не видел. И не было у меня в то время более страстного желания, чем побывать на море. Много раз мне это обещали родители, но все время почему-то откладывали, а тут вдруг мальчик с изрытым оспой лицом, о котором я знал только, что его зовут Яшка, предложил:
– Пошли, ребята, к морю!..
Он предложил это просто, как самую естественную вещь на свете, скосив глаза в сторону сидящей неподалеку учительницы.
– Пошли! – немедленно согласился я.
– А если заблудимся? А если утонем? – сказал толстый крепыш с маленькими испуганными глазками.
– Не заблудимся и не утонем… Вот увидишь! – спокойно заверил нас Яшка. – Пошли, ребята! …И мы пошли. Не раздумывая и не тревожась о последствиях, стараясь только удаляться так, чтобы учительница ничего не заметила.
Я плохо помню дорогу – она меня не интересовала. Оглядываясь назад и видя, как плывут в синеве и постепенно исчезают купола белой церкви, крыши, деревья, а потом и песчаные волны «кучегур», перешедшие в ровную солончаковую степь, я не испытывал ни страха, ни тревоги. Впереди развертывался простор – невидимый и заманчивый. Впереди было море…
Скрипели проезжие телеги, ковыляли странники – босые старики с котомками на плечах, какие-то бабы с мешками – у одной мешок трепетал, барахтался на спине, и в нем что-то хрюкало и визжало. Но все это нас не интересовало: настоящее было впереди. Впереди было море…
– Ой, мальчики, ноги не несут!
– Скоро ли?
– Скоро! Скоро! Вон за теми березами, – отвечал Яшка и уверенно шагал дальше, босой, черный, вывалянный в пыли; глаза его были устремлены вперед, рубашка пузырилась, словно хотела улететь и опередить его. Глядя на сосредоточенное лицо и на всю тонкую, устремленную вперед фигуру нашего вожака, я тоже прибавлял шагу и смотрел только вперед, а то, что осталось позади: село, школа, дом – сам не знаю почему, казалось мне теперь постылым. Интересное было впереди. Впереди было море…
Когда мы его наконец увидели, выйдя на опушку березовой рощи, я почувствовал легкое разочарование. Мне показалось, что впереди нет ничего удивительного: вода, много воды, до самого горизонта. Но чем ближе мы подходили, чем больше всматривались в нее, тем сильнее росло удивление, восторг и какое-то новое, никогда прежде не испытанное чувство благоговения.
– Ура! Море! – самозабвенно кричал молчавший почти всю дорогу Яшка, и глаза его, цветом похожие на море, засветились бурной радостью.
– Ура! Вперед! – подхватили мы все, сразу забыв усталость, жару, и я увидел, как по ослепительно белой отмели замелькали босые черные пятки моих товарищей, устремившихся напрямик к нежно-голубой, чуть-чуть колыхавшейся воде, мягко набегающей на белый песок.
Как рассказать про этот совершенно новый, волшебный мир воды, такой светлой и голубой у берега, такой темной, почти фиолетовой вдали, и гладкой, играющей блестками, как будто в ней плавает бесчисленное множество мыльных пузырей, и дышащей свежестью, смешанной с солнечным зноем, и бескрайней, затопившей всю землю, вплоть до самого горизонта, где она упирается в неподвижные, высокие, как горная гряда, серо-голубые облака? Как описать ощущение мальчика, впервые окунувшегося в эту теплую, пахнущую водорослями и солью воду, впервые увидевшего, как плавает в ней странный пузырь, похожий издали на белый цветок, поблескивающий на солнце?..
– Ой, мальчики! Сюда, скорей! Что это?
– Медуза! – кричит всезнающий Яшка.
– Моя! Не троньте, моя!
– Чур, моя!
Из рук в руки переходит студенистый, скользкий пузырь, его кладут на песок, все мальчики смотрят на него с изумлением: неужели и это тоже живет, дышит, перемещается? Все трогают руками медузу, и она начинает почему-то уменьшаться, пока от нее ничего не остается, как будто она растаяла на солнце, ушла в песок. А может быть, его совсем и не было, этого странного существа, похожего на затвердевший комочек морской воды?
После купания мы зарылись в горячий песок, как-то сразу загоревшие, окропленные веснушками, похожие на больших желтых ящериц. Все устали от ходьбы и солнца, от парной, плохо освежающей морской воды и почувствовали страшный голод. Кое у кого нашлись бутерброды, мы разделили их поровну и быстро съели, но тотчас всем захотелось пить.
– Воды нет! – сказал Яшка с серьезным лицом. – Придется потерпеть!
Помню, как я удивился, хоть и слышал от взрослых, что морскую воду не пьют, и во время купания уже успел почувствовать ее противный соленый вкус. Все же это как-то не уметалось в сознании: столько воды кругом – и нет воды?
Солнце перевалило за середину неба, в воздухе заходили волны жара, и так нестерпимо хотелось пить, что я решил все же попробовать морскую воду. Пусть она и соленая, но все-таки это вода, не может быть, чтобы она хоть немножко не утолила жажду!
Когда я направился к морю, мои товарищи следили за мной с серьезными, озабоченными лицами, никто не смеялся, не шутил, всем страшно хотелось пить, и все с настороженным вниманием ждали, чем закончится мой эксперимент.
Я вернулся на берег, налитый соленой водой, с пересохшими губами и слезами разочарования и обиды на глазах: я еще сильнее чувствовал жажду, и мне казалось, что море сознательно поступает со мной хитро и жестоко.
– Хочу домой… – неожиданно сказал кто-то из мальчиков.
– Домой! Домой! – подхватили остальные, тревожно оглядываясь на окружающую нас пустоту. …Он казался нескончаемым, наш обратный путь с моря. Мы шли и шли, а впереди был все тот же бесконечный, свободный степной простор, прочерченный белой стрелкой дороги. Высоко над нами повисло спокойное облако, и, глядя на его неподвижные снежные края, казалось, что мы топчемся на месте и уже никогда никуда не дойдем. Только солнце двигалось по выцветшему небосклону, неумолимо приближаясь к закату. Оно слабело и наливалось розовой краской, освещая в розовые тона небо, степь, пыль на дороге и нас самих.
Путь становился все тяжелее, тени росли и как будто прилипали к земле. Вместе с сумерками на окружающий мир спускалась торжественная вечерняя тишина. Уже не слышно было тихого шелеста неспелой ржи, треска кузнечиков, пения жаворонков и всего того, что шуршало в придорожном бурьяне, когда мы шли по этой же дороге несколько часов назад. Только запахи становились резче, теперь пахло все: земля, воздух, трава… Мы все еще не видели впереди села, но там, где оно должно было показаться по нашим расчетам, над потемневшим краем степи зажглась вечерняя звезда, и мы шли теперь прямо на нее, а она переливалась зеленоватым холодным огнем, неподвижная, бесконечно далекая и совершенно равнодушная к нашим страхам и переживаниям. Вскоре ночь окончательно окутала небо и землю, и вот уже ничего не видно, кроме одинокой звезды, и мы идем уже не по дороге, а полем, увязая в высокой колючей траве, одинокие, потерянные в огромном, как будто залитом чернилами, мире.
Где-то совсем близко заквакала лягушка и зашелестели ветви какого-то дерева.
– Ребята, забор! – услышали мы из темноты звонкий голос Яшки, обрадованного, что мы наткнулись наконец на человеческое жилье,- значит, село уже где-то совсем близко. – А ну-ка, залазьте сюда!..
Держась друг за друга, мы пролезли в узкую щель забора с болтающейся в ней, не совсем оторванной доской.
В саду было темно, таинственно. Как только мы отошли от забора, перед нами неожиданно выросла огромная фигура старика, одетого во что-то белое.
– Кто это?
Мы остановились, затаив дыхание и вытаращив глаза на эту жуткую, непонятную фигуру, которая стояла неподвижно, держа руки по швам и, казалось, поджидала нас.
– Не бойтесь!.. Это же камень…- сказал вдруг Яшка. – Вон там еще один…
Теперь все увидели, что за первой фигурой в глубине белела еще одна, поменьше.
– Что это?
– Кладбище!.. – услышал я чей-то испуганный шепот.
– Еврейское кладбище! – добавил всезнающий Яшка, и в его голосе мне тоже послышался страх.
Несколько мгновений длилось остолбенение моих товарищей.
– А если они сейчас выйдут? – спросил кто-то тихим горячим шепотом.
– Кто они?
– Будто ты и сам не знаешь…
– Мальчики, мне страшно!
– Не канючь! – грубо оборвал Яшка. – Держитесь за руки!.. Пошли!
Но и сам он был, очевидно, сильно напуган, так как, вместо того чтобы идти назад к забору, повел нас через кладбище.
Взошел медно-красный серп луны и осветил обточенные кладбищенские камни с высеченными на них письменами и грубыми изображениями рыб, зверей и человеческих голов в меховых шапках.
Несколько минут мы шли тихо, держась за руки и беспокойно косясь на странные, печальные, словно чего-то ожидающие надгробья. Потом мы свернули в другую аллею, и перед нами открылся вид на все кладбище, отлого спускающееся к глубокой балке.
Это был совершенно новый, фантастический, призрачный мир. Среди беспорядочно разбросанных камней и склепов искрились, трепетали странные огоньки, словно кто-то расхаживал между могилами и мигал огромными холодными зрачками. Тревожно, просительно ныли невидимые комары, в темных кустах слышались тихие, печальные вздохи, и раздавшийся вблизи неожиданный крик лягушки прозвучал как призыв оттуда – из таинственного «того света», о котором мы знали из рассказов взрослых, что он почему-то всегда враждебен нашему, живому миру.
– Ой, что там светит? – повторил все тот же испуганный голос.
– Тай ничoго – кости светятся! – бодро ответил Яшка.
Это жуткое объяснение сразу вывело нас из оцепенения: мы бросились бежать.
– Стой! – крикнул Яшка и, опередив всех одним прыжком, побежал впереди колонны.
Мы бежали по кладбищу, не чувствуя ни усталости, ни холодной мокрой травы под ногами, бежали, боясь оглядываться и смотреть по сторонам, и нам казалось, что кто-то гонится за нами; мне все мерещилось что-то белое, растущее и несущееся по кругу в лучистой тьме, и слышалось, будто что-то шуршит, тяжело дышит и топает по заросшим аллеям, залитым медным светом раскаленного осколка луны. …На другое утро ярко светило солнце. В его жарких лучах растаяли ночные страхи и привидения, но сразу же начались другие муки. Целую неделю длилось в школе расследование дела о нашем походе к морю. От нас требовали выдачи зачинщиков, но мы отказались, и были наказаны все: и те, кто участвовал в экспедиции, и те, кто только знал о ней, но не сообщил учительнице о нашем намерении. От всех этих допросов, увещаний,угроз воспоминание о нашем смелом походе казалось еще прекраснее, и само море с его вольным простором, тихим рокотом волн и белыми, поблескивающими на солнце отмелями казалось еще заманчивее. Именно в дни горькой и унизительной расплаты за это открытие я почувствовал, что полюбил его крепко и навсегда.
Переезд Родной дом, в котором я жил всегда, старая одинокая айва под окнами, ерики, лодки, вербы и весь незыблемый мир на воде, окружавший меня с тех пор, как я себя помнил, – все это исчезло однажды навсегда: мы переехали в город.
Помню, как я шел в последний раз по улицам родного села в необычный час – в середине ночи; пароход, на котором мы уезжали, уходил на рассвете. Я шел вялый и недовольный: страшно хотелось спать. Я шел и думал, что все кругом спит: и деревья, и дома с потушенными окнами, и черные ерики, как будто укрытые одеялами; спят люди, собаки, даже комары, – не слышно их обычного тревожного нытья; не спят только лягушки, они кричат, охают и заливаются с таким отчаянием, как будто на спящем ерике случилась беда.
– Во-первых, это не жук, а биплан; а во-вторых, тебе давно пора спать…
Вот так всегда: взрослым доставляют удовольствие непонятные слова – скажут «биплан» и успокоятся. Лучше их ни о чем не спрашивать. И я пытался представить себе, что было бы, если бы такой жук залетел к нам в село. Мальчишки с «хохлацкого» ерика, наверно, разбегутся, – они храбрые только под защитой своих мамок и тятек, а с «нашего» ерика никто не побежит – мы никого не боимся… А что будет, если на Дунае появится вот этот трехтрубный пароход с пушками и откроет стрельбу? А что будет, если… Но дальше мне не давали мечтать:
– Ты пойдешь спать или будешь сидеть до утра?
Я шел спать, и во сне картинки оживали: страшный жук-«биплан» в самом деле прилетал из-за колокольни, и от него прятались не только ребята с «хохлацкого», но и с «нашего» ерика; трехтрубный пароход открывал стрельбу, и у меня бегали мурашки по телу…
Все это было давно. Со временем я узнал, что книга с картинками называется «Нива» и написана она по-русски. Это еще не была беда: я понимал и говорил по-русски, верней на том смешанном косолапом говоре, на котором изъяснялись в нашем поселке «липоване», украинцы, молдаване. Но в школе меня учили только румынской азбуке. И я долго не мог прочесть в «Ниве» ни одного слова.
В скучные зимние вечера, когда за окнами, на замерзшем ерике посвистывал и завывал ветер, а над столом уютно горела лампа под зеленым абажуром, я продолжал разглядывать картинки «Нивы» и, осторожно расспрашивая взрослых, научился в конце концов понимать русские буквы. Я тыкал в них замусоленными пальцами, раскрашивал их цветными карандашами, рисовал на полях, пока они наконец не начали складываться в слова.
Я изумился: слова оказались простые и понятные, почти такие же, как те, что я слышал на улице. Изредка только встречались загадочные вещи: «Государственная дума», «пятна на солнце», «бал-маскарад».
Я слонялся с «Нивой» по двору, приходил с ней на ерик и всякого, кто хотел меня выслушать, спрашивал: откуда появились пятна на солнце? Что такое «Государственная дума»?
Старшие от меня отмахивались. Только густоволосый, лохматый дед Липат встречал меня приветливо:
– Чаво? Сичас посмотрим!
Он откладывал штопанье сетей, чем занимался на моих глазах с тех самых пор, как я его помнил, и принимался рассматривать картинки из «Нивы». Он любил это занятие не меньше моего. Но он совсем не умел читать. Откуда появились пятна на солнце и что такое «бал-маскарад», он тоже не знал. Перелистывая «Ниву», дед почему-то вздыхал и говорил:
– Расея… Я так полагаю, еще придет Расея!
Смысл этих слов стал мне понятен лишь много лет спустя. …Дождь. За окнами пронзительно сыро, темно от туч. На крыше соседнего дома появился аист: весь облитый, почерневший, с обвисшим мокрым хвостом. Он изредка подпрыгивал, хлопал крыльями и всячески выражал свое недовольство дождем. Но я не обращал на него внимания. Я был всецело поглощен «Нивой». Меня давно заинтересовала в ней страница со страшной картинкой: бородатый гигант в белом халате ковыряет ножницами в животе человека, прикрепленного ремнями к столу.
Наверху было написано: «Модная операция – аппендицит». Я уже довольно бегло читал объяснения к картинкам – теперь решил прочесть целую статью. Времени у меня было достаточно, и я прочел ее от первого до последнего слова.
Я узнал, что у каждого человека есть «аппендицит», который может легко загноиться – тогда его приходится удалять операцией. На картинке было изображено, как это делается. Я узнал также, что аппендицит – очень модная болезнь: в Европе каждый третий человек заболевает ею и вынужден лечь на операционный стол…
Прочтя статью, я немедленно представил себе «аппендицит», который имеется у меня самого, и, ощупав живот, почувствовал боль: может быть, он уже загноился? Меня охватила тревога. Все окружающее: и хорошо знакомая комната, и столик с красной промокашкой, и любимая «Нива» – больше меня не интересовали.
Я уже не мог ни читать, ни разглядывать картинки и почувствовал странную слабость в коленях. Мне теперь казалось, что я слышу шум и плеск не только за окнами, где продолжал лить дождь, но и в самой комнате. Все в ней стало текучим: вот исчезла, утекла куда-то стена… вот за шкафом что-то нестерпимо журчит, словно туда проник ерик… вот уже не видно двери… ведущей в столовую, – она закрыта густой пеленой дождя… прохладно-нежные губы матери прикоснулись к моему горячему лбу, и я услышал ее голос откуда-то издалека:
– Да у тебя жар!..
«У меня аппендицит!» – хотел я сказать, но не мог, потому что вокруг меня все закачалось. Бородатый гигант из «Нивы» гнался за мной, раскрывая на ходу огромные ножницы. Я открыл глаза, надо мной, расплываясь, склонилось знакомое лицо нашей докторши.
– У него типичная скарлатина! – оглушительно сказала она.
– Нет, у меня аппендицит! – возразил я.
– Глупости, у тебя скарлатина!
– Значит, не будет операции? – спросил я.
– Вот еще новости! При скарлатине не оперируют…
– Вы это наверное знаете?
– «Наверное»! – рассердилась докторша. -
Говорят тебе – типичная скарлатина! Скоро выздоровеешь!
Я с облегчением зарылся лицом в подушку, и все исчезло, потонуло во мраке.
Бородатый доктор из «Нивы» больше не появлялся. …В тот же день меня перевезли в больницу.
Открытие родины Да. Странно началась моя болезнь. И какое сильное впечатление оказывала на меня уже тогда каждая прочитанная строка. Но та, вторая русская книжка, которую мама принесла мне в больницу, когда я рассказал ей, что хотел оттуда бежать, произвела еще более сильное воздействие. Книжка эта была старая, изорванная и называлась «Хрестоматия русской литературы». Я раскрыл ее и, перелистав несколько страниц, прочел громко:
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. Пред нею
Все побежало; все вокруг
Вдруг опустело – воды вдруг
Втекли в подземные подвалы,
К решеткам хлынули каналы…
Я остановился, изумленный: в первый раз я слышал ритм русской поэзии, впервые открывал силу русской речи. И самое удивительное было то, что под музыку слов выступали знакомые картины. Ведь все это я видел совсем недавно, весной, когда Дунай вышел из берегов, когда бурлили ерики, трещали и ломались «кладки», когда вода подмывала и рушила дома. Но теперь я видел это вновь, с новой, удивительной ясностью:
Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна. Челны
С разбега стекла бьют кормой
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревна, кровли…
Чем дальше я читал «Медного всадника», тем больше я волновался. Так вот как могут слагаться простые, хорошо мне известные слова! Я не все понимал: я не знал, кто это «уздой железной Россию поднял на дыбы», но вот я дошел до сцены погони за бедным Евгением:
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой -
Как будто грома грохотанье -
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…
Эти слова тоже воскресили в моей памяти картину того, что было. И за мной кто-то гнался по темным лабиринтам бреда в первые дни моей болезни. Я читал дальше и видел невскую пристань и плещущийся «мрачный вал» и «пустынный остров», куда иногда причалит с неводом «рыбак, на ловле запоздалый…»
…С того дня жизнь в больнице приобрела для меня новый смысл. Я уже не рвался домой, и меня больше не тяготило одиночество. Я даже просыпался по утрам с ощущением предстоящей мне радости. И я сразу же принимался за чтение.
Мне виделись знакомые картины, пейзажи, люди.
Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют…
И это я видел много раз за селом, в «кучегурах», где мы часто играли после уроков. Но вот я прочел последние слова отца Земфиры, обращенные к Алеко, и за обликом старого цыгана мне почудился наш сосед, дед Липат, такой же добрый и тихий, как несчастный отец убитой девушки. Как и старый цыган, он большую часть своей жизни провел на море, в плаваньях, на «дикой воле»,
«Оставь нас, гордый человек.
Мы дики; нет у нас законов.
Мы не терзаем, не казним,
Не нужно крови нам и стонов,
Но жить с убийцей не хотим…»
Эти стихи я выучил наизусть.
Вслед за Пушкиным я читал Некрасова, Лермонтова. Потом я повернул страницу и прочел:
«Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под рождество не ложился спать…»
Ваньку Жукова я тоже знал. Его звали не Ванька, а Петря, и работал он подмастерьем не у сапожника, а у столяра. Я чувствовал, что это написано про него. Он ведь получал «выволочки» не менее грубые и обидные, чем мальчик из чеховского рассказа.
Не только знакомое и печальное открыл я на страницах хрестоматии. Там были и сказки, и былины, и комедии. Особенно насмешили меня «недоросль» Митрофанушка и его матушка, госпожа Простакова, выговаривающая Тришке за неудачно сшитый кафтан:
«Разве необходимо быть портным, чтобы уметь сшить кафтан хорошенько? Экое скотское рассуждение!»
Я читал и перечитывал страницы хрестоматии, а по утрам, когда приходила мама, принимался читать ей вслух или на память то, что взволновало меня накануне.
Мама стояла за окном, в палисаднике – ей не разрешалось входить, и я должен был повышать голос до крика, для того чтобы мои слова слышны были сквозь оконное стекло. Мама стояла по ту сторону окна покорно, молча, в глазах ее светилась добрая, чуть грустная улыбка, мимо головы, повязанной темной косынкой, пролетали желтые окостеневшие листья, а я стоял на кровати, придвинутой к окну, и, держа в руках толстую книгу, читал громко, с пафосом стихи Пушкина, медленно, запинаясь – Чехова, путаясь и смеясь – сцены из комедии Фонвизина. Я долго не отпускал маму от окна: мне необходимо было с кем-нибудь поделиться тем ощущением радости, которое я испытывал при чтении хрестоматии. Когда мама вырывалась
наконец из моего плена, я брал с нее слово, что она придет завтра пораньше, чтоб я успел прочесть ей «Полтаву» или «Недоросля» до конца. И она приходила пораньше, и я читал ей стихи и комедию до конца, но все же оставался недовольным. Мне казалось, что она равнодушна к моим открытиям. Следя за ее лицом, я недоумевал: как можно слушать это спокойно, не смеяться, не волноваться до слез, как смеялся и волновался я сам?
Так я впервые открыл свою подлинную родину еще задолго до того, как понял смысл слова Россия. Так, вопреки школе и воспитанию, моей родиной стала прежде всего русская литература.
Прошли годы, и новые впечатления затмили это открытие. Я не читал больше русских книг и не интересовался художественной литературой. Другие мысли заняли мой ум, время и воображение. Теперь я знаю, что это было одним из самых больших несчастий в моей жизни – многолетняя оторванность от языка и литературы, так счастливо открытой в раннем детстве. Теперь я понимаю, что в десятилетнем возрасте, в слабых детских руках я уже держал истину, которую пришлось потом открывать заново в сложных и тяжелых обстоятельствах.
Кто-то прошел по коридору, остановился, потрогал замок на дверях моей камеры, и тогда я понял, что ночь все еще продолжается. Я открыл глаза и прислушался. Нет, прошли мимо. Очевидно, это была проверка. Я снова закрыл глаза.
Впереди – море Я вспомнил день, когда я впервые увидал море. Это было в начале лета, вся наша школа вышла в тот день на прогулку в «кучегуры» – песчаные дюны, начинавшиеся сразу же за селом, там, где в стоячей воде последнего ерика виднелась давно затонувшая лодка, а на камышовой шапке последней хаты стоял аист на одной ноге, неподвижный, важный, как последний часовой, несущий дозор на окраине села.
Белыми, окаменевшими под солнцем волнами казались отсюда песчаные дюны, незаметно переходящие на горизонте в неподвижное облако, витое из белоснежных клубов. Один из мальчиков, загорелый, с изрытым оспой лицом, пристально посмотрел в кулак, как в бинокль, на это далекое облако и сказал, что он видит море. К нему со всех сторон бросились с криками:
– Где море? Покажи! Смотрите! Смотрите! Море!
Все мальчики поднесли к глазам кулаки и принялись разглядывать горизонт. Они ничего не видели, кроме песка и белого облака, но волшебное слово «море» взволновало всех: мы знали, что оно действительно лежит где-то там, за дюнами. И сразу забыли лопатки, тряпичные мячи, рогатки, коробочки с звенящими внутри стрекозами и все то, что еще минуту назад так занимало, смешило, радовало…
Море!.. Оно всегда было где-то рядом в дни моего детства. Я каждый день слышал, как говорят о нем, порой с ожесточением, как о враге, но чаще всего с любовью, как о волшебном существе, дарящем большие милости. Я каждый день вдыхал его крепкие запахи: все лодки на нашем ерике приходили и уходили в море; все рыбы, которых вытаскивали или выбрасывали из лодок, – и многопудовые «икряные», с серебристыми животами, фиолетовыми спинами и мощными, похожими на стальные серпы хвостами, и маленькие, отливающие синей чешуей сельди, и распластанные, как листья лопуха, рыжие камбалы, – все это было выловлено в море, таинственном царстве, лежавшем где-то за ериками, Дунаем и песчаными «кучегурами». Оно было рядом, но я его никогда не видел. И не было у меня в то время более страстного желания, чем побывать на море. Много раз мне это обещали родители, но все время почему-то откладывали, а тут вдруг мальчик с изрытым оспой лицом, о котором я знал только, что его зовут Яшка, предложил:
– Пошли, ребята, к морю!..
Он предложил это просто, как самую естественную вещь на свете, скосив глаза в сторону сидящей неподалеку учительницы.
– Пошли! – немедленно согласился я.
– А если заблудимся? А если утонем? – сказал толстый крепыш с маленькими испуганными глазками.
– Не заблудимся и не утонем… Вот увидишь! – спокойно заверил нас Яшка. – Пошли, ребята! …И мы пошли. Не раздумывая и не тревожась о последствиях, стараясь только удаляться так, чтобы учительница ничего не заметила.
Я плохо помню дорогу – она меня не интересовала. Оглядываясь назад и видя, как плывут в синеве и постепенно исчезают купола белой церкви, крыши, деревья, а потом и песчаные волны «кучегур», перешедшие в ровную солончаковую степь, я не испытывал ни страха, ни тревоги. Впереди развертывался простор – невидимый и заманчивый. Впереди было море…
Скрипели проезжие телеги, ковыляли странники – босые старики с котомками на плечах, какие-то бабы с мешками – у одной мешок трепетал, барахтался на спине, и в нем что-то хрюкало и визжало. Но все это нас не интересовало: настоящее было впереди. Впереди было море…
– Ой, мальчики, ноги не несут!
– Скоро ли?
– Скоро! Скоро! Вон за теми березами, – отвечал Яшка и уверенно шагал дальше, босой, черный, вывалянный в пыли; глаза его были устремлены вперед, рубашка пузырилась, словно хотела улететь и опередить его. Глядя на сосредоточенное лицо и на всю тонкую, устремленную вперед фигуру нашего вожака, я тоже прибавлял шагу и смотрел только вперед, а то, что осталось позади: село, школа, дом – сам не знаю почему, казалось мне теперь постылым. Интересное было впереди. Впереди было море…
Когда мы его наконец увидели, выйдя на опушку березовой рощи, я почувствовал легкое разочарование. Мне показалось, что впереди нет ничего удивительного: вода, много воды, до самого горизонта. Но чем ближе мы подходили, чем больше всматривались в нее, тем сильнее росло удивление, восторг и какое-то новое, никогда прежде не испытанное чувство благоговения.
– Ура! Море! – самозабвенно кричал молчавший почти всю дорогу Яшка, и глаза его, цветом похожие на море, засветились бурной радостью.
– Ура! Вперед! – подхватили мы все, сразу забыв усталость, жару, и я увидел, как по ослепительно белой отмели замелькали босые черные пятки моих товарищей, устремившихся напрямик к нежно-голубой, чуть-чуть колыхавшейся воде, мягко набегающей на белый песок.
Как рассказать про этот совершенно новый, волшебный мир воды, такой светлой и голубой у берега, такой темной, почти фиолетовой вдали, и гладкой, играющей блестками, как будто в ней плавает бесчисленное множество мыльных пузырей, и дышащей свежестью, смешанной с солнечным зноем, и бескрайней, затопившей всю землю, вплоть до самого горизонта, где она упирается в неподвижные, высокие, как горная гряда, серо-голубые облака? Как описать ощущение мальчика, впервые окунувшегося в эту теплую, пахнущую водорослями и солью воду, впервые увидевшего, как плавает в ней странный пузырь, похожий издали на белый цветок, поблескивающий на солнце?..
– Ой, мальчики! Сюда, скорей! Что это?
– Медуза! – кричит всезнающий Яшка.
– Моя! Не троньте, моя!
– Чур, моя!
Из рук в руки переходит студенистый, скользкий пузырь, его кладут на песок, все мальчики смотрят на него с изумлением: неужели и это тоже живет, дышит, перемещается? Все трогают руками медузу, и она начинает почему-то уменьшаться, пока от нее ничего не остается, как будто она растаяла на солнце, ушла в песок. А может быть, его совсем и не было, этого странного существа, похожего на затвердевший комочек морской воды?
После купания мы зарылись в горячий песок, как-то сразу загоревшие, окропленные веснушками, похожие на больших желтых ящериц. Все устали от ходьбы и солнца, от парной, плохо освежающей морской воды и почувствовали страшный голод. Кое у кого нашлись бутерброды, мы разделили их поровну и быстро съели, но тотчас всем захотелось пить.
– Воды нет! – сказал Яшка с серьезным лицом. – Придется потерпеть!
Помню, как я удивился, хоть и слышал от взрослых, что морскую воду не пьют, и во время купания уже успел почувствовать ее противный соленый вкус. Все же это как-то не уметалось в сознании: столько воды кругом – и нет воды?
Солнце перевалило за середину неба, в воздухе заходили волны жара, и так нестерпимо хотелось пить, что я решил все же попробовать морскую воду. Пусть она и соленая, но все-таки это вода, не может быть, чтобы она хоть немножко не утолила жажду!
Когда я направился к морю, мои товарищи следили за мной с серьезными, озабоченными лицами, никто не смеялся, не шутил, всем страшно хотелось пить, и все с настороженным вниманием ждали, чем закончится мой эксперимент.
Я вернулся на берег, налитый соленой водой, с пересохшими губами и слезами разочарования и обиды на глазах: я еще сильнее чувствовал жажду, и мне казалось, что море сознательно поступает со мной хитро и жестоко.
– Хочу домой… – неожиданно сказал кто-то из мальчиков.
– Домой! Домой! – подхватили остальные, тревожно оглядываясь на окружающую нас пустоту. …Он казался нескончаемым, наш обратный путь с моря. Мы шли и шли, а впереди был все тот же бесконечный, свободный степной простор, прочерченный белой стрелкой дороги. Высоко над нами повисло спокойное облако, и, глядя на его неподвижные снежные края, казалось, что мы топчемся на месте и уже никогда никуда не дойдем. Только солнце двигалось по выцветшему небосклону, неумолимо приближаясь к закату. Оно слабело и наливалось розовой краской, освещая в розовые тона небо, степь, пыль на дороге и нас самих.
Путь становился все тяжелее, тени росли и как будто прилипали к земле. Вместе с сумерками на окружающий мир спускалась торжественная вечерняя тишина. Уже не слышно было тихого шелеста неспелой ржи, треска кузнечиков, пения жаворонков и всего того, что шуршало в придорожном бурьяне, когда мы шли по этой же дороге несколько часов назад. Только запахи становились резче, теперь пахло все: земля, воздух, трава… Мы все еще не видели впереди села, но там, где оно должно было показаться по нашим расчетам, над потемневшим краем степи зажглась вечерняя звезда, и мы шли теперь прямо на нее, а она переливалась зеленоватым холодным огнем, неподвижная, бесконечно далекая и совершенно равнодушная к нашим страхам и переживаниям. Вскоре ночь окончательно окутала небо и землю, и вот уже ничего не видно, кроме одинокой звезды, и мы идем уже не по дороге, а полем, увязая в высокой колючей траве, одинокие, потерянные в огромном, как будто залитом чернилами, мире.
Где-то совсем близко заквакала лягушка и зашелестели ветви какого-то дерева.
– Ребята, забор! – услышали мы из темноты звонкий голос Яшки, обрадованного, что мы наткнулись наконец на человеческое жилье,- значит, село уже где-то совсем близко. – А ну-ка, залазьте сюда!..
Держась друг за друга, мы пролезли в узкую щель забора с болтающейся в ней, не совсем оторванной доской.
В саду было темно, таинственно. Как только мы отошли от забора, перед нами неожиданно выросла огромная фигура старика, одетого во что-то белое.
– Кто это?
Мы остановились, затаив дыхание и вытаращив глаза на эту жуткую, непонятную фигуру, которая стояла неподвижно, держа руки по швам и, казалось, поджидала нас.
– Не бойтесь!.. Это же камень…- сказал вдруг Яшка. – Вон там еще один…
Теперь все увидели, что за первой фигурой в глубине белела еще одна, поменьше.
– Что это?
– Кладбище!.. – услышал я чей-то испуганный шепот.
– Еврейское кладбище! – добавил всезнающий Яшка, и в его голосе мне тоже послышался страх.
Несколько мгновений длилось остолбенение моих товарищей.
– А если они сейчас выйдут? – спросил кто-то тихим горячим шепотом.
– Кто они?
– Будто ты и сам не знаешь…
– Мальчики, мне страшно!
– Не канючь! – грубо оборвал Яшка. – Держитесь за руки!.. Пошли!
Но и сам он был, очевидно, сильно напуган, так как, вместо того чтобы идти назад к забору, повел нас через кладбище.
Взошел медно-красный серп луны и осветил обточенные кладбищенские камни с высеченными на них письменами и грубыми изображениями рыб, зверей и человеческих голов в меховых шапках.
Несколько минут мы шли тихо, держась за руки и беспокойно косясь на странные, печальные, словно чего-то ожидающие надгробья. Потом мы свернули в другую аллею, и перед нами открылся вид на все кладбище, отлого спускающееся к глубокой балке.
Это был совершенно новый, фантастический, призрачный мир. Среди беспорядочно разбросанных камней и склепов искрились, трепетали странные огоньки, словно кто-то расхаживал между могилами и мигал огромными холодными зрачками. Тревожно, просительно ныли невидимые комары, в темных кустах слышались тихие, печальные вздохи, и раздавшийся вблизи неожиданный крик лягушки прозвучал как призыв оттуда – из таинственного «того света», о котором мы знали из рассказов взрослых, что он почему-то всегда враждебен нашему, живому миру.
– Ой, что там светит? – повторил все тот же испуганный голос.
– Тай ничoго – кости светятся! – бодро ответил Яшка.
Это жуткое объяснение сразу вывело нас из оцепенения: мы бросились бежать.
– Стой! – крикнул Яшка и, опередив всех одним прыжком, побежал впереди колонны.
Мы бежали по кладбищу, не чувствуя ни усталости, ни холодной мокрой травы под ногами, бежали, боясь оглядываться и смотреть по сторонам, и нам казалось, что кто-то гонится за нами; мне все мерещилось что-то белое, растущее и несущееся по кругу в лучистой тьме, и слышалось, будто что-то шуршит, тяжело дышит и топает по заросшим аллеям, залитым медным светом раскаленного осколка луны. …На другое утро ярко светило солнце. В его жарких лучах растаяли ночные страхи и привидения, но сразу же начались другие муки. Целую неделю длилось в школе расследование дела о нашем походе к морю. От нас требовали выдачи зачинщиков, но мы отказались, и были наказаны все: и те, кто участвовал в экспедиции, и те, кто только знал о ней, но не сообщил учительнице о нашем намерении. От всех этих допросов, увещаний,угроз воспоминание о нашем смелом походе казалось еще прекраснее, и само море с его вольным простором, тихим рокотом волн и белыми, поблескивающими на солнце отмелями казалось еще заманчивее. Именно в дни горькой и унизительной расплаты за это открытие я почувствовал, что полюбил его крепко и навсегда.
Переезд Родной дом, в котором я жил всегда, старая одинокая айва под окнами, ерики, лодки, вербы и весь незыблемый мир на воде, окружавший меня с тех пор, как я себя помнил, – все это исчезло однажды навсегда: мы переехали в город.
Помню, как я шел в последний раз по улицам родного села в необычный час – в середине ночи; пароход, на котором мы уезжали, уходил на рассвете. Я шел вялый и недовольный: страшно хотелось спать. Я шел и думал, что все кругом спит: и деревья, и дома с потушенными окнами, и черные ерики, как будто укрытые одеялами; спят люди, собаки, даже комары, – не слышно их обычного тревожного нытья; не спят только лягушки, они кричат, охают и заливаются с таким отчаянием, как будто на спящем ерике случилась беда.