"Где была моя голова? Как сентиментальная барышня, целую вечность, почти две недели, бегала в театр, в кино, ухлопала кучу денег на чертовски скучные пластинки. И ради кого? Ради дурацкого героя-любовника, который декламирует стихи гнусавым голосом. Да и Люцина мне рассказала, что это за субчик. Не пропускает ни одной молодой актрисы. Старый паяц.
Было бы ужасно, невероятно оскорбительно сравнивать этого комедианта, донжуана для убогих девственниц с Ним, то есть с моим настоящим и единственным Идеалом. Я решила получать по Его предмету только пятерки. Два раза сама вызывалась отвечать. Он явно смутился и наделал глупостей, бедный. В первый раз влепил мне тройку. Но я эту тройку обожаю, я ее не забуду до конца жизни, до самого-пресамого конца, хотя, скорее всего, умру молодой. Он догадывается, я точно знаю, наши взгляды постоянно встречаются над головами сидящих впереди девчонок. Я готова поклясться, что Он слегка краснеет, во всяком случае быстро прячет глаза и утыкается в книжку или в журнал. Но Он должен быть моим! Должен!"
Я привел только голый текст, опустив бесконечные многоточия, тире и прочие выкрутасы. Внизу, конечно же, было сердце, пронзенное стрелой, и лужа крови, и следы поцелуев, и какие-то загадочные ребусы — словом, целая оргия знаков, свидетельствующих о страстях, кипящих в душе суровой, молчаливой пани Зофьи, нашей квартирантки.
А когда я снова выглянул в окно, то увидел другого Субчика, настоящего, который, ничего не подозревая, гонял футбольный мяч. Упорно и самозабвенно, с дикой точностью лупил в стену, ведать не ведая, какой ураган чувств пронесся над его головой.
Но вообще-то вы себе плохо представляете пани Зофью. Знаете только, что дома она — противная и высокомерная, а в своем дневнике жутко сентиментальная. Это вам еще ни о чем не говорит.
На самом деле пани Зофья у нас прехорошенькая. Клянусь, хоть я ей и брат. Красота ее чуточку экзотическая, как будто она долго жила в Азии или еще дальше. И это странно, потому что родители у нас нормальные.
У пани Зофьи длинные темно-каштановые волосы, слегка волнистые, и она борется с этим недостатком, не жалея сил. Лицо продолговатое, нос прямой и тонкий с небольшой — в самый раз — россыпью веснушек. Рот маленький, и вообще она похожа на юного Иисуса Христа. Честное слово. Возможно, вам это покажется кощунством, но так оно и есть, никуда не денешься.
Пани Зофья, хоть и вечно старается похудеть, очень тоненькая, такая тоненькая, что, кажется, подуй сильный ветер, и она переломится. Единственный изъян, о котором знаем только мы, — чуть длинноватый безымянный палец на левой руке. Пани Зофья по этому поводу очень горюет и все время украдкой вытягивает безымянный палец на правой, наверняка зная, что это не поможет.
Пани Зофья очень справедливая. Такой уж у нее с младенчества странный характер. Стоило иной раз отцу обругать телевизионную дикторшу или репортера, у пани Зофьи немедленно начинались судороги, и отцу ничего не оставалось, как брать свои слова обратно и понарошку просить прощения у стеклянного экрана. Пани Зофья, когда была маленькая, вообще не умела врать. Если уж не хотела говорить правду, в крайнем случае уклонялась от ответа. Теперь вроде бы научилась, или нет, пожалуй, все-таки нет.
Пани Зофья может меня пнуть или дать подзатыльник. Не сильно — просто так, для острастки. Ведь она уже почти взрослая. А если иногда и сюсюкает в своем дневнике, то исключительно потому, что жизнь у нее, по правде говоря, нелегкая. Мало радости быть девчонкой!
Мне стыдно, что я читаю ее дневник. Я честно обещаю себе в него не заглядывать. Но любопытство одолевает. К тому же я все хорошо понимаю и способен на сочувствие. Поверьте, в том, что я делаю, нет ничего плохого. Наоборот. Будь моя воля, я бы этих идеалов, пишущихся с заглавной буквы, за ухо приволок к пани Зофье и бросил перед ней на колени.
Я тут ее нахваливаю, а между тем кто-то позвонил в дверь. Я открыл с бьющимся сердцем, потому что много чего ждал. Но это оказалась превозносимая мной пани Зофья.
— Что слышно на съемках? — спросила она со странной, неприятной усмешкой.
Меня бросило в жар, но почему-то не так, как обычно.
— На каких еще съемках?
— Ладно, не придуривайся!
— Я не придуриваюсь, просто не понимаю, о чем ты.
— Таинственный герой-любовник, — сказала пани Зофья и заперлась в ванной.
Преодолев гордость, я встал под дверью, дожидаясь, пока она выйдет. Наконец пани Зофья появилась с новой прической и пошла на кухню поискать что-нибудь бескалорийное. Я вошел следом за ней и притворился, будто ищу что-то на столе.
— Я правда не знаю, про какие съемки ты говоришь.
— Ни про какие, — равнодушно бросила она, но меня такой ответ не устроил.
— Чего это тебе стукнуло в голову? Я к кино отношения не имею.
— Вот и хорошо.
— Кто-то тебе насплетничал.
— Отстань, зануда. Да кто поверит, что тебя пригласили сниматься?
А сама как ни в чем не бывало обшаривала полки в поисках прошлогодних яблок, в которых уже и витаминов не осталось. С таким видом, будто всецело поглощена этим занятием, однако где-то в уголках ее чуточку азиатских губ дрожала все та же странная и неприятная усмешка.
Поэтому я на всякий случай незаметно сунул полученный на студии гонорар в телевизор. Но тут же испугался, как бы деньги не сгорели, да и телевизор мог испортиться. И стал искать другой тайник, но надежный никак не находился. В конце концов я запихнул всю пачку в раковину с далеких островов, которую мне подарила Цецилия. И раковина вдруг перестала шуметь. Будто подавилась деньгами.
Весь вечер мне что-то не давало покоя. Ночью я, в свою очередь, долго ворочался на постели, мешая отцу уснуть. Вконец раскиснув, попытался вернуться к Себастьяну и Эве, но опять у меня ничего не получилось. И я стал уговаривать себя, что все это просто фантазии, нагромождение снов, игра воображения, присущая одаренным, рано повзрослевшим, чрезмерно впечатлительным детям.
И тут вдруг мне приснился сон. Я увидел знакомый многолюдный, ярко освещенный город и башню, возможно Эйфелеву, на галерее которой мы с Терпом уже однажды сидели. Но на этот раз мы, кажется, стояли, а полярное сияние становилось все ярче и горячее. Потом мне почудилось, что гигантский город понемногу отдаляется и сверху уже не выглядит таким внушительным. Мы как будто страшно медленно поднимались на лифте. «Это все из-за них, они нас поссорили», — сказал, обняв меня, Терп. Мне показалось, что он чего-то боится, опасается, как бы я его не покинул, и потому так крепко, почти судорожно, одной рукой прижимает к себе. И тут я заметил, что в его лице нет решительно ничего враждебного, ничего похожего на ненависть. Я словно узнавал знакомые черты, запомнившиеся с давних времен, с момента, когда у меня пробудилось сознание и я впервые увидел человеческое лицо. «Я твой брат, — убеждал меня Терп. — Даже больше, чем брат, — отец, а может быть, и твой будущий сын». Я хотел сказать, что это слишком сложно и маловероятно, но тут обнаружил, что мы стоим по пояс в глубоком снегу перед красновато светящимся окном, где-то угрожающе воют волки, а над нами дрожат, как светлячки, мириады звезд. Мы заглянули в это окно сквозь неплотно задернутую занавеску. И увидели наших близких, сидящих за столом в желтом тепле керосиновой лампы, пьющих чай с вареньем, которое они накладывали в маленькие блюдечки. «Мне нельзя уходить надолго, — сказал я. — Давно пора возвращаться». — «Не бойся, там мы все встретимся». И я увидел себя в длинном, до пят, пиджаке с чужого плеча и завязанном под подбородком, как у деревенской девчонки, платке. Я пас коз, а какие-то пацаны тыкали в меня пальцами и обидно дразнились. «Мне нехорошо, Терп. Я хочу вернуться. Как можно скорее». И вот уже я лежал на чужой кровати, которую тем не менее хорошо помнил. Кровать стояла у стены из толстых бревен, прослоенных истлевшим мхом, и я слышал, как короеды точат дерево, очень отчетливо слышал, потому что из меня уже вытекла кровь, и только тоненькая струйка сочилась изо рта, и капли с простыни падали на пол в огромную лужу, а кто-то похожий на Цецилию дрожащими пальцами зажигал толстую свечу, украшенную изображениями цветов и ангелов.
Под нами уже не было земли, вообще, кажется, ничего не было. И я стал отрывать ладони Терпа от своих плеч, а он медленно и взволнованно повторял: «Не бойся. Везде одно и то же. И там всего лишь отражения наших мыслей, наших желаний, наших надежд».
Утром у меня не было времени размышлять над этим сном, хотя я и недоумевал, с какой стати Терп взял в привычку являться ко мне по ночам, словно бы нанося ответные визиты. Притом в такие моменты, когда я совершенно беспомощен, скован пассивностью, этой странной силой наших снов.
Я очень спешил, но все же успел спрятать раковину с южных островов в шкаф со старой одеждой, а перед тем из любопытства на секунду вытащил пачечку заработанных денег. Раковина опять начала шуметь, точно обрадовавшись вновь обретенной свободе. А я подумал, что непонятно, почему все видят в этих далеких островах столько волнующей экзотики, столько магической поэзии и таинственности. Мне, например, гораздо более интересной и загадочной кажется Исландия, диковинная страна, вырезанная из лавы, безлесная, пустынная, черная, пугающая, печальная, населенная духами и мороками, управляемая древними богами викингов Вотаном и Тором. Честно признаться, я не в восторге от обитателей южных краев, про которых говорят, будто они — воплощение радости жизни, энергичны, темпераментны и довольны собой — и все оттого, что беззаботно верят в человеческий разум. На мой взгляд, куда симпатичнее угрюмые скандинавы, всегда беспричинно озабоченные. Впрочем, не знаю, возможно, я чего-то напутал, но что поделаешь, если меня раздражают люди, довольные жизнью, наслаждающиеся ею, так и брызжущие весельем. Я, например, особых оснований для радости не вижу.
Я помчался на съемки и по дороге наткнулся на одного такого любителя хорошо пожить, а вернее, поесть. В школу идти было еще рано, но Буйвол, поставив на землю ранец, уже сидел под акацией возле памятника заслуженному педагогу.
— Сегодня нас долбанет эта комета. Всем кранты, — простонал он голосом великомученика. — Ох, как у меня башка трещит.
— Чего так рано?
— Дома конец света. Судный день. Э-э, говорить не хочется. — Он облизал кончиком сухого языка запекшиеся губы. — За глоток пивка я готов остаться на второй год.
— В твоем возрасте употребление спиртных напитков противопоказано. Это ослабляет память, замедляет рост и калечит нервную систему.
Он хотел дать мне пинка, но сил не хватило. Со страшным стоном повалившись на цоколь памятника, Буйвол задремал, не замечая хлеставшего его холодного весеннего ветра.
В автобусе я сел на вчерашнее место. Довольно долго сидел, скованный волнением, пока не услышал торопливые шаги. Кто-то без единого слова уселся со мной рядом. Я незаметно скосил глаза. Майка, поигрывая знакомым поводком, наблюдала в окно за лихорадочной суетой съемочной группы. Она была такая красивая, что у меня сжалось сердце, хотя я старался ритмично чередовать вдохи и выдохи. На меня Майка даже не взглянула, хотя виновата была исключительно сама.
— А где пес?
— Рамзес? Он поедет в следующем автобусе с паном Щеткой. Все из-за этого котенка, Пузырика или как его там.
Мне было немного обидно, что именно ее Господь Бог наградил такой красотой, которая, к несчастью, меня притягивает. И я заставил себя думать о том, что все это бессмысленно, что комета уже близко и изменить что-либо поздно.
— Ты на меня сердишься? — неожиданно спросила Майка таким голосом, что у меня задрожали коленки.
— Нет. С какой стати? Чего мне на тебя сердиться?
— Ну и прекрасно. Терпеть не могу, когда на меня дуются.
К ее прическе явно приложил руку искусный парикмахер со студии. А ведь других девчонок только слегка, словно по большому одолжению, подкрасили. Это тоже давало повод для размышлений. И я снова напомнил себе про астероид.
— Поедем сегодня обратно вместе?
— А Дориан? — с горечью спросил я.
— Ой, не могу! Ты тоже ревнуешь?
Я уже готов был взорваться и раз и навсегда выяснить целый ряд вещей, хотя бы значение этого странного «тоже», но вдруг почувствовал такую безнадегу, что закрыл рот и тупо уставился на Пузырика, который осторожно и ловко цеплял лапкой концы шнурков водителя автобуса.
— Почему ты молчишь? Меня это мучает, — не выдержав, шепнула Майка.
— Тебя все мучает.
Она прислонилась ко мне плечом.
— Ну кончай валять дурака.
— Хорошо, кончил.
— Значит, дружба?
— Дружба.
— Дай руку.
— Зачем?
— Дай. Я тебя очень прошу.
— Э-э, бабские капризы.
— Может, и капризы, но мне ужасно хочется.
— На нас все смотрят.
— Плевать! Прошу в последний раз.
На аэродроме моросил редкий дождичек, что-то наподобие обнаглевшего тумана. Над камерой, к которой здесь относились как к принцессе на горошине, ассистенты оператора раскрыли большой зонт. Бородатый Команданте ел запоздалый завтрак, глядя, как рабочие при участии на диво деятельного режиссера укладывают рельсы словно бы узкоколейки. Сценарист с самодовольной улыбкой увлеченно строчил что-то в своем толстом сценарии, время от времени сообщая, что сочинил новые, более глубокие и более философские, диалоги.
Один только Заяц, то есть директор картины, неодобрительно взирал на всю эту суету вокруг подновленной, слегка осовремененной за ночь ракеты, трещавшей под напором ветра. А я высматривал одного очень нужного мне человека.
Наконец я его увидел. Склонившийся над деревянным ящиком, защищенный фургоном от глаз режиссера, он прикреплял провода к пучку капсюлей-детонаторов и все время посмеивался, точно сам себе рассказывал анекдоты. Закончив, взял несколько патронов, спрятал их вместе с детонатором под полу пиджака и крадучись, кружным путем, направился к ракете. Он был настолько поглощен своими маневрами, что я смог спокойно приблизиться к незапертому ящику. Выбрав три блестящих серебристых капсюля с самыми длинными проводами, я только хотел сунуть их в карман, как вдруг почувствовал чей-то взгляд.
Передо мной, тараща иссиня-черные, затуманенные то ли усталостью, то ли недомоганием глаза, стоял промокший дог.
— Это ты, Себастьян?
— Ты нас предал, — хрипло проговорил пес.
— Это ты очень странно себя ведешь. Вчера сделал вид, будто меня не знаешь.
— Мы тебя ждем-ждем, а ты… Предатель.
— Себастьян, клянусь, я хотел вернуться.
— А почему не вернулся?
— Потому что все забыл. Просто забыл. Много раз пробовал — без толку.
— Говорил я? — Себастьян пошатнулся, с глухим стуком ударившись костлявым боком о твердый ящик. — Я тебя по всему городу разыскиваю.
— Ты что, опять хватанул валерьянки?
— Один наперсточек, все равно что ничего.
— Сможешь в таком состоянии туда вернуться?
— Смогу. Должен.
— Давай спрячемся за фургон.
Себастьян тяжело плюхнулся в лужу, заслоняя скрюченной лапой обнажившийся живот, и еще больше вытаращил свои огромные глазища, в которых светились ум и глупость, печаль и наивная доброта.
— Ты влюблен в Эву, — вдруг прошептал я. Он быстро заморгал веками, из которых торчало несколько длинных волосков.
— Не будем терять время, — пробормотал невнятно. — Там уже полно воды.
— Петр! Где Петр? — закричала неподалеку Майка.
— Быстрее, — шепнул я.
— Я тоже хочу быстрее.
— Пётрек! Поди сюда! Где ты прячешься?
— Не могу сосредоточиться. Зачем ты это сказал?
— Потому что теперь я все понимаю.
— Ничего ты не понимаешь, старик. Пока еще не понимаешь, а может, вообще никогда не поймешь.
— Пётрусь! Быстро ко мне! Слышишь?
— Себастьян! Через несколько часов нас стукнет комета.
— Астероид, что ли?
— Точно, астероид.
— Хватит разговаривать. Жаль время терять. Let's go..
Мы стояли по грудь в воде. В воде холодной как лед, пахнущей спиртом и какой-то кислятиной. Была полная темнота, только через минуту я услыхал жужжание Эвиного динамо. Постепенно стали вырисовываться очертания огромного подземелья замка со скелетами старых больничных коек. На поверхности воды поблескивали десятки крошечных водоворотов. Где-то за стеной пронзительно верещали ласточки.
— Ох, Петр, Петр! — закричала Эва.
Я услышал сильный всплеск, и фонарик погас. Это Эва стремглав бросилась ко мне. Я почувствовал на голове, на лице ее холодные скользкие пальцы.
— Как хорошо, — рыдала она. — Как хорошо, что ты с нами.
— Ну ладно, ладно. — Я с трудом оторвал ее дрожащие руки. — Я больше никогда не оставлю вас одних. Пусти, задушишь.
— Нет. Не пущу. Мне ужасно страшно. Петр, Петр, неужели мы умрем?
— Я вас спасу, только дайте мне пятнадцать минут.
— Опять исчезнешь?
— Нет, клянусь.
Я изо всех сил оттолкнул ее и отскочил к той стене, за которой мы слышали царапанье Фели. Эва начала судорожно нажимать рычажок своего фонарика. Луч красноватого света заметался по стенам и упал на меня.
— Не бойся, я не ухожу, — крикнул я.
Но она уже брела ко мне в густой, как масло, воде. А я повернулся к стене и стал ощупывать влажные кирпичи. Эва с отчаянием утопающего схватила меня за плечи, потом обвила руками шею. При этом она выла каким-то странным, тонким и хриплым, голосом. Выла на одной ноте, не переводя дыхания, и все сильнее сдавливала мне шею. Я дернулся, разорвал сжимающее горло кольцо и вслепую наотмашь ударил ее по лицу. Она дико вскрикнула, схватилась за щеку и вдруг умолкла, а я, освободившись, снова стал шарить по щербатой стене. И вскоре нашел не то углубление, не то трещину, заполненную высохшим илом.
— Посвети, — приказал я.
Истерически всхлипывая, Эва заработала своим динамо, и я отчетливо разглядел стену, отличающуюся от других: казалось, ее поставили сравнительно недавно. Я выскреб из промежутков между кирпичами сколько смог ила. Потом достал из нагрудного кармана капсюли. К счастью, они не намокли. Я тщательно распрямил концы отливающих золотом проводов. За стеной кто-то завыл.
— Отойди, Феля! — крикнул я. — Как можно дальше!
И воткнул детонаторы в щель между кирпичами.
— Слышишь, Феля? Беги в коридор. Тигрица жалобно заскулила и затихла.
— Держись за мою руку, — сказал я Эве, — и свети, все время свети.
И потянул ее за нагромождение железных кроватей, насколько позволяла длина проводов. Эва ничего больше не говорила, только дрожала всем телом, и эта дрожь передалась мне. Я тоже затрясся.
— Дай фонарик. Эва послушно отдала.
— Сейчас будет темно, но ты не бойся. — Я старался говорить спокойно. — И покрепче уцепись за мой скафандр.
Она опять заплакала, на этот раз, правда, тихонько, без надрыва. Одну руку засунула мне под скафандр; ощущение было такое, будто за пазуху скользнул насмерть перепуганный мокрый зверек. Но я промолчал и торопливо вынул из фонарика закрывающее лампочку стеклышко. Выскользнув у меня из пальцев, оно со всплеском упало в эту мерзкую воду.
— Что случилось? — защелкала зубами Эва, впиваясь ногтями мне в ребра.
— Ничего. Я случайно шлепнул по воде. Эва мне не поверила; я чувствовал, что она напряженно прислушивается к моим движениям. А я выкрутил лампочку из фонарика — очень осторожно, однако окоченевшие пальцы не удержали крохотный стеклянный шарик.
— Со светом можно попрощаться, — тихо пробормотал я.
— Что ты сказал? — всхлипнула Эва.
— Я сказал, что все будет хорошо.
— А чем ты там занимаешься?
— Стой спокойно, ты мне мешаешь.
— Ох, мама, мама… Помоги нам, мамочка.
А у меня чуть волосы на голове, хоть были мокрые и слипшиеся, не встали дыбом. С огромным трудом, исколов все пальцы, я присоединил провода к фонарику.
— Зайди мне за спину и присядь в воду. Поглубже, — шепнул я.
— Зачем? Я уже неживая. Ничего не хочу.
— Делай, что говорю, сейчас мы будем спасены.
Она протиснулась за мою спину и со стоном присела прямо в отвратительную жижу. Я спрятался за кровать и уже хотел было нажать рычажок фонарика, как вдруг у меня мелькнула страшная мысль.
— Себастьян! — крикнул я.
— Себастьян! — закричала следом за мной Эва.
Никто не отозвался.
— Он остался там, — шепнул я.
— Где? Я же его видела.
— Когда?
— Да только что, когда зажгла фонарик. Он сидел на самой верхней кровати.
— Себастьян! — крикнул я еще громче.
С минуту было тихо, мы слышали только ласточек, у которых где-то за стеной были гнезда с птенцами. Потом звякнуло железо.
— Я здесь, — узнали мы бас Себастьяна. — Ты меня звал, старик?
— Немедленно спрячься. Слезай с койки и в воду. Как можно глубже.
— О bloody, у меня голова кружится.
— Не теряй времени, — повторил я его любимую присказку. — Ну, быстро!
Он с шумом плюхнулся в воду. Долго ворочался, грохоча железными кроватями, и наконец затих.
— Готов? — спросил я.
— Готов, — невнятно пробормотал дог.
Я нажал рычажок фонарика. Он с жалобным скрипом поддался. Я стал нажимать все сильнее и сильнее, пока скрип не превратился в непрерывный пронзительный визг. И вдруг мощным ударом нас сбило с ног и мы в мгновение ока оказались под водой. Я задергался, пытаясь зацепиться за что-нибудь устойчивое и выбраться на поверхность, но какая-то сила закрутила меня, швырнула на кирпичный пол, и я с ужасом подумал, что никогда больше не вдохну воздуха. Однако, наверно в последний момент, сумел оттолкнуться пятками от твердого пола и, рванувшись всем телом, вынырнул. Закашлялся, из ноздрей брызнула вода. Рядом во взбаламученную воду падали сверху кровати. Что-то сдавило мне грудную клетку, я стал отрывать железные скобы, но это оказались всего лишь Эвины руки.
— Ты жива? — с трудом выдавил я.
— Не знаю, — шепнула она.
Откуда-то справа потянуло сквозняком. Я явственно ощутил на щеке холодное дуновение. И этот холодок постепенно становился теплее.
— Себастьян! — позвал я.
Забурлила вода. Себастьян толкнул меня, чуть не опрокинув, своей огромной башкой.
— Что это было? — спросил он совершенно трезвым голосом. — Неужели астероид?
— Ты уже забыл, на каком мы свете? Я взорвал стену.
— Чем?
— Стянул у пиротехника капсюли.
— Оттуда принес?
— Да.
Себастьян задумался, а потом произнес упавшим голосом:
— Нехорошо. Я ведь предупреждал.
— По-твоему, лучше было загнуться в этой тухлой воде?
— Оттуда ничего нельзя приносить.
— Кто это тебе сказал?
— Так мне кажется, — уныло пробормотал он. — Я боюсь, старик.
— Не болтай чепухи. Чувствуешь ветерок? Но Себастьян озабоченно молчал.
— Пошли, — сказал я.
Мы стали пробираться в ту сторону, откуда веяло этим теплым холодком. Я сразу заметил, что вода немного спала и бормочет чуть веселее. Эва судорожно цеплялась за мой скафандр.
— Это все потому, что у нас есть камень, — шепнула она.
— Не потеряла?
— Я его спрятала под платье. Теперь уже никогда не потеряю.
Себастьян, который шел впереди, вдруг споткнулся.
— Ох, бляха муха! Осторожнее, кирпичи. Мы взобрались на баррикаду из кирпичных обломков и с самого верха съехали вниз, где воды было уже совсем мало. Себастьян опустил голову, принюхиваясь.
— Ну что? — спросил я.
— Пахнет соломенной трухой. Но не от старых сенников, солома свежая. Ужасно едкий запах, как от табака.
Мы брели ощупью, держась за выщербленные стены. Время от времени к ногам прилипало что-то мокрое, похожее на листья лопуха. Я выудил из воды осклизлый обрывок. И увидел, вернее, с трудом разглядел на полуистлевшем листке какой-то график, вероятно страничку из истории болезни, — в больницах такие вешают на спинку кровати. Температурная кривая зигзагами взбиралась вверх и резко обрывалась.
— Я уже вижу твою спину, — тихо сказала Эва.
— Мы идем по давним несчастьям, — сказал я.
— В этом замке был военный госпиталь, — объяснил Себастьян. — Госпитали больше всего любят бомбить.
— А откуда свет?
Я почувствовал под ногами то ли мох, то ли траву. Пронзительно кричали ласточки, но голоса их доносились уже не из-за стены, а откуда-то сверху, словно над нами был высокий свод костела, к которому прилепились глиняные птичьи гнезда.
Себастьян остановился. Глубоко, с хрипом вздохнул всей своей огромной грудью, энергично отряхнулся, обдав нас фонтаном брызг.
— Мы свободны, — бесстрастно проговорил он.
— А когда кончится этот коридор? — спросил я. Себастьян помолчал, почесывая лапой за обкорнанным ухом.
— Уже кончился. Посмотри назад. Светает.
Я торопливо оглянулся. Небо было уже зеленоватым, а в одном месте вдоль горизонта разливалась водянистая краснота. Мы уже видели друг друга, хотя еще довольно смутно. На спинах и плечах дрожали холодные блики. Я еще никогда в жизни не просыпался так рано. И почему-то с опаской наблюдал за этим странным рассветом, похожим на затмение солнца.
Над нами без устали носились ласточки, растревоженные взрывом. Я уже различал зигзаги, которые они чертили на зеленовато-синем небе.
— Ночью был дождь, — негромко сказал Себастьян. — Потому и затопило подвал.
Было бы ужасно, невероятно оскорбительно сравнивать этого комедианта, донжуана для убогих девственниц с Ним, то есть с моим настоящим и единственным Идеалом. Я решила получать по Его предмету только пятерки. Два раза сама вызывалась отвечать. Он явно смутился и наделал глупостей, бедный. В первый раз влепил мне тройку. Но я эту тройку обожаю, я ее не забуду до конца жизни, до самого-пресамого конца, хотя, скорее всего, умру молодой. Он догадывается, я точно знаю, наши взгляды постоянно встречаются над головами сидящих впереди девчонок. Я готова поклясться, что Он слегка краснеет, во всяком случае быстро прячет глаза и утыкается в книжку или в журнал. Но Он должен быть моим! Должен!"
Я привел только голый текст, опустив бесконечные многоточия, тире и прочие выкрутасы. Внизу, конечно же, было сердце, пронзенное стрелой, и лужа крови, и следы поцелуев, и какие-то загадочные ребусы — словом, целая оргия знаков, свидетельствующих о страстях, кипящих в душе суровой, молчаливой пани Зофьи, нашей квартирантки.
А когда я снова выглянул в окно, то увидел другого Субчика, настоящего, который, ничего не подозревая, гонял футбольный мяч. Упорно и самозабвенно, с дикой точностью лупил в стену, ведать не ведая, какой ураган чувств пронесся над его головой.
Но вообще-то вы себе плохо представляете пани Зофью. Знаете только, что дома она — противная и высокомерная, а в своем дневнике жутко сентиментальная. Это вам еще ни о чем не говорит.
На самом деле пани Зофья у нас прехорошенькая. Клянусь, хоть я ей и брат. Красота ее чуточку экзотическая, как будто она долго жила в Азии или еще дальше. И это странно, потому что родители у нас нормальные.
У пани Зофьи длинные темно-каштановые волосы, слегка волнистые, и она борется с этим недостатком, не жалея сил. Лицо продолговатое, нос прямой и тонкий с небольшой — в самый раз — россыпью веснушек. Рот маленький, и вообще она похожа на юного Иисуса Христа. Честное слово. Возможно, вам это покажется кощунством, но так оно и есть, никуда не денешься.
Пани Зофья, хоть и вечно старается похудеть, очень тоненькая, такая тоненькая, что, кажется, подуй сильный ветер, и она переломится. Единственный изъян, о котором знаем только мы, — чуть длинноватый безымянный палец на левой руке. Пани Зофья по этому поводу очень горюет и все время украдкой вытягивает безымянный палец на правой, наверняка зная, что это не поможет.
Пани Зофья очень справедливая. Такой уж у нее с младенчества странный характер. Стоило иной раз отцу обругать телевизионную дикторшу или репортера, у пани Зофьи немедленно начинались судороги, и отцу ничего не оставалось, как брать свои слова обратно и понарошку просить прощения у стеклянного экрана. Пани Зофья, когда была маленькая, вообще не умела врать. Если уж не хотела говорить правду, в крайнем случае уклонялась от ответа. Теперь вроде бы научилась, или нет, пожалуй, все-таки нет.
Пани Зофья может меня пнуть или дать подзатыльник. Не сильно — просто так, для острастки. Ведь она уже почти взрослая. А если иногда и сюсюкает в своем дневнике, то исключительно потому, что жизнь у нее, по правде говоря, нелегкая. Мало радости быть девчонкой!
Мне стыдно, что я читаю ее дневник. Я честно обещаю себе в него не заглядывать. Но любопытство одолевает. К тому же я все хорошо понимаю и способен на сочувствие. Поверьте, в том, что я делаю, нет ничего плохого. Наоборот. Будь моя воля, я бы этих идеалов, пишущихся с заглавной буквы, за ухо приволок к пани Зофье и бросил перед ней на колени.
Я тут ее нахваливаю, а между тем кто-то позвонил в дверь. Я открыл с бьющимся сердцем, потому что много чего ждал. Но это оказалась превозносимая мной пани Зофья.
— Что слышно на съемках? — спросила она со странной, неприятной усмешкой.
Меня бросило в жар, но почему-то не так, как обычно.
— На каких еще съемках?
— Ладно, не придуривайся!
— Я не придуриваюсь, просто не понимаю, о чем ты.
— Таинственный герой-любовник, — сказала пани Зофья и заперлась в ванной.
Преодолев гордость, я встал под дверью, дожидаясь, пока она выйдет. Наконец пани Зофья появилась с новой прической и пошла на кухню поискать что-нибудь бескалорийное. Я вошел следом за ней и притворился, будто ищу что-то на столе.
— Я правда не знаю, про какие съемки ты говоришь.
— Ни про какие, — равнодушно бросила она, но меня такой ответ не устроил.
— Чего это тебе стукнуло в голову? Я к кино отношения не имею.
— Вот и хорошо.
— Кто-то тебе насплетничал.
— Отстань, зануда. Да кто поверит, что тебя пригласили сниматься?
А сама как ни в чем не бывало обшаривала полки в поисках прошлогодних яблок, в которых уже и витаминов не осталось. С таким видом, будто всецело поглощена этим занятием, однако где-то в уголках ее чуточку азиатских губ дрожала все та же странная и неприятная усмешка.
Поэтому я на всякий случай незаметно сунул полученный на студии гонорар в телевизор. Но тут же испугался, как бы деньги не сгорели, да и телевизор мог испортиться. И стал искать другой тайник, но надежный никак не находился. В конце концов я запихнул всю пачку в раковину с далеких островов, которую мне подарила Цецилия. И раковина вдруг перестала шуметь. Будто подавилась деньгами.
Весь вечер мне что-то не давало покоя. Ночью я, в свою очередь, долго ворочался на постели, мешая отцу уснуть. Вконец раскиснув, попытался вернуться к Себастьяну и Эве, но опять у меня ничего не получилось. И я стал уговаривать себя, что все это просто фантазии, нагромождение снов, игра воображения, присущая одаренным, рано повзрослевшим, чрезмерно впечатлительным детям.
И тут вдруг мне приснился сон. Я увидел знакомый многолюдный, ярко освещенный город и башню, возможно Эйфелеву, на галерее которой мы с Терпом уже однажды сидели. Но на этот раз мы, кажется, стояли, а полярное сияние становилось все ярче и горячее. Потом мне почудилось, что гигантский город понемногу отдаляется и сверху уже не выглядит таким внушительным. Мы как будто страшно медленно поднимались на лифте. «Это все из-за них, они нас поссорили», — сказал, обняв меня, Терп. Мне показалось, что он чего-то боится, опасается, как бы я его не покинул, и потому так крепко, почти судорожно, одной рукой прижимает к себе. И тут я заметил, что в его лице нет решительно ничего враждебного, ничего похожего на ненависть. Я словно узнавал знакомые черты, запомнившиеся с давних времен, с момента, когда у меня пробудилось сознание и я впервые увидел человеческое лицо. «Я твой брат, — убеждал меня Терп. — Даже больше, чем брат, — отец, а может быть, и твой будущий сын». Я хотел сказать, что это слишком сложно и маловероятно, но тут обнаружил, что мы стоим по пояс в глубоком снегу перед красновато светящимся окном, где-то угрожающе воют волки, а над нами дрожат, как светлячки, мириады звезд. Мы заглянули в это окно сквозь неплотно задернутую занавеску. И увидели наших близких, сидящих за столом в желтом тепле керосиновой лампы, пьющих чай с вареньем, которое они накладывали в маленькие блюдечки. «Мне нельзя уходить надолго, — сказал я. — Давно пора возвращаться». — «Не бойся, там мы все встретимся». И я увидел себя в длинном, до пят, пиджаке с чужого плеча и завязанном под подбородком, как у деревенской девчонки, платке. Я пас коз, а какие-то пацаны тыкали в меня пальцами и обидно дразнились. «Мне нехорошо, Терп. Я хочу вернуться. Как можно скорее». И вот уже я лежал на чужой кровати, которую тем не менее хорошо помнил. Кровать стояла у стены из толстых бревен, прослоенных истлевшим мхом, и я слышал, как короеды точат дерево, очень отчетливо слышал, потому что из меня уже вытекла кровь, и только тоненькая струйка сочилась изо рта, и капли с простыни падали на пол в огромную лужу, а кто-то похожий на Цецилию дрожащими пальцами зажигал толстую свечу, украшенную изображениями цветов и ангелов.
Под нами уже не было земли, вообще, кажется, ничего не было. И я стал отрывать ладони Терпа от своих плеч, а он медленно и взволнованно повторял: «Не бойся. Везде одно и то же. И там всего лишь отражения наших мыслей, наших желаний, наших надежд».
Утром у меня не было времени размышлять над этим сном, хотя я и недоумевал, с какой стати Терп взял в привычку являться ко мне по ночам, словно бы нанося ответные визиты. Притом в такие моменты, когда я совершенно беспомощен, скован пассивностью, этой странной силой наших снов.
Я очень спешил, но все же успел спрятать раковину с южных островов в шкаф со старой одеждой, а перед тем из любопытства на секунду вытащил пачечку заработанных денег. Раковина опять начала шуметь, точно обрадовавшись вновь обретенной свободе. А я подумал, что непонятно, почему все видят в этих далеких островах столько волнующей экзотики, столько магической поэзии и таинственности. Мне, например, гораздо более интересной и загадочной кажется Исландия, диковинная страна, вырезанная из лавы, безлесная, пустынная, черная, пугающая, печальная, населенная духами и мороками, управляемая древними богами викингов Вотаном и Тором. Честно признаться, я не в восторге от обитателей южных краев, про которых говорят, будто они — воплощение радости жизни, энергичны, темпераментны и довольны собой — и все оттого, что беззаботно верят в человеческий разум. На мой взгляд, куда симпатичнее угрюмые скандинавы, всегда беспричинно озабоченные. Впрочем, не знаю, возможно, я чего-то напутал, но что поделаешь, если меня раздражают люди, довольные жизнью, наслаждающиеся ею, так и брызжущие весельем. Я, например, особых оснований для радости не вижу.
Я помчался на съемки и по дороге наткнулся на одного такого любителя хорошо пожить, а вернее, поесть. В школу идти было еще рано, но Буйвол, поставив на землю ранец, уже сидел под акацией возле памятника заслуженному педагогу.
— Сегодня нас долбанет эта комета. Всем кранты, — простонал он голосом великомученика. — Ох, как у меня башка трещит.
— Чего так рано?
— Дома конец света. Судный день. Э-э, говорить не хочется. — Он облизал кончиком сухого языка запекшиеся губы. — За глоток пивка я готов остаться на второй год.
— В твоем возрасте употребление спиртных напитков противопоказано. Это ослабляет память, замедляет рост и калечит нервную систему.
Он хотел дать мне пинка, но сил не хватило. Со страшным стоном повалившись на цоколь памятника, Буйвол задремал, не замечая хлеставшего его холодного весеннего ветра.
В автобусе я сел на вчерашнее место. Довольно долго сидел, скованный волнением, пока не услышал торопливые шаги. Кто-то без единого слова уселся со мной рядом. Я незаметно скосил глаза. Майка, поигрывая знакомым поводком, наблюдала в окно за лихорадочной суетой съемочной группы. Она была такая красивая, что у меня сжалось сердце, хотя я старался ритмично чередовать вдохи и выдохи. На меня Майка даже не взглянула, хотя виновата была исключительно сама.
— А где пес?
— Рамзес? Он поедет в следующем автобусе с паном Щеткой. Все из-за этого котенка, Пузырика или как его там.
Мне было немного обидно, что именно ее Господь Бог наградил такой красотой, которая, к несчастью, меня притягивает. И я заставил себя думать о том, что все это бессмысленно, что комета уже близко и изменить что-либо поздно.
— Ты на меня сердишься? — неожиданно спросила Майка таким голосом, что у меня задрожали коленки.
— Нет. С какой стати? Чего мне на тебя сердиться?
— Ну и прекрасно. Терпеть не могу, когда на меня дуются.
К ее прическе явно приложил руку искусный парикмахер со студии. А ведь других девчонок только слегка, словно по большому одолжению, подкрасили. Это тоже давало повод для размышлений. И я снова напомнил себе про астероид.
— Поедем сегодня обратно вместе?
— А Дориан? — с горечью спросил я.
— Ой, не могу! Ты тоже ревнуешь?
Я уже готов был взорваться и раз и навсегда выяснить целый ряд вещей, хотя бы значение этого странного «тоже», но вдруг почувствовал такую безнадегу, что закрыл рот и тупо уставился на Пузырика, который осторожно и ловко цеплял лапкой концы шнурков водителя автобуса.
— Почему ты молчишь? Меня это мучает, — не выдержав, шепнула Майка.
— Тебя все мучает.
Она прислонилась ко мне плечом.
— Ну кончай валять дурака.
— Хорошо, кончил.
— Значит, дружба?
— Дружба.
— Дай руку.
— Зачем?
— Дай. Я тебя очень прошу.
— Э-э, бабские капризы.
— Может, и капризы, но мне ужасно хочется.
— На нас все смотрят.
— Плевать! Прошу в последний раз.
На аэродроме моросил редкий дождичек, что-то наподобие обнаглевшего тумана. Над камерой, к которой здесь относились как к принцессе на горошине, ассистенты оператора раскрыли большой зонт. Бородатый Команданте ел запоздалый завтрак, глядя, как рабочие при участии на диво деятельного режиссера укладывают рельсы словно бы узкоколейки. Сценарист с самодовольной улыбкой увлеченно строчил что-то в своем толстом сценарии, время от времени сообщая, что сочинил новые, более глубокие и более философские, диалоги.
Один только Заяц, то есть директор картины, неодобрительно взирал на всю эту суету вокруг подновленной, слегка осовремененной за ночь ракеты, трещавшей под напором ветра. А я высматривал одного очень нужного мне человека.
Наконец я его увидел. Склонившийся над деревянным ящиком, защищенный фургоном от глаз режиссера, он прикреплял провода к пучку капсюлей-детонаторов и все время посмеивался, точно сам себе рассказывал анекдоты. Закончив, взял несколько патронов, спрятал их вместе с детонатором под полу пиджака и крадучись, кружным путем, направился к ракете. Он был настолько поглощен своими маневрами, что я смог спокойно приблизиться к незапертому ящику. Выбрав три блестящих серебристых капсюля с самыми длинными проводами, я только хотел сунуть их в карман, как вдруг почувствовал чей-то взгляд.
Передо мной, тараща иссиня-черные, затуманенные то ли усталостью, то ли недомоганием глаза, стоял промокший дог.
— Это ты, Себастьян?
— Ты нас предал, — хрипло проговорил пес.
— Это ты очень странно себя ведешь. Вчера сделал вид, будто меня не знаешь.
— Мы тебя ждем-ждем, а ты… Предатель.
— Себастьян, клянусь, я хотел вернуться.
— А почему не вернулся?
— Потому что все забыл. Просто забыл. Много раз пробовал — без толку.
— Говорил я? — Себастьян пошатнулся, с глухим стуком ударившись костлявым боком о твердый ящик. — Я тебя по всему городу разыскиваю.
— Ты что, опять хватанул валерьянки?
— Один наперсточек, все равно что ничего.
— Сможешь в таком состоянии туда вернуться?
— Смогу. Должен.
— Давай спрячемся за фургон.
Себастьян тяжело плюхнулся в лужу, заслоняя скрюченной лапой обнажившийся живот, и еще больше вытаращил свои огромные глазища, в которых светились ум и глупость, печаль и наивная доброта.
— Ты влюблен в Эву, — вдруг прошептал я. Он быстро заморгал веками, из которых торчало несколько длинных волосков.
— Не будем терять время, — пробормотал невнятно. — Там уже полно воды.
— Петр! Где Петр? — закричала неподалеку Майка.
— Быстрее, — шепнул я.
— Я тоже хочу быстрее.
— Пётрек! Поди сюда! Где ты прячешься?
— Не могу сосредоточиться. Зачем ты это сказал?
— Потому что теперь я все понимаю.
— Ничего ты не понимаешь, старик. Пока еще не понимаешь, а может, вообще никогда не поймешь.
— Пётрусь! Быстро ко мне! Слышишь?
— Себастьян! Через несколько часов нас стукнет комета.
— Астероид, что ли?
— Точно, астероид.
— Хватит разговаривать. Жаль время терять. Let's go..
Мы стояли по грудь в воде. В воде холодной как лед, пахнущей спиртом и какой-то кислятиной. Была полная темнота, только через минуту я услыхал жужжание Эвиного динамо. Постепенно стали вырисовываться очертания огромного подземелья замка со скелетами старых больничных коек. На поверхности воды поблескивали десятки крошечных водоворотов. Где-то за стеной пронзительно верещали ласточки.
— Ох, Петр, Петр! — закричала Эва.
Я услышал сильный всплеск, и фонарик погас. Это Эва стремглав бросилась ко мне. Я почувствовал на голове, на лице ее холодные скользкие пальцы.
— Как хорошо, — рыдала она. — Как хорошо, что ты с нами.
— Ну ладно, ладно. — Я с трудом оторвал ее дрожащие руки. — Я больше никогда не оставлю вас одних. Пусти, задушишь.
— Нет. Не пущу. Мне ужасно страшно. Петр, Петр, неужели мы умрем?
— Я вас спасу, только дайте мне пятнадцать минут.
— Опять исчезнешь?
— Нет, клянусь.
Я изо всех сил оттолкнул ее и отскочил к той стене, за которой мы слышали царапанье Фели. Эва начала судорожно нажимать рычажок своего фонарика. Луч красноватого света заметался по стенам и упал на меня.
— Не бойся, я не ухожу, — крикнул я.
Но она уже брела ко мне в густой, как масло, воде. А я повернулся к стене и стал ощупывать влажные кирпичи. Эва с отчаянием утопающего схватила меня за плечи, потом обвила руками шею. При этом она выла каким-то странным, тонким и хриплым, голосом. Выла на одной ноте, не переводя дыхания, и все сильнее сдавливала мне шею. Я дернулся, разорвал сжимающее горло кольцо и вслепую наотмашь ударил ее по лицу. Она дико вскрикнула, схватилась за щеку и вдруг умолкла, а я, освободившись, снова стал шарить по щербатой стене. И вскоре нашел не то углубление, не то трещину, заполненную высохшим илом.
— Посвети, — приказал я.
Истерически всхлипывая, Эва заработала своим динамо, и я отчетливо разглядел стену, отличающуюся от других: казалось, ее поставили сравнительно недавно. Я выскреб из промежутков между кирпичами сколько смог ила. Потом достал из нагрудного кармана капсюли. К счастью, они не намокли. Я тщательно распрямил концы отливающих золотом проводов. За стеной кто-то завыл.
— Отойди, Феля! — крикнул я. — Как можно дальше!
И воткнул детонаторы в щель между кирпичами.
— Слышишь, Феля? Беги в коридор. Тигрица жалобно заскулила и затихла.
— Держись за мою руку, — сказал я Эве, — и свети, все время свети.
И потянул ее за нагромождение железных кроватей, насколько позволяла длина проводов. Эва ничего больше не говорила, только дрожала всем телом, и эта дрожь передалась мне. Я тоже затрясся.
— Дай фонарик. Эва послушно отдала.
— Сейчас будет темно, но ты не бойся. — Я старался говорить спокойно. — И покрепче уцепись за мой скафандр.
Она опять заплакала, на этот раз, правда, тихонько, без надрыва. Одну руку засунула мне под скафандр; ощущение было такое, будто за пазуху скользнул насмерть перепуганный мокрый зверек. Но я промолчал и торопливо вынул из фонарика закрывающее лампочку стеклышко. Выскользнув у меня из пальцев, оно со всплеском упало в эту мерзкую воду.
— Что случилось? — защелкала зубами Эва, впиваясь ногтями мне в ребра.
— Ничего. Я случайно шлепнул по воде. Эва мне не поверила; я чувствовал, что она напряженно прислушивается к моим движениям. А я выкрутил лампочку из фонарика — очень осторожно, однако окоченевшие пальцы не удержали крохотный стеклянный шарик.
— Со светом можно попрощаться, — тихо пробормотал я.
— Что ты сказал? — всхлипнула Эва.
— Я сказал, что все будет хорошо.
— А чем ты там занимаешься?
— Стой спокойно, ты мне мешаешь.
— Ох, мама, мама… Помоги нам, мамочка.
А у меня чуть волосы на голове, хоть были мокрые и слипшиеся, не встали дыбом. С огромным трудом, исколов все пальцы, я присоединил провода к фонарику.
— Зайди мне за спину и присядь в воду. Поглубже, — шепнул я.
— Зачем? Я уже неживая. Ничего не хочу.
— Делай, что говорю, сейчас мы будем спасены.
Она протиснулась за мою спину и со стоном присела прямо в отвратительную жижу. Я спрятался за кровать и уже хотел было нажать рычажок фонарика, как вдруг у меня мелькнула страшная мысль.
— Себастьян! — крикнул я.
— Себастьян! — закричала следом за мной Эва.
Никто не отозвался.
— Он остался там, — шепнул я.
— Где? Я же его видела.
— Когда?
— Да только что, когда зажгла фонарик. Он сидел на самой верхней кровати.
— Себастьян! — крикнул я еще громче.
С минуту было тихо, мы слышали только ласточек, у которых где-то за стеной были гнезда с птенцами. Потом звякнуло железо.
— Я здесь, — узнали мы бас Себастьяна. — Ты меня звал, старик?
— Немедленно спрячься. Слезай с койки и в воду. Как можно глубже.
— О bloody, у меня голова кружится.
— Не теряй времени, — повторил я его любимую присказку. — Ну, быстро!
Он с шумом плюхнулся в воду. Долго ворочался, грохоча железными кроватями, и наконец затих.
— Готов? — спросил я.
— Готов, — невнятно пробормотал дог.
Я нажал рычажок фонарика. Он с жалобным скрипом поддался. Я стал нажимать все сильнее и сильнее, пока скрип не превратился в непрерывный пронзительный визг. И вдруг мощным ударом нас сбило с ног и мы в мгновение ока оказались под водой. Я задергался, пытаясь зацепиться за что-нибудь устойчивое и выбраться на поверхность, но какая-то сила закрутила меня, швырнула на кирпичный пол, и я с ужасом подумал, что никогда больше не вдохну воздуха. Однако, наверно в последний момент, сумел оттолкнуться пятками от твердого пола и, рванувшись всем телом, вынырнул. Закашлялся, из ноздрей брызнула вода. Рядом во взбаламученную воду падали сверху кровати. Что-то сдавило мне грудную клетку, я стал отрывать железные скобы, но это оказались всего лишь Эвины руки.
— Ты жива? — с трудом выдавил я.
— Не знаю, — шепнула она.
Откуда-то справа потянуло сквозняком. Я явственно ощутил на щеке холодное дуновение. И этот холодок постепенно становился теплее.
— Себастьян! — позвал я.
Забурлила вода. Себастьян толкнул меня, чуть не опрокинув, своей огромной башкой.
— Что это было? — спросил он совершенно трезвым голосом. — Неужели астероид?
— Ты уже забыл, на каком мы свете? Я взорвал стену.
— Чем?
— Стянул у пиротехника капсюли.
— Оттуда принес?
— Да.
Себастьян задумался, а потом произнес упавшим голосом:
— Нехорошо. Я ведь предупреждал.
— По-твоему, лучше было загнуться в этой тухлой воде?
— Оттуда ничего нельзя приносить.
— Кто это тебе сказал?
— Так мне кажется, — уныло пробормотал он. — Я боюсь, старик.
— Не болтай чепухи. Чувствуешь ветерок? Но Себастьян озабоченно молчал.
— Пошли, — сказал я.
Мы стали пробираться в ту сторону, откуда веяло этим теплым холодком. Я сразу заметил, что вода немного спала и бормочет чуть веселее. Эва судорожно цеплялась за мой скафандр.
— Это все потому, что у нас есть камень, — шепнула она.
— Не потеряла?
— Я его спрятала под платье. Теперь уже никогда не потеряю.
Себастьян, который шел впереди, вдруг споткнулся.
— Ох, бляха муха! Осторожнее, кирпичи. Мы взобрались на баррикаду из кирпичных обломков и с самого верха съехали вниз, где воды было уже совсем мало. Себастьян опустил голову, принюхиваясь.
— Ну что? — спросил я.
— Пахнет соломенной трухой. Но не от старых сенников, солома свежая. Ужасно едкий запах, как от табака.
Мы брели ощупью, держась за выщербленные стены. Время от времени к ногам прилипало что-то мокрое, похожее на листья лопуха. Я выудил из воды осклизлый обрывок. И увидел, вернее, с трудом разглядел на полуистлевшем листке какой-то график, вероятно страничку из истории болезни, — в больницах такие вешают на спинку кровати. Температурная кривая зигзагами взбиралась вверх и резко обрывалась.
— Я уже вижу твою спину, — тихо сказала Эва.
— Мы идем по давним несчастьям, — сказал я.
— В этом замке был военный госпиталь, — объяснил Себастьян. — Госпитали больше всего любят бомбить.
— А откуда свет?
Я почувствовал под ногами то ли мох, то ли траву. Пронзительно кричали ласточки, но голоса их доносились уже не из-за стены, а откуда-то сверху, словно над нами был высокий свод костела, к которому прилепились глиняные птичьи гнезда.
Себастьян остановился. Глубоко, с хрипом вздохнул всей своей огромной грудью, энергично отряхнулся, обдав нас фонтаном брызг.
— Мы свободны, — бесстрастно проговорил он.
— А когда кончится этот коридор? — спросил я. Себастьян помолчал, почесывая лапой за обкорнанным ухом.
— Уже кончился. Посмотри назад. Светает.
Я торопливо оглянулся. Небо было уже зеленоватым, а в одном месте вдоль горизонта разливалась водянистая краснота. Мы уже видели друг друга, хотя еще довольно смутно. На спинах и плечах дрожали холодные блики. Я еще никогда в жизни не просыпался так рано. И почему-то с опаской наблюдал за этим странным рассветом, похожим на затмение солнца.
Над нами без устали носились ласточки, растревоженные взрывом. Я уже различал зигзаги, которые они чертили на зеленовато-синем небе.
— Ночью был дождь, — негромко сказал Себастьян. — Потому и затопило подвал.