Наконец я нашел этот искусно вырезанный из дерева домик. Захлопнул островерхую крышу. Музыка смолкла, но нам почудилось, что отголоски ее еще долго не угасали в огромном чреве старой усадьбы.
Одна за другой захлопали двери. Кто-то где-то затопал ногами, словно кого-то пугая. Мы кинулись к своей двери. Под напором могучего тела Себастьяна она со стуком распахнулась. Дог, пытаясь удержать равновесие, отчаянно цеплялся когтями за навощенные доски пола, но остановился только у нижней ступеньки лестницы, по которой спускалась мать Терпа.
Она несла керосиновую лампу с белым абажуром, свободной рукой заслоняя ее от холодных сквозняков.
— Эвуня, ты больна, — странно, как заводная, говорила она. — Опять стала ходить по ночам? Ложись, деточка, утром вызовем врача. Не бойся, ты теперь всегда будешь нашей любимой Эвуней. Дай руку, детка.
Эва попятилась, ища мои пальцы. Себастьян неуклюже поднимался с пола; видно было, что он хочет заслонить нас своей костлявой грудью.
— Кто к нам пришел? — спросила мать Терпа, поднимая лампу над головой, украшенной белыми стручками папильоток. — Телеграмму от мужа принесли? Неужели наконец прислал весточку?
— О господи! Бежим! — крикнула Эва. — Я знаю ход.
И бросилась в сени, откуда вела вниз неказистая лестница, пахнущая плесенью и потрохами земли. Мы скатились по этой лестнице, кружа по спирали, спотыкаясь на каждом шагу, и влетели в какую-то дверь. Себастьян, бежавший последним, захлопнул ее, задвинул обросший ржавчиной засов и громко, чуть не вывернувшись наизнанку, чихнул.
За дверью была кромешная тьма. Я не видел ни Себастьяна, ни Эвуни. Только слышал их прерывистое дыхание и догадался, что теперь Себастьян смог спокойно высунуть язык, похожий на солдатский ремень.
Рядом со мной что-то протяжно и ритмично заскрежетало. Я увидел красную, похожую на червячка точку; вокруг этого червячка появилась и стала расползаться розовая дымка, вырывая из черноты белую Эвину руку. Пальцы размеренно сгибались и разгибались: казалось, Эва старательно выжимает воду из какого-то темного предмета. Становилось светлее, и в конце концов в углу возле двери сверкнули изумленные глаза Себастьяна
— Мы спасены, — сказала Эва. — А теперь я б чего-нибудь поела. Хорошо бы сладкое и кислое разом.
А мы глядели на ее руку, в которой что-то похрустывало, распространяя вокруг себя хоть и слабый, но спасительный свет. Эва догадалась, что мы удивлены.
— Это фонарик с динамо. Нужно все время нажимать на рычажок, тогда он будет гореть. Новейшее изобретение, мне его папа привез из последнего путешествия. Хотите посмотреть?
— Я знаю. У нас дома среди старого барахла валяется такой. Кто-то, не помню кто, подарил отцу перед войной. Где мы?
— В старом подвале. Я покажу вам выход. Когда-то я тут играла в войну. Ненавижу девчачьи игры. У вас ничего нет поесть?
Я похлопал себя по карманам.
— Нет.
— Жаль. Ну не беда, до города потерплю.
— До города еще далеко, — мрачно сказал Себастьян.
— Неважно, ведь мы уже спасены. Волшебный камень со мной, и в последний момент я успела прихватить фонарик. Это хороший знак, да?
Мы молчали, оглядывая шероховатые стены, как будто обсыпанные солью или серебром: мелкие кристаллики нежно переливались.
— Похвалите меня, какой я молодец.
— Ты молодец, — сказал я, а Эва прижалась ко мне, точно насмотрелась ковбойских фильмов, в которых герои обнимаются под звуки душещипательной музыки.
— Вы меня любите? — таинственным шепотом спросила она.
Себастьян кашлянул, хотел переступить с одной пары лап на другую, но только покачнулся, страдальчески на меня глядя.
— Любим, — ответил я.
— Ну тогда в путь. В городе угостимся мороженым, да?
— Да.
— Я вас тоже люблю. Ужасно, безумно, чертовски.
И начала как ненормальная жужжать своим динамо. Только тут мы увидели проход, ведущий в соседнее помещение. Там стояли какие-то заплесневелые чаны, пузатые бочки, крышки которых были придавлены булыжниками, каменные кадушки, обросшие пылью и паутиной. Эва приподняла крышку одной из бочек.
— Ой, соленые огурцы.
Вытащила из-под ломких стеблей укропа большой огурец и принялась аппетитно его уплетать, брызгая на нас рассолом.
— Пошли. Нечего время терять, — сказал Себастьян и стряхнул со спины мутные капли. — Он знает, что мы в подвале.
— Теперь он нам уже ничего не сделает, — сказала Эва, с наслаждением уписывая огурец. — Мы выйдем далеко от дома, даже далеко за парком.
В следующем помещении стояли какие-то деревянные ящики, штативы, странные широкие лыжи, закругленные с обоих концов, валялись мотки веревок, заканчивающихся зажимами, почерневшие дырявые тропические шлемы, на полу лежали кипы старого брезента и большие стеклянные пластины. Я поднял одну и увидел негатив южного пейзажа: белые пальмы на фоне черного неба, совершенно белые дикие звери в черной траве. На других пластинках были белые горы с черными верхушками и серые фигуры альпинистов, висящих на белых веревках. Одна фотопластинка была почти сплошь черной, только смутно угадывалась линия берега. Я сообразил, что это, вероятно, вечные льды и побережье какого-то северного моря. Все предметы в этой заброшенной фотолаборатории были заляпаны какими-то выветрившимися химикалиями.
Эва, не переставая жужжать своим динамо, терпеливо ждала, пока я кончу разглядывать эти необычные реликвии, от которых веяло печалью или, скорее, смутной бессмысленной надеждой.
— Какие ты знаешь созвездия, Эва? — шепотом спросил я.
— Ох, не помню. Я люблю смотреть на звезды, но зачем знать, как они называются?
— А луна? Нравится тебе лунный свет? — тихо спросил я со странной тревогой.
— Нет! Нет! — почти крикнула Эва. — Ненавижу луну.
— А какой у вашей луны цикл?
— Что это значит?
— Сколько проходит дней от новолуния до конца последней четверти? — с непонятным упорством продолжал я расспросы.
— Сколько дней? Не знаю. Месяц, наверно.
— Не знаешь? Ты, дочь астронома?
— Ох, да я буду балериной. Обожаю танцевать, как моя мама.
Себастьян бесшумно приблизился и всунул между нами свою тяжелую башку.
— В чем дело, старик? — обеспокоенно спросил он. — Чего ты к ней пристал?
— Не волнуйся. Все о'кей. Просто предчувствия одолевают.
— Тоже мне, нашел время, — сердито буркнул Себастьян.
Мы пошли вниз по наклонному коридору. Пахло тут как в настоящем подземелье: промозглой сыростью, плесенью и старыми кирпичами. Мы долго спускались, держась за осклизлые стены, пока путь нам не преградил резвый ручеек; возможно, это была просто сточная канава. В ноздри ударило чем-то кислым. В мерцающем свете фонарика я заметил, что быстрое течение несет грязную, вроде бы мыльную пену. Эва бросила в воду огрызок огурца.
— Скоро начнутся подземелья замка, — сказала она, перескакивая канаву.
— Какого замка?
— Ну этого, где во время последней войны был госпиталь.
— А когда была последняя война?
— Это что, экзамен? Сам должен знать.
Мы миновали зал со сводчатым потолком. На стенах висели какие-то железяки, почти полностью изъеденные ржавчиной. Себастьян остановился, поджидая меня.
— Что так шумит, старик? — хрипло спросил он.
— Где?
— За нами. Слышишь?
Я на секунду задержал дыхание. Действительно, что-то шумело — мерно, как водопад.
— Может, дождь пошел. Мы ведь не видели звезд.
— Гляди. — Себастьян поднял свою костлявую лапу. К седоватой шерсти прилипло несколько размокших зерен. — Понял?
— С пивоварни? — спросил я.
— Я в этом не разбираюсь, старик. Но вода эта — точно не подземный ручей.
Мы пошли дальше. Себастьян то и дело оглядывался, потому что шум нисколько не отдалялся. Через несколько минут он снова остановился.
— Знаешь что, старик, сбегаю-ка я проверю.
— Не стоит. Может, выход недалеко.
Но он уже повернул назад и тяжелой рысью побежал в темноту.
— Покажи мне волшебный камень, — попросил я Эву.
Она испуганно отдернула руку.
— Не могу.
— На секундочку. Я взгляну и отдам.
— Нельзя, — неуверенно сказала она. — Ну ладно, покажу, только не дотрагивайся.
И опустилась одним коленом на неровный кирпичный пол. Осторожно положила на сухое место продолговатый, как лодочка, темный камень, который, задрожав, завертелся на остром конце и замер, указывая другим концом вперед, в сумрачный туннель коридора. На поверхности камня я заметил небольшой выступ и неразборчивые знаки. Это могли быть примитивные солнечные часы, выдолбленные в окаменевшем куске железной руды.
— Знаешь, я, когда болела, все время была на том острове, где мы с мамой родились.
— Ты же говорила, что болела здесь.
— Ничего ты не понимаешь. Я, честное слово, там была. И все помню. Травы, деревья, камни, море. Могу рассказать каждый день, час за часом. Но никто мне не верит.
Помолчала минуту, наморщив лоб, а потом шепнула:
— Этот камень у меня оттуда.
Я хотел напомнить, что мать подарила ей камень здесь, перед смертью, но тут вернулся заметно приунывший Себастьян. Очень благовоспитанно, самым кончиком языка, он слизнул что-то со своих черных губ и, старательно скрывая волнение, сказал:
— Потоп. Кто-то напустил чертову прорву воды. Сматываемся, пока не поздно.
— Ох, это, наверно, с пивоварни, — небрежно бросила Эва. — Ничего страшного. Выход уже близко.
Мы невольно ускорили шаг. Прошли несколько подвальных залов, два или три извилистых коридора, спустились по маленькой лесенке, но затем вынуждены были остановиться.
— Минутку, — сказала Эва. — Я не вижу прохода.
Мы тупо смотрели на ряды двухэтажных железных кроватей, совершенно голых, оскалившихся искривленными пружинами.
— Как это не видишь? — спросил Себастьян.
— Вот так, не вижу. А раньше был.
— Где?
— Кажется, в левой стене.
Себастьян протиснулся между кроватями, тщательно обнюхал стену.
— Ты, наверно, ошиблась. Пошли обратно.
Мы повернули назад, но не обнаружили ни новых ответвлений коридора, ни скрытых проходов. Только все громче и грознее ревел этот проклятый водопад.
— Даю вам слово, что в зале с кроватями есть проход, — все еще спокойно повторила Эва.
— Я же проверил, — буркнул Себастьян.
— Может быть, справа. Он точно должен быть, я знаю.
Мы со всех ног бросились обратно, тем более что на полу уже образовалась лужица пенящейся воды, влетели в зал с кроватями, и Себастьян принялся нервно обнюхивать стены. Похоже было, он сильно сдрейфил, потому что поминутно задевал боками эти железные койки, и одна даже чуть не свалилась прямо ему на спину. Эва схватила меня за руку. Я почувствовал, что ладонь у нее вспотела; тонкие пальчики перебирали мои пальцы, будто искали между ними что-то маленькое и хрупкое.
— Никакого прохода здесь нет, — прохрипел Себастьян, и я почувствовал, что он просто в панике.
Обыскав пол, Себастьян исследовал сперва зубами, а затем когтями какой-то выступ в стене, волчком завертелся на месте, потом кинулся в ту сторону, откуда мы пришли, и вернулся очень медленно, на подгибающихся лапах.
— Вода подступает.
Эва подбежала к левой стене, заколотила по ней кулаками.
— Неправда. Тут есть проход, я отлично помню. Бежим. Ну что вы стоите столбом?
Вероятно, она перестала нажимать рычажок фонарика, и свет начал потихоньку меркнуть, словно пожираемый столетним мраком. Еще минуту я видел ее черноволосую голову, поблескивающую от влаги, длинную шею, покатые плечи под шелковой тканью и худенькие ноги в испачканных белых носочках.
— Отсюда нет выхода, — вяло пробормотал я, потому что мне вдруг стало на все наплевать. Где-то далеко, словно за тридевять земель, бился страх, что мне наставят двоек, что отец никогда не устроится на работу, что я буду ужасно, бесконечно долго умирать.
— Вы правы. Никто отсюда уже не выйдет, — едва слышно, точно за пятью стенами, сказал кто-то.
— Это ты сказал? — спросил я Себастьяна.
— Нет. Я думал, ты.
Мы долго молчали, прислушиваясь к шуму приближающейся воды.
— Это он, — наконец беззвучно прошептала Эва. — Терп.
Вдруг зазвенели кровати, раздался глухой гул и как будто плач.
— Терп, дорогой! — истерически закричала Эва. — Выпусти нас. Я не хочу умирать.
— Уже поздно, — услышали мы искаженный толщей стен голос Терпа.
— Неправда! Я тебя одного, одного-единствен-ного люблю. Больше всех на свете!
— Опять врешь. Не верю. Не верю. Не верю, — повторял Терп, а может, нам казалось, что повторяет.
— Терп, я промочила ноги, руки закоченели, пальцы уже совсем синие, меня колотит, как перед приступом. Терп, ведь ты меня любишь!
— Ты меня предала, — донесся издалека бесстрастный голос.
Эва опять забарабанила по стене кулаками.
— Нет, нет! Это все из-за вашего надзора. Я просто не могла больше выдержать. Хотела немножко побыть на свободе. А теперь уже не хочу. Терп, ты меня слышишь? Выпусти нас, умоляю!
— Слишком поздно, — невнятно прозвучало в ответ.
Эва перестала колотить мертвую стену. С минуту было тихо, только журчала вода, как будто неподалеку из-под земли бил холодный горный ключ. Потом Эва стала нажимать рычажок фонарика; слабый красноватый свет медленно оживал. Эва сидела на краешке ржавой кровати, горестно подперев левой рукой щеку; слипшиеся мокрые пряди закрывали ее лицо. По ногам у меня забегали какие-то сороконожки. Я потоптался на месте, чтобы стряхнуть эту пакость.
Себастьян подполз к Эве, деликатно лизнул руку, в которой она сжимала фонарик.
— Не хочу, — отшатнулась она и спрятала руку за спину.
Себастьян замер с высунутым языком, громко сглотнул; видно было, как он обижен. Потом сморщил нос, точно отгоняя назойливую муху; и действительно, над нами что-то громко жужжало. Однако этот звук, это жужжание доносилось из большой серой крапчатой сумки, висевшей под потолком. Но то была никакая не сумка, а осиное гнездо.
И тут вдруг я ощутил его присутствие — близкое, грозное. На мгновение страх сдавил горло и нестерпимо захотелось броситься на эти стены, сокрушить обветшалые кирпичи или разбиться самому; в этот краткий миг самым горячим моим желанием было исчезнуть, больше не существовать. Однако я взял себя в руки, поочередно привел в порядок мысли, предчувствия, подавил неконтролируемые рефлексы. Ведь я его уже знал. И знал, как с ним бороться, точнее, как продолжать эту безнадежную борьбу.
Я все еще не готов ответить на многие очень важные вопросы. Вездесущ ли он, один на всех, или у каждого человека есть, наподобие ангела-хранителя, собственный, личный Зверочеловекоморок? А если у каждого свой, индивидуальный, то отличаются ли они друг от друга: один получше, другой похуже, один веселый, другой мрачный, третий энергичный, четвертый расхлябанный? И как они нас выбирают: по своему вкусу или, может быть, все решает случай?
Какой-нибудь умник, находящийся под присмотром исключительно бездарного Зверочеловекоморока, может спросить, почему человечество за столько веков не справилось с этой страшной напастью. Мне кажется, люди, верящие в Бога и сатану, приписывали проделки Зверочеловекоморока божественным или сатанинским силам, разнообразным демонам, нераскаявшимся душам, озлобленным покойникам, а также рядовым чертям. И проблема сама собой отпадала, опасения развеивались в молитвах. А рационалисты, к которым я имею честь принадлежать, из принципиальных соображений заранее снимали вопрос, на всякий случай вообще отказывались его рассматривать. Тем более что науке предстояло разрешить множество других удивительных загадок. Наверно, чаще всего именно это демобилизовало, то есть разоружало мыслящих личностей.
С уверенностью можно сказать одно: усерднее всего Зверочеловекоморок преследует стариков и детей. Этот факт, кстати, наилучшим образом подтверждает мою теорию чувств. У детей органы чувств еще недостаточно развиты, не очень исправно работают, а у стариков уже сильно изношены, если вообще не атрофировались. Кроме того, кто же воспринимает всерьез жалобы и обиды детей или стариков? А все остальные, одурманенные игрой чувств и инстинктов, знать не желают об опасности, прикидываются, будто им плевать. Увлеченные погоней за славой, успехом, удовольствиями, очерствевшие из-за непомерных амбиций и желаний, они с непростительным легкомыслием наблюдают за страшной борьбой ближних со Зверочеловекомороком.
И все-таки этот Зверочеловекоморок живет в подсознании каждого. Наша постоянная суета, вечные хлопоты зачастую лишь безнадежное бегство от Зверочеловекоморока. Я даже подозреваю, что мечты человечества о выходе за пределы Солнечной системы, истерическое желание постичь непостижимое, сны о легендарном рае — просто попытка сбросить ярмо Зверочеловекоморока.
Если я достигну чего-нибудь в жизни, то первым делом объявлю, что предназначаю все свое состояние в награду исследователю, который разгадает сущность Зверочеловекоморока, объяснит нам его цели. Должны ведь мы наконец узнать, в чем его задача: терзать людей то краткое мгновение, каким является наша жизнь, или уволочь в страшное неведомое, или навсегда нас поработить?
И сейчас, борясь с накатившим на меня безумным страхом, я вижу тот зимний вечер, или, скорее, ночь, самую длинную зимнюю ночь. И вижу разбитое окно в комнате того калеки, который так жутко дергается. Сосед, сам едва живой от ужаса, прижимает его к кровати, а калека кричит душераздирающим нечеловеческим голосом:
— Он здесь! Он пришел за мной!
— Кто пришел? О чем вы? — бормочет сосед.
— Он пришел! Этот, страшный!
И каждому в доме понятно, что калека не знает, как его назвать. И потому все с удивительной поспешностью крестятся, и прячут головы под подушки, и молятся, чтобы калека умолк, чтоб не напоминал.
А у меня уже нет сомнений, что он, этот Зверочеловекоморок, везде и будет неотступно следовать за человеком, даже если от этого человека останется только одна-единственная мысль.
Мы услышали приглушенное шуршание, будто кто-то березовым веником счищал грязь с кирпичей. Я бросился в нишу, откуда доносился звук, приложил ухо к стене. Себастьян подбежал ко мне, тоже прислушался. Наши взгляды встретились.
— Это Феля, — без особой радости прошептал Себастьян.
— Есть надежда?
— Старик, чем она может помочь? Стена здесь довольно тонкая, но все равно без кирки не обойтись.
— А Константий? Или Цыпа?
— Цыпа? — обреченно пробормотала Эва из-под завесы темных волос. — Да он же полный дегенерат. Его мать, гадкая старая клуша, — общая любимица, так что сынку все дозволено. Он не вылезает из пивоварни. Всегда будет служить сильнейшему.
Я почувствовал противный холод в ногах. Это вода, неся с собой множество утонувших червяков и засохших мух, уже просачивалась молчком в зал с кроватями, похожими на окаменевшие скелеты неведомых зверей.
— Я не хочу умирать, — ни к кому не обращаясь, прошептала Эва. — Я не такая, как все, я способная, красивая, изящная. Это ужасная несправедливость.
Себастьян хотел робко ее лизнуть, но не отважился.
— Может, в следующей жизни больше повезет, — тихонько сказал он.
— Я хочу эту жизнь дожить до конца, — вскипела Эва. — У меня все еще впереди. Ох, боже, боже. — И начала всхлипывать, а Себастьян сморщился, как от боли.
Феля опять принялась истерически царапать обломанными когтями стену. Но мы больше не обращали внимания на ее бессмысленные потуги. Я вдруг подумал, что где-то там, чертовски далеко, идет нормальная жизнь, что все меня перегоняют, оставляют позади, чего-то добиваются, что-то завоевывают, все быстрее движутся вперед, а я отстаю, никому не нужный, опоздавший, забытый, без цели и перспектив, без каких бы то ни было возможностей и надежд. Иначе говоря, меня постепенно охватывал страх перед одиночеством, перед оторванностью от совместного быта, от неудач и успехов повседневности, короче, от всего того, что составляет смысл нашей жизни. Я знаю, для вас это сложновато, не каждый поймет природу моего страха, но ведь и вам иногда случается в испуге проснуться среди ночи от страшного воя осеннего ветра или грохота летней грозы. В общем, мне ужасно захотелось вернуться в наш город, к родителям, в школу, даже к этому придурку Буйволу.
— Себастьян, — внезапно сказал я, — а может, смотаемся туда за помощью?
— Нельзя, старик.
— Почему?
Себастьян помолчал, а потом сказал неуверенно:
— Нельзя. Я догадываюсь, нет, скорее, чувствую, предчувствую. Там — одно, а здесь совсем другое.
— Себастьян, только на минуточку, на секунду, на миг.
— Не уговаривай меня и сам об этом не думай.
— Не хочешь оставлять ее одну?
Он долго ужасно старательно стряхивал запутавшегося в седых усах черного жука.
— Нельзя, старик. Такой был уговор.
— Мы с тобой ни о чем не уговаривались.
— Все равно, уже поздно.
— Себастьян, — шепнул я умоляюще и попытался заглянуть ему в глаза. Но он нарочно опустил голову, чтобы это не получилось ненароком, то есть чтобы мы не отправились обратно против его воли.
Однако я уже знал секрет и мог попробовать обойтись без него. Сосредоточился и стал поочередно производить все необходимые манипуляции, чтобы вернуться на нашу улицу, где стоит мой дом и акация на площадке перед памятником заслуженному педагогу. Я не могу выдать вам тайну этого процесса — не имею права. Ведь я проник в нее случайно, благодаря псу-изобретателю, который в предыдущем воплощении был английским путешественником. И если мне единственному дозволено переноситься в другой мир, в котором, кстати, я сам многого не понимаю, то никакого вреда и никаких катаклизмов от этого быть не может. Но если бы вам всем вдруг вздумалось отправиться невесть куда, началась бы страшная сумятица, неразбериха и, наверно, наступил бы настоящий конец света. Кому тогда захочется упорно овладевать сложной наукой жизни, трудиться в поте лица, тяжело болеть и умирать в мученьях? Просто мир еще не дорос до знакомства с моей тайной. Поэтому простите меня и поймите, что открывать секрет сейчас еще нельзя. Хотя, кто знает, возможно, я передумаю и в конце своих воспоминаний расскажу вам всю правду. Не знаю; пока мне, как и Себастьяну, страшно на это решиться, я боюсь огромной ответственности, боюсь неизвестных и, возможно, катастрофических последствий моей откровенности.
Между тем Себастьян, пряча глаза, все время что-то говорил, стараясь сбить меня с толку, помешать сосредоточиться. Он мне не доверял, не без оснований подозревая, что я готов в одиночку отправиться в обратный путь.
— Я тебе запрещаю, старик, слышишь? — чуть ли не в полный голос сказал он. — Это добром не кончится. Давай обратно, пока не поздно.
И, кажется, собрался на меня прыгнуть, обхватить мускулистыми лапами, придавить всей тяжестью своего огромного тела, но я уже отдалялся, все хуже слышал его испуганный голос, забывал страх перед смертельной опасностью — просто возвращался в собственную жизнь.
В себя я пришел на площадке перед мастерской пана Юзя, среди скопища самых разных автомобилей — новехоньких и дряхлых, вполне приличных и жутко искореженных. Все эти автомобили были горячие, почти раскаленные, потому что светило ослепительное весеннее солнце, и я вынужден был сощуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.
Меня прилично снесло, почти в конец нашей улочки, но ведь, когда я убегал, впервые самостоятельно воспользовавшись нашей тайной, Себастьян всячески старался мне помешать. Да и Себастьяна сносило, если он был не в форме или сильно взволнован.
Я не успел ни о чем толком подумать, потому что пан Юзек, переставлявший очередную бешено ревущую машину, сразу меня заметил. Он с такой силой дернул ручной тормоз, что тот заскрежетал, а зад несчастного автомобиля подпрыгнул на метр.
— Держите его, это он! — закричал застрявший в тесном салоне пан Юзек, из машины указывая на меня пальцем своим помощникам.
Несколько подмастерьев моего возраста или чуть постарше, с головы до ног перепачканных смазочным маслом, кинулись ко мне, размахивая огромными гаечными ключами; у одного даже была тяжеленная заводная ручка. Но я не стал дожидаться, пока они подбегут, и, не раздумывая, бросился к развалинам, на которых росли чахлые березки и было много укромных местечек. Свора черных гномов с устрашающими воплями полезла за мной на гору кирпичей.
— Держите его, это он корежит кузова! — ревел пан Юзек, жестами управляя погоней.
Дело оборачивалось скверно. Я был ужасно измотан и не испытывал ни малейшего желания драться. А рассчитывать, будто кому-то захочется выслушивать мои объяснения, что, мол, я не виноват, что я никогда не корежил кузова чужих машин, естественно, не приходилось.
— По глушителю его, ребята! По карбюратору стервеца! — неистовствовал внизу пан Юзек.
Но тут, когда я уже совсем пал духом, случилось нечто крайне странное. Во двор мастерской пулей влетел огромный, багровый от ярости мужчина. Подбежав к пану Юзеку, он схватил его за отвороты халата и одним легким движением ловко вытащил из машины. Я услышал протяжный треск рвущейся материи, отчаянный вздох, а затем дикий вопль. Юные подмастерья перестали меня преследовать, и я, потрясенный непонятной сценой, остановился на верху развалин.
Одна за другой захлопали двери. Кто-то где-то затопал ногами, словно кого-то пугая. Мы кинулись к своей двери. Под напором могучего тела Себастьяна она со стуком распахнулась. Дог, пытаясь удержать равновесие, отчаянно цеплялся когтями за навощенные доски пола, но остановился только у нижней ступеньки лестницы, по которой спускалась мать Терпа.
Она несла керосиновую лампу с белым абажуром, свободной рукой заслоняя ее от холодных сквозняков.
— Эвуня, ты больна, — странно, как заводная, говорила она. — Опять стала ходить по ночам? Ложись, деточка, утром вызовем врача. Не бойся, ты теперь всегда будешь нашей любимой Эвуней. Дай руку, детка.
Эва попятилась, ища мои пальцы. Себастьян неуклюже поднимался с пола; видно было, что он хочет заслонить нас своей костлявой грудью.
— Кто к нам пришел? — спросила мать Терпа, поднимая лампу над головой, украшенной белыми стручками папильоток. — Телеграмму от мужа принесли? Неужели наконец прислал весточку?
— О господи! Бежим! — крикнула Эва. — Я знаю ход.
И бросилась в сени, откуда вела вниз неказистая лестница, пахнущая плесенью и потрохами земли. Мы скатились по этой лестнице, кружа по спирали, спотыкаясь на каждом шагу, и влетели в какую-то дверь. Себастьян, бежавший последним, захлопнул ее, задвинул обросший ржавчиной засов и громко, чуть не вывернувшись наизнанку, чихнул.
За дверью была кромешная тьма. Я не видел ни Себастьяна, ни Эвуни. Только слышал их прерывистое дыхание и догадался, что теперь Себастьян смог спокойно высунуть язык, похожий на солдатский ремень.
Рядом со мной что-то протяжно и ритмично заскрежетало. Я увидел красную, похожую на червячка точку; вокруг этого червячка появилась и стала расползаться розовая дымка, вырывая из черноты белую Эвину руку. Пальцы размеренно сгибались и разгибались: казалось, Эва старательно выжимает воду из какого-то темного предмета. Становилось светлее, и в конце концов в углу возле двери сверкнули изумленные глаза Себастьяна
— Мы спасены, — сказала Эва. — А теперь я б чего-нибудь поела. Хорошо бы сладкое и кислое разом.
А мы глядели на ее руку, в которой что-то похрустывало, распространяя вокруг себя хоть и слабый, но спасительный свет. Эва догадалась, что мы удивлены.
— Это фонарик с динамо. Нужно все время нажимать на рычажок, тогда он будет гореть. Новейшее изобретение, мне его папа привез из последнего путешествия. Хотите посмотреть?
— Я знаю. У нас дома среди старого барахла валяется такой. Кто-то, не помню кто, подарил отцу перед войной. Где мы?
— В старом подвале. Я покажу вам выход. Когда-то я тут играла в войну. Ненавижу девчачьи игры. У вас ничего нет поесть?
Я похлопал себя по карманам.
— Нет.
— Жаль. Ну не беда, до города потерплю.
— До города еще далеко, — мрачно сказал Себастьян.
— Неважно, ведь мы уже спасены. Волшебный камень со мной, и в последний момент я успела прихватить фонарик. Это хороший знак, да?
Мы молчали, оглядывая шероховатые стены, как будто обсыпанные солью или серебром: мелкие кристаллики нежно переливались.
— Похвалите меня, какой я молодец.
— Ты молодец, — сказал я, а Эва прижалась ко мне, точно насмотрелась ковбойских фильмов, в которых герои обнимаются под звуки душещипательной музыки.
— Вы меня любите? — таинственным шепотом спросила она.
Себастьян кашлянул, хотел переступить с одной пары лап на другую, но только покачнулся, страдальчески на меня глядя.
— Любим, — ответил я.
— Ну тогда в путь. В городе угостимся мороженым, да?
— Да.
— Я вас тоже люблю. Ужасно, безумно, чертовски.
И начала как ненормальная жужжать своим динамо. Только тут мы увидели проход, ведущий в соседнее помещение. Там стояли какие-то заплесневелые чаны, пузатые бочки, крышки которых были придавлены булыжниками, каменные кадушки, обросшие пылью и паутиной. Эва приподняла крышку одной из бочек.
— Ой, соленые огурцы.
Вытащила из-под ломких стеблей укропа большой огурец и принялась аппетитно его уплетать, брызгая на нас рассолом.
— Пошли. Нечего время терять, — сказал Себастьян и стряхнул со спины мутные капли. — Он знает, что мы в подвале.
— Теперь он нам уже ничего не сделает, — сказала Эва, с наслаждением уписывая огурец. — Мы выйдем далеко от дома, даже далеко за парком.
В следующем помещении стояли какие-то деревянные ящики, штативы, странные широкие лыжи, закругленные с обоих концов, валялись мотки веревок, заканчивающихся зажимами, почерневшие дырявые тропические шлемы, на полу лежали кипы старого брезента и большие стеклянные пластины. Я поднял одну и увидел негатив южного пейзажа: белые пальмы на фоне черного неба, совершенно белые дикие звери в черной траве. На других пластинках были белые горы с черными верхушками и серые фигуры альпинистов, висящих на белых веревках. Одна фотопластинка была почти сплошь черной, только смутно угадывалась линия берега. Я сообразил, что это, вероятно, вечные льды и побережье какого-то северного моря. Все предметы в этой заброшенной фотолаборатории были заляпаны какими-то выветрившимися химикалиями.
Эва, не переставая жужжать своим динамо, терпеливо ждала, пока я кончу разглядывать эти необычные реликвии, от которых веяло печалью или, скорее, смутной бессмысленной надеждой.
— Какие ты знаешь созвездия, Эва? — шепотом спросил я.
— Ох, не помню. Я люблю смотреть на звезды, но зачем знать, как они называются?
— А луна? Нравится тебе лунный свет? — тихо спросил я со странной тревогой.
— Нет! Нет! — почти крикнула Эва. — Ненавижу луну.
— А какой у вашей луны цикл?
— Что это значит?
— Сколько проходит дней от новолуния до конца последней четверти? — с непонятным упорством продолжал я расспросы.
— Сколько дней? Не знаю. Месяц, наверно.
— Не знаешь? Ты, дочь астронома?
— Ох, да я буду балериной. Обожаю танцевать, как моя мама.
Себастьян бесшумно приблизился и всунул между нами свою тяжелую башку.
— В чем дело, старик? — обеспокоенно спросил он. — Чего ты к ней пристал?
— Не волнуйся. Все о'кей. Просто предчувствия одолевают.
— Тоже мне, нашел время, — сердито буркнул Себастьян.
Мы пошли вниз по наклонному коридору. Пахло тут как в настоящем подземелье: промозглой сыростью, плесенью и старыми кирпичами. Мы долго спускались, держась за осклизлые стены, пока путь нам не преградил резвый ручеек; возможно, это была просто сточная канава. В ноздри ударило чем-то кислым. В мерцающем свете фонарика я заметил, что быстрое течение несет грязную, вроде бы мыльную пену. Эва бросила в воду огрызок огурца.
— Скоро начнутся подземелья замка, — сказала она, перескакивая канаву.
— Какого замка?
— Ну этого, где во время последней войны был госпиталь.
— А когда была последняя война?
— Это что, экзамен? Сам должен знать.
Мы миновали зал со сводчатым потолком. На стенах висели какие-то железяки, почти полностью изъеденные ржавчиной. Себастьян остановился, поджидая меня.
— Что так шумит, старик? — хрипло спросил он.
— Где?
— За нами. Слышишь?
Я на секунду задержал дыхание. Действительно, что-то шумело — мерно, как водопад.
— Может, дождь пошел. Мы ведь не видели звезд.
— Гляди. — Себастьян поднял свою костлявую лапу. К седоватой шерсти прилипло несколько размокших зерен. — Понял?
— С пивоварни? — спросил я.
— Я в этом не разбираюсь, старик. Но вода эта — точно не подземный ручей.
Мы пошли дальше. Себастьян то и дело оглядывался, потому что шум нисколько не отдалялся. Через несколько минут он снова остановился.
— Знаешь что, старик, сбегаю-ка я проверю.
— Не стоит. Может, выход недалеко.
Но он уже повернул назад и тяжелой рысью побежал в темноту.
— Покажи мне волшебный камень, — попросил я Эву.
Она испуганно отдернула руку.
— Не могу.
— На секундочку. Я взгляну и отдам.
— Нельзя, — неуверенно сказала она. — Ну ладно, покажу, только не дотрагивайся.
И опустилась одним коленом на неровный кирпичный пол. Осторожно положила на сухое место продолговатый, как лодочка, темный камень, который, задрожав, завертелся на остром конце и замер, указывая другим концом вперед, в сумрачный туннель коридора. На поверхности камня я заметил небольшой выступ и неразборчивые знаки. Это могли быть примитивные солнечные часы, выдолбленные в окаменевшем куске железной руды.
— Знаешь, я, когда болела, все время была на том острове, где мы с мамой родились.
— Ты же говорила, что болела здесь.
— Ничего ты не понимаешь. Я, честное слово, там была. И все помню. Травы, деревья, камни, море. Могу рассказать каждый день, час за часом. Но никто мне не верит.
Помолчала минуту, наморщив лоб, а потом шепнула:
— Этот камень у меня оттуда.
Я хотел напомнить, что мать подарила ей камень здесь, перед смертью, но тут вернулся заметно приунывший Себастьян. Очень благовоспитанно, самым кончиком языка, он слизнул что-то со своих черных губ и, старательно скрывая волнение, сказал:
— Потоп. Кто-то напустил чертову прорву воды. Сматываемся, пока не поздно.
— Ох, это, наверно, с пивоварни, — небрежно бросила Эва. — Ничего страшного. Выход уже близко.
Мы невольно ускорили шаг. Прошли несколько подвальных залов, два или три извилистых коридора, спустились по маленькой лесенке, но затем вынуждены были остановиться.
— Минутку, — сказала Эва. — Я не вижу прохода.
Мы тупо смотрели на ряды двухэтажных железных кроватей, совершенно голых, оскалившихся искривленными пружинами.
— Как это не видишь? — спросил Себастьян.
— Вот так, не вижу. А раньше был.
— Где?
— Кажется, в левой стене.
Себастьян протиснулся между кроватями, тщательно обнюхал стену.
— Ты, наверно, ошиблась. Пошли обратно.
Мы повернули назад, но не обнаружили ни новых ответвлений коридора, ни скрытых проходов. Только все громче и грознее ревел этот проклятый водопад.
— Даю вам слово, что в зале с кроватями есть проход, — все еще спокойно повторила Эва.
— Я же проверил, — буркнул Себастьян.
— Может быть, справа. Он точно должен быть, я знаю.
Мы со всех ног бросились обратно, тем более что на полу уже образовалась лужица пенящейся воды, влетели в зал с кроватями, и Себастьян принялся нервно обнюхивать стены. Похоже было, он сильно сдрейфил, потому что поминутно задевал боками эти железные койки, и одна даже чуть не свалилась прямо ему на спину. Эва схватила меня за руку. Я почувствовал, что ладонь у нее вспотела; тонкие пальчики перебирали мои пальцы, будто искали между ними что-то маленькое и хрупкое.
— Никакого прохода здесь нет, — прохрипел Себастьян, и я почувствовал, что он просто в панике.
Обыскав пол, Себастьян исследовал сперва зубами, а затем когтями какой-то выступ в стене, волчком завертелся на месте, потом кинулся в ту сторону, откуда мы пришли, и вернулся очень медленно, на подгибающихся лапах.
— Вода подступает.
Эва подбежала к левой стене, заколотила по ней кулаками.
— Неправда. Тут есть проход, я отлично помню. Бежим. Ну что вы стоите столбом?
Вероятно, она перестала нажимать рычажок фонарика, и свет начал потихоньку меркнуть, словно пожираемый столетним мраком. Еще минуту я видел ее черноволосую голову, поблескивающую от влаги, длинную шею, покатые плечи под шелковой тканью и худенькие ноги в испачканных белых носочках.
— Отсюда нет выхода, — вяло пробормотал я, потому что мне вдруг стало на все наплевать. Где-то далеко, словно за тридевять земель, бился страх, что мне наставят двоек, что отец никогда не устроится на работу, что я буду ужасно, бесконечно долго умирать.
— Вы правы. Никто отсюда уже не выйдет, — едва слышно, точно за пятью стенами, сказал кто-то.
— Это ты сказал? — спросил я Себастьяна.
— Нет. Я думал, ты.
Мы долго молчали, прислушиваясь к шуму приближающейся воды.
— Это он, — наконец беззвучно прошептала Эва. — Терп.
Вдруг зазвенели кровати, раздался глухой гул и как будто плач.
— Терп, дорогой! — истерически закричала Эва. — Выпусти нас. Я не хочу умирать.
— Уже поздно, — услышали мы искаженный толщей стен голос Терпа.
— Неправда! Я тебя одного, одного-единствен-ного люблю. Больше всех на свете!
— Опять врешь. Не верю. Не верю. Не верю, — повторял Терп, а может, нам казалось, что повторяет.
— Терп, я промочила ноги, руки закоченели, пальцы уже совсем синие, меня колотит, как перед приступом. Терп, ведь ты меня любишь!
— Ты меня предала, — донесся издалека бесстрастный голос.
Эва опять забарабанила по стене кулаками.
— Нет, нет! Это все из-за вашего надзора. Я просто не могла больше выдержать. Хотела немножко побыть на свободе. А теперь уже не хочу. Терп, ты меня слышишь? Выпусти нас, умоляю!
— Слишком поздно, — невнятно прозвучало в ответ.
Эва перестала колотить мертвую стену. С минуту было тихо, только журчала вода, как будто неподалеку из-под земли бил холодный горный ключ. Потом Эва стала нажимать рычажок фонарика; слабый красноватый свет медленно оживал. Эва сидела на краешке ржавой кровати, горестно подперев левой рукой щеку; слипшиеся мокрые пряди закрывали ее лицо. По ногам у меня забегали какие-то сороконожки. Я потоптался на месте, чтобы стряхнуть эту пакость.
Себастьян подполз к Эве, деликатно лизнул руку, в которой она сжимала фонарик.
— Не хочу, — отшатнулась она и спрятала руку за спину.
Себастьян замер с высунутым языком, громко сглотнул; видно было, как он обижен. Потом сморщил нос, точно отгоняя назойливую муху; и действительно, над нами что-то громко жужжало. Однако этот звук, это жужжание доносилось из большой серой крапчатой сумки, висевшей под потолком. Но то была никакая не сумка, а осиное гнездо.
И тут вдруг я ощутил его присутствие — близкое, грозное. На мгновение страх сдавил горло и нестерпимо захотелось броситься на эти стены, сокрушить обветшалые кирпичи или разбиться самому; в этот краткий миг самым горячим моим желанием было исчезнуть, больше не существовать. Однако я взял себя в руки, поочередно привел в порядок мысли, предчувствия, подавил неконтролируемые рефлексы. Ведь я его уже знал. И знал, как с ним бороться, точнее, как продолжать эту безнадежную борьбу.
Я все еще не готов ответить на многие очень важные вопросы. Вездесущ ли он, один на всех, или у каждого человека есть, наподобие ангела-хранителя, собственный, личный Зверочеловекоморок? А если у каждого свой, индивидуальный, то отличаются ли они друг от друга: один получше, другой похуже, один веселый, другой мрачный, третий энергичный, четвертый расхлябанный? И как они нас выбирают: по своему вкусу или, может быть, все решает случай?
Какой-нибудь умник, находящийся под присмотром исключительно бездарного Зверочеловекоморока, может спросить, почему человечество за столько веков не справилось с этой страшной напастью. Мне кажется, люди, верящие в Бога и сатану, приписывали проделки Зверочеловекоморока божественным или сатанинским силам, разнообразным демонам, нераскаявшимся душам, озлобленным покойникам, а также рядовым чертям. И проблема сама собой отпадала, опасения развеивались в молитвах. А рационалисты, к которым я имею честь принадлежать, из принципиальных соображений заранее снимали вопрос, на всякий случай вообще отказывались его рассматривать. Тем более что науке предстояло разрешить множество других удивительных загадок. Наверно, чаще всего именно это демобилизовало, то есть разоружало мыслящих личностей.
С уверенностью можно сказать одно: усерднее всего Зверочеловекоморок преследует стариков и детей. Этот факт, кстати, наилучшим образом подтверждает мою теорию чувств. У детей органы чувств еще недостаточно развиты, не очень исправно работают, а у стариков уже сильно изношены, если вообще не атрофировались. Кроме того, кто же воспринимает всерьез жалобы и обиды детей или стариков? А все остальные, одурманенные игрой чувств и инстинктов, знать не желают об опасности, прикидываются, будто им плевать. Увлеченные погоней за славой, успехом, удовольствиями, очерствевшие из-за непомерных амбиций и желаний, они с непростительным легкомыслием наблюдают за страшной борьбой ближних со Зверочеловекомороком.
И все-таки этот Зверочеловекоморок живет в подсознании каждого. Наша постоянная суета, вечные хлопоты зачастую лишь безнадежное бегство от Зверочеловекоморока. Я даже подозреваю, что мечты человечества о выходе за пределы Солнечной системы, истерическое желание постичь непостижимое, сны о легендарном рае — просто попытка сбросить ярмо Зверочеловекоморока.
Если я достигну чего-нибудь в жизни, то первым делом объявлю, что предназначаю все свое состояние в награду исследователю, который разгадает сущность Зверочеловекоморока, объяснит нам его цели. Должны ведь мы наконец узнать, в чем его задача: терзать людей то краткое мгновение, каким является наша жизнь, или уволочь в страшное неведомое, или навсегда нас поработить?
И сейчас, борясь с накатившим на меня безумным страхом, я вижу тот зимний вечер, или, скорее, ночь, самую длинную зимнюю ночь. И вижу разбитое окно в комнате того калеки, который так жутко дергается. Сосед, сам едва живой от ужаса, прижимает его к кровати, а калека кричит душераздирающим нечеловеческим голосом:
— Он здесь! Он пришел за мной!
— Кто пришел? О чем вы? — бормочет сосед.
— Он пришел! Этот, страшный!
И каждому в доме понятно, что калека не знает, как его назвать. И потому все с удивительной поспешностью крестятся, и прячут головы под подушки, и молятся, чтобы калека умолк, чтоб не напоминал.
А у меня уже нет сомнений, что он, этот Зверочеловекоморок, везде и будет неотступно следовать за человеком, даже если от этого человека останется только одна-единственная мысль.
Мы услышали приглушенное шуршание, будто кто-то березовым веником счищал грязь с кирпичей. Я бросился в нишу, откуда доносился звук, приложил ухо к стене. Себастьян подбежал ко мне, тоже прислушался. Наши взгляды встретились.
— Это Феля, — без особой радости прошептал Себастьян.
— Есть надежда?
— Старик, чем она может помочь? Стена здесь довольно тонкая, но все равно без кирки не обойтись.
— А Константий? Или Цыпа?
— Цыпа? — обреченно пробормотала Эва из-под завесы темных волос. — Да он же полный дегенерат. Его мать, гадкая старая клуша, — общая любимица, так что сынку все дозволено. Он не вылезает из пивоварни. Всегда будет служить сильнейшему.
Я почувствовал противный холод в ногах. Это вода, неся с собой множество утонувших червяков и засохших мух, уже просачивалась молчком в зал с кроватями, похожими на окаменевшие скелеты неведомых зверей.
— Я не хочу умирать, — ни к кому не обращаясь, прошептала Эва. — Я не такая, как все, я способная, красивая, изящная. Это ужасная несправедливость.
Себастьян хотел робко ее лизнуть, но не отважился.
— Может, в следующей жизни больше повезет, — тихонько сказал он.
— Я хочу эту жизнь дожить до конца, — вскипела Эва. — У меня все еще впереди. Ох, боже, боже. — И начала всхлипывать, а Себастьян сморщился, как от боли.
Феля опять принялась истерически царапать обломанными когтями стену. Но мы больше не обращали внимания на ее бессмысленные потуги. Я вдруг подумал, что где-то там, чертовски далеко, идет нормальная жизнь, что все меня перегоняют, оставляют позади, чего-то добиваются, что-то завоевывают, все быстрее движутся вперед, а я отстаю, никому не нужный, опоздавший, забытый, без цели и перспектив, без каких бы то ни было возможностей и надежд. Иначе говоря, меня постепенно охватывал страх перед одиночеством, перед оторванностью от совместного быта, от неудач и успехов повседневности, короче, от всего того, что составляет смысл нашей жизни. Я знаю, для вас это сложновато, не каждый поймет природу моего страха, но ведь и вам иногда случается в испуге проснуться среди ночи от страшного воя осеннего ветра или грохота летней грозы. В общем, мне ужасно захотелось вернуться в наш город, к родителям, в школу, даже к этому придурку Буйволу.
— Себастьян, — внезапно сказал я, — а может, смотаемся туда за помощью?
— Нельзя, старик.
— Почему?
Себастьян помолчал, а потом сказал неуверенно:
— Нельзя. Я догадываюсь, нет, скорее, чувствую, предчувствую. Там — одно, а здесь совсем другое.
— Себастьян, только на минуточку, на секунду, на миг.
— Не уговаривай меня и сам об этом не думай.
— Не хочешь оставлять ее одну?
Он долго ужасно старательно стряхивал запутавшегося в седых усах черного жука.
— Нельзя, старик. Такой был уговор.
— Мы с тобой ни о чем не уговаривались.
— Все равно, уже поздно.
— Себастьян, — шепнул я умоляюще и попытался заглянуть ему в глаза. Но он нарочно опустил голову, чтобы это не получилось ненароком, то есть чтобы мы не отправились обратно против его воли.
Однако я уже знал секрет и мог попробовать обойтись без него. Сосредоточился и стал поочередно производить все необходимые манипуляции, чтобы вернуться на нашу улицу, где стоит мой дом и акация на площадке перед памятником заслуженному педагогу. Я не могу выдать вам тайну этого процесса — не имею права. Ведь я проник в нее случайно, благодаря псу-изобретателю, который в предыдущем воплощении был английским путешественником. И если мне единственному дозволено переноситься в другой мир, в котором, кстати, я сам многого не понимаю, то никакого вреда и никаких катаклизмов от этого быть не может. Но если бы вам всем вдруг вздумалось отправиться невесть куда, началась бы страшная сумятица, неразбериха и, наверно, наступил бы настоящий конец света. Кому тогда захочется упорно овладевать сложной наукой жизни, трудиться в поте лица, тяжело болеть и умирать в мученьях? Просто мир еще не дорос до знакомства с моей тайной. Поэтому простите меня и поймите, что открывать секрет сейчас еще нельзя. Хотя, кто знает, возможно, я передумаю и в конце своих воспоминаний расскажу вам всю правду. Не знаю; пока мне, как и Себастьяну, страшно на это решиться, я боюсь огромной ответственности, боюсь неизвестных и, возможно, катастрофических последствий моей откровенности.
Между тем Себастьян, пряча глаза, все время что-то говорил, стараясь сбить меня с толку, помешать сосредоточиться. Он мне не доверял, не без оснований подозревая, что я готов в одиночку отправиться в обратный путь.
— Я тебе запрещаю, старик, слышишь? — чуть ли не в полный голос сказал он. — Это добром не кончится. Давай обратно, пока не поздно.
И, кажется, собрался на меня прыгнуть, обхватить мускулистыми лапами, придавить всей тяжестью своего огромного тела, но я уже отдалялся, все хуже слышал его испуганный голос, забывал страх перед смертельной опасностью — просто возвращался в собственную жизнь.
В себя я пришел на площадке перед мастерской пана Юзя, среди скопища самых разных автомобилей — новехоньких и дряхлых, вполне приличных и жутко искореженных. Все эти автомобили были горячие, почти раскаленные, потому что светило ослепительное весеннее солнце, и я вынужден был сощуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.
Меня прилично снесло, почти в конец нашей улочки, но ведь, когда я убегал, впервые самостоятельно воспользовавшись нашей тайной, Себастьян всячески старался мне помешать. Да и Себастьяна сносило, если он был не в форме или сильно взволнован.
Я не успел ни о чем толком подумать, потому что пан Юзек, переставлявший очередную бешено ревущую машину, сразу меня заметил. Он с такой силой дернул ручной тормоз, что тот заскрежетал, а зад несчастного автомобиля подпрыгнул на метр.
— Держите его, это он! — закричал застрявший в тесном салоне пан Юзек, из машины указывая на меня пальцем своим помощникам.
Несколько подмастерьев моего возраста или чуть постарше, с головы до ног перепачканных смазочным маслом, кинулись ко мне, размахивая огромными гаечными ключами; у одного даже была тяжеленная заводная ручка. Но я не стал дожидаться, пока они подбегут, и, не раздумывая, бросился к развалинам, на которых росли чахлые березки и было много укромных местечек. Свора черных гномов с устрашающими воплями полезла за мной на гору кирпичей.
— Держите его, это он корежит кузова! — ревел пан Юзек, жестами управляя погоней.
Дело оборачивалось скверно. Я был ужасно измотан и не испытывал ни малейшего желания драться. А рассчитывать, будто кому-то захочется выслушивать мои объяснения, что, мол, я не виноват, что я никогда не корежил кузова чужих машин, естественно, не приходилось.
— По глушителю его, ребята! По карбюратору стервеца! — неистовствовал внизу пан Юзек.
Но тут, когда я уже совсем пал духом, случилось нечто крайне странное. Во двор мастерской пулей влетел огромный, багровый от ярости мужчина. Подбежав к пану Юзеку, он схватил его за отвороты халата и одним легким движением ловко вытащил из машины. Я услышал протяжный треск рвущейся материи, отчаянный вздох, а затем дикий вопль. Юные подмастерья перестали меня преследовать, и я, потрясенный непонятной сценой, остановился на верху развалин.