– А где же идеальный любовник? – спросил Он, пытаясь соединить в мозгу обугленные провода.
   – Вот он, – просто сказала Она. – Мой Граф.
   – Вот как? – Он хлебнул вина, закурил. – И как же он с тобой справляется?
   – По-разному... – Она нервно рассмеялась. – Но обычно хорошо...
   – И как это у вас происходит? – спросил он и неожиданно ощутил, что дал течь в самом неожиданном месте. Организм уже не справлялся с накатившим возбуждением.
   – Показать?
   – Покажи... те... Покажите...
   Она затушила свою сигарету и, неотрывно глядя Ему в глаза, позвала:
   – Граф! Иди к мамочке!
   Пятнистое чудовище покосилось на гостя гусарским взглядом и, решив видимо, что он – не помеха, встало на все четыре ноги. Она раздвинула свои божественные, античные, мраморные – и псина припала к ее вторым устам, лакая из них шумно, как из миски. Его огромная голова занимала почти все свободное пространство между ее коленок, мощный торс поднимался сзади, как горный хребет. Хвост, натурально, вилял из стороны в сторону, и Он нашел в себе силы улыбнуться этому.
   Она взяла Его за руку и прошептала, кривя губы:
   – До тебя этого никто еще не видел. Ты – первый. Потому что я люблю тебя... Иди ко мне... Поцелуй меня...
   Он припал к ее губам, преследуемый этими запредельными чавкающими звуками, и впервые ощутил, как Она умеет отвечать на поцелуй, как все ее тело, казавшееся ему совершенной статуей, вдруг ожило и потянулось к Нему. Граф ревниво заворчал, но не прервал своего занятия.
   Она стонала, целуясь. Он, второй раз подряд извергая из себя похоть, чувствовал приближение следующей волны... И Графов хвост, как взбесившийся флюгер, показывал полный беспредел в атмосфере...
   Потом, через сто веков, она встала на четвереньки и со стоном впилась в Его бедный инструмент, заставляя его извергаться вновь и вновь... Граф, повинуясь привычному распорядку, взгромоздился на нее сзади, слышно было его тяжелое дыхание и нечеловечески быстрые хлопки плоти о плоть...
   Она даже не стонала уже, а рычала, то и дело давая волю зубам и глядя Ему в глаза совершенно безумными своими... Все ее лицо было в...
 
   Ладно. Всему есть предел...
   Давайте поговорим о вечном... Эти гравюры из запрещенных книг... У Него в голове все вертелась одна из них – древняя, с благонравной девицей, ласкающей жеребца... О, похоть!.. Ты родилась задолго до гомо сапиенс, но только его воображение придало тебе этот вселенский размах...
   «Природа создала человека, чтобы познать самое себя...» Плавали, знаем... Как бы не так...
   Природа создала человека, чтобы трахнуть самое себя...
* * *
   Позже, выводя Графа на прогулку, Он улыбался своей власти над ним и не чувствовал никакой, то есть абсолютно никакой ревности. Как и было обещано.
   Она же в своем обморочном сне видела какие-то пятна... Реставратор, обнаружив такие на скале, придал бы им формы быка.
   А бык, обнаружив эти пятна, просто прошел бы мимо...

Эротический этюд # 21

   5-й километр от Города.
   – Милый, давайте откроем все окна? Кажется, уже можно дышать...
   – Давайте сначала доедем до седьмого километра.
   – А что там, на седьмом километре, старый вы каббалист? Черта магического круга?
   – Нет. Просто там начинается лес, и в воздухе меньше пыли.
   Он спокойно смотрел вперед, держа руку на рычаге коробки передач, в опасной близости от Ее бедра. Конвейер дороги проносил мимо глаз деревья, голосующие сухими беспалыми ветками. Ему было хорошо. Он ехал домой. От этой мысли не отвлекали ни Ее щебет, ни притаившийся сзади Город... Впереди, совсем недалеко, стоял Дом, с которым Он давно уже не виделся.
   Дом, на задворках которого до сих пор скачет курносый мальчишка, распугивая голубей и домовых. Старый Дом, съехавший набок, как фуражка с лихого казацкого чуба.
   Когда-то он был молод, слаб, и мальчик любил меряться с ним силами. Забрасывал снежками, расшатывал перила, топал что есть сил по крыше. Дом кряхтел, но терпел. Он уже тогда был добрым, даром, что молодым, домом. И ни разу не навредил мальчишке, который нарывался на это ежедневно, как только мог. Не уронил с крыши, не прокатил по лестнице, не подставил ступеньку у порога... Не порезал разбитым оконным стеклом...
 
   7-й километр.
   – Ага, вот и лес... Теперь можно?
   – Да, – Он улыбнулся. – Теперь можно.
   – Люблю, когда вы улыбаетесь. Становитесь совсем другим человеком...
   – Не ищите ручки. Вот тут на панели кнопочки, нажмите их – и все...
   – Здорово! – Она взяла на клавиатуре кнопок неслышный аккорд, стекла дружно поползли вниз, и зачем-то включилась аварийная сигнализация.
   – Это уже лишнее, – Он выключил аварийку и посмотрел на Нее! – Ну что, так посвежее?
   – Еще бы! – Она тут же достала сигарету и закурила. – К такому воздуху сразу не привыкнешь. Нужно постепенно... А то голова закружится с непривычки!
   Он тоже закурил, искоса поглядывая на Нее. Она, положив ногу на ногу, откинулась в кресле и смотрела в окно. За окном, не оглядываясь, куда-то бежали деревья.
   – У вас нет ничего выпить? – вдруг спросила Она. – А то голова все-таки закружилась, нужно раскрутить ее в обратную сторону...
   – В бардачке лежит бутылка вина. Сможете сами открыть? – Ему не хотелось останавливаться.
   – Конечно. Чем?
   – Там же лежит нож, увидите.
   – Да, вы – удивительно галантный кавалер. Бокала я, вероятно, не найду в вашем бардачке.
   – Нет. Пейте из горлышка – меньше расплещется...
   – Вы жадина и грубиян. Я с вами не дружу...
   – Не сердитесь. Космонавты вообще из тюбиков питаются...
   – Ладно, ладно... Не выкручивайтесь. Будете глоток-другой?
   – Нет, куда мне... Я за рулем. Впрочем, глоток – можно. Давайте.
   Первый раз он выпил вина там же, в Доме. Неизвестно, кто из них двоих опьянел больше, но оба пустились в пляс, и черно-белые фотографии красно-белых предков чудом удержались тогда на стенах. Поутру не досчитались одной ступеньки, а уж сколько с крыши слетело черепицы, так никто и не узнал. Они с Домом были заговорщиками и не делились со взрослыми своими маленькими тайнами. Поутру оба болели, и Дом наскоро слепил облако, которое выжал дождем на две похмельных головы.
 
   10-й километр.
   – Какой ветер! Вы не простудитесь?
   – Нет, ничего, – Он сделал еще один глоток и не добавил: – Он меня вылечит в случае чего.
   – Кто «он»? – не спросила Она.
   – Мой Дом... – сказал Он вслух.
   – Что «ваш дом»? – Она удивилась. Глаза блестят, юбка ползет вверх, медленно, как штора в старом кинозале...
   – Ничего. Мой Дом вам понравится. Там уютно...
   «Хорошо, что ты меня не слышишь, старина... Сказать про тебя „уютный“... Да... Не волнуйся, я все помню. И как ты умеешь лечить, я помню тоже. Хорошо, что бабка настояла тогда, чтобы меня привезли к тебе из больницы. Ты вытянул меня наверх, как невод со дна, с барахтающимся уловом будущих лет. Я тебе уже говорил „спасибо“? Не помню... Спасибо. Спасибо. Спасибо».
 
   15-й километр.
   – Так странно... – сказала Она.
   – Что?
   – Мы ведь оба с вами понимаем, куда и зачем едем. И все еще на вы, и даже не целовались ни разу...
   – Ты не понимаешь, куда едешь! – не крикнул он. – Зачем – это уже не так важно.
   – Вы мне очень нравитесь. Давно нравитесь. Давайте поцелуемся... – она положила руку ему на колено. Пьяная, красивая, добрая девочка.
   – А вдруг вам не понравится... Придется возвращаться. А я так хочу показать вам...
   Дом. Показать его тебе, сделать хозяйкой на день, на два, на всю жизнь. Это уж как получится. Ему решать. Дому. Дом лучше разбирается в женщинах, чем его Хозяин. Все, что дано знать Хозяину, рассказано Домом. С того дня, когда Он впервые подглядывал за безобразиями кузины из Ростова, он сохранил память о щели в потолке, из которой открывался удивительный вид на комнату для гостей. И кто, как не Дом, со скрипом подмигивал ему всеми остальными щелями, расширяя эту, как только мог.
 
   20-й километр.
   Она замолчала. Дорога взяла свое, лицо посерьезнело, глаза блестят уже совсем нехорошо. Полупустая бутылка зажата в коленях, для чего – ах! – пришлось еще выше поднять юбку. Ее рука задумчиво ложится на его руку, пальцы гладят кисть, как собаку, рычаг коробки отзывается ревнивым ворчанием. За окном пролетает шашлычная, бросив в окно тугой хищный аромат.
   Он ставит кассету, чтобы спугнуть ее руку. Рука уходит, подносит к губам бутылку – и тут же возвращается, пристраиваясь уже на его бедре. И тут же отправляется с инспекцией в соседнее место, где ожидает найти сами-знаете-что. И оно там действительно есть, это с-з-ч, но в состоянии столь беспомощном, что ее мизинец изгибается жалобным вопросительным знаком: «Почему?» Ласки становятся настойчивее, она ждет ответа, но лишь рычаг коробки стоит в салоне дрожащим фаллическим символом. Больше ничего...
   Это там, Дома, ее ждут сюрпризы. Он улыбается. И еще какие! Там, на диване, хранящем воспоминание о Первой и Единственной, он еще покажет ей, на что способен. Только бы тень от фонаря по-прежнему падала на стену, только бы молчал старый деревянный насмешник... Молчал, как в ту, первую, ночь, проявляя два силуэта на белой стене. Их контуры можно разглядеть до сих пор, если знать, где искать. Только больно видеть их, эти силуэты, и Дом порой включает все свое электричество, чтобы вывести их со стены, из памяти, вон.
   И тогда летит на свет мошкара. И женщины. И друзья. И на старой веранде звучит смех, в котором только Он может расслышать знакомое поскрипывание. Потом гости и гостьи ложатся спать, и Дом пеленает их тишиной, чтобы утром осторожно разбудить каждого – кого солнечным лучом, кого поцелуем любимой. И потом усадить на вчерашней веранде за солнечным утренним чаем. И хлопотать вокруг, хлопая дверьми, расставляя стулья, чтобы каждый, кто пришел к Хозяину, чувствовал себя Дома...
 
   23-й километр от Города.
   – Ой, что это? – Она испуганно уставилась в окно.
   Он резко затормозил у обочины.
   – Выходи!
   – Ты... что... Что случилось?
   – Выходи! – Он открыл ей дверь, бледный, все понявший сразу и оттого уже мертвый.
   Она вышла, держа в руке бутылку, удивленно глядя на него.
   Он закрыл за ней дверь, включил первую передачу и, не спеша, поехал к Дому. Тот, даже догорая, понял желание Хозяина, и пылающей головней поджег бензопровод. Машина остановилась посреди пепелища. Взрыв смешался с треском последней рухнувшей стены.
 
   Она кричала, не слыша сама себя. Ублюдки ринулись врассыпную из-за кустов куда глаза глядят, оставив на земле дешевую одноразовую зажигалку...
   И только мальчик в матросском костюме не спешил убегать. Он нашел в золе домового и взял его на руки. И пошел прочь, сквозь бьющуюся в истерике бабу, последний раз оглянувшись на Дом, которого не мог унести с собой.

Эротический этюд # 22

   «Здравствуй, милая...
   Ну вот, прошла еще тысяча лет после твоего последнего письма. В мире, должно быть, произошла масса событий за это время. Чей-нибудь ребенок, родившийся в день, когда ты поставила точку на листе бумаги, уже бегает по полу, стуча игрушечными пятками. Но мне нет до этого никакого дела. Моя любовь к тебе закрыта от остального мира янтарной пеленой, в которой трудно дышится, но долго живется.
   Я стал еще на тысячу лет ближе к тому дню, когда смогу прижать тебя к своей груди. И мы снова будем вместе – теперь уже навсегда.
   Ты просишь рассказать о себе. Это – печальная тема для разговора. Дни палача страшны, а ночи бессонны. Только мысль о том, что я с товарищами очищаю этот мир от скверны, помогает мне держаться на ногах. Крики, кровь, допросы – вот нехитрые декорации моего сегодняшнего бытия. И это отребье рода человеческого, с которым приходится нянькаться с утра до ночи, лишает меня возможности увидеть тебя, прижаться щекой к твоей белокурой головке, посидеть с тобой на скамейке, провожая уходящее солнце...
   Я ненавижу их за это, я исполняю свой долг с великим рвением. Капитан обещал мне повышение в чине за особые заслуги. Для нас с тобой это означает возможность в скором времени обзавестись, наконец, собственным домом. Ты уже придумала, какого цвета у нас будут обои в спальне? Только не розового, умоляю, только не розового...
   С некоторых пор я стал ненавидеть все оттенки красного цвета.
   Вчера ко мне на допрос привели одну из опаснейших шпионок. Если бы я не знал, кто она такая, я бы поддался ее странному очарованию. Трудно сказать, как она выглядела раньше. Мало что осталось от ее былой внешности теперь, но она удивительно держалась, эта обреченная на каблук змея.
   Мы допрашивали ее вдвоем, и мой напарник, которого я начинаю уже тихо ненавидеть, переусердствовал с самого начала. Не буду описывать тебе ужасы, вытворяемые им, скажу только, что нет такой боли и такого унижения, которых он не заставил бы ее испытать в эти долгие два часа. К нам привели, хоть и растерзанного, но человека, вынесли же хрипящий окровавленный мусор... И мой коллега, не буду называть его имени, мыл руки в ржавом умывальнике. Как будто казенное мыло способно справиться с этими пятнами!
   Мой напарник – настоящий мастер своего дела... В работе он использует старинные инструменты, взятые им под расписку из нашего музея. Скажу тебе по секрету, что один вид этих порождений чьего-то безумия способен вызывать ужас. А уж использование их по назначению и вовсе не поддается описанию.
   Я смотрел на то, что осталось от этой... твари, и не мог поверить своим глазам. Какую совершенную оболочку способно принимать зло! Измятая и растоптанная, она ухитрилась сохранить грацию движений, тихую власть во взгляде. Даже свою унизительную наготу эта... эта ведьма преподнесла так, что мне хотелось отвернуться, чтобы не закричать от жалости... Впрочем, на грубую скотину, с которой мне приходится работать, это, произвело совершенно другое впечатление...
   Одна странная вещь не дает мне покоя... Впрочем, ладно...
   Иногда я вижу во сне наш дом. Его еще нет на свете, но для меня он уже распахнул свои двери. Мои измученные чувства отдыхают там, в бесплотном кресле-качалке, с видом на закат... Нет, лучше на рассвет. Закаты бывают слишком красны... И ты еще спишь, в шелковом коконе простыней, без пяти минут мотылек... А я, отвернувшись от окна, тешу взгляд твоим лицом, прикасаюсь к родинке на щеке...
   Представляешь, у нашей подопечной тоже есть родинка! Там же, где и у тебя – на середине „великого слезного пути“, как мы с тобой его в шутку окрестили... И ведь кто-то целовал ее, эту родинку, и не однажды... Теперь ее не разглядеть под кровью, но слеза порой вымывает ее, как золотую песчинку из грязи... Хотя лучше бы она этого не делала...
   Не могу сказать, что мне жаль эту... женщину. Нас слишком хорошо научили ненавидеть их, чтобы теперь допускать сомнения. Но ее странное сходство с тобой заставляет меня постоянно вспоминать о нашем с тобой тайном мире, который мы всегда прятали, сначала – от взрослых, потом – от детей... Спасают только ее глаза. Они совсем не похожи на твои – распахнутые, как окна, навстречу солнцу... У нее они, как бойницы, опасно и хищно прищурены. Один, впрочем, совсем заплыл... Не думаю, чтобы ему довелось снова увидеть свет. Он будто подмигнул кому-то, да так и остался закрытым. Второй был в упор нацелен на меня, как будто именно я, а не мой гнусный напарник, был причиной ее страданий.
   Странно, что добрые и злые силы способны выбирать для себя столь схожие сосуды... Твоя ангельская чистота и ее дьявольские нечистоты поселились в телах, способных сойти за зеркальные отражения, будучи поставлены рядом...
   Жаль, что я так и не услышал ее голос. Для меня это важно. Очень важно. Для меня это важнее всего на свете... Я должен убедиться, что этот голос не...
   (зачеркнуты три строчки)
   Какое глупое выходит письмо. Конечно, я никогда не отправлю его. Как и десять предыдущих. Ты прости меня, родной человечек, но мой лай из подземелья не должен быть услышан никем, кроме других псов и их страшной добычи. А то, что я не могу молчать и извожу лист за листом казенной бумаги – давай будем считать это моими добровольными признаниями...
   А теперь мне пора возвращаться к работе. Обеденный перерыв закончен, из камер снова доносятся крики. У нас здесь принято служить рьяно, и пятиминутное опоздание может быть воспринято как преступная халатность...
   А у меня, к тому же, есть важное дело... Я должен услышать ее голос. Сейчас. Немедленно. Пока мой напарник не изуродовал ее голосовые связки. Пока еще есть шанс убедиться, что...
   (зачеркнуто)
   А тебе осталось ждать совсем немного. Мой ответ окажется с тобой куда раньше меня.
   (зачеркнутая строка)
   Ведь скажет? Скажет? Ну, хоть одно-единственное слово...»
* * *
   Выписка из дела № 007724376:
   «...Имя адресата письма установить не удалось. Имя заключенной № 008014445, прежде записанное с ее показаний, также не удалось подтвердить или опровергнуть. Лейтенант N. не оставил других записей, позволяющих судить о причинах его самоубийства...
   Заключенная № 008014445 была доставлена в лазарет, где скончалась от полученных огнестрельных ранений, не произнеся ни слова. Особых примет не ее теле обнаружено не было. Отдельно следует указать на то, что родимое пятно, описанное в письме, на лице заключенной никогда не существовало...»

Эротический этюд # 23

   Солнце растеклось из-под шторы, разлитое утренней молочницей. В полосе света, между старых фотографий в рамах – рукописный листок. Он тоже под стеклом, отсвечивающим, как небезызвестное пенсне. Можно разобрать почерк: он стремителен, старомодно аккуратен, геометрически точен.
 
   «Распорядок дня на завтра, 10 октября 1948 года.
   8.00. Подъем...»
   Старик открывает глаза, вздыхает и садится в постели. Он не имеет скверной привычки разговаривать сам с собой, поэтому сидит молча, ожидая, пока развеется утренний туман в голове.
   Дождавшись, он встает и подходит к окну – впустить в комнату мир. Старику многое в этом мире не по душе, но, пока Солнце на месте, он простит миру многое...
 
   «8.10. Зарядка...»
   Старик давно перестал делать ее. А потом перестал и стыдиться того, что перестал ее делать. Он теперь бережет силы. Зато умывается вдвое дольше обычного, подолгу держит руки под горячей водой. А, отогрев, водит ими по лицу, как скульптор, на ощупь придавая чертам нужную форму. Он выходит из ванной с новыми руками и новым лицом, иногда удается вымыть из морщин немного лишней памяти...
 
   «8.40. Завтрак...»
   Стакан крепчайшего чая, яйцо всмятку, кусок белого хлеба с маслом. Как тогда. Даже стакан тот же самый. Только теперь Старик молится перед едой. И чай иногда успевает остыть.
 
   «9.30. Совещание у наркомвоенмора...»
   Что ж. Точность – вежливость королей. И народных комиссаров. Старик еще не встал из-за стола, когда по подоконнику вельможно зацокало снаружи. Будто пошел дождь, да не простой, а юбилейный, основательный такой дождь...
   Старик подходит к окну, прихватив кусок хлеба. Так и есть, вышагивает Голубиный Нарком туда и обратно, то ли думу думает, то ли страх наводит на окрестности. И уж никак не за хлебом он сюда прилетел. Еще чего! Если и поклюет малость, то в задумчивости, как бы и не заметив...
   Говорить им не о чем. Как и прежде. Но дело общее – выжить. Как и прежде.
 
   12.00. Выезд на Объект..."
   Старик отходит от окна, сражается с пальто и не без труда побеждает. С обувью и шляпой дело обстоит проще. Он выходит из дома, с тоской смотрит на то место, где раньше стояла блестящая «эмка», и идет к троллейбусной остановке. Объектом на сегодня станет зоопарк.
   Он знает, что найдет там всех былых соратников. То есть абсолютно всех. Голых, покрытых только дурно пахнущей шерстью или перьями. Мундиры истлели, орденами и погонами торгуют с лотка. Да и сами они разбрелись, кто – в стену, кто – в застенок. Только образы, рассаженные Временем по клеткам, мечутся беспокойно, будто чуют, как чужая память разглядывает их в упор.
   Стервятник с тех пор ничуть не изменился. Глядит орлом, а присмотришься – ворона вороной. Замахнешься палкой – каркнет и улетит. От Медведя никогда не знаешь, чего ждать. Слишком добродушный, чтобы в это поверить. Морж туповат, но крепок, надежен. Жираф – не от мира сего. Только тем и спасся, что вовремя под седло ушел – в кавалерию. Оно и правильно. Лучше быть живой лошадью, чем дохлым жирафом. И Стервятник рядом кружил, чуял.
   В одной из клеток Старик находит себя самого. Зябко поеживается, проходит мимо... Зверь смотрит ему вслед не мигая. Потом возвращается к куску мяса и спокойно, не спеша, рвет его на части...
   Старик тем временем садится на скамейку, задвигаясь поглубже, как ящик письменного стола. Он прикрывает глаза и опускает голову. Пора вздремнуть. Как хорошо, что еще не похолодало по-зимнему...
 
   «20.00. Встреча с Ли...»
   Ли – это сокращение от ее имени. Странное, придающее всей их истории оттенок удивления и неуверенности.
   – Привет, Ли (привет ли?...).
   – Я позвоню, Ли (позвоню ли?...).
   – Я люблю тебя, Ли... (люблю ли?...).
   Старик стоит у окна. Он давно вернулся «с Объекта», пообедал и прочел газеты. Подержал в руках старые предметы, поговорил с ними. Потом выключил свет и подошел к окну. Близилось время первой и единственной за день папиросы. Больше одной не позволяло сердце, меньше не позволяла память.
   Старик закурил и стал глядеть в окно напротив. И думать о Ли (думать ли?...).
   В окне напротив мальчишка лет двадцати раздевал девочку чуть младше себя. Она стояла неподвижно, закрыв глаза, улыбаясь собственным ощущениям. Она вся была – как новогодний мандарин, под кожурой которого спрятана сочная мякоть. И маленький гурман не спешил с трапезой. Обнажив очередную дольку, он грел ее дыханием, касался пальцами, придирчиво разглядывал на свет. И лишь потом приступал к следующей.
   Наконец, девчонка оказалась совершенно обнаженной. Мальчик взял ее на руки и отнес на постель. После чего разделся сам и встал на колени перед кроватью. Перед его лицом оказались две игрушечные ступни. Мальчик принялся старательно ласкать их, будто, раздев свою ненаглядную, теперь заново одевал ее в свои прикосновения. Начиная с невидимых чулок...
 
   «22.00. Встреча с Ли...»
   Вкус табачного дыма сменился запахом горящего мундштука. Старик с досадой погасил окурок в пепельнице. Как быстро кончается эта единственная папироса!..
   То ли дело – объятия в окне напротив. Они только начинались. И Старик с привычной смесью ужаса и восторга узнавал свою Ли в этой смешной чужой девчонке. В каждом ее жесте, взгляде, крике билась подстреленная птица Прошлого. И память Старика, как ошалевший сеттер, рвалась напролом, через камыши, по пояс в грязи, за своей добычей.
   Иногда узнавание происходило спокойно, а иногда сердце не справлялось и переставало помещаться в груди. Тогда Старик доставал вторую папиросу и выкуривал ее взахлеб, давясь горьким дымом. В такие минуты ему хотелось умереть. Но ни разу не удалось.
   Как все Старики, он слишком любил жизнь...
   ...А девчонка любила сзади. И еще на боку, тоже сзади, чтобы ноги переплелись и решительно некуда было отползать. А сверху не любила. И не любила Роллинг Стоунз. Зато обожала Битлов, пиво и Микки Рурка.
   Сегодня она была в ударе. Поймала темп, расслабилась и поплыла по течению. Мальчик не отстал и не поторопился, они вместе плеснули по воде и потом долго качались на расходящихся кругах.
   – Кайф! – сказал мальчик. – Сегодня твой день...
   – Да, – прошептала она. – Здорово было...
   – Старик закурил-таки вторую сигарету, – сказал он.
   – Я видела, – шепнула она, не глядя в окно. – А тот, что на четвертом этаже, сегодня не появился...
   – Он много пропустил...
   – А бабуля с третьего?
   – Была, куда ж она денется. Даже свет не погасила. Сидит, смотрит в театральный бинокль...
   – Ха! – она рассмеялась. – Надо ей полевой подарить!
   – Обойдется...
   Она по-кошачьи потянулась и перевернулась на живот.
   – Почеши мне спинку, пожалуйста...
   – Крылья режутся?
   – А хоть бы и крылья... Вот вырастут – и улечу от тебя.
   – Не говори так.
   – Почему?
   – Нипочему. Просто. Не говори...
 
   ...Старик отошел от окна. В лунном свете, как небезызвестное пенсне, отсвечивала стеклянная рамка.
 
   «Распорядок дня на завтра, 10 октября 1948 года...»
   День, который начался, как любой другой. И не закончился до сих пор. И не закончится, пока Ли не придет на свидание. А она придет обязательно. Не правда... ли?...

Эротический этюд # 24

   Последние несколько недель ей было не до сережек. Теперь мочки почти заросли, и она тихонько матерится, продевая в них старые бабкины, «фамильные», тяжелые серьги... Все. Готово. Она критически смотрит в зеркало. Старое золото смотрится немодно, но стильно.
   – Для начала неплохо, – Она улыбается сама себе и раскрывает косметичку.
   В зеркале отражается красивая семнадцатилетняя девица, кровь с молоком, клубника в сметане. Кроме сережек, на ней пока нет ничего, и вся она – как голая сцена, на которой начинают расставлять декорации перед спектаклем. А колдовской театральный дух еще хранит нафталиновые воспоминания о предыдущем, с иными декорациями, поставленном на той же сцене по другой пьесе.
   У пьесы странный сюжет, и, пока девочка раскрашивает свое лицо, я деликатно отвернусь и перескажу тебе то, что знаю.
   Представь комнату, тесную, как табакерка, для двух чертиков, которые в ней обитают. Один из них – маленькая девочка, заморыш, в котором трудно предположить нынешнюю красавицу с такими... Впрочем, я обещал отвернуться. Отворачиваюсь и продолжаю.