Кроме того, когда всем все будет дозволено, в газетах неизбежно станут рисовать на меня карикатуры, помещать разные стишки и издевательские фельетоны. А у меня такой характер, что, если хоть один из моих подданных будет мной недоволен, я немедленно подам в отставку.
Честно говоря, королем может быть только тот, кого никогда не терзают сомнения. Королю лучше всего быть абсолютно уверенным в себе. А чтобы он этой уверенности не терял, не надо приносить ему книги для чтения, показывать фильмы, даже газеты не надо давать. Ведь знание, информация, опыт пробуждают в человеке кучу сомнений. Я это по себе знаю.
Я иногда думаю, что бы я сделал, если бы да кабы… но исключительно для того, чтобы убить время. Уверен, что каждому приходят в голову такие глупые ребяческие мысли, только никто никогда в этом не признаётся.
Да и зачем мне эта королевская власть? Что бы я от нее имел? Одни заботы и неприятности, а в результате стыда не оберешься. По правде говоря, быть королем мне совсем не хочется.
И опять мы вернулись к себе, в наш город, в нашу жизнь. Стояли посреди мостовой, шел дождь вперемешку со снегом и ледяным ветром. Проезжающие мимо машины смахивали со стекол снег и воду отчаянно работающими щетками. Водители злобно нам гудели.
Я потянул Себастьяна на тротуар.
— Ну видишь, старик. Один раз попал, — сказал пес-изобретатель, отряхиваясь. — Вот твоя Вспульная. Как по заказу.
— У меня ухо ужасно горит. Такое ощущение, будто на нем висит полная авоська продуктов.
— Точно, малость распухло. Ничего, до свадьбы заживет. Ты напоролся на совершенно случайный удар.
— Называется, глянули одним глазком.
— Только не расклеивайся, старик. В следующий раз мы его так угостим — своих не узнает. Немного потренируешься, и все. Я тебе покажу парочку приемов.
— Это ты сейчас такой умный. А там прикидывался дурачком.
Себастьян опечалился. Укоризненно глядел на меня своими глазищами, пожалуй чересчур красивыми для такого зверя, и даже перестал стряхивать крупные капли, скатывающиеся со лба на черный нос.
— Ну что я мог, старик? — наконец жалобно пробормотал он. — Кто меня воспринимает всерьез? Э, говорить не хочется.
— Она мне кое-что дала.
— Кто? — насторожил уши Себастьян.
— Ну кто? Может, английская королева?
— Чего ты сразу заводишься? — Себастьян переступил с одной пары лап на другую. Я готов был поклясться, что он покраснел, хотя собаки не умеют краснеть. Но какие-то перемены с его физиономией явно произошли, и это можно было смело назвать собачьим румянцем. — Где эта штука? Не потерял?
Я разжал мокрый кулак. На ладони лежал старый железнодорожный билет, немного потертый, словно с начала до конца долгого путешествия провалялся в кармане. Себастьян подошел ко мне вплотную и затаил дыхание.
— Железнодорожный билет, — произнес он наконец дрожащим басом.
— Точно. Из Вены в Варшаву.
— Нет, наоборот, старик. Из Варшавы в Вену.
— Какая разница. Посмотри, дата стерлась.
— Все равно видно, что очень старый. Гляди, какие старомодные буквы.
— Зачем она мне его дала?
Себастьян долго молчал, а потом сказал тихо:
— Может быть, чтобы помнил.
— Что?
— Ничего. Просто помнил, что она ждет. Какой-то тип в плаще «болонья» нарочно со злостью толкнул Себастьяна:
— Нашли место трепаться.
Дождь прекратился. Подъехала мусорная машина. Мусорщики принялись выкатывать из ближайшей подворотни железные контейнеры, которые с диким грохотом заглатывала огромная цистерна.
— Дай мне это, старик, — шепнул Себастьян.
— Да ты немедленно потеряешь.
— Не потеряю. Слово джентльмена.
— Тебе некуда спрятать.
— Засуну за ошейник.
— Пусть лучше будет у меня. Я в любой момент могу тебе его показать.
— Только не посей, старик.
— Подумаешь, драгоценность.
— Знаешь, мне пора идти. Я ведь только на минутку выскочил в киоск за газетами.
— Ну тогда пока.
— Обиделся, старик?
— Ладно, беги, не то примерзнешь к тротуару.
— Мне прийти?
— Конечно.
— Может, завтра?
— Давай завтра.
— Я тебя полюбил, старик, — сказал Себастьян и осекся. Хотел еще что-то добавить, похоже, какая-то фраза уже вертелась у него на языке, но только капелька слюны скатилась с отвисшей нижней губы. Повернулся и побежал неуклюжей трусцой в глубь улицы, огибая прохожих.
Я сразу нашел дом номер тринадцать. В подъезд все время вбегали и выбегали люди, у края тротуара дремало несколько машин. Картонные таблички с красиво вычерченными знаками указывали путь. Я попал в длинный коридор со множеством дверей. На одной виднелась надпись «Касса», на другой — «Гримерная», на третьей — «Режиссер». Я открыл дверь с загадочной табличкой «Производство». Большая комната была полна народу. Какие-то женщины ожесточенно колотили по клавишам пишущих машинок. Чернявый верзила что-то чертил на пришпиленном к стене огромном листе картона.
Я довольно долго стоял, пока ко мне не подошел худющий, почти прозрачный молодой человек с ушами, похожими на крылья летучей мыши.
— Что скажешь, сынок? — спросил он вроде бы дружелюбно, но вместе с тем как будто приготовившись к драке.
— Я по объявлению.
— В кино хочешь сниматься?
Ушастый вылупил на меня глаза — я даже испугался, уж не выросло ли что-нибудь у меня на голове.
— Ну да. Можно попробовать.
— А предки что?
— Какие предки?
— Мать или отец. Требуется согласие.
— Я сирота, — неохотно пробормотал я, потому что не люблю врать без нужды.
— Тогда опекун. В общем, кто-нибудь из взрослых.
— У меня никого нет. Правда.
Он помолчал, продолжая сверлить меня печальным взглядом, и наконец неуверенно сказал:
— Ну не знаю. — И крикнул в соседнюю комнату: — Щетка!
Оттуда вышел мужчина. Рожа у него была, как у бандита с большой дороги, огромный нос устрашающе испещрен красными прожилками, похожими на таинственные иероглифы.
— Чего там у тебя, Нико? — спросил он. — Нового Гжеся нашел?
— Это второй режиссер, — сообщил мне прозрачный Нико. — Родителей нет, опекунов тоже, сирота.
— На какие же шиши ты живешь? — поинтересовался второй режиссер.
— Я ищу работу.
— Дохлый номер, Гжесь. Без согласия опекунов ничего не выйдет.
— Но мне обязательно нужно. Я правда могу пригодиться. Разбираюсь в астрономии, в астронавтике.
— А что такое хохмология, знаешь?
Что такое хохмология, я, к сожалению, не знал, поэтому промолчал и уставился на женщин, барабанивших по клавишам пишущих машинок.
— Приглядись, Щетка, мне кажется, он подойдет, — несмело вступился за меня бледный Нико.
— Не уверен, — сказал Щетка. — А зачем тебе башли, Гжесь? Ты про комету слыхал?
— А если она пролетит мимо?
— Поставишь с первой получки?
— Ясное дело.
— Ишь, какой щедрый. Ладно, покажем тебя Зайцу.
Заяц был сам директор картины. Он полулежал развалясь на очень неудобном стуле, явно работая под американца. Мельком глянул на меня белыми глазами, из которых повеяло холодом, как из морозильника.
— Это против правил, — сказал он. — Вам что, больше делать нечего?
— Да вы посмотрите еще разок, — сказал Щетка, который, похоже, на меня поставил. — Типичный шпаненок. Сразу видно. В кичмане сидел?
— Где?
— В тюряге, Гжесь.
— Нет. Только в малолетке два месяца. Щетка, кажется, уже мною гордился. Теперь он смотрел на меня взглядом бандита, дождавшегося наследника.
— Я его покажу Щербатому, ладно?
Заяц, то есть директор картины, только недовольно поморщился. А мы перешли в другую комнату, где перед зеркалом сидел мужчина в очках и внимательно себя рассматривал. Лицо у него было все в каких-то рытвинах.
— Получай еще одного Гжеся, — сказал Щетка и плюхнулся на сундук с надписью «Не садиться».
Щербатый тоже довольно долго меня изучал, а потом спросил, косясь в зеркало:
— Кино любишь?
— Очень люблю, — сказал я с притворным энтузиазмом.
— А какие актеры тебе нравятся?
— Ну разные.
Меня бросило в жар: таких вопросов я не ждал.
— Например?
Я стал лихорадочно припоминать какие-то фамилии. Щербатый кивал, не переставая поглядывать в зеркало.
— А вы даже похожи на Тревора Хауарда, — с отчаяния сказал я наконец.
Щербатый замер перед зеркалом.
— Тебе так кажется? — медленно протянул он.
— Честное слово.
Он долго молчал и наконец вздохнул:
— Вид у него подходящий.
— Ну так что, покажем Лысому? — оживился Щетка.
И отвел меня в комнату с табличкой «Гримерная». Там в кресле, окруженная стайкой женщин в белых халатах, сидела чем-то недовольная блондинка. Задрипанный человечек с остатками седоватых волос вокруг лысины примерял ей разные парики. Он показался мне чем-то похожим на моих знакомцев, имевших обыкновение пировать у нас во дворе возле мусорных ящиков.
— Пан режиссер, — робко проговорил Щербатый. Щетка подобострастно молчал. — Пан режиссер, я нашел подходящего мальчика.
Лысый посмотрел на меня и пожевал сухими губами, точно пытаясь выплюнуть нитку в полсотни метров длиной.
— Что вы всё каких-то губошлепов водите? Мне нужен парень с характером, с изюминкой.
— Этот очень забавный, — еще более робко возразил Щербатый. — Два года просидел в колонии.
Лысый, то есть режиссер, долго плевался, сверля меня злобным взглядом.
— Мне не нравится.
— Попробовать можно, пан режиссер. Щелкнем пару раз, — заскулил Щербатый, который, видно, тоже на меня поставил.
— Прекратите терзать режиссера, — сказала недовольная блондинка— Войтусь, я что, весь фильм должна проходить в этой пакости? — И швырнула на столик очередной парик.
Режиссер поплевал сухими губами и задумчиво произнес:
— Должна. Должна. Щербатый страдальчески вздохнул:
— Может, я все-таки попробую?
— Вам бы только баклуши бить! — неожиданно взревел режиссер. — Я все должен сам. Санаторий тут себе устроили! Разгоню к чертовой матери! Чтоб я вас больше на площадке не видел!
И внезапно успокоился. Подмигнул одним глазом, потом другим. Поплевал тихонько.
— Что это я хотел? — пробормотал.
— Ну, Войтусь… неужели нельзя обойтись без этих мерзких чужих волос?
— Нельзя. Мы тебя сделаем более демонической.
— Значит, вы согласны? — вполголоса спросил Щербатый, который, вероятно, был правой рукой режиссера.
Лысый молча натягивал на голову недовольной блондинке новый парик. При этом он сплевывал еще ожесточенней, чем раньше.
— Пошли на площадку, Гжесь, Плювайка сдался, — сказал Щетка, схватив меня за больное ухо.
Потом я довольно долго сидел в большой комнате, полной детей и взрослых. Но перед тем женщина в белом халате протерла мне лицо, шею и руки мокрой губкой кирпичного цвета. Должно быть, с моей физиономией что-то произошло: все взрослые, которые были в комнате, стали смотреть на меня с неприязнью. Я сообразил, что это родители детей, желающих получить роль в фильме «Чудесное путешествие на Андромеду». Они то и дело нервно поправляли что-то на своих разряженных чадах. А те жутко воображали и свысока поглядывали на окружающих, будто уже снимались в американских вестернах. Взрослые, правда, тоже довольно-таки неприязненно косились на чужих детей, верно в душе удивляясь наглости их родителей, посмевших привести на студию таких придурков. Словом, атмосфера в большой комнате была неестественной и напряженной.
Одна только девочка лет двух или трех, которую мрачная, как ночь, мама звала Дакой, чувствовала себя совершенно свободно. Она залезала во все углы, всех расталкивала, заглядывала в чужие сумки, комментируя каждый свой шаг на удивление сильным голосом, похожим на голос утенка Дональда. Все смотрели на нее с симпатией, хотя и с некоторой опаской. Возможно, потому, что пропорции тела у Даки были какие-то странные: она казалась взрослым человеком, который забыл вырасти. К тому же ее маленькая головка была почти начисто лишена волос. За ней, норовя укусить, таскался пестрый котенок, тоже совсем еще младенец. Дака все время пыталась его ударить, но безуспешно, и они неуклюже разлетались в разные стороны. Тем не менее котенка никто не прогонял — вероятно, он тоже был актер.
Щербатый — кстати, единственный, выглядевший настоящим киношником — принес мне листок с двумя фразами: «Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!» — и велел выучить этот текст наизусть.
— Берете, значит? — спросил я. Щербатый неопределенно хмыкнул:
— Пока неизвестно. Постарайся хорошо сыграть. Ну-ка, покажи, как ты будешь говорить.
— Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!
— Э-э, сынок. Это кино, тут надо все показывать. На твоем лице сперва должен отразиться испуг, а потом злость. Гляди.
И показал так здорово, что какая-то сидевшая рядом женщина схватила в охапку свою тринадцатилетнюю дочурку и смущенно принялась извиняться.
Маленькая Дака между тем вырывала из рук томящихся в ожидании родителей разные предметы, громко вереща:
— Я это хоцу.
Потом Дака стала требовать, чтобы ей подняли крышку рояля, который она называла «лоялем». Но тут пришел Щетка и спросил:
— Вызубрил роль, Гжесь? Тогда пошли на площадку.
Все родители косо на меня поглядывали уже с той минуты, когда я получил листок с текстом роли. Теперь же они проводили меня глазами, полными непритворной ненависти.
Таинственная площадка оказалась громадным сумрачным залом — ужасно серым, облупленным, пропахшим пылью и паленой резиной. Около большой кинокамеры у деревянной стены с кривыми окнами сидели в полутьме какие-то люди, разложив перед собой промасленные бумажки, и молча закусывали. Кое-где белели огромные плакаты с надписью «Курить запрещается», а под ними суетился Щербатый с длинной сигаретой в зубах.
— Поди сюда. Представься пану сценаристу, — сказал он.
Я пожал руку очень толстому человеку в очках, сидевшему на брезентовом стульчике. Почему-то я сразу догадался, что он терпеть не может детей.
— Пан сценарист тоже дебютант в кино, — добавил Щербатый, а пан сценарист скромно потупился, хотя видно было, что ему приятно это слышать.
— Замечательный павильон, — сказал он. — Просто волшебный: захочешь, появятся дворцы и замки, высокие деревья и горы, и даже река, если понадобится. Ты не ощущаешь тайного трепета, переступая порог этой фабрики чудесных снов?
— Нет, не ощущаю, — неизвестно почему сказал я правду.
— Новое трезвое поколение, — рассмеялся сценарист и с явным отвращением погладил меня по голове. — А кого молодой человек будет играть?
— Наверно, Птера, отрицательного персонажа, — сказал Щербатый, разглядывая меня через какой-то приборчик.
— Я его немного другим воображал, — пробурчал сценарист.
— Это кино, уважаемый, здесь не воображать надо, а вкалывать, — сказал Щербатый, а я понял, что с паном сценаристом можно не считаться.
Тут к нам подошел бородатый человек, деловито жующий бутерброд. В свободной руке он держал термос. Бородач как-то так на меня посмотрел, что я почувствовал к нему симпатию. Вдобавок он немного смахивал на Себастьяна. У обоих была грусть в глазах.
— Ну как, светики готовы? — спросил Щербатый.
— Светики всегда готовы, — ответил человек с бородой, отхлебнув чаю. Потом неторопливо закрутил крышку на термосе и громко крикнул: — Зажечь свет!
В разных углах зала, как эхо, зазвучали голоса:
— Зажечь свет!
— Включай десятку!
— Давай полный!
А я сообразил, что человек с бородой — оператор, а светиками Щербатый называет его помощников. Но светики были не очень-то готовы: бородатый оператор еще битый час бегал, глядя через темное стеклышко на прожекторы и выкрикивая что-то непонятное:
— Шире шторки… Опусти шторку… Поставь негра… Поближе к пацану.
Щербатый объяснил, что я должен делать. Задание было несложное. После слов «не трогай эту загородку» и перед словами «видишь, говорил я» мне следовало шлепнуть девчонку, мою партнершу, которой оказалась Дака. За ней, конечно, притащился котенок и сразу стал играть с электриками, напрочь позабыв, зачем он здесь. Щербатый сказал мне, что у котенка есть дублер, то есть заместитель, который будет вместо него играть в трудных или опасных сценах. А этот возомнил себя актером и уже немного зазнался.
Потом, когда наконец дали полный свет, все принялись друг на друга шикать. Стало тихо, только где-то в глубине зала стучали молотками рабочие. Нас с Дакой поставили перед камерой. Спинка стула должна была изображать эту таинственную загородку. Опять все закричали наперебой с разными интонациями: «Готовы… Готовы? Готовы!»
Потом Щербатый крикнул: «Камера!», какая-то девица хлопнула у меня перед носом одной черной дощечкой о другую и что-то прокричала противным голосом, а я сказал то, что от меня требовалось. Но только я собрался ударить Даку, как увидел ее глазки, похожие на смородинки, и в них такое уважение, что, вместо того чтобы ударить, я погладил ее по спине, ну, может, чуточку ниже. Кстати, все это продолжалось не дольше трех секунд.
— Стоп! — крикнул Щербатый. — Никуда не годится. Ты же должен был ее ударить.
— Она будет плакать…
— Ты лучше о себе заботься. Сниматься хочешь?
— Хочу.
— Тогда не халтурь, а делай, что тебе говорят.
И все повторилось заново. На этот раз я здорово приложил Даке. Она завопила и с ревом кинулась в темноту зала.
— Стоп. Хороший дубль! — завопил Щербатый.
Девица с черной хлопушкой вылезла из-за камеры ужасно злая.
— Ты почему переврал текст?
— Я не перевирал.
— Как это? Вместо «не трогай эту загородку» сказал «не трогай этой загородки».
— Потому что так правильнее.
— Пан сценарист! — крикнула девица. Толстяк поспешно приблизился. Выслушал жалобу и почему-то раскипятился.
— Я не позволю искажать текст. Безобразие! Мало того, что платят гроши, еще и не считаются.
— Послушайте, — примирительно сказал я. — С отрицанием употребляется родительный падеж, а не винительный. Это, наверно, машинистка перепутала.
Пан сценарист закрыл глаза, пошептал что-то, проверяя падежи. А потом делано рассмеялся:
— Ты прав, герой. Машинистки в кино — особая статья. Говори, как тебе проще.
И, кажется, опять хотел погладить меня по голове, но передумал. Стал рассказывать девице, как его сочинения корежили в издательствах, даже в заграничных, мимоходом упомянув о наградах, которые неоднократно получал.
На третий раз я вроде сыграл правильно, потому что Щербатый весело крикнул:
— Спасибо. Мне нравится. А тебе?
— Нашему брату всегда все нравится, — без энтузиазма ответил бородатый оператор и потянулся за термосом.
Тут я заметил между какими-то перегородками Лысого, то есть режиссера; рядом с ним на стульчике сидела недовольная блондинка в странном пластиковом комбинезоне, сквозь который все просвечивало. Быстро поплевав сухими губами, режиссер сказал:
— Не то. Безнадега. Ничего он не может. Щербатый, который окончательно на мне зациклился, подошел и сказал очень вежливо:
— Я не согласен, пан Войцех. У него специфическая внешность, вылитый Птер.
— Много вы понимаете! — завопил режиссер. — Банда лоботрясов! Все я за вас должен делать!
— Войтусь, — сонно протянула недовольная блондинка. — Тебе нельзя волноваться.
— Я вообще прекращу съемки. Группы нет, актеров нет, текста нет! Надоела эта самодеятельность!
— Прошу прощения, а какие у вас претензии к тексту? — с обидой вмешался толстый сценарист. — Вы его сами тысячу раз переделывали. Я просто не узнаю своей книги.
— Потому что это дурацкая байка для безмозглых детишек.
— Ну, знаете!
— А мне нужно… как бы вам сказать… чтобы глубина была, чтоб звучало по-современному. Я не могу снимать старомодную белиберду. В фильме должен ощущаться дух времени, атмосфера сегодняшнего дня. Все, прекращаю съемки. Надоело.
И, бешено сплевывая, повернулся, собираясь уйти, но сценарист схватил его за свитер:
— Пан Войтусь, ведь можно еще что-то придумать, что-то изменить, добавить. Вы сами говорили, что над фильмом работают вплоть до премьеры.
Бесшумно, словно призрак, появившийся Щетка взял меня за ухо:
— Пошли отсюда, Гжесь, это не для детей картинка.
И поволок меня в какой-то длинный коридор.
— Ничего не вышло, — мрачно сказал я. — Столько нервотрепки, и все зря.
— Спокойно, сынок. Будет он снимать. Мадам сама нашла эту книжку и пожелала сыграть добрую волшебницу, так что Лысый будет снимать как миленький!
— А я?
— А ты? Посмотрим. Экран покажет. Иди в кассу.
Какой-то мужчина, беспрерывно сыпавший шуточками, выдал мне шестьдесят злотых. На беду притащился Заяц, директор картины. Уставился в окно своими белыми глазами и уныло забубнил:
— Номер не пройдет. Мы не имеем права. У него нет опекунов.
— Ты, Заяц, — сказал Щетка таким голосом, что любой прохожий на темной улице, не пикнув, отдал бы ему пальто. — Катись со своими правилами знаешь куда? Я его опекун, усек?
В коридоре меня догнал Щербатый.
— Где тебя в случае чего искать?
— Вы думаете?..
— Ничего я не думаю. На всякий пожарный.
— Я временно живу у знакомых. У них есть телефон.
Я стал спускаться по лестнице, тупо глядя на фотографии актеров на стенах. Кто-то поднимался мне навстречу. Я слышал дробный перестук твердых каблучков. И вдруг на площадке между этажами чуть не столкнулся с той, в джинсах, имени которой мне не хочется называть. На этот раз она была не в джинсах, а в моднющем платье и плаще, кажется импортном. Вообще-то, я даже задел ее плечом, она отскочила как ужаленная и сказала: «Извиняюсь», хотя виноват был, скорее, я.
Я остановился и, сам не знаю почему, обернулся. И она задержалась на крохотную долю секунды и посмотрела на меня сквозь железные листья нарядной перегородки, а потом торопливо побежала наверх. Возможно, впрочем, мне только показалось, что посмотрела.
На улице опять шел снег — крупными хлопьями, точно в январе. Может, в другое время никто бы и внимания не обратил, но сегодня все удивлялись. Продавщицы в магазинах смотрели на снег через большие запыленные витрины, прохожие, задирая головы, провожали глазами низкие тучи, даже милиционер, который было засвистел вдогонку неправильно повернувшему автомобилю, махнул рукой и засмотрелся на пушистые белые клочья, как будто срываемые кем-то с гигантской прялки.
Наверно, и этот злющий режиссер, как все, ждет столкновения с астероидом.
Наш город в такую погоду выглядит не лучшим образом. Он совершенно серый, словно вытершийся от долгого употребления. Дома точно обгрызены морозами, дождями и ветрами. Заляпанные грязью машины разбрызгивают во все стороны месиво, скапливающееся в водостоках. Люди, отворачивающиеся от пронзительного весеннего ветра, тоже не ахти как привлекательны. И вообще жить не хочется. Если б не надежда, что скоро придет весна… Но придет ли она в этом году?
Возле нашего дома я столкнулся с Буйволом. Он с наслаждением шлепал по лужам в резиновых сапогах, каким-то чудом не лопавшихся на его икрах. Буйвол был на званом обеде и так наелся, что под конец куска больше не мог проглотить. Правда, помолчав минутку, он признался, что, пожалуй, дал маху: еще немного сладкого в него бы влезло. Опустив веки с желтыми ресницами, он бесконечно долго перечислял все, что съел у приятеля, который страдает отсутствием аппетита и родители которого очень по этому поводу переживают. Вкусятина!
— Зачем ты так обжираешься? — неприязненно спросил я.
— Как зачем? Я записался в спортивный клуб. Буду поднимать штангу.
Я понял, что это очередной предлог: теперь можно будет есть без зазрения совести.
— Значит, больше не ждешь комету?
— Э-э, — промычал Буйвол. — В газетах пишут, что это вранье. Она пролетит очень далеко от Земли.
— Если в газетах пишут, что вранье, это лучшее доказательство, что правда.
Буйвол непонимающе заморгал желтыми ресницами.
— Это они нарочно, чтобы не было паники. У редактора, который живет у нас на пятом этаже, ночи напролет горит свет. Уж он-то знает правду и не может спать.
— Э-э, да ты псих ненормальный. Недаром родители не разрешают мне с тобой водиться.
— Значит, расхотел умирать?
— Что я, глупый? Мы летом поедем на озера. Там грибов, ягод — тьма. Вот уж когда поем вволю. По мне лучше получать плохие отметки, чем забивать голову всякой чепухой.
— Хорошо тебе, — вздохнул я.
— Еще бы. Я и книг никаких не читаю, только по программе — прочитал и забыл. Такая жизнь мне нравится, здоровьем Бог не обидел, и вообще — вкусятина. А у тебя какие от жизни радости? Вызубрил наизусть целую энциклопедию — и что? Папаша мой говорит, вы лентяи, оттого вам и жить не хочется. Ну скажи, что твоя мать делает? Коврики какие-то иногда расписывает. А отца вообще выперли с работы.
— Отец не сработался со своим начальником — у них разные научные взгляды.
— Э-э, — снова противно заблеял Буйвол. — Вкалывать ему неохота. Если бы все только валялись на диване и философствовали, что бы стало с нашей Землей?
— Знаешь, Буйвол, ты страшный примитив.
— Может, я и примитив, зато мне хорошо. Я тебя могу уложить одной левой.
Ну что тут скажешь?! Таков уровень умственного развития у моих ровесников. Поэтому можете не удивляться, что я ничего не рассказываю о школе, об одноклассниках и их забавах. Кстати, Буйвол еще не худший. Он даже неплохо учится. Правда, похоже, только назло другим. Потому что в классе его недолюбливают. Он сплошь и рядом возвращается из школы испачканный грязью, в порванной рубашке и прилично помятый. Его мать бегает жаловаться, но ее, видно, тоже не любят, потому что возвращается она ни с чем. И, должно быть, именно это толкает вперед нелюбимое всеми семейство.
Честно говоря, королем может быть только тот, кого никогда не терзают сомнения. Королю лучше всего быть абсолютно уверенным в себе. А чтобы он этой уверенности не терял, не надо приносить ему книги для чтения, показывать фильмы, даже газеты не надо давать. Ведь знание, информация, опыт пробуждают в человеке кучу сомнений. Я это по себе знаю.
Я иногда думаю, что бы я сделал, если бы да кабы… но исключительно для того, чтобы убить время. Уверен, что каждому приходят в голову такие глупые ребяческие мысли, только никто никогда в этом не признаётся.
Да и зачем мне эта королевская власть? Что бы я от нее имел? Одни заботы и неприятности, а в результате стыда не оберешься. По правде говоря, быть королем мне совсем не хочется.
И опять мы вернулись к себе, в наш город, в нашу жизнь. Стояли посреди мостовой, шел дождь вперемешку со снегом и ледяным ветром. Проезжающие мимо машины смахивали со стекол снег и воду отчаянно работающими щетками. Водители злобно нам гудели.
Я потянул Себастьяна на тротуар.
— Ну видишь, старик. Один раз попал, — сказал пес-изобретатель, отряхиваясь. — Вот твоя Вспульная. Как по заказу.
— У меня ухо ужасно горит. Такое ощущение, будто на нем висит полная авоська продуктов.
— Точно, малость распухло. Ничего, до свадьбы заживет. Ты напоролся на совершенно случайный удар.
— Называется, глянули одним глазком.
— Только не расклеивайся, старик. В следующий раз мы его так угостим — своих не узнает. Немного потренируешься, и все. Я тебе покажу парочку приемов.
— Это ты сейчас такой умный. А там прикидывался дурачком.
Себастьян опечалился. Укоризненно глядел на меня своими глазищами, пожалуй чересчур красивыми для такого зверя, и даже перестал стряхивать крупные капли, скатывающиеся со лба на черный нос.
— Ну что я мог, старик? — наконец жалобно пробормотал он. — Кто меня воспринимает всерьез? Э, говорить не хочется.
— Она мне кое-что дала.
— Кто? — насторожил уши Себастьян.
— Ну кто? Может, английская королева?
— Чего ты сразу заводишься? — Себастьян переступил с одной пары лап на другую. Я готов был поклясться, что он покраснел, хотя собаки не умеют краснеть. Но какие-то перемены с его физиономией явно произошли, и это можно было смело назвать собачьим румянцем. — Где эта штука? Не потерял?
Я разжал мокрый кулак. На ладони лежал старый железнодорожный билет, немного потертый, словно с начала до конца долгого путешествия провалялся в кармане. Себастьян подошел ко мне вплотную и затаил дыхание.
— Железнодорожный билет, — произнес он наконец дрожащим басом.
— Точно. Из Вены в Варшаву.
— Нет, наоборот, старик. Из Варшавы в Вену.
— Какая разница. Посмотри, дата стерлась.
— Все равно видно, что очень старый. Гляди, какие старомодные буквы.
— Зачем она мне его дала?
Себастьян долго молчал, а потом сказал тихо:
— Может быть, чтобы помнил.
— Что?
— Ничего. Просто помнил, что она ждет. Какой-то тип в плаще «болонья» нарочно со злостью толкнул Себастьяна:
— Нашли место трепаться.
Дождь прекратился. Подъехала мусорная машина. Мусорщики принялись выкатывать из ближайшей подворотни железные контейнеры, которые с диким грохотом заглатывала огромная цистерна.
— Дай мне это, старик, — шепнул Себастьян.
— Да ты немедленно потеряешь.
— Не потеряю. Слово джентльмена.
— Тебе некуда спрятать.
— Засуну за ошейник.
— Пусть лучше будет у меня. Я в любой момент могу тебе его показать.
— Только не посей, старик.
— Подумаешь, драгоценность.
— Знаешь, мне пора идти. Я ведь только на минутку выскочил в киоск за газетами.
— Ну тогда пока.
— Обиделся, старик?
— Ладно, беги, не то примерзнешь к тротуару.
— Мне прийти?
— Конечно.
— Может, завтра?
— Давай завтра.
— Я тебя полюбил, старик, — сказал Себастьян и осекся. Хотел еще что-то добавить, похоже, какая-то фраза уже вертелась у него на языке, но только капелька слюны скатилась с отвисшей нижней губы. Повернулся и побежал неуклюжей трусцой в глубь улицы, огибая прохожих.
Я сразу нашел дом номер тринадцать. В подъезд все время вбегали и выбегали люди, у края тротуара дремало несколько машин. Картонные таблички с красиво вычерченными знаками указывали путь. Я попал в длинный коридор со множеством дверей. На одной виднелась надпись «Касса», на другой — «Гримерная», на третьей — «Режиссер». Я открыл дверь с загадочной табличкой «Производство». Большая комната была полна народу. Какие-то женщины ожесточенно колотили по клавишам пишущих машинок. Чернявый верзила что-то чертил на пришпиленном к стене огромном листе картона.
Я довольно долго стоял, пока ко мне не подошел худющий, почти прозрачный молодой человек с ушами, похожими на крылья летучей мыши.
— Что скажешь, сынок? — спросил он вроде бы дружелюбно, но вместе с тем как будто приготовившись к драке.
— Я по объявлению.
— В кино хочешь сниматься?
Ушастый вылупил на меня глаза — я даже испугался, уж не выросло ли что-нибудь у меня на голове.
— Ну да. Можно попробовать.
— А предки что?
— Какие предки?
— Мать или отец. Требуется согласие.
— Я сирота, — неохотно пробормотал я, потому что не люблю врать без нужды.
— Тогда опекун. В общем, кто-нибудь из взрослых.
— У меня никого нет. Правда.
Он помолчал, продолжая сверлить меня печальным взглядом, и наконец неуверенно сказал:
— Ну не знаю. — И крикнул в соседнюю комнату: — Щетка!
Оттуда вышел мужчина. Рожа у него была, как у бандита с большой дороги, огромный нос устрашающе испещрен красными прожилками, похожими на таинственные иероглифы.
— Чего там у тебя, Нико? — спросил он. — Нового Гжеся нашел?
— Это второй режиссер, — сообщил мне прозрачный Нико. — Родителей нет, опекунов тоже, сирота.
— На какие же шиши ты живешь? — поинтересовался второй режиссер.
— Я ищу работу.
— Дохлый номер, Гжесь. Без согласия опекунов ничего не выйдет.
— Но мне обязательно нужно. Я правда могу пригодиться. Разбираюсь в астрономии, в астронавтике.
— А что такое хохмология, знаешь?
Что такое хохмология, я, к сожалению, не знал, поэтому промолчал и уставился на женщин, барабанивших по клавишам пишущих машинок.
— Приглядись, Щетка, мне кажется, он подойдет, — несмело вступился за меня бледный Нико.
— Не уверен, — сказал Щетка. — А зачем тебе башли, Гжесь? Ты про комету слыхал?
— А если она пролетит мимо?
— Поставишь с первой получки?
— Ясное дело.
— Ишь, какой щедрый. Ладно, покажем тебя Зайцу.
Заяц был сам директор картины. Он полулежал развалясь на очень неудобном стуле, явно работая под американца. Мельком глянул на меня белыми глазами, из которых повеяло холодом, как из морозильника.
— Это против правил, — сказал он. — Вам что, больше делать нечего?
— Да вы посмотрите еще разок, — сказал Щетка, который, похоже, на меня поставил. — Типичный шпаненок. Сразу видно. В кичмане сидел?
— Где?
— В тюряге, Гжесь.
— Нет. Только в малолетке два месяца. Щетка, кажется, уже мною гордился. Теперь он смотрел на меня взглядом бандита, дождавшегося наследника.
— Я его покажу Щербатому, ладно?
Заяц, то есть директор картины, только недовольно поморщился. А мы перешли в другую комнату, где перед зеркалом сидел мужчина в очках и внимательно себя рассматривал. Лицо у него было все в каких-то рытвинах.
— Получай еще одного Гжеся, — сказал Щетка и плюхнулся на сундук с надписью «Не садиться».
Щербатый тоже довольно долго меня изучал, а потом спросил, косясь в зеркало:
— Кино любишь?
— Очень люблю, — сказал я с притворным энтузиазмом.
— А какие актеры тебе нравятся?
— Ну разные.
Меня бросило в жар: таких вопросов я не ждал.
— Например?
Я стал лихорадочно припоминать какие-то фамилии. Щербатый кивал, не переставая поглядывать в зеркало.
— А вы даже похожи на Тревора Хауарда, — с отчаяния сказал я наконец.
Щербатый замер перед зеркалом.
— Тебе так кажется? — медленно протянул он.
— Честное слово.
Он долго молчал и наконец вздохнул:
— Вид у него подходящий.
— Ну так что, покажем Лысому? — оживился Щетка.
И отвел меня в комнату с табличкой «Гримерная». Там в кресле, окруженная стайкой женщин в белых халатах, сидела чем-то недовольная блондинка. Задрипанный человечек с остатками седоватых волос вокруг лысины примерял ей разные парики. Он показался мне чем-то похожим на моих знакомцев, имевших обыкновение пировать у нас во дворе возле мусорных ящиков.
— Пан режиссер, — робко проговорил Щербатый. Щетка подобострастно молчал. — Пан режиссер, я нашел подходящего мальчика.
Лысый посмотрел на меня и пожевал сухими губами, точно пытаясь выплюнуть нитку в полсотни метров длиной.
— Что вы всё каких-то губошлепов водите? Мне нужен парень с характером, с изюминкой.
— Этот очень забавный, — еще более робко возразил Щербатый. — Два года просидел в колонии.
Лысый, то есть режиссер, долго плевался, сверля меня злобным взглядом.
— Мне не нравится.
— Попробовать можно, пан режиссер. Щелкнем пару раз, — заскулил Щербатый, который, видно, тоже на меня поставил.
— Прекратите терзать режиссера, — сказала недовольная блондинка— Войтусь, я что, весь фильм должна проходить в этой пакости? — И швырнула на столик очередной парик.
Режиссер поплевал сухими губами и задумчиво произнес:
— Должна. Должна. Щербатый страдальчески вздохнул:
— Может, я все-таки попробую?
— Вам бы только баклуши бить! — неожиданно взревел режиссер. — Я все должен сам. Санаторий тут себе устроили! Разгоню к чертовой матери! Чтоб я вас больше на площадке не видел!
И внезапно успокоился. Подмигнул одним глазом, потом другим. Поплевал тихонько.
— Что это я хотел? — пробормотал.
— Ну, Войтусь… неужели нельзя обойтись без этих мерзких чужих волос?
— Нельзя. Мы тебя сделаем более демонической.
— Значит, вы согласны? — вполголоса спросил Щербатый, который, вероятно, был правой рукой режиссера.
Лысый молча натягивал на голову недовольной блондинке новый парик. При этом он сплевывал еще ожесточенней, чем раньше.
— Пошли на площадку, Гжесь, Плювайка сдался, — сказал Щетка, схватив меня за больное ухо.
Потом я довольно долго сидел в большой комнате, полной детей и взрослых. Но перед тем женщина в белом халате протерла мне лицо, шею и руки мокрой губкой кирпичного цвета. Должно быть, с моей физиономией что-то произошло: все взрослые, которые были в комнате, стали смотреть на меня с неприязнью. Я сообразил, что это родители детей, желающих получить роль в фильме «Чудесное путешествие на Андромеду». Они то и дело нервно поправляли что-то на своих разряженных чадах. А те жутко воображали и свысока поглядывали на окружающих, будто уже снимались в американских вестернах. Взрослые, правда, тоже довольно-таки неприязненно косились на чужих детей, верно в душе удивляясь наглости их родителей, посмевших привести на студию таких придурков. Словом, атмосфера в большой комнате была неестественной и напряженной.
Одна только девочка лет двух или трех, которую мрачная, как ночь, мама звала Дакой, чувствовала себя совершенно свободно. Она залезала во все углы, всех расталкивала, заглядывала в чужие сумки, комментируя каждый свой шаг на удивление сильным голосом, похожим на голос утенка Дональда. Все смотрели на нее с симпатией, хотя и с некоторой опаской. Возможно, потому, что пропорции тела у Даки были какие-то странные: она казалась взрослым человеком, который забыл вырасти. К тому же ее маленькая головка была почти начисто лишена волос. За ней, норовя укусить, таскался пестрый котенок, тоже совсем еще младенец. Дака все время пыталась его ударить, но безуспешно, и они неуклюже разлетались в разные стороны. Тем не менее котенка никто не прогонял — вероятно, он тоже был актер.
Щербатый — кстати, единственный, выглядевший настоящим киношником — принес мне листок с двумя фразами: «Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!» — и велел выучить этот текст наизусть.
— Берете, значит? — спросил я. Щербатый неопределенно хмыкнул:
— Пока неизвестно. Постарайся хорошо сыграть. Ну-ка, покажи, как ты будешь говорить.
— Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!
— Э-э, сынок. Это кино, тут надо все показывать. На твоем лице сперва должен отразиться испуг, а потом злость. Гляди.
И показал так здорово, что какая-то сидевшая рядом женщина схватила в охапку свою тринадцатилетнюю дочурку и смущенно принялась извиняться.
Маленькая Дака между тем вырывала из рук томящихся в ожидании родителей разные предметы, громко вереща:
— Я это хоцу.
Потом Дака стала требовать, чтобы ей подняли крышку рояля, который она называла «лоялем». Но тут пришел Щетка и спросил:
— Вызубрил роль, Гжесь? Тогда пошли на площадку.
Все родители косо на меня поглядывали уже с той минуты, когда я получил листок с текстом роли. Теперь же они проводили меня глазами, полными непритворной ненависти.
Таинственная площадка оказалась громадным сумрачным залом — ужасно серым, облупленным, пропахшим пылью и паленой резиной. Около большой кинокамеры у деревянной стены с кривыми окнами сидели в полутьме какие-то люди, разложив перед собой промасленные бумажки, и молча закусывали. Кое-где белели огромные плакаты с надписью «Курить запрещается», а под ними суетился Щербатый с длинной сигаретой в зубах.
— Поди сюда. Представься пану сценаристу, — сказал он.
Я пожал руку очень толстому человеку в очках, сидевшему на брезентовом стульчике. Почему-то я сразу догадался, что он терпеть не может детей.
— Пан сценарист тоже дебютант в кино, — добавил Щербатый, а пан сценарист скромно потупился, хотя видно было, что ему приятно это слышать.
— Замечательный павильон, — сказал он. — Просто волшебный: захочешь, появятся дворцы и замки, высокие деревья и горы, и даже река, если понадобится. Ты не ощущаешь тайного трепета, переступая порог этой фабрики чудесных снов?
— Нет, не ощущаю, — неизвестно почему сказал я правду.
— Новое трезвое поколение, — рассмеялся сценарист и с явным отвращением погладил меня по голове. — А кого молодой человек будет играть?
— Наверно, Птера, отрицательного персонажа, — сказал Щербатый, разглядывая меня через какой-то приборчик.
— Я его немного другим воображал, — пробурчал сценарист.
— Это кино, уважаемый, здесь не воображать надо, а вкалывать, — сказал Щербатый, а я понял, что с паном сценаристом можно не считаться.
Тут к нам подошел бородатый человек, деловито жующий бутерброд. В свободной руке он держал термос. Бородач как-то так на меня посмотрел, что я почувствовал к нему симпатию. Вдобавок он немного смахивал на Себастьяна. У обоих была грусть в глазах.
— Ну как, светики готовы? — спросил Щербатый.
— Светики всегда готовы, — ответил человек с бородой, отхлебнув чаю. Потом неторопливо закрутил крышку на термосе и громко крикнул: — Зажечь свет!
В разных углах зала, как эхо, зазвучали голоса:
— Зажечь свет!
— Включай десятку!
— Давай полный!
А я сообразил, что человек с бородой — оператор, а светиками Щербатый называет его помощников. Но светики были не очень-то готовы: бородатый оператор еще битый час бегал, глядя через темное стеклышко на прожекторы и выкрикивая что-то непонятное:
— Шире шторки… Опусти шторку… Поставь негра… Поближе к пацану.
Щербатый объяснил, что я должен делать. Задание было несложное. После слов «не трогай эту загородку» и перед словами «видишь, говорил я» мне следовало шлепнуть девчонку, мою партнершу, которой оказалась Дака. За ней, конечно, притащился котенок и сразу стал играть с электриками, напрочь позабыв, зачем он здесь. Щербатый сказал мне, что у котенка есть дублер, то есть заместитель, который будет вместо него играть в трудных или опасных сценах. А этот возомнил себя актером и уже немного зазнался.
Потом, когда наконец дали полный свет, все принялись друг на друга шикать. Стало тихо, только где-то в глубине зала стучали молотками рабочие. Нас с Дакой поставили перед камерой. Спинка стула должна была изображать эту таинственную загородку. Опять все закричали наперебой с разными интонациями: «Готовы… Готовы? Готовы!»
Потом Щербатый крикнул: «Камера!», какая-то девица хлопнула у меня перед носом одной черной дощечкой о другую и что-то прокричала противным голосом, а я сказал то, что от меня требовалось. Но только я собрался ударить Даку, как увидел ее глазки, похожие на смородинки, и в них такое уважение, что, вместо того чтобы ударить, я погладил ее по спине, ну, может, чуточку ниже. Кстати, все это продолжалось не дольше трех секунд.
— Стоп! — крикнул Щербатый. — Никуда не годится. Ты же должен был ее ударить.
— Она будет плакать…
— Ты лучше о себе заботься. Сниматься хочешь?
— Хочу.
— Тогда не халтурь, а делай, что тебе говорят.
И все повторилось заново. На этот раз я здорово приложил Даке. Она завопила и с ревом кинулась в темноту зала.
— Стоп. Хороший дубль! — завопил Щербатый.
Девица с черной хлопушкой вылезла из-за камеры ужасно злая.
— Ты почему переврал текст?
— Я не перевирал.
— Как это? Вместо «не трогай эту загородку» сказал «не трогай этой загородки».
— Потому что так правильнее.
— Пан сценарист! — крикнула девица. Толстяк поспешно приблизился. Выслушал жалобу и почему-то раскипятился.
— Я не позволю искажать текст. Безобразие! Мало того, что платят гроши, еще и не считаются.
— Послушайте, — примирительно сказал я. — С отрицанием употребляется родительный падеж, а не винительный. Это, наверно, машинистка перепутала.
Пан сценарист закрыл глаза, пошептал что-то, проверяя падежи. А потом делано рассмеялся:
— Ты прав, герой. Машинистки в кино — особая статья. Говори, как тебе проще.
И, кажется, опять хотел погладить меня по голове, но передумал. Стал рассказывать девице, как его сочинения корежили в издательствах, даже в заграничных, мимоходом упомянув о наградах, которые неоднократно получал.
На третий раз я вроде сыграл правильно, потому что Щербатый весело крикнул:
— Спасибо. Мне нравится. А тебе?
— Нашему брату всегда все нравится, — без энтузиазма ответил бородатый оператор и потянулся за термосом.
Тут я заметил между какими-то перегородками Лысого, то есть режиссера; рядом с ним на стульчике сидела недовольная блондинка в странном пластиковом комбинезоне, сквозь который все просвечивало. Быстро поплевав сухими губами, режиссер сказал:
— Не то. Безнадега. Ничего он не может. Щербатый, который окончательно на мне зациклился, подошел и сказал очень вежливо:
— Я не согласен, пан Войцех. У него специфическая внешность, вылитый Птер.
— Много вы понимаете! — завопил режиссер. — Банда лоботрясов! Все я за вас должен делать!
— Войтусь, — сонно протянула недовольная блондинка. — Тебе нельзя волноваться.
— Я вообще прекращу съемки. Группы нет, актеров нет, текста нет! Надоела эта самодеятельность!
— Прошу прощения, а какие у вас претензии к тексту? — с обидой вмешался толстый сценарист. — Вы его сами тысячу раз переделывали. Я просто не узнаю своей книги.
— Потому что это дурацкая байка для безмозглых детишек.
— Ну, знаете!
— А мне нужно… как бы вам сказать… чтобы глубина была, чтоб звучало по-современному. Я не могу снимать старомодную белиберду. В фильме должен ощущаться дух времени, атмосфера сегодняшнего дня. Все, прекращаю съемки. Надоело.
И, бешено сплевывая, повернулся, собираясь уйти, но сценарист схватил его за свитер:
— Пан Войтусь, ведь можно еще что-то придумать, что-то изменить, добавить. Вы сами говорили, что над фильмом работают вплоть до премьеры.
Бесшумно, словно призрак, появившийся Щетка взял меня за ухо:
— Пошли отсюда, Гжесь, это не для детей картинка.
И поволок меня в какой-то длинный коридор.
— Ничего не вышло, — мрачно сказал я. — Столько нервотрепки, и все зря.
— Спокойно, сынок. Будет он снимать. Мадам сама нашла эту книжку и пожелала сыграть добрую волшебницу, так что Лысый будет снимать как миленький!
— А я?
— А ты? Посмотрим. Экран покажет. Иди в кассу.
Какой-то мужчина, беспрерывно сыпавший шуточками, выдал мне шестьдесят злотых. На беду притащился Заяц, директор картины. Уставился в окно своими белыми глазами и уныло забубнил:
— Номер не пройдет. Мы не имеем права. У него нет опекунов.
— Ты, Заяц, — сказал Щетка таким голосом, что любой прохожий на темной улице, не пикнув, отдал бы ему пальто. — Катись со своими правилами знаешь куда? Я его опекун, усек?
В коридоре меня догнал Щербатый.
— Где тебя в случае чего искать?
— Вы думаете?..
— Ничего я не думаю. На всякий пожарный.
— Я временно живу у знакомых. У них есть телефон.
Я стал спускаться по лестнице, тупо глядя на фотографии актеров на стенах. Кто-то поднимался мне навстречу. Я слышал дробный перестук твердых каблучков. И вдруг на площадке между этажами чуть не столкнулся с той, в джинсах, имени которой мне не хочется называть. На этот раз она была не в джинсах, а в моднющем платье и плаще, кажется импортном. Вообще-то, я даже задел ее плечом, она отскочила как ужаленная и сказала: «Извиняюсь», хотя виноват был, скорее, я.
Я остановился и, сам не знаю почему, обернулся. И она задержалась на крохотную долю секунды и посмотрела на меня сквозь железные листья нарядной перегородки, а потом торопливо побежала наверх. Возможно, впрочем, мне только показалось, что посмотрела.
На улице опять шел снег — крупными хлопьями, точно в январе. Может, в другое время никто бы и внимания не обратил, но сегодня все удивлялись. Продавщицы в магазинах смотрели на снег через большие запыленные витрины, прохожие, задирая головы, провожали глазами низкие тучи, даже милиционер, который было засвистел вдогонку неправильно повернувшему автомобилю, махнул рукой и засмотрелся на пушистые белые клочья, как будто срываемые кем-то с гигантской прялки.
Наверно, и этот злющий режиссер, как все, ждет столкновения с астероидом.
Наш город в такую погоду выглядит не лучшим образом. Он совершенно серый, словно вытершийся от долгого употребления. Дома точно обгрызены морозами, дождями и ветрами. Заляпанные грязью машины разбрызгивают во все стороны месиво, скапливающееся в водостоках. Люди, отворачивающиеся от пронзительного весеннего ветра, тоже не ахти как привлекательны. И вообще жить не хочется. Если б не надежда, что скоро придет весна… Но придет ли она в этом году?
Возле нашего дома я столкнулся с Буйволом. Он с наслаждением шлепал по лужам в резиновых сапогах, каким-то чудом не лопавшихся на его икрах. Буйвол был на званом обеде и так наелся, что под конец куска больше не мог проглотить. Правда, помолчав минутку, он признался, что, пожалуй, дал маху: еще немного сладкого в него бы влезло. Опустив веки с желтыми ресницами, он бесконечно долго перечислял все, что съел у приятеля, который страдает отсутствием аппетита и родители которого очень по этому поводу переживают. Вкусятина!
— Зачем ты так обжираешься? — неприязненно спросил я.
— Как зачем? Я записался в спортивный клуб. Буду поднимать штангу.
Я понял, что это очередной предлог: теперь можно будет есть без зазрения совести.
— Значит, больше не ждешь комету?
— Э-э, — промычал Буйвол. — В газетах пишут, что это вранье. Она пролетит очень далеко от Земли.
— Если в газетах пишут, что вранье, это лучшее доказательство, что правда.
Буйвол непонимающе заморгал желтыми ресницами.
— Это они нарочно, чтобы не было паники. У редактора, который живет у нас на пятом этаже, ночи напролет горит свет. Уж он-то знает правду и не может спать.
— Э-э, да ты псих ненормальный. Недаром родители не разрешают мне с тобой водиться.
— Значит, расхотел умирать?
— Что я, глупый? Мы летом поедем на озера. Там грибов, ягод — тьма. Вот уж когда поем вволю. По мне лучше получать плохие отметки, чем забивать голову всякой чепухой.
— Хорошо тебе, — вздохнул я.
— Еще бы. Я и книг никаких не читаю, только по программе — прочитал и забыл. Такая жизнь мне нравится, здоровьем Бог не обидел, и вообще — вкусятина. А у тебя какие от жизни радости? Вызубрил наизусть целую энциклопедию — и что? Папаша мой говорит, вы лентяи, оттого вам и жить не хочется. Ну скажи, что твоя мать делает? Коврики какие-то иногда расписывает. А отца вообще выперли с работы.
— Отец не сработался со своим начальником — у них разные научные взгляды.
— Э-э, — снова противно заблеял Буйвол. — Вкалывать ему неохота. Если бы все только валялись на диване и философствовали, что бы стало с нашей Землей?
— Знаешь, Буйвол, ты страшный примитив.
— Может, я и примитив, зато мне хорошо. Я тебя могу уложить одной левой.
Ну что тут скажешь?! Таков уровень умственного развития у моих ровесников. Поэтому можете не удивляться, что я ничего не рассказываю о школе, об одноклассниках и их забавах. Кстати, Буйвол еще не худший. Он даже неплохо учится. Правда, похоже, только назло другим. Потому что в классе его недолюбливают. Он сплошь и рядом возвращается из школы испачканный грязью, в порванной рубашке и прилично помятый. Его мать бегает жаловаться, но ее, видно, тоже не любят, потому что возвращается она ни с чем. И, должно быть, именно это толкает вперед нелюбимое всеми семейство.