— А ну отдай молодому человеку ведро. Не видишь, молодой человек спешит?
Это она про меня. Еще никто меня так уважительно не величал. Поэтому я вежливо поклонился и забрал ведро.
Теперь этот самый тип передал бутылку приятелю и вдруг заплакал.
— Через год иль через час, может быть, не будет нас, — затянул третий собутыльник, сравнительно молодой.
— Через год иль через час… — подхватили остальные.
За этим занятием я их и оставил на лестнице около холодной батареи — подавленных, разочарованных, готовящихся к космической катастрофе.
Буйвол сидел на каменном парапете под акацией. Срывал с моего дерева зеленые побеги и уныло их жевал.
— Ты зачем портишь дерево? По шее захотел? — спросил я, приближаясь.
Буйвол втянул голову в плечи и посмотрел на меня довольно мирно. А надо вам знать, что он, хоть мы и ровесники, примерно на полголовы выше. Когда стоит, его фигура немного напоминает букву А: верхняя часть туловища небольшая и худощавая, а чем ниже, тем толще и мощнее становится. При этом Буйвол носит короткие штаны, и его красно-фиолетовые икры так и просятся, чтобы по ним хлестнули прутом или выстрелили из рогатки.
— Ну чего ты, чего? Твое дерево? — Сразу сдаваться ему все-таки не хотелось.
— А вот и мое, чтоб ты знал. Еще с зимы. Советую запомнить, больше я повторять не стану.
Буйвол опустил голову и, шмыгая носом, исподлобья на что-то воззрился. Я проследил за его взглядом, и меня бросило в жар. Откуда-то, вероятно с прогулки, возвращалась та, в джинсах, чьего имени я никогда не произнесу — не хочется. В руке у нее был поводок толщиной с приличную палку. Естественно, она никого не замечала и вообще всем своим видом давала понять, что замечать не желает. Я испугался, как бы Буйвол не перехватил мой взгляд, и бросил небрежно:
— Классные джинсы, да?
— Что? Где? — очнувшись, испуганно пробормотал Буйвол.
— Джинсы, говорю, у нее клевые.
— Еще бы. Ее папаша мотается по всему свету.
— Откуда, интересно, ты знаешь?
— Да она из нашего класса.
Я присел на парапет. Девочка в джинсах уже скрылась в подворотне. Почему-то мне стало немного жаль Буйвола.
— Дома, что ли, влетело? — спросил я. Он шмыгнул носом и неохотно сказал:
— Нет. Я свалил.
— А из-за чего был скандал?
Буйвол махнул рукой и еще больше помрачнел.
— Опять небось что-нибудь сожрал?
— Сожрал, — нехотя признался он.
— И из-за этого столько шуму?
— Ну да. Запасы все-таки.
— Какие запасы?
— Ну на конец света.
— И ты все слопал?
— Все, — угрюмо подтвердил Буйвол.
— Э-э, заливаешь. Что-нибудь наверняка осталось.
— Ничего не осталось. Я даже с упаковками, — злобно прохрипел Буйвол.
Я замолчал. На голову каменному педагогу сел голубь. Распушил перья и принялся чистить клювом свое линялое декольте.
— Мне все время хочется есть, — тихонько простонал Буйвол. — Я же не нарочно.
— А она хорошо учится? — спросил я.
— Кто?
— Ну эта. В джинсах. Буйвол похлюпал носом.
— Хорошо. Ясное дело.
— А дома ты у нее когда-нибудь был?
— У кого?
— Вот тупая башка. У этой, в джинсах.
Буйвол надолго задумался, я же, неизвестно почему, начал нервничать.
— Нет, не был, — наконец сказал он. — Слышь, я уже считаю дни до этой кометы.
— Это еще почему?
— Хочу поглядеть, как она врежет моим предкам. Особенно как звезданет по отцовской машине. Из-за нее ведь все. Они каждый грош экономят, а мне есть охота. Разве я виноват?
— Могу дать тебе жвачку.
— Серьезно? Врешь…
Я дал ему одну пластинку, которую уже полгода таскал в кармане. Не помню даже, за что я ее получил от пани Зофьи. Буйвол стал торопливо жевать, зажмурившись и постанывая:
— Вкусятина. Вкусятина.
Это его излюбленное словечко; вероятно, оно означает «вкуснотища» и свидетельствует, что Буйвол счастлив.
— У нее, наверно, собака есть?
Буйвол, не переставая жевать, тупо спросил:
— У кого собака?
— Ну у нее. Ты же видал поводок.
— А, да. Вроде есть.
— Какая?
— Чего ты к ней прицепился?
— Ни к кому я не прицепился. Просто спрашиваю, надо ведь о чем-то говорить.
— Давай лучше поиграем.
— Во что?
— В партизан хотя бы. Только, чур, я командир.
— Почему ты?
— А тебе что, жалко? Это моя самая большая мечта.
Он перестал жевать и устремил на меня жалкий, умоляющий взгляд. Затуманенные слезами глазки на пухлой физиономии с круглыми пятнами румянца, надо сказать, производили сильное впечатление.
— Прямо так и мечтаешь?
— Еще как. Все уже были командирами. Весь двор. Один только я ни разу. Ну пожалуйста, что тебе стоит, — ныл Буйвол.
Мне, собственно, было все равно. Я никогда не играл ни в партизан, ни в ковбоев, ни в грабителей и шерифов. Вообще, слово «играть» меня раздражает. Дурацкое оно какое-то. Малыши или котята могут играть, это еще куда ни шло, но такие здоровенные лбы… Тоска берет.
В этот момент из подъезда вышел папаша Буйвола с большим и, как полагается, солидным портфелем, И зашагал по нашей улочке в сторону центра, сделав вид, что не замечает сына. Похоже, он его немного стесняется.
— Ну как?
— А ты знаешь, где она живет?
— Кто?
— О господи, ну она, твоя одноклассница.
— Знаю. Тут, недалеко. В соседнем дворе.
— Пошли поорем у нее под окошком.
— Зачем? Лучше поиграем в партизан. Не хочешь?
— О боже, ну ладно.
— Только я буду командиром, да?
— Хорошо, ты будешь командиром.
— Устраиваем налет. На гестапо.
И бросился на улицу, по которой ушел его отец. Тряся жирной задницей, помчался тяжелым галопом. Эдакая гора мяса. А я, неизвестно почему, покорно побежал за ним.
В конце нашей улочки со времен Второй мировой войны сохранились развалины. Может, это слишком громко сказано, развалины были не очень внушительные, но чем-то прославленные, нам даже в школе про них рассказывали. На моей памяти их постоянно собирались разобрать, но так и не собрались. Когда-то они были высокие, еще стояли на месте остатки стен с оконными проемами, в которых рос настоящий лесной мох. Но стены сильно осели, и развалины превратились фактически в гору кирпича со множеством таинственных закоулков. При желании там можно было найти куски штукатурки со следами чьей-то прошлой жизни. Самыми настоящими. Даже дырочки от гвоздей остались, каракули, нацарапанные на штукатурке детьми, пятнышки от мух. О железяках я уж не говорю: везде валялись ржавые печные решетки, канализационные трубы и дверные ручки.
— Заходи с левого фланга, — отдуваясь, прошипел Буйвол, когда мы вскарабкались на груду кирпичей. — Короткими перебежками за мной марш!
— Но за это с тебя причитается…
— Что?
— Да что-нибудь, — сказал я. И, поколебавшись, добавил: — При случае поможешь мне в одном деле, идет?
— Ладно, — прохрипел Буйвол. — Вперед! В атаку!
И стал крадучись пробираться к автомастерской. За этими развалинами, вероятно в бывшем дворе, была небольшая авторемонтная мастерская пана Юзека. Остановившись, мы притаились за щербатым краем стены.
Перед нами была цементная площадка, настолько забитая машинами, что непонятно было, как они там все умещаются. Одни — с искореженными кузовами, разбитыми окнами, помятыми крышами — были, словно за ненадобностью, отставлены в сторону. Другие — на ходу, вполне приличные, а то и совсем новые — теснились посреди двора. С краю робко стоял отец Буйвола, судорожно прижимая к боку свой солидный портфель, и неотрывно следил за паном Юзеком, который, весь взмокший, с белыми невидящими глазами, без устали переставлял машины с места на место. При этом он страшно газовал, гонял моторы на самых высоких оборотах, и все это с чертовски важным видом профессионала, заслуживающего всяческого уважения.
Когда пан Юзек пробегал мимо отца Буйвола, тот начинал жалобно ныть:
— Пан Юзек, вы ведь обещали к шести.
Но пан Юзек ничего не слышал. Он, как одержимый, вскакивал в очередную машину, с визгом шин проезжал метра три, потом бросался к другой и, так же визжа протекторами, перегонял ее на новое место.
— Пан Юзек, ведь к шести должно было быть готово. Я специально просил, — стенал отец моего приятеля.
Буйвол смотрел на эту картину, как ни странно, с наслаждением. Лицо у него даже будто немного осунулось и приобрело жестокое выражение, признаться здорово его красившее. Тем временем на площадку втиснулась еще одна машина. Из нее вышла молодая женщина, нисколько не похожая на шоферюгу. Не успела она снять белые перчатки, пан Юзек был уже тут как тут: поднимал капот, откручивал какую-то гайку. Глаза его из белых, ничего не видящих, мгновенно превратились в голубые, веселые, лукавые. Он щебетал, хихикал, посвистывал. А отец Буйвола, сознавая свое ничтожество, монотонно стонал:
— Пан Юзек, я же был первый.
Буйвол привстал на колени, отыскал увесистый обломок кирпича.
— Смерть буржуям! — прохрипел он и, широко размахнувшись, швырнул кирпич в синий «фиат», спокойно стоявший в толпе машин.
Звякнула жесть, отец Буйвола так и подскочил и стал озираться по сторонам. А пан Юзек ничего не заметил, потому что в эту минуту ловко подлезал под машину шикарной клиентки.
Буйвол вытащил изо рта мою жвачку и прилепил к брючному ремню. Потом выбрал кирпич еще больше первого.
На этот раз зазвенело так, будто в колодце разорвалась граната. Папаша Буйвола с душераздирающим криком бросился к синему «фиату» и, словно опытный хирург, принялся ощупывать кузов.
— Пан Юзек, тут вмятины и царапины! Ничего этого раньше не было, — нагло завопил он. — Я вызову милицию.
Пан Юзек выполз из-под машины и, не торопясь, подошел к «фиату».
— Какие царапины, какие вмятины? Это свет так падает, — невозмутимо проговорил он. — Обман зрения.
Но тут сверху полетел третий кирпич. Отец Буйвола, ловко уклонившись, повернулся в нашу сторону:
— Это он! Это он! Не убегай, я тебя вижу! Это он! Убийца. Он нас однажды ночью зарежет!
Но мы были уже далеко. Бежали по нашей улочке под деревьями, окутанными зеленоватой дымкой, а Буйвол, тяжело дыша, опять сунул в рот мою жвачку.
— Уф, полегчало. Вкусятина.
Должен вам сказать, что меня его выходка не привела в восторг. Да, я в ней пассивно участвовал, но не по своей воле — просто Буйвол обманом втянул меня в грязное дело.
Если честно, я даже его запрезирал. Раз уж отец вложил в машину все свои сбережения, надо бы отнестись к этому с пониманием. Буйвол, должно быть почувствовав мое настроение, плюхнулся на ограду под акацией и начал корчить дурацкие рожи. Делал вид, будто ему все нипочем. Я присел рядом, глядя на дерево, которое собирался любить всем назло. Акация гнулась под напором северного или, скорее, западного ветра, который принес запах чего-то нового, необычного, сулящего перемены.
— Знаешь, я ненавижу своих предков, — наконец сказал Буйвол, правда не очень уверенно. — А ты?
Я промолчал; мне не хотелось говорить на эту тему. Мимо проходил какой-то небритый мужик, волоча на спине деревянные козлы с каменными кругами и монотонно колотя железным прутом по консервной банке. При этом он смотрел вверх, на закрытые окна домов. Я догадался, что это точильщик, которого случайно занесло на нашу улицу.
— А больше всего ненавижу отца, — тихо продолжал Буйвол. — Он только этой своей машиной и живет. Даже ночью встает и выглядывает в окно, не сперли ли что-нибудь. Никуда нас не возит — боится, как бы с ней чего не случилось. Прав я? — спросил он с надеждой, выколупывая из ограды памятника камень.
— Мы собирались играть в партизан, — уклончиво ответил я.
— Ну и поиграли, — недовольно пробормотал он. — Да мне уже надоело.
— Стыдно небось? Повыпендриваться захотел?
— Э-э, очень нужно. Мы немного помолчали.
— Пошли сходим на соседнюю улицу в пекарню, — вдруг предложил Буйвол.
— Ну и желаньица у тебя.
— Ты, там так обалденно пахнет. Вкусятина. Я могу часами нюхать.
— Э-э, — протянул я точь-в-точь, как он.
— Честно. Запах хлебной корки — густой, горячий — и другой, сладкий, подгоревшего крема, а может, ванили, — шептал Буйвол, зажмурившись. — Ох, до чего я люблю такие запахи. — Он даже задрожал от наслаждения. — Ну что, идешь?
— Нет.
— Тогда пока.
— Пока.
Буйвол тяжело затрусил по улице, не замечая насмешливых взглядов прохожих, пораженных его могучими трясущимися икрами. А я подумал, что все-таки Буйволу хорошо: он одержим какой-то страстью и по крайней мере знает, зачем живет. Но тем не менее ждет комету. Странно.
Я вошел в нашу подворотню. Навстречу шла пани Зофья с подругой. Увидев меня, она поспешила спрятаться за угол. Пани Зофья нас, то есть меня и родителей, стесняется. В обществе своих подруг или приятелей притворяется, будто нас не замечает. Но так было не всегда. Когда-то давно отец сломал руку и важно носил перед собой белую гипсовую повязку, как стопку белья. Тогда пани Зофья отца не стеснялась. Наоборот, гордилась, а все дети, у чьих родителей руки были целые, ей завидовали. Стоило отцу появиться во дворе, как она, по собственному почину, с криком: «Папочка, папочка!» — кидалась ему навстречу. Кажется, даже целовала в щеку, хотя я в это слабо верю.
На цементных ступеньках перед нашим подъездом сидел Себастьян. В очень неудобной позе: прислонившись спиной к стене и одной лапой по привычке заслоняя брюхо. Такой уж был скромник.
— Привет, старик. Как дела? — забасил он, нетвердо владея голосом, а я почувствовал странный, вроде бы больничный запах.
— Что случилось?
— Ничего. Просто заскочил по дороге. Может, помешал?
Только теперь я заметил, что Себастьяна слегка пошатывает. Он отчаянно моргал своими почти лишенными век глазами, словно хотел разогнать туман или навести взгляд на резкость.
— Ты что, заболел?
Он смущенно улыбнулся, и с его перекосившейся морды одна за другой скатились две капельки слюны.
— Какое там. Старик, дай два злотых до завтра. Вернее, до послепослезавтра.
— У меня нет. Даже в копилке пусто, — сказал я и сразу вспомнил, что отец потерял работу и денег не будет.
В этот момент мимо прошла пани Зофья.
— Ну и компания у тебя, — прошипела она. Себастьян проводил ее мутным взглядом.
— Ничего себе, — буркнул он. — Откуда ты ее знаешь?
— Это моя сестра.
— А, тогда извини. — И привалился боком к двери. — Понимаешь, старик, я тяпнул валерьянки. Теперь перед глазами все плывет.
— Ты что, сдурел? Только кошки пьют валерьянку.
— Не знал, — простонал он, примериваясь, как бы прилечь. — Мне все едино. Главное — забыться.
— Себастьян, ты же когда-то был лордом.
— Да. Лордом-путешественником. Известным путешественником, — подтвердил Себастьян и повалился на ступеньки.
— Что с тобой, Себастьян? Я всегда считал тебя самым разумным псом на свете.
Он обнажил в язвительной усмешке крупные зубы.
— Видишь ли, старик, у всякого свои закидоны.
— Может, тебе у твоих хозяев плохо?
— Неплохо. Выдержать можно.
— Ну а что тогда?
— Сердце, старик. Больше я тебе ничего не скажу. Ни слова. Подкинешь до завтра два злотых?
— Я же сказал: у меня нет.
— Ах да, верно.
Он попытался встать с холодного цемента. Вокруг потемнело: небо затянулось черными тучами, из которых медленно посыпались редкие хлопья снега.
— Куда девался этот астероид, моя единственная надежда?
Меня поразили его астрономические познания.
— Откуда ты знаешь, что это астероид?
— Я все знаю, старик. В этом моя беда.
Но тут из подъезда вышел наш дворник. Еще не совсем проснувшийся после послеобеденного сна и поэтому злой.
— Пошел вон! — Он хотел пнуть Себастьяна, но тот неуклюже увернулся. — Нашли место, где лясы точить. Непривитой небось?
— Ха-ха, — издевательски рассмеялся я. — Его хозяин большой начальник.
— Начальник не начальник, а разлеживаться нечего, здесь люди ходят, — немного смягчившись, но еще раздраженно проворчал дворник.
— Не спорь с этим хамом. Я его знаю, — сонно пробормотал Себастьян и на мгновение приподнял заднюю левую ногу, но, видимо передумав, только помахал ею в воздухе.
— Что он сказал? Чего эта скотина пасть разевает? — рассвирепел дворник.
— Ничего, ничего. Это у него в брюхе бурчит. Он может в один присест смолотить пять кило костей.
— Ну пока, старик, — сказал Себастьян и направился в сторону подворотни.
— Когда за мной зайдешь? Понял, о чем я?
— Может, завтра, может, послепослезавтра или на днях, если все мы не провалимся в тартарары.
И исчез в темноте подворотни. На брошенную кем-то промасленную бумажку слетелась стайка воробьев и, вопя благим матом, затеяла драку. Реденький весенний снежок таял в воздухе.
Нет, тут есть что-то ненормальное. Все ждут комету. И отец, и Цецилия, и пани Зофья, и придурковатый Буйвол, и даже Себастьян, который в прошлом воплощении был лордом-путешественником. Всем все надоело и обрыдло. Кому же, спрашивается, нужна такая жизнь? Кому на руку, чтобы каждый день вставало холодное, негреющее солнце, чтобы рабочие занимались своим тяжелым трудом, чтобы дети мучились в школе, а в больницах страдали больные?
Потом, перед сном, я еще долго об этом размышлял. По стенам, точно призраки, метались тени ветвей. В телевизоре все время что-то потрескивало. Город был на удивление тих и безлюден, только ветер в одиночестве носился по улицам да стучал в окна.
Мама вечно твердит: «Ты еще слишком маленький». Другие тоже то и дело дают понять, что я до них не дорос. Но я знаю: все далеко не так ясно и однозначно. Ведь мама и Цецилия часто говорят про отца: «Да он просто большой мальчик». А отец с матерью однажды назвали Цецилию «большим ребенком». И отец не раз за маминой спиной подмигивал Цецилии: «Она совершеннейшее дитя».
Короче, что-то здесь не так. Возможно, все мы немного дети. И пенсионеры, и пожилые мужчины с брюшком, и здоровяки в расцвете лет, и бунтующая молодежь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители подлинной, чистой, стопроцентной детскости.
Так или иначе, отец потерял работу. Виду не подает, но здорово перепуган. Вот и сейчас: уже далеко за полночь, а в комнате у родителей слышны приглушенный шепот и вздохи. Хотя, возможно, в квартире просто хозяйничают сквозняки.
И все равно, нетрудно себе представить, какие страхи терзают отца. Он боится, что настанет день, когда кончатся деньги. Нечем будет платить за квартиру, за телефон, за телевизор, хотя об этом, пожалуй, можно не горевать, не на что покупать одежду, а то и еду. И так уж оно останется неведомо до каких пор. Но, думаю, самое страшное для отца — потеря своего места. Ну, может, не места на земле, а места в этом городе, среди сослуживцев и соседей по дому, в кругу привычек и давних привязанностей, в безмятежной спокойной жизни.
Вам хорошо: вы небось в пятый раз перечитываете эти строки и ничего не понимаете. Но я вам и не желаю, чтобы вы понимали все так же хорошо, как я. Непонимание — результат отсутствия опыта.
Я, по совести говоря, попал в странное и ужасно тягостное положение. Отца выгнали с работы, я время от времени отправляюсь в загадочные путешествия, должен освободить несчастную девочку в белом, пес-изобретатель Себастьян не поймешь чего замышляет, и вообще у меня пропала охота жить, а тут еще астероид летит прямо на нашу Землю, прямо на нас, а мы даже с мыслями собраться не можем.
Но больше всего мне жаль маму. Вы могли подумать, что моя мама — домоседка, постаревшая Золушка, заботливая хлопотунья, добренькая и наивная. Такой, вероятно, она вам кажется, потому что я специально ее так изобразил. На этом фоне лучше и ярче выглядит Цецилия, пани Зофья и даже отец. На самом же деле мама совершенно другая, и, хотите вы или не хотите, я должен ее описать. Для меня это пара пустяков: я очень часто мысленно разглядываю маму по ночам, когда дует страшный весенний ветер, в телевизоре что-то стреляет, а за окном скрипят уличные фонари.
У моей мамы золотые волосы. Знаю, это звучит банально, но так оно и есть, и ничего тут не поделаешь. Просто они у нее как золото, то есть темно-желтые или, скорее, коричневато-желтые: представьте себе густой-прегустой желтый цвет, отливающий красным. Хотя каждый отдельный волосок немного отличается от других; иногда, поглядев украдкой, я обнаруживаю и очень темные, и средние, и почти совсем прозрачные. Но в целом, честное слово, волосы у мамы очень красивые. Надо еще добавить, что они волнистые или даже слегка вьются, но сейчас, как назло, в моде совершенно прямые волосы. Поэтому мама распрямляет их на бигудях, но терпеть не может этим заниматься. Однажды Цецилия привезла ей в подарок такую специальную жидкость для волос. Вот тогда несколько месяцев все было в порядке.
Лицо мамино даже страшно описывать — боюсь, вы не поверите. Оно у нее продолговатое, но в меру, лоб очень красивый, и ни единой морщинки. Ну, может, не совсем так: иногда крохотные, едва заметные морщинки появляются, но только от смеха. Как уж тут без морщин, если человек смеется? Потом глаза: обычно голубые и чистые, просто чистые, в буквальном смысле слова, хотя иногда становятся зеленоватыми, а иногда в них появляются темно-коричневые, почти прозрачные крапинки. Между глазами, естественно, нос. Прямехонький, небольшой и, чтобы было красивее и забавнее, на конце капельку, совсем чуть-чуть вздернутый. Рот очень подвижный, то и дело показывающий веселые зубы; кажется, будто мама недавно съела что-то необыкновенно вкусное, например рассыпчатое пирожное или мятную конфетку.
Ну а дальше уже вся мама, целиком. Высокая, очень тоненькая, всегда, даже зимой, словно бы немного загорелая. А как замечательно мама ходит! Выпрямившись, слегка откинув назад голову, плавными небольшими шагами. Можно подумать, она не очень доверяет прочности тротуара и осторожно ощупывает ногой землю. Но, видно, ничего режущего глаз в такой походке нет: когда мама выходит из дома или возвращается, все во дворе с интересом на нее смотрят.
Конечно, вы вправе заподозрить, что я малость прихвастнул. Поэтому — хотя мне это совсем не нравится — вынужден вам сказать, что на улице многие мужчины на маму оглядываются. Притом самые разные. Буквально пялятся: старые и молодые, штатские и военные, начальники и работяги, а один старикашка даже, заглядевшись, врезался головой в фонарный столб и уронил шляпу.
Впрочем, чего это я перед вами оправдываюсь? Мама у меня просто чудо, и даже немного жалко, что она только нам принадлежит. То есть отцу, пани Зофье, ну и мне. Вот так.
Вообще-то мне уже хотелось спать, но в голове продолжали вертеться разные мысли. С вами я этими мыслями не обязан делиться. Просто неохота. Могу только сказать, что они носили личный характер. Я старался с нежностью думать об акации, которую решил любить всем назло, но на ум упрямо лезла эта идиотка в джинсах, возможно, потому, что она одноклассница Буйвола, а я с этим Буйволом сегодня играл, — тьфу, гадкое слово, мы с этим Буйволом сегодня встретились во дворе.
Когда же я наконец стал погружаться в теплый плюшевый сон, мне показалось, что я — это не я, а кто, не знаю сам, и почудилось, будто я вожу пальцами или прислонился плечом к какой-то вогнутой шероховатой поверхности и ощущаю то ли легкий зуд, то ли блаженство, и в последнем проблеске сознания вдруг испугался болезни, тяжелой неизлечимой болезни, приближения неизбежной смерти и страшного человеческого одиночества.
А потом мне опять приснился сон. Я стоял среди путаницы рельсов на уже знакомом вокзале, откуда на диковинном самолете или ракете взлетела та самая девочка в белом, Эвуня, с ненавистным Терпом. Я куда-то побрел, спотыкаясь о рельсы, над которыми дрожал задымленный воздух. Долго шел в косых, почти горизонтальных лучах предзакатного солнца, источающего густой, как сироп, свет, и вдруг увидел свинцово-синий морской залив, и какой-то городок, прячущийся в пышной листве черно-зеленых деревьев, и четырехгранную пузатую башню готического костела, и его красную черепичную крышу, и красные крыши домов.
Я пошел по высокому берегу над заливом, городок остался позади, а я все время оглядывался, всматривался до боли в глазах в картинку человеческого жилья и все время мысленно повторял, что это необыкновенно красиво и надо этим зрелищем насладиться, запомнить его навсегда, до конца жизни, поскольку это — истинная красота, которую жаль, а почему жаль — неизвестно.
Потом я оказался на развилке дорог. На перекрестке стояла часовня Божьей Матери. Богоматерь была в голубом, как море, плаще поверх белых одежд. У нее были румяные щеки и красные губы, а у ног стояли стеклянные банки и бутылки с полевыми цветами — васильками, маками, клевером, левкоями, коровяком, мальвами, диким люпином, шиповником и даже белым тысячелистником.
А с боковой дороги, похожей на тополиную аллею, сумрачной и таинственной, вышел Терп в своих дурацких бриджах, с духовым ружьем, на которое он опирался как на трость.
Я хотел быстро удрать, но Терп улыбнулся, и я с удивлением обнаружил, что он довольно красивый и симпатичный. «Видишь, как долго мне пришлось ждать», — сказал он. Я попытался что-то ответить, но не смог. Он протянул ко мне руки, я съежился, опасаясь удара, но он всего лишь по-братски меня обнял. «Я знаю, — сказал он, — ты должен был переждать комету. Но теперь мы уже никогда не расстанемся».
Это она про меня. Еще никто меня так уважительно не величал. Поэтому я вежливо поклонился и забрал ведро.
Теперь этот самый тип передал бутылку приятелю и вдруг заплакал.
— Через год иль через час, может быть, не будет нас, — затянул третий собутыльник, сравнительно молодой.
— Через год иль через час… — подхватили остальные.
За этим занятием я их и оставил на лестнице около холодной батареи — подавленных, разочарованных, готовящихся к космической катастрофе.
Буйвол сидел на каменном парапете под акацией. Срывал с моего дерева зеленые побеги и уныло их жевал.
— Ты зачем портишь дерево? По шее захотел? — спросил я, приближаясь.
Буйвол втянул голову в плечи и посмотрел на меня довольно мирно. А надо вам знать, что он, хоть мы и ровесники, примерно на полголовы выше. Когда стоит, его фигура немного напоминает букву А: верхняя часть туловища небольшая и худощавая, а чем ниже, тем толще и мощнее становится. При этом Буйвол носит короткие штаны, и его красно-фиолетовые икры так и просятся, чтобы по ним хлестнули прутом или выстрелили из рогатки.
— Ну чего ты, чего? Твое дерево? — Сразу сдаваться ему все-таки не хотелось.
— А вот и мое, чтоб ты знал. Еще с зимы. Советую запомнить, больше я повторять не стану.
Буйвол опустил голову и, шмыгая носом, исподлобья на что-то воззрился. Я проследил за его взглядом, и меня бросило в жар. Откуда-то, вероятно с прогулки, возвращалась та, в джинсах, чьего имени я никогда не произнесу — не хочется. В руке у нее был поводок толщиной с приличную палку. Естественно, она никого не замечала и вообще всем своим видом давала понять, что замечать не желает. Я испугался, как бы Буйвол не перехватил мой взгляд, и бросил небрежно:
— Классные джинсы, да?
— Что? Где? — очнувшись, испуганно пробормотал Буйвол.
— Джинсы, говорю, у нее клевые.
— Еще бы. Ее папаша мотается по всему свету.
— Откуда, интересно, ты знаешь?
— Да она из нашего класса.
Я присел на парапет. Девочка в джинсах уже скрылась в подворотне. Почему-то мне стало немного жаль Буйвола.
— Дома, что ли, влетело? — спросил я. Он шмыгнул носом и неохотно сказал:
— Нет. Я свалил.
— А из-за чего был скандал?
Буйвол махнул рукой и еще больше помрачнел.
— Опять небось что-нибудь сожрал?
— Сожрал, — нехотя признался он.
— И из-за этого столько шуму?
— Ну да. Запасы все-таки.
— Какие запасы?
— Ну на конец света.
— И ты все слопал?
— Все, — угрюмо подтвердил Буйвол.
— Э-э, заливаешь. Что-нибудь наверняка осталось.
— Ничего не осталось. Я даже с упаковками, — злобно прохрипел Буйвол.
Я замолчал. На голову каменному педагогу сел голубь. Распушил перья и принялся чистить клювом свое линялое декольте.
— Мне все время хочется есть, — тихонько простонал Буйвол. — Я же не нарочно.
— А она хорошо учится? — спросил я.
— Кто?
— Ну эта. В джинсах. Буйвол похлюпал носом.
— Хорошо. Ясное дело.
— А дома ты у нее когда-нибудь был?
— У кого?
— Вот тупая башка. У этой, в джинсах.
Буйвол надолго задумался, я же, неизвестно почему, начал нервничать.
— Нет, не был, — наконец сказал он. — Слышь, я уже считаю дни до этой кометы.
— Это еще почему?
— Хочу поглядеть, как она врежет моим предкам. Особенно как звезданет по отцовской машине. Из-за нее ведь все. Они каждый грош экономят, а мне есть охота. Разве я виноват?
— Могу дать тебе жвачку.
— Серьезно? Врешь…
Я дал ему одну пластинку, которую уже полгода таскал в кармане. Не помню даже, за что я ее получил от пани Зофьи. Буйвол стал торопливо жевать, зажмурившись и постанывая:
— Вкусятина. Вкусятина.
Это его излюбленное словечко; вероятно, оно означает «вкуснотища» и свидетельствует, что Буйвол счастлив.
— У нее, наверно, собака есть?
Буйвол, не переставая жевать, тупо спросил:
— У кого собака?
— Ну у нее. Ты же видал поводок.
— А, да. Вроде есть.
— Какая?
— Чего ты к ней прицепился?
— Ни к кому я не прицепился. Просто спрашиваю, надо ведь о чем-то говорить.
— Давай лучше поиграем.
— Во что?
— В партизан хотя бы. Только, чур, я командир.
— Почему ты?
— А тебе что, жалко? Это моя самая большая мечта.
Он перестал жевать и устремил на меня жалкий, умоляющий взгляд. Затуманенные слезами глазки на пухлой физиономии с круглыми пятнами румянца, надо сказать, производили сильное впечатление.
— Прямо так и мечтаешь?
— Еще как. Все уже были командирами. Весь двор. Один только я ни разу. Ну пожалуйста, что тебе стоит, — ныл Буйвол.
Мне, собственно, было все равно. Я никогда не играл ни в партизан, ни в ковбоев, ни в грабителей и шерифов. Вообще, слово «играть» меня раздражает. Дурацкое оно какое-то. Малыши или котята могут играть, это еще куда ни шло, но такие здоровенные лбы… Тоска берет.
В этот момент из подъезда вышел папаша Буйвола с большим и, как полагается, солидным портфелем, И зашагал по нашей улочке в сторону центра, сделав вид, что не замечает сына. Похоже, он его немного стесняется.
— Ну как?
— А ты знаешь, где она живет?
— Кто?
— О господи, ну она, твоя одноклассница.
— Знаю. Тут, недалеко. В соседнем дворе.
— Пошли поорем у нее под окошком.
— Зачем? Лучше поиграем в партизан. Не хочешь?
— О боже, ну ладно.
— Только я буду командиром, да?
— Хорошо, ты будешь командиром.
— Устраиваем налет. На гестапо.
И бросился на улицу, по которой ушел его отец. Тряся жирной задницей, помчался тяжелым галопом. Эдакая гора мяса. А я, неизвестно почему, покорно побежал за ним.
В конце нашей улочки со времен Второй мировой войны сохранились развалины. Может, это слишком громко сказано, развалины были не очень внушительные, но чем-то прославленные, нам даже в школе про них рассказывали. На моей памяти их постоянно собирались разобрать, но так и не собрались. Когда-то они были высокие, еще стояли на месте остатки стен с оконными проемами, в которых рос настоящий лесной мох. Но стены сильно осели, и развалины превратились фактически в гору кирпича со множеством таинственных закоулков. При желании там можно было найти куски штукатурки со следами чьей-то прошлой жизни. Самыми настоящими. Даже дырочки от гвоздей остались, каракули, нацарапанные на штукатурке детьми, пятнышки от мух. О железяках я уж не говорю: везде валялись ржавые печные решетки, канализационные трубы и дверные ручки.
— Заходи с левого фланга, — отдуваясь, прошипел Буйвол, когда мы вскарабкались на груду кирпичей. — Короткими перебежками за мной марш!
— Но за это с тебя причитается…
— Что?
— Да что-нибудь, — сказал я. И, поколебавшись, добавил: — При случае поможешь мне в одном деле, идет?
— Ладно, — прохрипел Буйвол. — Вперед! В атаку!
И стал крадучись пробираться к автомастерской. За этими развалинами, вероятно в бывшем дворе, была небольшая авторемонтная мастерская пана Юзека. Остановившись, мы притаились за щербатым краем стены.
Перед нами была цементная площадка, настолько забитая машинами, что непонятно было, как они там все умещаются. Одни — с искореженными кузовами, разбитыми окнами, помятыми крышами — были, словно за ненадобностью, отставлены в сторону. Другие — на ходу, вполне приличные, а то и совсем новые — теснились посреди двора. С краю робко стоял отец Буйвола, судорожно прижимая к боку свой солидный портфель, и неотрывно следил за паном Юзеком, который, весь взмокший, с белыми невидящими глазами, без устали переставлял машины с места на место. При этом он страшно газовал, гонял моторы на самых высоких оборотах, и все это с чертовски важным видом профессионала, заслуживающего всяческого уважения.
Когда пан Юзек пробегал мимо отца Буйвола, тот начинал жалобно ныть:
— Пан Юзек, вы ведь обещали к шести.
Но пан Юзек ничего не слышал. Он, как одержимый, вскакивал в очередную машину, с визгом шин проезжал метра три, потом бросался к другой и, так же визжа протекторами, перегонял ее на новое место.
— Пан Юзек, ведь к шести должно было быть готово. Я специально просил, — стенал отец моего приятеля.
Буйвол смотрел на эту картину, как ни странно, с наслаждением. Лицо у него даже будто немного осунулось и приобрело жестокое выражение, признаться здорово его красившее. Тем временем на площадку втиснулась еще одна машина. Из нее вышла молодая женщина, нисколько не похожая на шоферюгу. Не успела она снять белые перчатки, пан Юзек был уже тут как тут: поднимал капот, откручивал какую-то гайку. Глаза его из белых, ничего не видящих, мгновенно превратились в голубые, веселые, лукавые. Он щебетал, хихикал, посвистывал. А отец Буйвола, сознавая свое ничтожество, монотонно стонал:
— Пан Юзек, я же был первый.
Буйвол привстал на колени, отыскал увесистый обломок кирпича.
— Смерть буржуям! — прохрипел он и, широко размахнувшись, швырнул кирпич в синий «фиат», спокойно стоявший в толпе машин.
Звякнула жесть, отец Буйвола так и подскочил и стал озираться по сторонам. А пан Юзек ничего не заметил, потому что в эту минуту ловко подлезал под машину шикарной клиентки.
Буйвол вытащил изо рта мою жвачку и прилепил к брючному ремню. Потом выбрал кирпич еще больше первого.
На этот раз зазвенело так, будто в колодце разорвалась граната. Папаша Буйвола с душераздирающим криком бросился к синему «фиату» и, словно опытный хирург, принялся ощупывать кузов.
— Пан Юзек, тут вмятины и царапины! Ничего этого раньше не было, — нагло завопил он. — Я вызову милицию.
Пан Юзек выполз из-под машины и, не торопясь, подошел к «фиату».
— Какие царапины, какие вмятины? Это свет так падает, — невозмутимо проговорил он. — Обман зрения.
Но тут сверху полетел третий кирпич. Отец Буйвола, ловко уклонившись, повернулся в нашу сторону:
— Это он! Это он! Не убегай, я тебя вижу! Это он! Убийца. Он нас однажды ночью зарежет!
Но мы были уже далеко. Бежали по нашей улочке под деревьями, окутанными зеленоватой дымкой, а Буйвол, тяжело дыша, опять сунул в рот мою жвачку.
— Уф, полегчало. Вкусятина.
Должен вам сказать, что меня его выходка не привела в восторг. Да, я в ней пассивно участвовал, но не по своей воле — просто Буйвол обманом втянул меня в грязное дело.
Если честно, я даже его запрезирал. Раз уж отец вложил в машину все свои сбережения, надо бы отнестись к этому с пониманием. Буйвол, должно быть почувствовав мое настроение, плюхнулся на ограду под акацией и начал корчить дурацкие рожи. Делал вид, будто ему все нипочем. Я присел рядом, глядя на дерево, которое собирался любить всем назло. Акация гнулась под напором северного или, скорее, западного ветра, который принес запах чего-то нового, необычного, сулящего перемены.
— Знаешь, я ненавижу своих предков, — наконец сказал Буйвол, правда не очень уверенно. — А ты?
Я промолчал; мне не хотелось говорить на эту тему. Мимо проходил какой-то небритый мужик, волоча на спине деревянные козлы с каменными кругами и монотонно колотя железным прутом по консервной банке. При этом он смотрел вверх, на закрытые окна домов. Я догадался, что это точильщик, которого случайно занесло на нашу улицу.
— А больше всего ненавижу отца, — тихо продолжал Буйвол. — Он только этой своей машиной и живет. Даже ночью встает и выглядывает в окно, не сперли ли что-нибудь. Никуда нас не возит — боится, как бы с ней чего не случилось. Прав я? — спросил он с надеждой, выколупывая из ограды памятника камень.
— Мы собирались играть в партизан, — уклончиво ответил я.
— Ну и поиграли, — недовольно пробормотал он. — Да мне уже надоело.
— Стыдно небось? Повыпендриваться захотел?
— Э-э, очень нужно. Мы немного помолчали.
— Пошли сходим на соседнюю улицу в пекарню, — вдруг предложил Буйвол.
— Ну и желаньица у тебя.
— Ты, там так обалденно пахнет. Вкусятина. Я могу часами нюхать.
— Э-э, — протянул я точь-в-точь, как он.
— Честно. Запах хлебной корки — густой, горячий — и другой, сладкий, подгоревшего крема, а может, ванили, — шептал Буйвол, зажмурившись. — Ох, до чего я люблю такие запахи. — Он даже задрожал от наслаждения. — Ну что, идешь?
— Нет.
— Тогда пока.
— Пока.
Буйвол тяжело затрусил по улице, не замечая насмешливых взглядов прохожих, пораженных его могучими трясущимися икрами. А я подумал, что все-таки Буйволу хорошо: он одержим какой-то страстью и по крайней мере знает, зачем живет. Но тем не менее ждет комету. Странно.
Я вошел в нашу подворотню. Навстречу шла пани Зофья с подругой. Увидев меня, она поспешила спрятаться за угол. Пани Зофья нас, то есть меня и родителей, стесняется. В обществе своих подруг или приятелей притворяется, будто нас не замечает. Но так было не всегда. Когда-то давно отец сломал руку и важно носил перед собой белую гипсовую повязку, как стопку белья. Тогда пани Зофья отца не стеснялась. Наоборот, гордилась, а все дети, у чьих родителей руки были целые, ей завидовали. Стоило отцу появиться во дворе, как она, по собственному почину, с криком: «Папочка, папочка!» — кидалась ему навстречу. Кажется, даже целовала в щеку, хотя я в это слабо верю.
На цементных ступеньках перед нашим подъездом сидел Себастьян. В очень неудобной позе: прислонившись спиной к стене и одной лапой по привычке заслоняя брюхо. Такой уж был скромник.
— Привет, старик. Как дела? — забасил он, нетвердо владея голосом, а я почувствовал странный, вроде бы больничный запах.
— Что случилось?
— Ничего. Просто заскочил по дороге. Может, помешал?
Только теперь я заметил, что Себастьяна слегка пошатывает. Он отчаянно моргал своими почти лишенными век глазами, словно хотел разогнать туман или навести взгляд на резкость.
— Ты что, заболел?
Он смущенно улыбнулся, и с его перекосившейся морды одна за другой скатились две капельки слюны.
— Какое там. Старик, дай два злотых до завтра. Вернее, до послепослезавтра.
— У меня нет. Даже в копилке пусто, — сказал я и сразу вспомнил, что отец потерял работу и денег не будет.
В этот момент мимо прошла пани Зофья.
— Ну и компания у тебя, — прошипела она. Себастьян проводил ее мутным взглядом.
— Ничего себе, — буркнул он. — Откуда ты ее знаешь?
— Это моя сестра.
— А, тогда извини. — И привалился боком к двери. — Понимаешь, старик, я тяпнул валерьянки. Теперь перед глазами все плывет.
— Ты что, сдурел? Только кошки пьют валерьянку.
— Не знал, — простонал он, примериваясь, как бы прилечь. — Мне все едино. Главное — забыться.
— Себастьян, ты же когда-то был лордом.
— Да. Лордом-путешественником. Известным путешественником, — подтвердил Себастьян и повалился на ступеньки.
— Что с тобой, Себастьян? Я всегда считал тебя самым разумным псом на свете.
Он обнажил в язвительной усмешке крупные зубы.
— Видишь ли, старик, у всякого свои закидоны.
— Может, тебе у твоих хозяев плохо?
— Неплохо. Выдержать можно.
— Ну а что тогда?
— Сердце, старик. Больше я тебе ничего не скажу. Ни слова. Подкинешь до завтра два злотых?
— Я же сказал: у меня нет.
— Ах да, верно.
Он попытался встать с холодного цемента. Вокруг потемнело: небо затянулось черными тучами, из которых медленно посыпались редкие хлопья снега.
— Куда девался этот астероид, моя единственная надежда?
Меня поразили его астрономические познания.
— Откуда ты знаешь, что это астероид?
— Я все знаю, старик. В этом моя беда.
Но тут из подъезда вышел наш дворник. Еще не совсем проснувшийся после послеобеденного сна и поэтому злой.
— Пошел вон! — Он хотел пнуть Себастьяна, но тот неуклюже увернулся. — Нашли место, где лясы точить. Непривитой небось?
— Ха-ха, — издевательски рассмеялся я. — Его хозяин большой начальник.
— Начальник не начальник, а разлеживаться нечего, здесь люди ходят, — немного смягчившись, но еще раздраженно проворчал дворник.
— Не спорь с этим хамом. Я его знаю, — сонно пробормотал Себастьян и на мгновение приподнял заднюю левую ногу, но, видимо передумав, только помахал ею в воздухе.
— Что он сказал? Чего эта скотина пасть разевает? — рассвирепел дворник.
— Ничего, ничего. Это у него в брюхе бурчит. Он может в один присест смолотить пять кило костей.
— Ну пока, старик, — сказал Себастьян и направился в сторону подворотни.
— Когда за мной зайдешь? Понял, о чем я?
— Может, завтра, может, послепослезавтра или на днях, если все мы не провалимся в тартарары.
И исчез в темноте подворотни. На брошенную кем-то промасленную бумажку слетелась стайка воробьев и, вопя благим матом, затеяла драку. Реденький весенний снежок таял в воздухе.
Нет, тут есть что-то ненормальное. Все ждут комету. И отец, и Цецилия, и пани Зофья, и придурковатый Буйвол, и даже Себастьян, который в прошлом воплощении был лордом-путешественником. Всем все надоело и обрыдло. Кому же, спрашивается, нужна такая жизнь? Кому на руку, чтобы каждый день вставало холодное, негреющее солнце, чтобы рабочие занимались своим тяжелым трудом, чтобы дети мучились в школе, а в больницах страдали больные?
Потом, перед сном, я еще долго об этом размышлял. По стенам, точно призраки, метались тени ветвей. В телевизоре все время что-то потрескивало. Город был на удивление тих и безлюден, только ветер в одиночестве носился по улицам да стучал в окна.
Мама вечно твердит: «Ты еще слишком маленький». Другие тоже то и дело дают понять, что я до них не дорос. Но я знаю: все далеко не так ясно и однозначно. Ведь мама и Цецилия часто говорят про отца: «Да он просто большой мальчик». А отец с матерью однажды назвали Цецилию «большим ребенком». И отец не раз за маминой спиной подмигивал Цецилии: «Она совершеннейшее дитя».
Короче, что-то здесь не так. Возможно, все мы немного дети. И пенсионеры, и пожилые мужчины с брюшком, и здоровяки в расцвете лет, и бунтующая молодежь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители подлинной, чистой, стопроцентной детскости.
Так или иначе, отец потерял работу. Виду не подает, но здорово перепуган. Вот и сейчас: уже далеко за полночь, а в комнате у родителей слышны приглушенный шепот и вздохи. Хотя, возможно, в квартире просто хозяйничают сквозняки.
И все равно, нетрудно себе представить, какие страхи терзают отца. Он боится, что настанет день, когда кончатся деньги. Нечем будет платить за квартиру, за телефон, за телевизор, хотя об этом, пожалуй, можно не горевать, не на что покупать одежду, а то и еду. И так уж оно останется неведомо до каких пор. Но, думаю, самое страшное для отца — потеря своего места. Ну, может, не места на земле, а места в этом городе, среди сослуживцев и соседей по дому, в кругу привычек и давних привязанностей, в безмятежной спокойной жизни.
Вам хорошо: вы небось в пятый раз перечитываете эти строки и ничего не понимаете. Но я вам и не желаю, чтобы вы понимали все так же хорошо, как я. Непонимание — результат отсутствия опыта.
Я, по совести говоря, попал в странное и ужасно тягостное положение. Отца выгнали с работы, я время от времени отправляюсь в загадочные путешествия, должен освободить несчастную девочку в белом, пес-изобретатель Себастьян не поймешь чего замышляет, и вообще у меня пропала охота жить, а тут еще астероид летит прямо на нашу Землю, прямо на нас, а мы даже с мыслями собраться не можем.
Но больше всего мне жаль маму. Вы могли подумать, что моя мама — домоседка, постаревшая Золушка, заботливая хлопотунья, добренькая и наивная. Такой, вероятно, она вам кажется, потому что я специально ее так изобразил. На этом фоне лучше и ярче выглядит Цецилия, пани Зофья и даже отец. На самом же деле мама совершенно другая, и, хотите вы или не хотите, я должен ее описать. Для меня это пара пустяков: я очень часто мысленно разглядываю маму по ночам, когда дует страшный весенний ветер, в телевизоре что-то стреляет, а за окном скрипят уличные фонари.
У моей мамы золотые волосы. Знаю, это звучит банально, но так оно и есть, и ничего тут не поделаешь. Просто они у нее как золото, то есть темно-желтые или, скорее, коричневато-желтые: представьте себе густой-прегустой желтый цвет, отливающий красным. Хотя каждый отдельный волосок немного отличается от других; иногда, поглядев украдкой, я обнаруживаю и очень темные, и средние, и почти совсем прозрачные. Но в целом, честное слово, волосы у мамы очень красивые. Надо еще добавить, что они волнистые или даже слегка вьются, но сейчас, как назло, в моде совершенно прямые волосы. Поэтому мама распрямляет их на бигудях, но терпеть не может этим заниматься. Однажды Цецилия привезла ей в подарок такую специальную жидкость для волос. Вот тогда несколько месяцев все было в порядке.
Лицо мамино даже страшно описывать — боюсь, вы не поверите. Оно у нее продолговатое, но в меру, лоб очень красивый, и ни единой морщинки. Ну, может, не совсем так: иногда крохотные, едва заметные морщинки появляются, но только от смеха. Как уж тут без морщин, если человек смеется? Потом глаза: обычно голубые и чистые, просто чистые, в буквальном смысле слова, хотя иногда становятся зеленоватыми, а иногда в них появляются темно-коричневые, почти прозрачные крапинки. Между глазами, естественно, нос. Прямехонький, небольшой и, чтобы было красивее и забавнее, на конце капельку, совсем чуть-чуть вздернутый. Рот очень подвижный, то и дело показывающий веселые зубы; кажется, будто мама недавно съела что-то необыкновенно вкусное, например рассыпчатое пирожное или мятную конфетку.
Ну а дальше уже вся мама, целиком. Высокая, очень тоненькая, всегда, даже зимой, словно бы немного загорелая. А как замечательно мама ходит! Выпрямившись, слегка откинув назад голову, плавными небольшими шагами. Можно подумать, она не очень доверяет прочности тротуара и осторожно ощупывает ногой землю. Но, видно, ничего режущего глаз в такой походке нет: когда мама выходит из дома или возвращается, все во дворе с интересом на нее смотрят.
Конечно, вы вправе заподозрить, что я малость прихвастнул. Поэтому — хотя мне это совсем не нравится — вынужден вам сказать, что на улице многие мужчины на маму оглядываются. Притом самые разные. Буквально пялятся: старые и молодые, штатские и военные, начальники и работяги, а один старикашка даже, заглядевшись, врезался головой в фонарный столб и уронил шляпу.
Впрочем, чего это я перед вами оправдываюсь? Мама у меня просто чудо, и даже немного жалко, что она только нам принадлежит. То есть отцу, пани Зофье, ну и мне. Вот так.
Вообще-то мне уже хотелось спать, но в голове продолжали вертеться разные мысли. С вами я этими мыслями не обязан делиться. Просто неохота. Могу только сказать, что они носили личный характер. Я старался с нежностью думать об акации, которую решил любить всем назло, но на ум упрямо лезла эта идиотка в джинсах, возможно, потому, что она одноклассница Буйвола, а я с этим Буйволом сегодня играл, — тьфу, гадкое слово, мы с этим Буйволом сегодня встретились во дворе.
Когда же я наконец стал погружаться в теплый плюшевый сон, мне показалось, что я — это не я, а кто, не знаю сам, и почудилось, будто я вожу пальцами или прислонился плечом к какой-то вогнутой шероховатой поверхности и ощущаю то ли легкий зуд, то ли блаженство, и в последнем проблеске сознания вдруг испугался болезни, тяжелой неизлечимой болезни, приближения неизбежной смерти и страшного человеческого одиночества.
А потом мне опять приснился сон. Я стоял среди путаницы рельсов на уже знакомом вокзале, откуда на диковинном самолете или ракете взлетела та самая девочка в белом, Эвуня, с ненавистным Терпом. Я куда-то побрел, спотыкаясь о рельсы, над которыми дрожал задымленный воздух. Долго шел в косых, почти горизонтальных лучах предзакатного солнца, источающего густой, как сироп, свет, и вдруг увидел свинцово-синий морской залив, и какой-то городок, прячущийся в пышной листве черно-зеленых деревьев, и четырехгранную пузатую башню готического костела, и его красную черепичную крышу, и красные крыши домов.
Я пошел по высокому берегу над заливом, городок остался позади, а я все время оглядывался, всматривался до боли в глазах в картинку человеческого жилья и все время мысленно повторял, что это необыкновенно красиво и надо этим зрелищем насладиться, запомнить его навсегда, до конца жизни, поскольку это — истинная красота, которую жаль, а почему жаль — неизвестно.
Потом я оказался на развилке дорог. На перекрестке стояла часовня Божьей Матери. Богоматерь была в голубом, как море, плаще поверх белых одежд. У нее были румяные щеки и красные губы, а у ног стояли стеклянные банки и бутылки с полевыми цветами — васильками, маками, клевером, левкоями, коровяком, мальвами, диким люпином, шиповником и даже белым тысячелистником.
А с боковой дороги, похожей на тополиную аллею, сумрачной и таинственной, вышел Терп в своих дурацких бриджах, с духовым ружьем, на которое он опирался как на трость.
Я хотел быстро удрать, но Терп улыбнулся, и я с удивлением обнаружил, что он довольно красивый и симпатичный. «Видишь, как долго мне пришлось ждать», — сказал он. Я попытался что-то ответить, но не смог. Он протянул ко мне руки, я съежился, опасаясь удара, но он всего лишь по-братски меня обнял. «Я знаю, — сказал он, — ты должен был переждать комету. Но теперь мы уже никогда не расстанемся».