Теперь чуть что не по ней, заходится криком. Осунулась. Под глазами чернота, и Варвара Алексеевна, заходя в мазанку, хохочет:
   - Ребекка! Ну прямо прекрасная Ребекка!
   - Она Надежда, - сердится брат.
   - Знаю. Не учи. Я говорю - тип Ребекки. А в литкружке ребята твердят:
   - Бросай стихи! Ведь рифмуешь "ботинки" и "полуботинки "...
   Будто катапультированный, Гриша вылетает из дворца и, как нарочно, навстречу ему высокомерно улыбаясь, катит на голубом велосипеде Маша Челышева. Жить не хочется... Утешает лишь обещание тети Сусанны снова взять на лето в Москву.
   Наконец, куплен билет в общий вагон, но за день до отъезда Молотов объявляет о войне. Начинаются воздушные тревоги, всюду роют щели, и обычная для окраины кличка "жиденок" оборачивается нешуточной угрозой. Потому-то Надька, будто очнувшись от пьяного сна, губ не мажет, вина не пьет, а прострачивает мешки. Нужны именно мешки с лямками, а не чемоданы. И даже швейную машину, сняв с подставки, Надька укладывает в собственного фасона рюкзак. С машиной с голоду не умрут. Надо только найти город поменьше, где-нибудь за Уралом.
   Сестра вновь ласкова с Гришей и если бегает к Машиной маме, то по другому поводу: умоляет взять с собой...
   И вот они в теплушке! Станция забита вагонами разных колеров и габаритов. "Будто цыгане работали сцепщиками", - приходит Грише заготовка для стиха. Ужасно хочется пить. Но Машина мама не позволяет выпрыгивать из вагона.
   - Кутик, тронется поезд, на ходу будет прохладней, - успокаивает брата Надька.
   В теплушке сколочены нары. На вторую полку, прямо против двери, забралась Маша Челышева. Ее косички разъехались по розовой наволочке. Эвакуируется горсовет и отчасти горкоммунхоз. А Гриша с сестрой, впущенные в эшелон из милости, приткнулись у двери на своих мешках.
   - Ку-у-тик, - вытягиваются Машины губки. - Ку-у-ти-ик...
   Внизу, как раз под Машей, сидит Варвара Алексеевна. Она слегка уморилась, бегая от пассажирского пульмана, где начальство, к теплушке и обратно, наводя порядок и распределяя еду. С утра всем, кроме Токарей, выдали хлеб, масло и даже сухую колбасу, которая давно исчезла из магазинов. Но Грише на такой жаре не есть хочется, а пить.
   - Ку-у-ти-ик! - дразнит Маша. Подросток отворачивается. Теперь перед его глазами паровозная колонка, из которой - кап-кап-кап - падает сразу по глотку воды.
   - Бро-оня! Бро-онечка! Ма-ше-ра!.. - вдруг доносится от хвоста состава. Варвара Алексеевна вздрагивает и, злобно глядя на Надьку и Гришу, прижимает палец к губам: мол, пикнете - выкину из вагона. А на верхней полке девочка Маша накрывается подушкой.
   Вдоль путей бредут лысый, сутулый доктор Токарь и огромная, словно накачанная водой, докторша. В руке у доктора облезлый медицинский саквояжик, у нее - кошелка. Старуха держится за старика, и так они плетутся между составами - он, старый Дон Кихот, она - обезноженный Санчо Панса:
   - Броня! Бро-онечка! Ма-ше-рочка! - слышно в теплушке.
   Девочка Маша готова вдавиться в стенку вагона.
   - Надь, заслони меня, - шепчет Варвара Алексеевна, и сестра, всхлипывая, загораживает ее.
   - И ты отлезь от двери... - шипит на Гришу Машина мама, но подросток, как завороженный, смотрит на приближающихся стариков.
   - Мальчик, мальчик, вы, кажется, Токарь?! - радуется доктор, будто Гриша ему внук, а не однофамилец.
   - Вы Токарь, мальчик? - повторяет докторша, а Гриша, словно его рот опечатан сургучом, только кивает.
   - Арон, ты прав! Это Токарь!.. Он сейчас нам скажет, где Бронечка.
   Но Гриша не может ответить: "Она здесь", потому что он уже представил, как Варвара Алексеевна швырнула их рюкзаки на угольную землю и его с Надькой вытолкнула следом. И неожиданно для себя мальчик шепчет, как заклинание:
   - Кто-нибудь, помоги! Помоги, кто-нибудь... - И поезд в самом деле дергается, колеса стучат о стыки рельсов, теплушка подрагивает, а старики Токари испуганно застывают внизу и смотрят на мальчика с немым укором.
   "Так вот как было!.. - мрачнеет старик и злится на жену: - Зачем подсунула рукопись? Подождала бы, пока Варвара Алексеевна помрет. Поздно сводить счеты с приговоренной. А Машенька?.. Что ж, Машенька была ребенком. Безжалостно тыкать меня в это! Что теперь могу изменить? Да и можно ли верить Гришке?.."
   Старик затравленно глядит на жену, но теперь она вся в работе. И вдруг звонит телефон. Павел Родионович считает звонки и прислушивается, с прежней ли скоростью печатает Женя. На одиннадцатом звонке она не выдерживает. Берет трубку.
   - Да...
   - Оглохла или ночи мало?!
   Старику чудится, что голос дочери выталкивается не из черной пластмассы, а из Жениного рукава.
   - Тебя...
   Женя оставляет трубку на тахте.
   - Что молчишь?! - кричит Машенька. - Мама умерла!
   - Прости, девочка. Я сейчас... Прости...
   Павел Родионович хочет что-то добавить, но мешкает, краснеет, недовольно смотрит на Женю. Она печатает. Но тут в аппарате коротко гукает, и старику становится легче.
   - Я поехал. Варвара Алексеевна скончалась, - роняет он с предельной сухостью.
   - Господи, Пашет...
   Женя стоит перед ним, уже не моложавая, а испуганная, пятидесятитрехлетняя.
   - Пашет, поедем вместе...
   - Сиди дома.
   Или взять, чтобы не печатала? Старику кажется, что теперь Женя должна уничтожить Гришкины мемуары. Однако закладка торчит в каретке, тетрадь раскрыта, и свежая стопка страниц по-хозяйски улеглась на секретере.
   - Сиди. Я сам... - Смотрит на жену и пугается, до чего же она постарела. Одному легче, - добавляет с жалостью, и Женя начинает молодеть, словно обратным поездом возвращается в Сибирь сорок пятого года.
   - Бедный Пашет, - прижимается она к нему, снова та самая, родная, ежедневная, какой бывает спросонья, и на ночь, и по субботам, воскресеньям и праздникам - сутки сплошь, пока он глядит на нее глазами любви, не замечая ни лет, ни морщин, ничего, кроме этого дорогого лица, что стареет лишь в минуты ссор, когда ожесточается зрение и оскудевает память.
   - Подожди. Я скоро вернусь. Сегодня тебе туда не стоит. Она... - старик нарочно не называет дочь по имени, - не в себе...
   Но выйдя на улицу, Челышев понял, что не хочет видеть ни Броньку, ни Машеньку.
   "Лучше бы меня убили на войне..." - сказал в сердцах. Но в строительной части потери были невелики, и Челышева даже не царапнуло. Впервые ему везло. Даже в том, что их часть, как две соседних, не двинули в Югославию, угадывался знак фортуны. Ведь в Югославии жил Клим. Должно быть, жил, потому что Климу едва ли тогда перевалило за шестьдесят. Но инженер-капитан Челышев десятки раз четко выводил в анкете: "Родственников за границей не имею". И, стало быть, Клима не существовало.
   Итак, Европа, вместо осложнений с отделом кадров, обещала почти райскую жизнь и обильные радости.
   И вдруг в марте пришло письмо от Машеньки.
   "Пап, долго не писала - не хотела тебя расстраивать. Много ли ты мог из своего прекрасного далека? Но больше нету моего терпения. Мамка напозволяла себе такого, что скоро будем сухари сушить. Есть у нее муж без штампа. Он ко мне лезет, а из него, бывшего партизана, песок сыпется... Пап, забери меня к себе. Если у тебя есть "пепежёнка", не страшно. Я понятливая. Мы с ней поладим. Крепко целую. Маша".
   Первая мысль была - проситься в отпуск.
   - Мы не немцы. Нам не положено, - помрачнел командир части, который уже дважды командировал себя к основной жене в Горький, а в армии завел краткосрочную. Изнуренный двоеженством, алкоголем, преферансом и страхом всевозможных ЧП, подполковник пускать Машеньку в часть тоже не захотел.
   - Да что ты, Павел Родионович?! Она чихнуть не успеет, как ей устроят "хор"*. У нас народ отчаянный. Учится дочка? Ну и пусть себе учится.
   * Групповое изнасилование (блатн.).
   Однако инженер-капитан упорствовал, и, не желая ссориться с офицером, работавшим за четверых, подполковник, скрепя сердце, подмахнул рапорт. Документы были высланы, но Машенька не ответила.
   Старик выбрал самый окольный путь: влез в троллейбус, потом пересел в автобус, затем опять забрался в троллейбус, а обида все не проходила. Он по-прежнему не был готов к Бронькиной смерти. К Смерти с большой буквы, как говаривал Клим. Клим даже слово СМЕРТЬ писал заглавными и в разрядку.
   Наконец, войдя в старый унылый московский двор, Челышев поднялся по обшарпанной черной лестнице на второй этаж и увидел незапертую дверь. Стало быть, из морга не приезжали и его транспортные хитрости ни к чему... Толкнув дверь, старик оказался в тесной, служившей одновременно прихожей, кухне. Зять сидел за столом и что-то писал. Заметив Челышева, он вскочил, худой, все еще стройный, и крикнул с неподобающей радостью:
   - Маша, Пашет прибыл!
   - Не ори, - шикнула дочь, выходя из комнаты, и старик увидел между стеной и желтой ширмой кровать с чем-то, прикрытым ветхой простыней.
   "Никаким криком ее уже не разбудишь", - подумал он, но приближаться к умершей по-прежнему не хотелось.
   - Явился - не запылился? - усмехнулась Мария Павловна, очевидно, догадываясь о чувствах отца.
   - Такси в субботу не поймаешь, - сказал зять, пытаясь защитить тестя.
   - Мы с Гришеком абсолютно выжаты, - зевнула Мария Павловна. - Если б маму увезли, ты бы нас не добудился.
   - Пойдем к ней... - пересилив себя, пробормотал старик и хотел обнять дочку.
   - Устала, - отстранилась Мария Павловна и первой вошла в комнату.
   Старик опустился на стул, радуясь ширме как передышке.
   - Вот так-то, Пашет... - вздохнул зять, усаживаясь по другую сторону обеденного стола. Комната была большой, метров тридцати. И оттого, что вещи в ней теснились разнокалиберные: полированный письменный стол, старый дубовый буфет, облезлый
   фанерный шкаф, детский красный диванчик и еще теперь ширма, мебель казалась реквизированной, а комната - необжитой. Хотя здесь не только жили, но даже умирали.
   - Папа, иди, - позвала из-за ширмы Мария Павловна, но тут же раздалось два звонка, зять вскрикнул: "Наконец-то!" и побежал к двери. Однако вместо санитаров в комнату вошел молодой человек с мушкетерской бородкой и вьющимися каштановыми локонами. Старик вспомнил, что уже мельком встречал его у дочери и тогда же зачислил в ее аманты.
   - День добрый, Павел Родионович! - расплылся в улыбке вошедший, словно не здоровался, а дарил себя. - Здравствуй, старенький, - обнял он Токарева. Варвара Алексеевна?.. - вздохнул многозначительно. - Ну, ничего, ничего...
   - Умерла... - всплакнула Мария Павловна и положила голову на плечо гостя.
   - Пойду к ней, помолюсь. Ничего, Марьюшка... я сам... - и, мягко оторвав от себя хозяйку, бородатый скрылся за ширмой.
   "Старается, - подумал старик. - Старается, хотя и не поп..."
   - Хорошее лицо... Светлое... - сказал, возвращаясь, гость. С удовольствием, словно возле закуски, он потер ладони и обнял Машеньку.
   - Руки вымойте, - вскрикнул старик.
   - Опасаетесь мертвых? - улыбнулся гривастый. - Их, Павел Родионович, не надо бояться. Они уже не здесь...
   "А как же "светлое" лицо, если "они не здесь"?" - хотел спросить Челышев, но сдержался. Он страшился не вообще мертвых, а только Броньки. Он все еще не любил ее, как живую.
   "Нет, никакой он не священник, - подумал снова старик, глядя на молодого человека. - Чистая самодеятельность. Сам себя попом назначил. Священник - не только профессия или должность. В России это еще и судьба. Ей-Богу, в том, что Клим расстригся, было больше веры, чем в обращении этого пижона..."
   Гость закурил длинную сигарету. Этим он тоже не походил на челышевского дядьку. Клим начинял гильзы домашним самосадом. Какие доходы у кладбищенского попа?! Бородатый же одет был по последней моде: в заокеанские джинсы, в замшевый пиджак.
   "Однако морг не торопится, - вспомнил старик о санитарах. - Хорошо бы прибыли раньше, чем Машенька позовет меня за ширму..."
   Между тем длиннокудрый, развалясь на стуле и уже забыв о новопреставленной, напустился на римского папу и католицизм. Дескать, сатанинская вера, отвергает народное чувство и прельщает одних гордецов... Токарев настороженно слушал, а Машенька снова ушла к Варваре Алексеевне.
   "Сейчас меня кликнет, - подумал старик. - Любите ненавидящих вас... Давняя песня... Броньку - не могу..." - И, не зная, за что зацепиться по эту сторону ширмы, старик перебил гостя:
   - Православие, молодой человек, не защитило нас от монголов. Кто знает, вдруг спасло бы католичество. Говорите, оно не народное? Однако народ за ним пер, и сила у католиков была. Когда орда на Россию валила и наши священнослужители не помогли князьям выстоять, на западе патеры собирали бездельников отвоевывать Гроб Господен, и те как миленькие шли! А если бы князья отбили татар, то целых семь веков Россия не знала бы проклятия азиатчины. Люди устроили бы себе "Хабеас корпус", а не сельский мир или чертово общежитие.
   - Католичество в России!? Только этого нам не хватало! - Мария Павловна выглянула из-за ширмы. - Умерла мама, а ты боишься к ней подойти и мелешь черт-те что! Даже в такой момент хочешь подковырнуть: не туда, мол, крестилась. Или считаешь, что каждому надо молиться в своем углу? Мне - по бабке - в костеле, а Гришеку - в синагоге? А что он забыл в синагоге? Он русский. Он лучше вас всех! Это он, а не ты, открыл мои глаза... - вдруг набросилась Мария Павловна на гривастого гостя.
   - Что ты, Марьюшка? Разве я спорю? - покраснел длиннокудрый, и старик лишний раз утвердился в своих подозрениях.
   - Гришек лучше всех... - заплакала Мария Павловна и снова ушла за ширму. Но, сев на узкой кровати в ногах матери, Маша подумала, что зря сейчас кричала. Не так уж она опечалена смертью Варвары Алексеевны. Никогда она свою мать не любила. Жалеть - жалела, да и то недолго.
   Правда, поначалу мать была для девочки загадкой. Красивая, величавая, настоящая дама, она почему-то предпочла мужу-инженеру утильсырьевщика Константина Ивановича. Женщины во дворе объясняли: любовь! Но это с детства волшебное слово никак не вязалось с опухшим от водки лодырем. Маша знала, что мать - подкидыш и что подкидыши - особенные. Они обыкновенных людей недолюбливают и тянутся к отверженным натурам. Не потому ли мама опекала непутевую сестру Гришека Токаря?
   Когда началась война, мать совсем потеряла голову. Дрозд не хотел эвакуироваться, и она сама едва не осталась. Но вдруг перерешила и, вместо приемных родителей, взяла в теплушку других Токарей.
   - Вагон не резиновый, - объяснила она Маше. - Тут надо или - или... Кто для родины перспективней? Молодые, полные сил, или которые без одной минуты в гробу? Поняла? Вот и не канючь. Ни те, ни эти мне не родичи, и я поступаю по-справедливому.
   В эвакуации Маша быстро вытянулась, повзрослела и на пятнадцатом году выглядела совершеннолетней. На нее оборачивались. Демобилизованного после контузии географа она одним прищуром своих светло-зеленых глаз на пол-урока лишала речи. Крутившаяся возле танцплощадок и кинотеатра шпана считала Машу "своей в доску". И только сожитель матери, бывший красный партизан и нынешний ее начальник Михаил Степаныч не обращал на Машу внимания. А Челышевы поселились у него. Считалось, что красный партизан проявил высокую сознательность и самоуплотнился. Два его сына были на фронте, а жена перед войной уехала погостить к родным и застряла в оккупации. Михаил Степаныч теперь запирался с Машиной мамой в двух своих смежных комнатах, оставив Маше просторную кухню.
   Казалось бы, какое дело Маше до материнского хахаля? Не думать бы о нем вовсе. Да она и не думает. Что ей начальник УРСа*? Она сыта и одета не в пример многим сибирякам. Но уж слишком сердита Маша на Варвару Алексеевну. Зачем сошлась с красным партизаном? Ведь нисколечки его не любит. Просто сама норовит пролезть в начальники, чтобы возле ее кабинета тоже сидели секретарши и чтобы к ней на прием записывались вперед за целую неделю. А она, Машина мама, когда захочет, выпишет кому-то кило пшенки или валенки, а когда дурь найдет, откажет. Нравится матери помыкать необеспеченными и несчастненькими.
   * Управление рабочего снабжения.
   Но ведь если приглядеться, то Варвара Алексеевна не такая уж и красивая. Маша нисколько ее не хуже. И ростом выше, и стройней. И глаза у Маши светлее. У матери они темные от озабоченности, потому что вечно она о своей выгоде печется. Маша запросто может отомстить Варваре Алексеевне. Она ей по справедливости докажет, что мать на самом деле - дрянь. Зачем отца бросила? Зачем бабку и деда немцам оставила? Пусть ей за все отплатится...
   И вот Маша начала исподволь состязаться с Варварой Алексеевной. То бурным смехом встретит глупую шутку ее хахаля, то восторженно уставится на него, будто он не бывший партизан, а сегодняшний, молодой и бравый. Ее старания не прошли впустую. Михаил Степаныч что-то учуял, насторожился, и вскоре уже не поймешь, кто за кем охотится.
   Тут бы и оборвать. Ведь большего не нужно. Но Маша заигралась, и проба юных чар заводит ее чересчур далеко. Однажды, обезумев, материнский хахаль сажает ее к себе на колени. Маша яростно вырывается, но всю следующую неделю с замиранием сердца и ужасом ждет, чтобы красный партизан снова на нее набросился.
   Все у них происходит молча. Варвару Алексеевну Маша теперь ненавидит. Иногда девушке чудится, что мать обо всем знает, но смотрит на это сквозь пальцы. Мол, где тебе, дурехе, со мной тягаться? Ладно уж, пусть Михаил Степаныч тебя полапает. С него не убудет...
   На самом деле Варвара Алексеевна ни о чем не догадывается. Ее сожитель заскакивает домой днем. Его автомобиль торчит возле какого-нибудь учреждения, а сам начальник УРСа трусцой перебегает двор и пыхтя взбирается на свой этаж. Маша давно сбежала с уроков. Вот она слышит на лестнице грузные несмелые шаги. В замке поворачивается ключ. Маша стоит в кухне и шепчет, как заклинание:
   - Гад-сволочь, сволочь-гад...
   Сама к Михал Степанычу она не кинется, а он проходит в комнаты, что-то там ворошит, двигает, хотя времени у него - считанные минуты.
   Маша все нетерпеливей шепчет: ,,Гад-сволочь..." Но партизан ведет себя так, словно в квартире пусто. Наконец он возвращается в коридор, вертит поводок в замке. Вся пылая, Маша прижалась лбом к холодной меди водопроводного крана. Ну, кто кого?!
   И тут партизан толкает кухонную дверь...
   "Веселые были игры..." Мария Павловна вздрагивает за ширмой. Ей кажется, что она сидит возле мертвой матери целую вечность. Но по ту сторону ширмы спор только еще разгорается.
   - Конечно, Православную Церковь можно винить, что она не объединила князей для отпора татарскому нашествию, - говорит Машин друг. - Но согласитесь, Павел Родионович, что это взгляд прагматический и поэтому русскому сознанию бесконечно чуждый. Монголы были русской голгофой. Их ниспослали России во искупление ее грехов. Всякий иной взгляд не только кощунствен, но даже абсурден. Монголов было меньше, чем россиян, и если бы не Предначертание, русские отбросили бы азиатов.
   - Как мадьяры и чехи? - спрашивает Челышев.
   - Примерно... Но России был открыт иной путь. А чехи и мадьяры, отогнав монголов, закоснели в своем бюргерски-желудочном полугрехе.
   - И за это их впоследствии утюжили танками?
   - Мы говорим о другом... - хмурится гость.
   - Папа, не богохульствуй! - кричит из-за ширмы Мария Павловна, и старику становится не по себе.
   Всего лишь полгода назад Машенька публиковала статью в журнале "Наука и религия", и сколько Павел Родионович ни убеждал ее, мол, непорядочное это дело, Машенька небрежно отмахивалась: дескать, религия - всего лишь размягчающий мозги обман. Поэтому можно, не кривя душой, опровергать ложь Церкви. Да и о чем другом сегодня напишешь честно? "Далась тебе Церковь! Что ты в ней оставила?" - вздохнул тогда Челышев и напомнил анекдот: пьяный ищет под фонарем рубль. ,,А где его посеял?" - спрашивает прохожий. "Под забором". - "Зачем же здесь ищешь?" - "А тут светло..." "Вот все вы так, - добавил от себя старик. - Пишете не о том, что наболело, а о том, что позволено. И это еще самые честные..."
   Так обстояло дело всего полгода назад. А теперь длинноволосый приятель дочери бубнит:
   - Счастье России, что Владимир принял православие...
   И старик сердится: "Лучше бы она спала с ним без религиозных диспутов". Но, очевидно, без диспутов Машенька уже не могла.
   - А Владимиру ничего другого не оставалось, - роняет старик. - Все заранее было предопределено, только не Небом, а вполне низменными обстоятельствами.
   - Какими, Пашет? - спрашивает зять.
   - Гео-гра-фи-ей. Днепр с севера тек на юг, то есть из варяг в греки. Куда товар везли, оттуда и Церковь вывезли. Кроме Византии, некуда было податься. К католикам же рек нету. На запад - леса да Карпаты. Даже татары туда не прошли.
   - Географически, возможно, вы правы, - соглашается гость. - Но ведь география тоже предначертана... Почему, Павел Родионович, вы так равнодушно, даже без намека на боль, выводите русскую планиду? По-вашему, мы народ без альтернативы?
   - Вовсе нет. Просто, когда запаздываешь, дорогу выбирать некогда. Вот если бы Господь соблаговолил расположить Россию в Эгейском море или на Адриатике, тогда бы дело пошло веселей. А Он засунул ее в снега да в чащи, где один путь - по воде. Вода же текла в Византию... С тех пор сколько ни прорубаемся, в Европу не пробьемся. А на восток и удобней, и спокойней. Перед монголами и китайцами за отсталость не стыдно.
   - Странный у вас патриотизм. Извините, Павел Родионович, но мне кажется, у вас на душе что-то тяжелое... Если позволите, приеду побеседовать. Может быть, помогу...
   "Он со мной, как психиатр", - усмехается старик. - Всегда рад, - отвечает гостю. - Но и при ребятах можно.
   - Разумеется, Марьюшка и старенький - нам не помеха. Но вы сегодня нервничаете. Вас испугала смерть.
   - Она ко мне ближе.
   - Никто не знает своего часа. Так что не бойтесь ни смерти, ни мертвых.
   "Каков сопляк! - злится Челышев. - Не бойтесь мертвых!" Не пугался их однажды Пашка Челышев. Была такая неделя в покойницкой. Только тот нестрах весь держался на грехе. "Но если есть грех, стало быть, есть Бог..." - говорит себе старик, и неожиданность вывода его смущает.
   В коридоре раздался протяжный властный звонок, не оставлявший сомнений: за трупом. Однако в комнату ввалился светловолосый детина в железнодорожной форме. Рослая Машенька была ему по плечо. Минуты две она обнимала красавца и плакала, а потом железнодорожник протянул длиннокудрому руку и назвался:
   - Челышев. Виктор.
   Длиннокудрый недоуменно посмотрел на старика: как, мол, вам, Павел Родионович, удалось взрастить такого викинга?
   - Однофамилец, - усмехнулся старик.
   - Папа, прекрати паясничать! - накинулась на отца Мария Павловна.
   - Ну и однофамилец. А вам жалко? Да? - насупился викинг.
   - Что вы, что вы, Виктор? - Длиннокудрый опустил отчество, заподозрив некую семейную тайну.
   - Мы не ждали, что ты так быстро. Тебя по селектору вызвали? - спросила Машенька.
   - Ага. Мы с утра пошли под разгрузку, а холодильник не берет. Ну, я сразу к вам...
   - Виктор возит мясо, - сказал Токарев.
   - Кормите столицу? - ласково спросил гривастый.
   - Кормим.
   - И себя не забываем, - усмехнулся старик.
   - Папа, я тебя выгоню... - пригрозила Машенька.
   - Ну что ты, Пашет, в самом деле? - покраснел зять.
   - Пусть его болтает... Я что, голодающий, да? - обдал старика презрением железнодорожник. - Нужно мне мясо? Я на севере, да? Вот мы тут недавно у Белого моря сгружались, так там вправду смех был. Вся станция высыпала глядеть. Я одного старого хмыря пытаю: "Чего глаза вылупил? Туш мороженых не видал?" А он мне нахально: "Когда-то видел, а больше не увижу. Каким счастливым везете?" - "Наряд, - говорю, - на зверофермы. Песцы пшенных концентратов есть не могут". Ну, он тут стал мне шурухтеть: "Людей, падлы, не кормите, а животным не жалко". Тогда я взял его за грудки и спрашиваю: "Да какой с тебя, папаша, мех?" Х-ха, - засмеялся викинг.
   "И я должен слушать байки этого мурла?!" - подумал старик. - Пойду, сказал он и поднялся. - Санитары, может быть, вовсе не приедут...
   - А ты что - здесь ради них? - вспыхнула Мария Павловна.
   Старик побагровел от стыда, но, боясь перерешить, заковылял к дверям.
   - Сядь! Папа, сядь на место! Ах так?! Ну ты у меня попомнишь! Ты у меня в ногах поваляешься! - закричала Машенька.
   - Маша! Пашет! - Григорий Яковлевич выбежал в кухню, но старик уже спускался по черной лестнице.
   - Чудак, ну куда ты от нас денешься? - сказал Токарев и воротился в комнату. Мария Павловна, всхлипывая, опять обнимала железнодорожника. Токареву стало скучно, захотелось, чтобы поскорей увезли тещу и он мог бы с чистой душой отлучиться из дому.
   Марии Павловне тоже не терпелось рассеяться. Но сейчас уйти было некуда. Разве что в прошлое...
   В последнюю военную зиму в нее были влюблены не только старшеклассники мужских школ, но даже ходячие раненые из госпиталей. Сам Валяба-Бокс, двадцатилетний главарь городской шпаны, непонятно, за что освобожденный от фронта, называл Машу "звездой счастья".
   Но вот однажды в шахтерском клубе Маша наткнулась на Гришека Токаря. Они не виделись три года. Надька изредка навещала Варвару Алексеевну, но Гришек Челышевых избегал. Очевидно, не мог простить, что бросили стариков. А ведь если б не бросили, не жить Гришеку в этом сибирском городе и не кружить бы сейчас в вальсе очкастую тетеху. Тетеха была в платке, телогрейке, в ватных брюках и валенках. С виду - сторожиха или разнорабочая. Но Маша догадалась, что это - жиличка Токарей, недавняя лагерница.