— Почему ты со мной прощаешься, Себастьян? Он смотрел в сторону, будто загляделся на незнакомую собаку.
— Потому что тебе надо возвращаться, старик.
— А она?
— Она не может.
— А ты?
— Я? Я остаюсь.
— Ты тоже не можешь?
— Могу, но остаюсь.
— Себастьян, я ничего не понимаю.
Он посмотрел на меня своими глазищами, которые теперь трудно было назвать добродушными.
— Когда-нибудь поймешь. Может, я еще к вам вернусь. Давай, старик, не теряй времени.
— А если я не захочу?
Он встал на задние лапы и прижал меня к стене. Рядом остановилось несколько прохожих, незлобиво отпуская какие-то замечания. Видно было, что они любят детей и красивых собак.
— Тебе есть зачем возвращаться, — хрипло зашептал Себастьян.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю все твои секреты. Сегодня ты приглашен на день рождения.
— Пусти меня, Себастьян.
— Не пущу. Из-за тебя все пошло кувырком. Тебе нельзя верить.
И приблизил морду вплотную к моему лицу. Я уже почти ничего не видел, кроме его вдруг ставших чужими глаз, похожих на донышки темных стаканов. Он отправлял меня в дальний путь.
— Это все неправда, старик. Сейчас ты под весенним дождем спешишь на аэродром. Там встретишься с друзьями, и вы будете смотреть, как приземляются огромные, с дом величиной, самолеты. Вечером по телевизору покажут фильм про Зорро, благородного героя всех детей на свете. А ночью тебе приснится что-нибудь, чего никогда не было и не будет, а утром, прислушиваясь к городскому шуму и звукам рояля за стеной, ты вообще обо всем забудешь.
— У нас дома никто не играет на рояле.
— Никогда больше не приходи к нам, старик, запомни. Не нужно и не стоит, — все тише говорил Себастьян, точно стараясь меня усыпить.
Но я упорно смотрел поверх его головы, жадно впитывал взглядом каждый уголок этой странной улицы. Мне казалось, что я смутно вижу белое пятно Эвиного платья и что это пятно расплывается, растворяется в солнечном свете, исчезает в неторопливом уличном движении. Я напряг зрение, и Себастьян это заметил.
И внезапно грубо меня толкнул, так что я стукнулся головой о кирпичную стену, а сам пустился наутек, и удивленные прохожие расступались, давая ему дорогу. Он промчался между пролетками, на минуту скрылся за оклеенной афишами тумбой и потом исчез навсегда за какой-то живой изгородью.
Я бросился вдогонку. Бежал по узеньким переулкам, заглядывал в пахнущие капустой и плесенью подворотни, заскакивал в магазинчики, приветствовавшие меня громким дребезжанием колокольчиков, пока снова не очутился на знакомой маленькой площади, вернее, на скрещении старинных улочек.
Так же как и раньше, по мостовой проносились пролетки, мигали лампочки рекламы, газетчики выкрикивали странные названия газет, тучный инвалид играл на гармони. Кто-то нес за тощие ноги петуха, и этот петух покосился на меня мертвым бельмом точь-в-точь как Цыпа. Но Цыпа, наверно, жив, ведь ябеды живут долго.
Все прохожие были очень вежливы и предупредительны, никто ни к кому не приставал и никого не обижал. А мною постепенно овладевал страх, похожий на панику, панический страх перед одиночеством, перед своей чужеродностью в этом мире, перед собственной памятью, от которой никуда не деться.
И мне отчаянно захотелось оказаться дома, увидеть отца, который мыкается без дела, почитать дневник пани Зофьи, которая мужественно борется с лишними килограммами, посмотреть по телевизору какой-нибудь детектив и ждать комету, которая мчится, словно снаряд, нацеленный на нашу Землю.
Что бы я сделал, если б раздобыл волшебную палочку или шапку-невидимку? Сперва хорошенько бы все обдумал. Чего не надо делать, я знаю точно. В первую очередь разобрался бы с разными дурацкими загадками, которые не дают нам покоя. Я бы не пытался увидеть нашу Землю через тысячу лет: вдруг нас ждет что-то страшное; не старался бы угадать судьбу своих близких и проникнуть в удивительную тайну, которую скрывает в себе наша смерть. Почему-то я чувствую, что лучше этого не знать. По крайней мере пока.
Пожалуй, я бы ограничился самым простым. Захочется мне, к примеру, проучить воришку, который с большим трудом стянул у прохожего кошелек и, очень довольный собой, весело посвистывая, возвращается домой. Я бы незаметно вытащил добычу у него из-за пазухи, чтобы поглядеть, какую дурацкую рожу он состроит, обнаружив отсутствие плодов своего преступления. А еще неплохо было бы попасть в далекую экзотическую страну, когда там будут фальсифицировать результаты выборов. Я бы терпеливо подождал, пока счетные комиссии, трудясь в поте лица и жутко нервничая, благополучно подделают бюллетени, и только тогда, в последний момент, восстановил все, как было. Страх подумать, что бы там началось. Или представьте себе самонадеянного полководца, например гетмана, который готовится к бою с несчастным, многократно уступающим ему в силе противником. Гетману уже мерещатся ордена, новое высокое звание, торжественные парады и всякие другие вещи, которые снятся по ночам таким зазнайкам. А я ему потихоньку заклепаю все пушки. Вот будет потеха, когда он, теряя портки, припустит наутек с поля боя, преследуемый какими-то затурканными недотепами.
Возможно, я и для Буйвола что-нибудь сделаю. Предположим, сидит Буйвол и подбирает остатки соуса с тарелки последней корочкой хлеба, страдальчески вздыхая, потому что ни капельки не наелся. Я бы подсунул ему кусок окорока — розовый, с большой белой костью, а потом второй, третий, четвертый, пятый. Хотя не уверен, стоит ли овчинка выделки, — ведь на все эти колдовские штучки уйдет добрых несколько лет, если не больше. Пожалуй, лучше прокрасться на педсовет и послушать, что о нас говорят учителя. Заодно я бы мог переправить в журнале отметки, все двойки, например, переделать в жирненькие пятерки. Или нет, на это тоже жаль тратить время. Будь у меня шапка-невидимка, я бы занялся совершенно другим делом. Признаться, именно поэтому идея с шапкой-невидимкой и пришла мне в голову. Я бы отправился к Майке. Сколько можно на нее пялиться, постоянно возле нее вертеться и вообще… даже неловко. Короче, я бы незаметно вошел к ней в комнату, сел напротив и сидел сколько влезет. Смотрел бы на ее серьезное лицо, на тонкие руки, на чуть-чуть слишком пухлые пальцы, которые, кстати, ее нисколько не портят. И узнал бы все ее тайны, и мне ни капельки не было бы стыдно, потому что тайны у нее очень красивые.
Но когда я об этом думаю, то начинаю понимать, что куда лучше было бы ходить к ней безо всяких шапок-невидимок, — пусть бы она меня просто к себе приглашала, пусть бы ей это было приятно. Ведь что получается: благодаря своей волшебной силе я могу делать все, что пожелаю, даже против воли других. И всего добиваюсь, но, кроме меня, никто в этом как бы не участвует и все вынужденно мне уступают. Однако без партнеров в игре, которая называется жизнью, я буду чувствовать себя страшно одиноким. Буду слоняться как неприкаянный среди обыкновенных людей, скованный своей волшебной мощью, которая радости не приносит.
Эх, какое счастье, что не существует ни волшебных палочек, ни дурацких шапок-невидимок.
— Гжесь, у тебя что, третья ступень отвалилась? — потряс меня за плечо Щетка. — На орбиту вышел?
— Вот именно. Лечу в космос, — невнятно пробормотал я.
— Мы тебя ищем по всему аэродрому.
— А что случилось?
— Ну ты и сказанул, Гжесь. Мы снимаем кино. На Плювайку наконец-то нашло вдохновение. А ты по грибы подался?
— Тут такое творилось! — вмешалась Майка. — Пани Сивилла отказывалась выходить на площадку. Все на коленях ее умоляли, и только я сумела уговорить.
— У нас земля под ногами горит. Все на ушах стоят. Если б еще солнышко высунулось… А кто это тебе, Гжесь, изодрал скафандр?
— Не знаю. Сам порвался.
— Костюмерша! Костюмерша! — завопил Щетка. — Быстро ко мне с ниткой.
Прибежала старушка с кучей булавок во рту и стала трясущимися руками зашивать швом «ришелье» драный скафандр.
— J'aime, — тихо сказала Майка.
— Что?
— Ничего. Повторяю слова. J'aime, tu aimes, il aime[3].
— Стоп! Что вы делаете? Стоп! — вдруг заорал Плювайка, то есть Лысый.
— Что я делаю? — задрожала от страха старушка
— Да, чем вы там занимаетесь?
— Зашиваю скафандр.
— Люди, я вас всех перестреляю! Не могу больше! — Режиссер, сжав кулаки, стал колотить себя по седоватым вискам. — Кто вам велел зашивать?
— Пан Щетка. Пан Щетка велел, — наябедничала старушка.
— Пан режиссер, мальчишка совершенно испортил костюм, — с важным видом вмешался Щербатый, хотя заметно было, что и он сдрейфил.
— Это как раз хорошо! Он должен быть ободранцем. Ребенок больше вас понимает!
— Забирайте свои булавки и марш отсюда, — нисколько не смутившись, скомандовал Щетка, подталкивая костюмершу.
— Пан режиссер! Пан режиссер! — завыл Щербатый. — Солнышко вылезает! Сейчас этот ошметок уберется… — Он показал пальцем на затянувшую полнеба тучу.
— Начали! — крикнул режиссер. — По местам.
— Зажечь свет! Агрегат! — мгновенно откликнулись светики.
К нам подбежал Щербатый весь в замше и нейлоне — ни дать ни взять голливудский режиссер.
— Строимся, дети! Скоренько. Ты в конце, помнишь? — придержал он меня за плечо.
— Можно, я пойду с ним в паре? — быстро спросила Майка.
— Можно. Только не трепаться.
Майка взяла меня за руку. Ее золотая прядка как ни в чем не бывало трепетала на ветру.
— Птер, — шепнула она, многозначительно пожимая мне руку. — Ты заметил, что ваши имена состоят из одинаковых букв?
— Тихо! Кончайте болтать! — крикнул Щербатый.
Майка снова мне улыбнулась. И в этот момент я, в общем-то, перестал жалеть, что ничего больше не будет: ни этой психопатки Эвы, ни Себастьяна, прикидывающегося лордом, ни дурацких путешествий неведомо куда. Вдобавок моя Майка скоро станет настоящей женщиной, это ясно видно и очень приятно сознавать.
В дверях фургона появилась пани Сивилла, то есть наша Хозяйка. Она сбросила с плеч овчинный тулуп и, облепленная прозрачным пластиком, направилась к нам. Рядом семенили гримерши и костюмерши, на ходу поправляя ее вечно недовольную красоту.
Наконец Хозяйка встала во главу колонны. Вспыхнули прожектора, все забегали как одержимые, камера, разминая мышцы, проехалась взад-вперед по рельсам. И вдруг в разгар этой суматохи прозвучала перемежающаяся нервными плевками команда:
— Погасить свет!
Оказалось, что ошметок не только не убрался с солнца, а раздался вширь, превратившись в градовую тучу. Оператор Команданте немедленно открутил крышку термоса и принялся деловито жевать бутерброд. Сивилле принесли из аэродромного ресторана свиную отбивную величиной с олимпийский диск. И снова все замерло.
А мы с Майкой спрятались под брезентовый тент, потому что начался дикий град. Мы все время держались за руки, а она то и дело раскрывала рот, будто хотела, но не решалась заговорить. Тогда я стал перебирать ее пальцы, она застенчиво улыбалась, и нам было чертовски хорошо.
Нас, наверно, еще раз десять поднимали с места, но туча, передумав, неизменно снова наползала на солнце.
Наконец, когда время уже приближалось к обеду и все, потеряв надежду, дремали по углам, а осветители даже начали сворачивать кабель, распогодилось. Тучи, неизвестно как и куда, разбежались, и на совершенно чистом голубом небосклоне засияло бесстыжее великолепное солнце.
И тут начался воистину судный день. Все разом закричали и принялись вырывать друг у друга разные инструменты. Камеру открыли, стали зажигать свет, который, как назло, не желал зажигаться. Сонных детей опять выстроили в колонну, пани Сивилла прибежала настолько быстро, насколько ей позволял ничего не прикрывающий костюм. Щербатый вертелся около нас, торопливо напоминая сюжет фильма:
— Расслабьтесь, чувствуйте себя свободно. У вас впереди далекое чудесное путешествие. Вы — первые дети, которые проникнут в тайны Вселенной.
— Мы прекрасно знаем книжку, — сказал Дориан. — Она включена в школьную программу. Вы лучше следите за своими прожекторами.
— Ну наконец-то! — сказал, потирая руки, сценарист, который ненавидел детей. — Пускай первый дубль принесет удачу.
И дружески улыбнулся бледному Нико, который кисло поморщился: мол, какая уж тут удача.
— Внимание, прекратить разговоры! — крикнул Щербатый.
— Все готовы? — быстро заплевался режиссер, усаживаясь между ногами камеры.
Майка внезапно отпустила мою руку.
— Птер, — шепнула она, — я хочу тебе что-то сказать.
У меня заколотилось сердце, но ответил я внешне совершенно спокойно:
— Скажи.
— Знаешь, день рождения отменяется. Дориан пригласил меня на вечеринку по случаю первого съемочного дня. У них в кино так принято, я не смогла отказаться.
Мне почудилось, что землю заволокла ночная мгла. В мутной черноте бегали какие-то люди, крича и размахивая руками. Я отчетливо ощутил, как кровь со всего тела отхлынула к ногам, вросшим в бетон аэродрома. Мне стало ужасно холодно.
— Почему ты молчишь? — услышал я Майкин голос.
— Ах да. Все ясно. Понятно, ну конечно, — беззвучно пробормотал я.
— Ты на меня не сердишься?
— Нет. Что ты.
— Я так и знала. Ты прелесть.
В этот момент режиссер завопил страшным голосом:
— Камера!
Кто-то хлопнул перед мордой камеры дощечкой, и мы под стрекот киноаппаратуры двинулись в сторону уже немного потрепанной непогодой ракеты.
— Быстрее, быстрее, пленку жалко, — подгонял нас бегающий вдоль колонны Щербатый.
Когда мы приблизились к ракете и пани Сивилла, покачивая обнаженными бедрами, стала подниматься по ступенькам, а на губах режиссера, до сих пор уныло опущенных, наконец расцвела удовлетворенная улыбка, из толпы стоявших возле ангара зевак вырвался какой-то человек и помчался в нашу сторону, то есть к ракете. Разные киношники пытались заступить ему дорогу и остановить, но он, петляя как заяц, ловко увертывался и бежал дальше — еще быстрее; наконец, подбежав к нам, а вернее, ко мне, он всей пятерней схватил меня за ухо.
— Уа! — взвыл я, ужасно перепугавшись.
— Стоп! Стоп! — закричал режиссер. — Какой идиот испортил кадр?
Я узнал эту пятерню. То была рука моего отца.
— Марш домой, — сдавленным голосом проговорил он.
— Не могу, надо доснять кадр.
— Я тебе дома досниму. Марш, и ни слова больше.
Выхода у меня не было. Я позволил себя увести — все еще за ухо.
— Что вы делаете? — кинулся к нам Щербатый. — Здесь снимается фильм.
— Я на ваш фильм… — И отец произнес что-то неразборчивое.
Все в страхе замерли; никто не посмел вмешаться. Признаться, я сам никогда не видел отца в таком состоянии. Возле ангара стоял пан Заяц, держа на поводке того самого дога. Заяц поглядывал на меня иронически, а пес — с полным безразличием.
— Себастьян, не притворяйся, это ведь ты, — шепнул я.
Но он только широко зевнул, показав крупные желтоватые зубы и язык, похожий на солдатский ремень.
Отец втащил меня в такси, и это меня совсем доконало: ко всему прочему еще и лишний расход.
— Прогулять столько дней, — пробормотал сквозь стиснутые зубы отец, когда машина тронулась. — А я, болван, думал, что мои дети будут другими.
— Я хотел тебе помочь, хотел заработать.
— Лучше всего ты мне поможешь, если быстро закончишь школу.
— Ты же сидишь без работы. Я из-за этого не сплю по ночам.
Отец всю дорогу что-то ворчал себе под нос, хотя возможно, у него просто дрожали губы. И так мы доехали до дома. Под моей дурацкой акацией сидел знакомый калека и с жадностью наблюдал за небогатой событиями жизнью нашей улочки. Осовелый Буйвол выпрашивал у какой-то девчушки булку с маслом, а его папаша с унылым видом приводил в порядок разворошенное пацанвой нутро своей машины.
Мы молча вошли в квартиру. Пани Зофья, противная ябеда, притворилась, что меня не видит, и закрылась у себя в комнате.
По телевизору показывали розлив молока в бутылки — похоже, уже давно, поскольку на экран никто не смотрел. Цецилия сидела как истукан, а мама бесцельно перекладывала с места на место какие-то мелочи.
— Привез? — спросила она.
— Привез, — угрюмо ответил отец. — Завтра я его сам отведу в школу.
И все замолчали. Я открыл шкаф и вытащил раковину с южных островов.
— Я заработал деньги. Правда.
— Завтра я им отвезу и деньги, и этот шутовской наряд, — буркнул отец.
Мама мимоходом погладила меня по голове.
— Неудача за неудачей, — тихо сказала она. — Ты знаешь, что Цецилия не едет в Америку?
— Почему? — удивленно спросил я.
— Она получила телеграмму. Университет разорился.
— Как университет может разориться?
— Он был частный. Существовал на пожертвования.
— Совсем разорился?
— Подчистую, — сказала мама. — Цецилию даже попросили вернуть билет на самолет.
Что на это сказать, я не знал. Мы молча слушали диктора, с жаром разъяснявшего специфику розлива молока. Вдруг в его патетический монолог ворвались необычные звуки. Я подошел к окну. Возле памятника педагогу уличный оркестр исполнял старый шлягер «Обо мне не горюй», который был в моде, когда я еще не ходил в школу.
— Может, эта комета врежется в нашу Землю, — первым заговорил я.
— Как бы не так, — буркнул отец. — Она уже давно, часа три назад, пролетела на приличном расстоянии. Сообщили перед розливом молока.
На щеках Цецилии выступили багровые пятна. Она продолжала сидеть не шевелясь, но глаза ее начали фосфоресцировать, зрачки сузились, и из них посыпались красные искры.
— Я им покажу! — вдруг крикнула она, и — о, чудо — где-то неподалеку загремел гром. Мама бросилась выключать телевизор. — Они меня еще попомнят. Сегодня же ночью, не откладывая, полечу на метле в Америку. Застращаю, заколдую мерзавцев, всю кровь выпью. Не будь я Цецилия, чудовищное чудовище. Не верите?
И обвела всех по очереди страшным взглядом. Однако больше всего нас напугал гром. Правда, до того шел град, и это могла быть первая весенняя гроза, но кто знает…
— Да, это и вправду свинство, — сказал отец с не очень искренним сочувствием. — Так подкузьмить порядочного человека! А еще высшее учебное заведение… Отец говорил с явным удовольствием: ничто так не поднимает дух, как неудачи ближних. И в этом нет ничего безнравственного. Отец не радовался чужому горю и не испытывал злобного удовлетворения, просто он чуть-чуть приободрился, повеселел и как будто стал смотреть в будущее с большим оптимизмом. Понял наконец, что против судьбы, которая дает и отбирает не всегда обдуманно, как говорится, не попрешь. И еще понял, что в своей беде не одинок и может считать себя членом многомиллионного братства неудачников.
Он даже стал тихонько напевать себе под нос и все горячее сочувствовать Цецилии. А тут вдруг пани Зофья свалилась в ванной с весов и подвернула ногу. Оказалось, что она — о, ужас! — прибавила триста двадцать шесть граммов. Я же смотрел в окно на первую весеннюю грозу, вызванную Цецилией, и не мог избавиться от грустных мыслей. Пожалуй, в самом большом проигрыше оказался все-таки я. Эва убежала с Себастьяном, Майка — с этим воображалой Дорианом, карьеру в кино поломал отец, деньги придется вернуть, и вдобавок еще этот нескладный растяпа астероид промазал, пролетев в нескольких сотнях тысяч километров от Земли. По расчетам ученых, в следующий раз он нацелится на земной шар только через две тысячи лет.
И почему, черт побери, конец обязательно должен быть печальным, меланхолическим, выдавливающим слезу? Я во всех своих переделках жутко намучился и вас заставил изрядно поволноваться, так зачем еще напоследок эти неудачи и зеленая тоска? Мало кому такое понравится. Разве что толстому очкастому сценаристу, недаром он получает почетные награды. И отчасти режиссеру Плювайке, поскольку его терзают амбиции и желание создать шедевр мирового масштаба. Впрочем, если бы вашей женой была пани Сивилла, вам бы мир тоже казался мрачноватым. А может, и нет, не знаю.
Давайте лучше вернемся к тому моменту, когда неожиданно выглянуло солнце, а все дремали в разных углах и только осветители начали сворачивать кабель и демонтировать прожектора.
— Солнце, пан режиссер! — душераздирающе завопил Щербатый. — Полный порядок!
— Зажечь свет! Агрегат! — скомандовал бородатый оператор, бережно завинчивая крышку на термосе.
Началась дикая суматоха: киношники бегали взад-вперед, крича благам матом, режиссер так сильно плевался, что сценарист вынужден был закрыться своим пухлым сценарием. Даже недовольная блондинка пани Сивилла чудесным образом преобразилась и, как нормальный человек, опрометью кинулась к нам в своем прозрачном наряде, чтобы занять место во главе колонны.
— Внимание, партизаны! — скомандовал Щетка. — Больше жизни, вся страна на вас смотрит.
— Не забывайте, что вы играете детей, которые отправляются в первое межпланетное путешествие, чтобы проникнуть в тайну космоса, — добавил Щербатый. — И тихо, ша, ни слова.
— Я бы хотела в конце с Птером, — попросила Майка.
— Пожалуйста. Это даже недурная идея. Только, ради бога, тихо.
Гримерши еще бегали вдоль рядов со своими губками, костюмерши еще поправляли на нас скафандры, пани Сивилла втискивала под пластик свои округлости, а Щербатый уже завопил на весь аэродром:
— Готово!
Тогда Лысый, он же Плювайка, пожевав сухими губами, крикнул:
— Камера!
По этому сигналу мы двинулись к ракете, которая за ночь стала как будто немного новее и просторнее.
Майка словно бы ненароком взяла меня за руку, поглядев при этом очень выразительно, будто хотела подчеркнуть, как ей важно, чтобы нас навеки запечатлели на пленке держащимися за руки.
— Не забыл про мой день рождения? — шепнула она.
— Ну что ты. Не забыл, конечно.
— Приходи к семи. Только обязательно.
Котенок Пузырик, прыгая бочком, как козленок, хватал всех подряд лапками за скафандры, но при этом следил, чтобы ненароком не выйти из кадра. Все им восхищались, а Щетка у нас за спиной хрипло шептал:
— Во дает, этот наверняка будет артистом. Где-то над аэродромом запел первый весенний
жаворонок. И я почувствовал себя настоящим космонавтом.
— Здорово, что мы вместе. — Майкины пальцы пощекотали мою ладонь. — Ты не представляешь, как я рада.
— Я тоже ужасно хотел с тобой познакомиться.
— Не врешь? Честное слово?
— Честное-пречестное. Крест на пузе.
— Колоссально! Это будет лучший фильм в мире.
— Потому что ты в нем снимаешься.
— Потому что мы в нем снимаемся.
Мне захотелось подпрыгнуть, высоко-высоко, и повиснуть над огромной плитой аэродрома, и крикнуть что-нибудь всему миру или, по крайней мере, моему городу, пану Юзеку из авторемонтной мастерской, Буйволу, Цецилии, честолюбивому режиссеру, Хозяйке в прозрачном костюме, осыпанному почетными наградами сценаристу и пани Зофье, которая борется с ожирением. Но я только громко вздохнул, и все стали на меня оглядываться.
Пани Сивилла уже поднималась по ступенькам в ракету, деловито покачивая бедрами, сценарист потирал руки, на губах режиссера расцвела улыбка плохо скрываемого удовлетворения, и в этот момент кто-то выскочил из толпы зевак, сгрудившихся возле ангара, и ужасно грубо схватил меня за ухо. Пытаясь освободиться, я изо всей силы тряхнул головой, и мы влетели в темную пасть ракеты.
— Стоп! — крикнул режиссер. Примчался белый от ярости Щербатый.
— Вы что, рехнулись? — закричал он, в свою очередь хватая моего отца за лацканы. — Испортить такой кадр, почти шестьдесят экранных метров! Кто вы такой?
— Я — его отец, а он прогульщик.
— Отец не отец, здесь снимается кино. Вы загубили труд многих людей. — Щербатый еще притворялся взбешенным, хотя полученная от отца информация несколько его охладила.
— Меня это не касается. Петр, немедленно домой.
К нам подскочил Щетка.
— В чем дело, тысяча драных чертей! — уставился он на отца налитыми кровью глазами разбойника, страдающего бессонницей. Отец немного сбавил тон.
— Послушайте, это безобразие. Ребенок неделю не ходит в школу.
— Такой ты сирота, Гжесь?
— Вы, наверно, меня неправильно поняли, — неуверенно сказал я.
— Ах так? — Отец побагровел. — Ты еще и сиротой прикинулся? Ну погоди, вернемся домой…
Но тут к нам подошел режиссер. За ним прискакала девица, которая хлопала дощечкой и таскала с собой сценарий.
— Повторять или не повторять, пан режиссер? — скучным голосом спросила она.
— Что повторять? — рассеянно пробормотал режиссер.
— Ну дубль этот. Под конец в кадр влетел какой-то посторонний.
— Это предок Птера, — мстительно сказал Щетка. — Папаша вон того Гжеся.
Лысый, то есть режиссер, подошел к отцу и принялся угрожающе сплевывать, сверля его взглядом. Продолжалось это очень долго; видимо, режиссер раздумывал, повторять дубль или не повторять. Но отец с непривычки стал проявлять признаки беспокойства. Он смотрел в землю, шаркал ногами, даже разок тихонечко застонал.
— У меня, кажется, есть на него права? — наконец несмело заговорил он.
Режиссер стал плеваться еще ожесточеннее и быстро сказал:
— Повторяем. Это может быть любопытно. Поглядим на экране.
У отца на лбу выступили первые капли пота, и он даже глуповато заулыбался.
— Потому что тебе надо возвращаться, старик.
— А она?
— Она не может.
— А ты?
— Я? Я остаюсь.
— Ты тоже не можешь?
— Могу, но остаюсь.
— Себастьян, я ничего не понимаю.
Он посмотрел на меня своими глазищами, которые теперь трудно было назвать добродушными.
— Когда-нибудь поймешь. Может, я еще к вам вернусь. Давай, старик, не теряй времени.
— А если я не захочу?
Он встал на задние лапы и прижал меня к стене. Рядом остановилось несколько прохожих, незлобиво отпуская какие-то замечания. Видно было, что они любят детей и красивых собак.
— Тебе есть зачем возвращаться, — хрипло зашептал Себастьян.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю все твои секреты. Сегодня ты приглашен на день рождения.
— Пусти меня, Себастьян.
— Не пущу. Из-за тебя все пошло кувырком. Тебе нельзя верить.
И приблизил морду вплотную к моему лицу. Я уже почти ничего не видел, кроме его вдруг ставших чужими глаз, похожих на донышки темных стаканов. Он отправлял меня в дальний путь.
— Это все неправда, старик. Сейчас ты под весенним дождем спешишь на аэродром. Там встретишься с друзьями, и вы будете смотреть, как приземляются огромные, с дом величиной, самолеты. Вечером по телевизору покажут фильм про Зорро, благородного героя всех детей на свете. А ночью тебе приснится что-нибудь, чего никогда не было и не будет, а утром, прислушиваясь к городскому шуму и звукам рояля за стеной, ты вообще обо всем забудешь.
— У нас дома никто не играет на рояле.
— Никогда больше не приходи к нам, старик, запомни. Не нужно и не стоит, — все тише говорил Себастьян, точно стараясь меня усыпить.
Но я упорно смотрел поверх его головы, жадно впитывал взглядом каждый уголок этой странной улицы. Мне казалось, что я смутно вижу белое пятно Эвиного платья и что это пятно расплывается, растворяется в солнечном свете, исчезает в неторопливом уличном движении. Я напряг зрение, и Себастьян это заметил.
И внезапно грубо меня толкнул, так что я стукнулся головой о кирпичную стену, а сам пустился наутек, и удивленные прохожие расступались, давая ему дорогу. Он промчался между пролетками, на минуту скрылся за оклеенной афишами тумбой и потом исчез навсегда за какой-то живой изгородью.
Я бросился вдогонку. Бежал по узеньким переулкам, заглядывал в пахнущие капустой и плесенью подворотни, заскакивал в магазинчики, приветствовавшие меня громким дребезжанием колокольчиков, пока снова не очутился на знакомой маленькой площади, вернее, на скрещении старинных улочек.
Так же как и раньше, по мостовой проносились пролетки, мигали лампочки рекламы, газетчики выкрикивали странные названия газет, тучный инвалид играл на гармони. Кто-то нес за тощие ноги петуха, и этот петух покосился на меня мертвым бельмом точь-в-точь как Цыпа. Но Цыпа, наверно, жив, ведь ябеды живут долго.
Все прохожие были очень вежливы и предупредительны, никто ни к кому не приставал и никого не обижал. А мною постепенно овладевал страх, похожий на панику, панический страх перед одиночеством, перед своей чужеродностью в этом мире, перед собственной памятью, от которой никуда не деться.
И мне отчаянно захотелось оказаться дома, увидеть отца, который мыкается без дела, почитать дневник пани Зофьи, которая мужественно борется с лишними килограммами, посмотреть по телевизору какой-нибудь детектив и ждать комету, которая мчится, словно снаряд, нацеленный на нашу Землю.
Что бы я сделал, если б раздобыл волшебную палочку или шапку-невидимку? Сперва хорошенько бы все обдумал. Чего не надо делать, я знаю точно. В первую очередь разобрался бы с разными дурацкими загадками, которые не дают нам покоя. Я бы не пытался увидеть нашу Землю через тысячу лет: вдруг нас ждет что-то страшное; не старался бы угадать судьбу своих близких и проникнуть в удивительную тайну, которую скрывает в себе наша смерть. Почему-то я чувствую, что лучше этого не знать. По крайней мере пока.
Пожалуй, я бы ограничился самым простым. Захочется мне, к примеру, проучить воришку, который с большим трудом стянул у прохожего кошелек и, очень довольный собой, весело посвистывая, возвращается домой. Я бы незаметно вытащил добычу у него из-за пазухи, чтобы поглядеть, какую дурацкую рожу он состроит, обнаружив отсутствие плодов своего преступления. А еще неплохо было бы попасть в далекую экзотическую страну, когда там будут фальсифицировать результаты выборов. Я бы терпеливо подождал, пока счетные комиссии, трудясь в поте лица и жутко нервничая, благополучно подделают бюллетени, и только тогда, в последний момент, восстановил все, как было. Страх подумать, что бы там началось. Или представьте себе самонадеянного полководца, например гетмана, который готовится к бою с несчастным, многократно уступающим ему в силе противником. Гетману уже мерещатся ордена, новое высокое звание, торжественные парады и всякие другие вещи, которые снятся по ночам таким зазнайкам. А я ему потихоньку заклепаю все пушки. Вот будет потеха, когда он, теряя портки, припустит наутек с поля боя, преследуемый какими-то затурканными недотепами.
Возможно, я и для Буйвола что-нибудь сделаю. Предположим, сидит Буйвол и подбирает остатки соуса с тарелки последней корочкой хлеба, страдальчески вздыхая, потому что ни капельки не наелся. Я бы подсунул ему кусок окорока — розовый, с большой белой костью, а потом второй, третий, четвертый, пятый. Хотя не уверен, стоит ли овчинка выделки, — ведь на все эти колдовские штучки уйдет добрых несколько лет, если не больше. Пожалуй, лучше прокрасться на педсовет и послушать, что о нас говорят учителя. Заодно я бы мог переправить в журнале отметки, все двойки, например, переделать в жирненькие пятерки. Или нет, на это тоже жаль тратить время. Будь у меня шапка-невидимка, я бы занялся совершенно другим делом. Признаться, именно поэтому идея с шапкой-невидимкой и пришла мне в голову. Я бы отправился к Майке. Сколько можно на нее пялиться, постоянно возле нее вертеться и вообще… даже неловко. Короче, я бы незаметно вошел к ней в комнату, сел напротив и сидел сколько влезет. Смотрел бы на ее серьезное лицо, на тонкие руки, на чуть-чуть слишком пухлые пальцы, которые, кстати, ее нисколько не портят. И узнал бы все ее тайны, и мне ни капельки не было бы стыдно, потому что тайны у нее очень красивые.
Но когда я об этом думаю, то начинаю понимать, что куда лучше было бы ходить к ней безо всяких шапок-невидимок, — пусть бы она меня просто к себе приглашала, пусть бы ей это было приятно. Ведь что получается: благодаря своей волшебной силе я могу делать все, что пожелаю, даже против воли других. И всего добиваюсь, но, кроме меня, никто в этом как бы не участвует и все вынужденно мне уступают. Однако без партнеров в игре, которая называется жизнью, я буду чувствовать себя страшно одиноким. Буду слоняться как неприкаянный среди обыкновенных людей, скованный своей волшебной мощью, которая радости не приносит.
Эх, какое счастье, что не существует ни волшебных палочек, ни дурацких шапок-невидимок.
— Гжесь, у тебя что, третья ступень отвалилась? — потряс меня за плечо Щетка. — На орбиту вышел?
— Вот именно. Лечу в космос, — невнятно пробормотал я.
— Мы тебя ищем по всему аэродрому.
— А что случилось?
— Ну ты и сказанул, Гжесь. Мы снимаем кино. На Плювайку наконец-то нашло вдохновение. А ты по грибы подался?
— Тут такое творилось! — вмешалась Майка. — Пани Сивилла отказывалась выходить на площадку. Все на коленях ее умоляли, и только я сумела уговорить.
— У нас земля под ногами горит. Все на ушах стоят. Если б еще солнышко высунулось… А кто это тебе, Гжесь, изодрал скафандр?
— Не знаю. Сам порвался.
— Костюмерша! Костюмерша! — завопил Щетка. — Быстро ко мне с ниткой.
Прибежала старушка с кучей булавок во рту и стала трясущимися руками зашивать швом «ришелье» драный скафандр.
— J'aime, — тихо сказала Майка.
— Что?
— Ничего. Повторяю слова. J'aime, tu aimes, il aime[3].
— Стоп! Что вы делаете? Стоп! — вдруг заорал Плювайка, то есть Лысый.
— Что я делаю? — задрожала от страха старушка
— Да, чем вы там занимаетесь?
— Зашиваю скафандр.
— Люди, я вас всех перестреляю! Не могу больше! — Режиссер, сжав кулаки, стал колотить себя по седоватым вискам. — Кто вам велел зашивать?
— Пан Щетка. Пан Щетка велел, — наябедничала старушка.
— Пан режиссер, мальчишка совершенно испортил костюм, — с важным видом вмешался Щербатый, хотя заметно было, что и он сдрейфил.
— Это как раз хорошо! Он должен быть ободранцем. Ребенок больше вас понимает!
— Забирайте свои булавки и марш отсюда, — нисколько не смутившись, скомандовал Щетка, подталкивая костюмершу.
— Пан режиссер! Пан режиссер! — завыл Щербатый. — Солнышко вылезает! Сейчас этот ошметок уберется… — Он показал пальцем на затянувшую полнеба тучу.
— Начали! — крикнул режиссер. — По местам.
— Зажечь свет! Агрегат! — мгновенно откликнулись светики.
К нам подбежал Щербатый весь в замше и нейлоне — ни дать ни взять голливудский режиссер.
— Строимся, дети! Скоренько. Ты в конце, помнишь? — придержал он меня за плечо.
— Можно, я пойду с ним в паре? — быстро спросила Майка.
— Можно. Только не трепаться.
Майка взяла меня за руку. Ее золотая прядка как ни в чем не бывало трепетала на ветру.
— Птер, — шепнула она, многозначительно пожимая мне руку. — Ты заметил, что ваши имена состоят из одинаковых букв?
— Тихо! Кончайте болтать! — крикнул Щербатый.
Майка снова мне улыбнулась. И в этот момент я, в общем-то, перестал жалеть, что ничего больше не будет: ни этой психопатки Эвы, ни Себастьяна, прикидывающегося лордом, ни дурацких путешествий неведомо куда. Вдобавок моя Майка скоро станет настоящей женщиной, это ясно видно и очень приятно сознавать.
В дверях фургона появилась пани Сивилла, то есть наша Хозяйка. Она сбросила с плеч овчинный тулуп и, облепленная прозрачным пластиком, направилась к нам. Рядом семенили гримерши и костюмерши, на ходу поправляя ее вечно недовольную красоту.
Наконец Хозяйка встала во главу колонны. Вспыхнули прожектора, все забегали как одержимые, камера, разминая мышцы, проехалась взад-вперед по рельсам. И вдруг в разгар этой суматохи прозвучала перемежающаяся нервными плевками команда:
— Погасить свет!
Оказалось, что ошметок не только не убрался с солнца, а раздался вширь, превратившись в градовую тучу. Оператор Команданте немедленно открутил крышку термоса и принялся деловито жевать бутерброд. Сивилле принесли из аэродромного ресторана свиную отбивную величиной с олимпийский диск. И снова все замерло.
А мы с Майкой спрятались под брезентовый тент, потому что начался дикий град. Мы все время держались за руки, а она то и дело раскрывала рот, будто хотела, но не решалась заговорить. Тогда я стал перебирать ее пальцы, она застенчиво улыбалась, и нам было чертовски хорошо.
Нас, наверно, еще раз десять поднимали с места, но туча, передумав, неизменно снова наползала на солнце.
Наконец, когда время уже приближалось к обеду и все, потеряв надежду, дремали по углам, а осветители даже начали сворачивать кабель, распогодилось. Тучи, неизвестно как и куда, разбежались, и на совершенно чистом голубом небосклоне засияло бесстыжее великолепное солнце.
И тут начался воистину судный день. Все разом закричали и принялись вырывать друг у друга разные инструменты. Камеру открыли, стали зажигать свет, который, как назло, не желал зажигаться. Сонных детей опять выстроили в колонну, пани Сивилла прибежала настолько быстро, насколько ей позволял ничего не прикрывающий костюм. Щербатый вертелся около нас, торопливо напоминая сюжет фильма:
— Расслабьтесь, чувствуйте себя свободно. У вас впереди далекое чудесное путешествие. Вы — первые дети, которые проникнут в тайны Вселенной.
— Мы прекрасно знаем книжку, — сказал Дориан. — Она включена в школьную программу. Вы лучше следите за своими прожекторами.
— Ну наконец-то! — сказал, потирая руки, сценарист, который ненавидел детей. — Пускай первый дубль принесет удачу.
И дружески улыбнулся бледному Нико, который кисло поморщился: мол, какая уж тут удача.
— Внимание, прекратить разговоры! — крикнул Щербатый.
— Все готовы? — быстро заплевался режиссер, усаживаясь между ногами камеры.
Майка внезапно отпустила мою руку.
— Птер, — шепнула она, — я хочу тебе что-то сказать.
У меня заколотилось сердце, но ответил я внешне совершенно спокойно:
— Скажи.
— Знаешь, день рождения отменяется. Дориан пригласил меня на вечеринку по случаю первого съемочного дня. У них в кино так принято, я не смогла отказаться.
Мне почудилось, что землю заволокла ночная мгла. В мутной черноте бегали какие-то люди, крича и размахивая руками. Я отчетливо ощутил, как кровь со всего тела отхлынула к ногам, вросшим в бетон аэродрома. Мне стало ужасно холодно.
— Почему ты молчишь? — услышал я Майкин голос.
— Ах да. Все ясно. Понятно, ну конечно, — беззвучно пробормотал я.
— Ты на меня не сердишься?
— Нет. Что ты.
— Я так и знала. Ты прелесть.
В этот момент режиссер завопил страшным голосом:
— Камера!
Кто-то хлопнул перед мордой камеры дощечкой, и мы под стрекот киноаппаратуры двинулись в сторону уже немного потрепанной непогодой ракеты.
— Быстрее, быстрее, пленку жалко, — подгонял нас бегающий вдоль колонны Щербатый.
Когда мы приблизились к ракете и пани Сивилла, покачивая обнаженными бедрами, стала подниматься по ступенькам, а на губах режиссера, до сих пор уныло опущенных, наконец расцвела удовлетворенная улыбка, из толпы стоявших возле ангара зевак вырвался какой-то человек и помчался в нашу сторону, то есть к ракете. Разные киношники пытались заступить ему дорогу и остановить, но он, петляя как заяц, ловко увертывался и бежал дальше — еще быстрее; наконец, подбежав к нам, а вернее, ко мне, он всей пятерней схватил меня за ухо.
— Уа! — взвыл я, ужасно перепугавшись.
— Стоп! Стоп! — закричал режиссер. — Какой идиот испортил кадр?
Я узнал эту пятерню. То была рука моего отца.
— Марш домой, — сдавленным голосом проговорил он.
— Не могу, надо доснять кадр.
— Я тебе дома досниму. Марш, и ни слова больше.
Выхода у меня не было. Я позволил себя увести — все еще за ухо.
— Что вы делаете? — кинулся к нам Щербатый. — Здесь снимается фильм.
— Я на ваш фильм… — И отец произнес что-то неразборчивое.
Все в страхе замерли; никто не посмел вмешаться. Признаться, я сам никогда не видел отца в таком состоянии. Возле ангара стоял пан Заяц, держа на поводке того самого дога. Заяц поглядывал на меня иронически, а пес — с полным безразличием.
— Себастьян, не притворяйся, это ведь ты, — шепнул я.
Но он только широко зевнул, показав крупные желтоватые зубы и язык, похожий на солдатский ремень.
Отец втащил меня в такси, и это меня совсем доконало: ко всему прочему еще и лишний расход.
— Прогулять столько дней, — пробормотал сквозь стиснутые зубы отец, когда машина тронулась. — А я, болван, думал, что мои дети будут другими.
— Я хотел тебе помочь, хотел заработать.
— Лучше всего ты мне поможешь, если быстро закончишь школу.
— Ты же сидишь без работы. Я из-за этого не сплю по ночам.
Отец всю дорогу что-то ворчал себе под нос, хотя возможно, у него просто дрожали губы. И так мы доехали до дома. Под моей дурацкой акацией сидел знакомый калека и с жадностью наблюдал за небогатой событиями жизнью нашей улочки. Осовелый Буйвол выпрашивал у какой-то девчушки булку с маслом, а его папаша с унылым видом приводил в порядок разворошенное пацанвой нутро своей машины.
Мы молча вошли в квартиру. Пани Зофья, противная ябеда, притворилась, что меня не видит, и закрылась у себя в комнате.
По телевизору показывали розлив молока в бутылки — похоже, уже давно, поскольку на экран никто не смотрел. Цецилия сидела как истукан, а мама бесцельно перекладывала с места на место какие-то мелочи.
— Привез? — спросила она.
— Привез, — угрюмо ответил отец. — Завтра я его сам отведу в школу.
И все замолчали. Я открыл шкаф и вытащил раковину с южных островов.
— Я заработал деньги. Правда.
— Завтра я им отвезу и деньги, и этот шутовской наряд, — буркнул отец.
Мама мимоходом погладила меня по голове.
— Неудача за неудачей, — тихо сказала она. — Ты знаешь, что Цецилия не едет в Америку?
— Почему? — удивленно спросил я.
— Она получила телеграмму. Университет разорился.
— Как университет может разориться?
— Он был частный. Существовал на пожертвования.
— Совсем разорился?
— Подчистую, — сказала мама. — Цецилию даже попросили вернуть билет на самолет.
Что на это сказать, я не знал. Мы молча слушали диктора, с жаром разъяснявшего специфику розлива молока. Вдруг в его патетический монолог ворвались необычные звуки. Я подошел к окну. Возле памятника педагогу уличный оркестр исполнял старый шлягер «Обо мне не горюй», который был в моде, когда я еще не ходил в школу.
— Может, эта комета врежется в нашу Землю, — первым заговорил я.
— Как бы не так, — буркнул отец. — Она уже давно, часа три назад, пролетела на приличном расстоянии. Сообщили перед розливом молока.
На щеках Цецилии выступили багровые пятна. Она продолжала сидеть не шевелясь, но глаза ее начали фосфоресцировать, зрачки сузились, и из них посыпались красные искры.
— Я им покажу! — вдруг крикнула она, и — о, чудо — где-то неподалеку загремел гром. Мама бросилась выключать телевизор. — Они меня еще попомнят. Сегодня же ночью, не откладывая, полечу на метле в Америку. Застращаю, заколдую мерзавцев, всю кровь выпью. Не будь я Цецилия, чудовищное чудовище. Не верите?
И обвела всех по очереди страшным взглядом. Однако больше всего нас напугал гром. Правда, до того шел град, и это могла быть первая весенняя гроза, но кто знает…
— Да, это и вправду свинство, — сказал отец с не очень искренним сочувствием. — Так подкузьмить порядочного человека! А еще высшее учебное заведение… Отец говорил с явным удовольствием: ничто так не поднимает дух, как неудачи ближних. И в этом нет ничего безнравственного. Отец не радовался чужому горю и не испытывал злобного удовлетворения, просто он чуть-чуть приободрился, повеселел и как будто стал смотреть в будущее с большим оптимизмом. Понял наконец, что против судьбы, которая дает и отбирает не всегда обдуманно, как говорится, не попрешь. И еще понял, что в своей беде не одинок и может считать себя членом многомиллионного братства неудачников.
Он даже стал тихонько напевать себе под нос и все горячее сочувствовать Цецилии. А тут вдруг пани Зофья свалилась в ванной с весов и подвернула ногу. Оказалось, что она — о, ужас! — прибавила триста двадцать шесть граммов. Я же смотрел в окно на первую весеннюю грозу, вызванную Цецилией, и не мог избавиться от грустных мыслей. Пожалуй, в самом большом проигрыше оказался все-таки я. Эва убежала с Себастьяном, Майка — с этим воображалой Дорианом, карьеру в кино поломал отец, деньги придется вернуть, и вдобавок еще этот нескладный растяпа астероид промазал, пролетев в нескольких сотнях тысяч километров от Земли. По расчетам ученых, в следующий раз он нацелится на земной шар только через две тысячи лет.
И почему, черт побери, конец обязательно должен быть печальным, меланхолическим, выдавливающим слезу? Я во всех своих переделках жутко намучился и вас заставил изрядно поволноваться, так зачем еще напоследок эти неудачи и зеленая тоска? Мало кому такое понравится. Разве что толстому очкастому сценаристу, недаром он получает почетные награды. И отчасти режиссеру Плювайке, поскольку его терзают амбиции и желание создать шедевр мирового масштаба. Впрочем, если бы вашей женой была пани Сивилла, вам бы мир тоже казался мрачноватым. А может, и нет, не знаю.
Давайте лучше вернемся к тому моменту, когда неожиданно выглянуло солнце, а все дремали в разных углах и только осветители начали сворачивать кабель и демонтировать прожектора.
— Солнце, пан режиссер! — душераздирающе завопил Щербатый. — Полный порядок!
— Зажечь свет! Агрегат! — скомандовал бородатый оператор, бережно завинчивая крышку на термосе.
Началась дикая суматоха: киношники бегали взад-вперед, крича благам матом, режиссер так сильно плевался, что сценарист вынужден был закрыться своим пухлым сценарием. Даже недовольная блондинка пани Сивилла чудесным образом преобразилась и, как нормальный человек, опрометью кинулась к нам в своем прозрачном наряде, чтобы занять место во главе колонны.
— Внимание, партизаны! — скомандовал Щетка. — Больше жизни, вся страна на вас смотрит.
— Не забывайте, что вы играете детей, которые отправляются в первое межпланетное путешествие, чтобы проникнуть в тайну космоса, — добавил Щербатый. — И тихо, ша, ни слова.
— Я бы хотела в конце с Птером, — попросила Майка.
— Пожалуйста. Это даже недурная идея. Только, ради бога, тихо.
Гримерши еще бегали вдоль рядов со своими губками, костюмерши еще поправляли на нас скафандры, пани Сивилла втискивала под пластик свои округлости, а Щербатый уже завопил на весь аэродром:
— Готово!
Тогда Лысый, он же Плювайка, пожевав сухими губами, крикнул:
— Камера!
По этому сигналу мы двинулись к ракете, которая за ночь стала как будто немного новее и просторнее.
Майка словно бы ненароком взяла меня за руку, поглядев при этом очень выразительно, будто хотела подчеркнуть, как ей важно, чтобы нас навеки запечатлели на пленке держащимися за руки.
— Не забыл про мой день рождения? — шепнула она.
— Ну что ты. Не забыл, конечно.
— Приходи к семи. Только обязательно.
Котенок Пузырик, прыгая бочком, как козленок, хватал всех подряд лапками за скафандры, но при этом следил, чтобы ненароком не выйти из кадра. Все им восхищались, а Щетка у нас за спиной хрипло шептал:
— Во дает, этот наверняка будет артистом. Где-то над аэродромом запел первый весенний
жаворонок. И я почувствовал себя настоящим космонавтом.
— Здорово, что мы вместе. — Майкины пальцы пощекотали мою ладонь. — Ты не представляешь, как я рада.
— Я тоже ужасно хотел с тобой познакомиться.
— Не врешь? Честное слово?
— Честное-пречестное. Крест на пузе.
— Колоссально! Это будет лучший фильм в мире.
— Потому что ты в нем снимаешься.
— Потому что мы в нем снимаемся.
Мне захотелось подпрыгнуть, высоко-высоко, и повиснуть над огромной плитой аэродрома, и крикнуть что-нибудь всему миру или, по крайней мере, моему городу, пану Юзеку из авторемонтной мастерской, Буйволу, Цецилии, честолюбивому режиссеру, Хозяйке в прозрачном костюме, осыпанному почетными наградами сценаристу и пани Зофье, которая борется с ожирением. Но я только громко вздохнул, и все стали на меня оглядываться.
Пани Сивилла уже поднималась по ступенькам в ракету, деловито покачивая бедрами, сценарист потирал руки, на губах режиссера расцвела улыбка плохо скрываемого удовлетворения, и в этот момент кто-то выскочил из толпы зевак, сгрудившихся возле ангара, и ужасно грубо схватил меня за ухо. Пытаясь освободиться, я изо всей силы тряхнул головой, и мы влетели в темную пасть ракеты.
— Стоп! — крикнул режиссер. Примчался белый от ярости Щербатый.
— Вы что, рехнулись? — закричал он, в свою очередь хватая моего отца за лацканы. — Испортить такой кадр, почти шестьдесят экранных метров! Кто вы такой?
— Я — его отец, а он прогульщик.
— Отец не отец, здесь снимается кино. Вы загубили труд многих людей. — Щербатый еще притворялся взбешенным, хотя полученная от отца информация несколько его охладила.
— Меня это не касается. Петр, немедленно домой.
К нам подскочил Щетка.
— В чем дело, тысяча драных чертей! — уставился он на отца налитыми кровью глазами разбойника, страдающего бессонницей. Отец немного сбавил тон.
— Послушайте, это безобразие. Ребенок неделю не ходит в школу.
— Такой ты сирота, Гжесь?
— Вы, наверно, меня неправильно поняли, — неуверенно сказал я.
— Ах так? — Отец побагровел. — Ты еще и сиротой прикинулся? Ну погоди, вернемся домой…
Но тут к нам подошел режиссер. За ним прискакала девица, которая хлопала дощечкой и таскала с собой сценарий.
— Повторять или не повторять, пан режиссер? — скучным голосом спросила она.
— Что повторять? — рассеянно пробормотал режиссер.
— Ну дубль этот. Под конец в кадр влетел какой-то посторонний.
— Это предок Птера, — мстительно сказал Щетка. — Папаша вон того Гжеся.
Лысый, то есть режиссер, подошел к отцу и принялся угрожающе сплевывать, сверля его взглядом. Продолжалось это очень долго; видимо, режиссер раздумывал, повторять дубль или не повторять. Но отец с непривычки стал проявлять признаки беспокойства. Он смотрел в землю, шаркал ногами, даже разок тихонечко застонал.
— У меня, кажется, есть на него права? — наконец несмело заговорил он.
Режиссер стал плеваться еще ожесточеннее и быстро сказал:
— Повторяем. Это может быть любопытно. Поглядим на экране.
У отца на лбу выступили первые капли пота, и он даже глуповато заулыбался.