- Это, дорогой коллега, дела не меняет. Помните, конь леченый, вор прощеный?.. - раздался звонкий голос слева от старика. Там лежал маленький плотный мужчина с черно-сивой копной волос и угольными цыганистыми глазищами. Впрочем, слово "лежал" не определяло положение соседа. Скорее он ерзал, но и ерзал не долго. Тут же вскакивал, выбегал в коридор, возвращался, пританцовывал в проходе между койками, ударял себя по пяткам и ляжкам, пел похабные частушки и сам же радовался, как мальчишка, впервые услышавший жеребятину.
- Ох, и здоровенный у тебя гвоздь в жопе, Филипп Семенович, - удивлялись больные.
- Давно зятек учудил? - спросил цыганистый мужчина. - У меня жена тоже в церковь бегает. Но это она с детства...
- Теперь многие к вере обратились. Модно... - сказал старик, отлично зная, что все куда сложней и серьезней. Ему не терпелось отвязаться от соседа.
- Да, мода страшная штука, - согласился живчик Филипп Семенович. - Но держится она, дорогой коллега, сезон - два. А тут нам как будто предрекают религиозное возрождение. Боюсь, новые пророки тоже попадут пальцем в небо. Что с возу упало, то - сами знаете... А жаль. С религией поспокойней. Ведь поглядишь вокруг - жуть берет. Сплошь воровство и пьянство, пьянство и воровство. Удержу никакого. Я бы сам в Бога поверил, если б Он хоть на процент нас обуздал, а тех, кто к пирогу ближе - процента на два. А то ведь разграбим страну. Да что там!.. Сам не пойму, как до сих пор не растащили Россию? Ведь давно ничего не производим; только потребляем да потребляем. Тут бы Церкви нас усовестить. Но что она, бедняжка, может? Тыщу лет Россией правила, а скинули чуть ли не в один день. Почему - не объясните?
- Укоренилась недостаточно...
Изнуренный горем и бессоницей, старик не был готов к разговору.
- Десяти веков ей недостаточно? - усмехнулся Филипп Семенович. - Нет, это потому, что вера не была крепка. В России никогда Бога не почитали. Пушкин что писал? У него в "Гаврилиаде" Христос - сын дьявола.
- Баловство. Бесился по молодости лет...
- Ничего себе баловство, хоть и вольтерьянское... Попробовал бы сейчас кто-нибудь сочинить, мол, мы духовные дети не Ильича, а, скажем... Ну да ладно... Нет, Николай Палкин либерал был. Простил такое. Но вот чего не пойму: если полтора века назад умные люди в Бога не верили, с чего же правнуки их поверят? Нет, не поверят. А если какие крестятся, то, честное слово, от пустоты жизни или вот, как ваш зятек, дабы вовсе отъевреиться.
- В Царствии Небесном несть ни эллина, ни иудея...
- Да. Но мы, коллега, не в Царствии Небесном, а в русском государстве, где не то что евреям, а даже славянам нет житья.
- Но с моим зятем, поверьте, не просто...
- Просто, дорогой. Просто. Я сам еврей, - перешел живчик на шепот. Правда, не крестился. Комсомольцем был. "Долой, долой раввинов, долой, долой попов!.." Не пели? Религия наизнанку. Вы какого года? Второго. Я на червонец моложе. По своему тогдашнему разуму чуть в партию не подал. Спасибо, в тюрьму закатали. Нет, не надолго. Больше в ссылке загорал. На механика выучился, оклемался, а там война и прочь судимость... Воевали? Полковник? Ах, капитан? Небогато. А где? Подходяще. Драпануть, - он совсем приглушил голос, - не собирались? Нет, не из Харбина - из Вены?..
- В голову не приходило, - нахмурился старик не только оттого, что разговор становился чересчур вольным, а потому, что вплотную приблизился к далекому Надькиному отъезду и, значит, к смерти Жени.
- А я в Германии ночей не спал, и все же не рванул. Жену пожалел. Перед самой войной сошлись. Вернулся, смотрю: не стоило ради такой возвращаться. Женился на следующей - и эта не лучше. Только после третьего захода понял: женщины - низменная нация. Теперь держу их на дистанции. Никаких привязанностей. Переспали - и будь здорова! Вообще на молоденьких перешел. С этими - проще. А вы?
- Я свое откупался.
- Не понял?..
- Где-то у Толстого дети зовут старика на пруд, а он им: я свое откупался.
- Зря. Если ноги отсюда унесу, по-своему лечиться буду. На востоке как врачуют? Старику с каждого бока по девочке подкладывают.
- Где же на всех наберешь? Пенсионеров вон сколько...
- А сексуальная революция на что? - засмеялся живчик, но тут же помрачнел. - Мне два "звонка" было. Зарубцевались. Эскулапы проглядели. Извиняются: "Вы, Филипп Семенович, на ногах свои инфаркты перенесли". А вам "звонило"? Нет? Растревожил вас? Отдыхайте. Здесь это можно... "Я и у себя мог. Но теперь вот он, мой дом... - подумал старик и, повернувшись на правый бок, накрылся с головой. Мешало солнце. - Вот так бы и отойти. Тихая смерть под казенным одеяльцем, сбившимся в серо-застиранном пододеяльнике. Незаметно, никому не докучая, прямехенько в морг, оттуда в новый загородный крематорий. И никаких отпеваний, как у Броньки. Женя не приедет и не станет, словно донна Анна, "кудри наклонять и плакать...". У Жени были гладкие волосы... Я ее убил. Я один. От меня она сбежала за океан, а в ее годы не бегают..."
На другой день старик объявил дочери о родственном обмене. Ворочавшийся рядом на койке Филипп Семенович демонстративно отвернулся, но Челышев чувствовал, что тот ловит каждое слово.
- Глупости, - рассердилась Машенька. - Светланке шестнадцать лет. Кто ей выпишет отдельный ордер? Меньше мудри и лежи тихо.
- Но что-то надо делать...
- Не что-то, а нечто определенное. Ненавижу паллиативы.
- Тогда поступай, как знаешь...
Чтоб голос прозвучал уверенней, старик сел на кровати и заметил, как недовольно дернулась спина Филиппа Семеновича.
"...Серость, тоска, холод. Боже мой, что связывает меня со всем этим?" писал в растрепанном гроссбухе Токарев. Он сидел в маленькой восьмиметровой комнате пятиэтажного панельного дома. За окном действительно было серо, тоскливо и холодно. Мелкий невидимый дождик сыпался на штабеля сваленных в овраг пустых ящиков, и ничего, кроме оврага и ящиков, на свете, казалось, не существовало.
"Ненавижу такое время - ни зима, ни осень. Хоть бы повалил снег, продолжал писать Григорий Яковлевич. - Семь недель назад, когда мы сюда въехали, я, несмотря на спешку, смерть Жени, болезнь Пашета, стоя перед этим окном, чувствовал Бога. Там вдали, за ящиками, небо было синим и само спускалось ко мне. Что-то в нем было вечное и одновременно юное, словно оно было сотворено только что, но сразу и навсегда. Не окунаться в дневник мне тогда хотелось, а через распахнутое окно вбирать в себя мое небо и ждать, когда перешагну подоконник и пойду по этому синему полю так же просто, как хожу по земле. Нет, не моя душа, а я сам, в точности такой же, каким стою в этой комнате...
А теперь дождь или изморось (через два немытых стекла не разберешь!) туманит пространство и отвращает меня от здешних мест. И Бога я уже не вижу...
А как с Ним было хорошо!.. Всё, как говорят в глубинке, было рядышком, и я был неразделим с русским народом и прощал ему старые и новые обиды... Но вот по-дурацки умерла Жека, Машу выгнали со службы, переменилась погода, ко мне вернулись давние страхи, и я вновь ощутил, что я здесь чужой. Так было уже после Литинститута, когда не брали на работу. Но тогда я считал: это из-за биографии, а не национальности. Лишь во время хрущевской оттепели понял: лучше отсидеть в лагере, чем родиться евреем. Еврейство - это отчуждение на всю твою жизнь, и жизнь твоих детей, а возможно, и внуков.
...Однажды мы с Пашетом и дочкой спешили пустым загородным поселком к последней электричке и вдруг услышали за спиной пьяные голоса. Светка прижалась ко мне, а я не мог ее успокоить - сам был напуган. Пашет же плелся как ни в чем не бывало и спорил со мной, не понижая голоса. Я догадался: он спокоен не потому, что уже стар и не страшится смерти. Просто уверен, что свои его не тронут. И они действительно прошли мимо.
Потом в электричке я похвалил Пашета. Ведь пьяные, как собаки, носом чуют, кто их боится. Я признался тестю, что если ночью слышу ругань, всегда ожидаю: начнут бить...
Пашет нахмурился. Очевидно, его оскорбляла моя откровенность. Впрочем, он до сих пор недоумевает, почему я крестился. Говорит: мол, всю свою жизнь я выдавливаю из себя жида. Но разве я виноват, что не чувствую с евреями кровной связи? Не хочу плохо думать о родственниках, но вдруг Альф поскупился на докторов и Жеку не спасли... А как ее хоронили? Какое положили надгробье? Или ее кремировали? Тогда где урна? Надька ничего не пишет, и мне стыдно смотреть в глаза тестю, словно это я отправил Жеку за океан.
...Ну что ж, пусть Пашет думает о моем крещении что угодно. Но я русский интеллигент, и мне, честное слово, чужды местечковая узость, еврейский прагматизм и зазнайство. Я взращен российской словесностью и мой Бог - Бог русского народа!
...Мы пришли с Машей в православную церковь и сразу же поплатились. Кто-то стукнул в институт об отпевании тещи. Там провели конкурс. Машу, естественно, провалили и теперь никуда не берут. А меня все так же не печатают, и денег нет никаких. К тому же мы въехали в ужасную квартиру с чужой грязью и запахами. Представляю, как разнервничается Пашет. На днях его выпишут. Дольше держать старика в клинике просто неприлично...
А ведь прежние хозяева сами вызывались привести жилье в порядок. Но Маша спешила, боялась, что Пашет вот-вот преставится, взяла за ремонт деньгами, а деньги профукала... Зря мы обменялись. Как взберется тесть на пятый этаж? И вообще не надо было его укладывать в клинику. У себя отлежался б, раз ничего опасного у него не нашли.
А то я занял отдельную, обещанную Пашету комнату, пододвинул к подоконнику стол, и теперь жаль переселяться в проходнягу. Подлец-человек, привыкает к уюту...
Седьмой час. Пора везти передачу. Хотя то, что здесь варим, вряд ли калорийней больничного..."
Захлопнув гроссбух, Токарев поднялся не сразу. Не хотелось ему ехать в больницу. Только что отшумела четвертая арабо-израильская война, и подогретое газетами и телевиденьем нерасположение к евреям весьма ощущалось в палате. К тому же туда недавно положили щуплого, подавшего на выезд семита с крючковатым носом и курчавыми пейсами. При нем Григорий Яковлевич чувствовал себя скованно.
По счастью молодой еврей куда-то вышел, зато форвард бушевал вовсю:
- Везет пархатым! Здесь насрали, теперь к себе бегут...
Появление Токарева его не смутило.
- Перестаньте, - сказал футболисту старик. - Уйди, - тут же шепнул зятю, но тот продолжал распаковывать передачу.
- Лишнего, батя, не скажу. Бывают и у них неплохие ребята. А этот родину продал.
- Ша. Чей концерт?! - раздалось из дверей. И, пропустив вперед рослую молодую женщину, в палату в обнимку с очкастым евреем ввалился Филипп Семенович. - Кто родину продал? - прижал он локти к бокам, словно собрался драться.
Форвард угрюмо горбился на койке.
- Учти: второй раз услышу - врежу, - пригрозил живчик.
- Офигел, да? - спросил мужчина, лежавший у другого окна. Этот не столько лечился, сколько норовил заболеть всерьез. Подолгу высовывался в фортку и жадно глотал сырой ноябрьский воздух. На его фабрике началась ревизия.
- Чего, Филя, ерепенишься? - повторил симулянт. - Парень верно сказал. Разные они. У меня двое каждое лето дачу снимают, так люди хорошие.
- Небось дерешь с них?
- Да нет. Они ж как свои... А те, что едут, изменники.
- Чепуху несешь, - раздался из другого угла непререкаемый, очевидно, хорошо настоенный на окриках голос. Туда с утра лег корпулентный мужчина, должно быть, немалый начальник, потому что на вопрос, открывать фортку полностью или чуть-чуть, он отмахнулся - мол, все равно, вечером ему освободят отдельную палату.
- Уезжают, и хрен с ними. Или хочешь, чтоб остались? - усмехнулся корпулентный товарищ.
- Маркушка, не обращай внимания, - громко сказала молодая женщина. Она еще не присела, и Токарев любовался ее ладной фигурой и ловко упакованными в высокие замшевые сапоги ногами.
"Жаль, Пашета выписывают и я ее больше не встречу. Какое удивительное лицо! И на еврейку совсем не похожа..."
- Это вы изводите Маркушку? - повернулась женщина к симулянту.
- Ленусь, успокойся, - сказал молодой еврей.
- Не волнуйтесь, деточка... Эй вы, слышите?! - обратился Филипп Семенович ко всей палате. - Повторяю: первому, кто обидит Марика, отвешиваю пару апперкотов и лично обеспечиваю вынос...
Живчик закатал пижамную куртку до бицепса.
- Заткнись, Филя. Тут не ринг, а больница, - прохрипел форвард. - Тебя не трожут - не лезь.
- Как не лезь, когда я сам еврей?!
- Иди врать... Что ж не сказал? Не-е, заливаешь, - протянул форвард без уверенности.
- А вот и еврей! - воодушевился живчик, и Токарев почувствовал, как Филя горд, что уже не скрывает своей национальности. "Мне бы так... - подумал с горечью. - Но что я могу? Пригрозить дракой? Но тут в самом деле больница. А дискутировать бессмысленно. Они считают меня чужим, хотя я здесь родился и хлебнул, может быть, больше любого из них. Хорошо Пашету - он свой. Хорошо Ленусе - уедет со своим сионистом в Палестину. А я? Но какая поразительная женщина! Азартная. Глаза горят. Недаром Филя перед ней распавлинился".
Филиппа Семеновича и впрямь прорвало:
- Ах, дети мои, гляжу на вас и молодею. Вот он, мой народ! Уедете, сабру родите.
- Да он подохнет. Там жара, - хмыкнул форвард.
- Здесь не умер, там сто лет проживет. Здесь климат хуже.
- Да ну тебя, Филя!
Футболист слез с койки и поплелся к двери.
- Сам не сыграй дубаря, - засмеялся Филипп Семенович. - Ах, Марк, смотрю на тебя и вспоминаю детство. Такие, как ты, были у нас в местечке. Ешиботники назывались. Носились с этими еврейскими семинаристами, как со святыми. Приютить, накормить ешиботника считалось великой честью. Они, как пастухи, из дома в дом переходили. И ты, Марк, такой: очки, пейсы...
- Он - кандидат наук, - засмеялась молодая женщина. Сидя на корточках, она наводила порядок в тумбочке мужа. Токарев не отрывал от нее глаз. "Как же так?! - удивлялся себе. - Я в полном прогаре. Правда, "Попытку биографии" дописал, но ума не приложу, что с ней делать? Теперь сел за большой роман и снова трясусь: вдруг придут с обыском. Наверняка я у КГБ на примете. А денег нет и ждать неоткуда. Разве что отдать "Биографию" на Запад? Но возьмут ли? Здесь я не свой - оттого и не печатают. А там кому нужен? Но допустим, "Попытку" издадут, а она не прозвучит. Что тогда? Ни денег, ни славы и лишь узкая известность среди офицеров госбезопасности... А время уходит. И у нас, и за рубежом публикуют кого ни попадя, а Григория Токарева как будто нет в живых. Уже и не помнят такого. И вдруг после всех катастроф я глаз не свожу с чужой женщины! Смешно? А может быть, чудесно? Вдруг в ней мое спасение!?"
- Это что?! - вскрикнула Ленусь и вытащила из-под стопки книг лист бумаги, на котором Токарев, сощурясь, разглядел неумело выведенные череп и кости.
- "Убирайся в свой Израиль, жидовская харя, а то совсем обрежем!" - прочла она вслух. - Вы писали?! - накинулась на симулянта.
- Анонимками не занимаюсь, - ответил тот с достоинством.
- Кто-нибудь из соседней палаты подложил, - вздохнул Филипп Семенович.
- В конце концов этого следовало ожидать, - усмехнулся Марк.
- Чепуха, - сказал живчик.
- Нет, не чепуха, а реальность. Антисемитизм ведь никогда не исчезал. Лишь на какое-то время припрятался. Но после войны все, дорогой Филипп Семенович, обнажилось. Сначала нам закрыли доступ в университет и в привилегированные вузы. Затем просто в хорошие вузы. Потом перестали брать на работу. Теперь эти бумажки. А скоро закричат в лицо: "Бей жидов!" и начнут спасать Россию древне-дедовским способом...
- Маркуша, перестань волноваться, - сказала женщина.
- Ленусь, я совершенно спокоен. Я лишь объясняю Филиппу Семеновичу, почему мы решили уехать. Не подумайте, что из страха. В Израиле опасностей не меньше. Просто вдруг поняли, что здесь мы лишние... Три поколения еврейских интеллигентов мечтали вписаться в русскую жизнь. Они отреклись от своего Бога, от своей избранности. У них была одна страсть - стать русскими. Казалось, им это удалось. Они бредили Толстым и даже Достоевским. Да, Достоевским, несмотря на его юдофобство. Они - в том числе мы, четвертое поколение, - считали Россию своей родиной, а себя - русскими. Недоброжелательство же части низов и верхов мы относили либо к отсталости первых, либо к вынужденной реакции вторых на происки так называемого международного сионизма. Но что меня, Ленусь и всех наших друзей потрясло больше всего - это ненависть к нам не каких-то подонков или чиновников, а настоящих интеллектуалов. Да, да, писателей, поэтов, художников и нашего брата - физиков. Они безоговорочно объявили нас чужими, безродными, даже вредными для России... И тогда мы поняли: надеяться не на что, и вернулись к себе, к своим забытым истокам. Вспомнили, что мы избранный народ со своими предначертаниями, стали зубрить иврит, учить талмуд и, с мукой, с обидой оторвав от себя Россию, подали на выезд.
- Больно нервные, - пробурчал корпулентный мужчина. - Подумаешь, малость прижали, так сразу охают: свои, чужие! Вас бы, как нас, в тридцать третьем годе голодушкой поморить, что бы запели?!
- Если бы хоть сразу выпускали, - сказала молодая женщина. - Но ведь никогда неизвестно, разрешат или влетишь в отказ... А что касается голода, повернулась она к корпулентному, - то меня этим не испугаешь. Я восемь дней голодовку держала.
- Бедненькая, - посочувствовал Филипп Семенович.
- Дурачье, - сказал корпулентный. - Всех надо выпускать. Пусть едут. Наконец-то избавимся...
- Точно, - поддакнул симулянт.
- Я вам глубоко сочувствую, Марк, - вступил в дискуссию старик Челышев. Ему мешало присутствие зятя, но ввиду оголтелости корпулентного молчать тоже стало неловко. - Нехорошо, что в России всех делят на коренных и пришлых. Но, боюсь, как бы и в Израиле вам не оказаться приезжими. У каждой нации достаточно предрассудков.
- Евреи не нация, - осклабился симулянт.
- Боже мой, да у тебя сталинская каша в голове, - засмеялся живчик. - Дай послушать умных людей. Так что ты, Пашка, начал про Израиль?
- Что там свои сложности. Я несколько представляю тамошних жителей. Во всяком случае, тех, кто уехали сразу после гражданской войны. Тогда тоже выпускали со скрипом. На эмиграцию решались лишь самые отчаянные. Помнишь? спросил живчика, не назвав его ответно - Филей.
- Не помню. Я из дому убежал. Наша братва больше перла в комсомол или в партию.
- Скажи лучше - в Троцкие и Зиновьевы... - хмыкнул симулянт.
- Точно, - раздалось из другого угла.
- Точно-то - точно, но без Троцких тебе вряд ли обломилась бы отдельная палата, - с недобрым прищуром поглядел в угол Филипп Семенович.
- А у меня дед прасол был. Я бы и так не пропал, - усмехнулся корпулентный мужчина.
- Так вот, Марк, - продолжал старик, - ехали в Палестину самые решительные и смелые, но, простите, не интеллигенты, а местечковые граждане. Этим легче было подняться. Они в здешнюю жизнь не больно вросли да и благодарить Россию им, честно говоря, было не за что. Жили они замкнуто, до минимума сократив общение с чуждым миром, не слишком им интересуясь и мало его понимая. Боюсь, что, осев в Палестине, они не изменились, и с той же местечковой непримиримостью делят людей на своих и чужих, коренных и пришлых. Ребята они, безусловно, храбрые, воюют превосходно, но вот мира с арабами не добьются. Очевидно, все из-за той же провинциальной узости, зазнайства, из-за нежелания понять врага и его проблемы.
- Это клевета! Израилем руководят европейски образованные люди! - Марк даже побагровел.
- Прекратите!.. Ему нельзя волноваться, - рассердилась молодая женщина.
- Ша. Тихо. Никакого спора, - шутливо вздел руки Филипп Семенович. Молодцы, детки. Завидую вам, что едете. Но сам я, грешный, полюбил Россию и ее женщин. Ничего не попишешь. Первая жена русская, вторая и третья - тоже. Дочери записаны русскими, а внуки, может, и не догадываются, что их дед семит. Прикипела еврейская душа к славянской расе, а? - подмигнул симулянту. Правда, случалось и наоборот. Что молчишь? Старшая твоя дочка - о младшей не скажу - с прожидью?
- Ну и что? Старшой брат должон быть сверху, - хихикнул симулянт.
- Смешного мало, - раздался начальственный окрик. - Наплодили полукровков - ни туда их, ни сюда... По мне такие еще вредней.
"Бедная Светка, - подумал Токарев о дочери. - Этот зверюга на мой крест не посмотрит. Что ему крест, когда он зоологически ненавидит?"
- Выкурить всех до последнего, - заключил корпулентный потомок прасола.
- Значит, сжигать не собираешься? - спросил живчик.
- Я с Гитлером воевал, - насупился корпулентный. - Но огулом фрицевское не лаю. Полезное и у него было.
- Например, своих евреев перевел? - побледнел Филипп Семенович.
- А что мне до тамошних, когда тутошних вижу больше, чем надо?!
- ... И все-таки, Павел Родионович, Израиль - типично западное государство, - повторил Марк.
- Зазнайства бы израильтянам поубавить, - вздохнул живчик. - Пашка прав. Надо им добиваться мира с арабами.
- И с палестинцами? - вспыхнул Марк.
- С этими - в первую очередь. Соорудите им нечто вроде буфера или лимитрофа.
- Арафат никогда не согласится...
- Тогда найдите другого, посговорчивей.
- Эге... - снова раздалось из угла. - Гитлера ругаешь, а квислингов ищешь.
- А ты что, за арабов? - спросил Филипп Семенович.
- Нет. Нам арабы до лампочки. По мне пусть все черные, желтые и прочие дети разных народов мотают отсюда. Кто намылился, пусть отваливает, а кто не желает, заставим.
- Точно, - обрадовался симулянт.
- А дочку от евреечки куда денешь? - усмехнулся живчик.
- Пусть они, Филипп Семенович, успокоятся. Чуть Маркушка поправится, мы сразу отправимся в так называемое местечковое государство, - сказала Ленусь и обняла мужа.
- Вы меня не поняли, - смутился старик. - Я весьма сочувствую вашей будущей родине. Воссоединить народ спустя двадцать веков - это подвиг. Но вот что меня тревожит: те же двадцать столетий мир почти сплошь пребывал христианским. А евреи, стремясь сохранить свою религию и свою самобытность, естественно, прошли мимо...
- Христианство одно из ответвлений иудаизма! - перебил старика Марк.
- Вряд ли. Но если даже так, то ответвление стало магистралью, и, отринув христианство, теряешь две тысячи лет духовного опыта. Я не так ортодоксален, как мой зять, - кивнул старик на Токарева, - но все ориентиры, все эталоны добра и зла у меня да и, наверное, у вас - христианские. А в Израиле, действительно государстве-чуде, возведенном на крови погромов, на пепле освенцимов и на ненависти всех антисемитов, боюсь, вам будет недоставать Спасителя.
- А мы Его забывать не собираемся, - сказала молодая женщина.
- Э нет, - усмехнулся живчик. - Чего уж нет, того нет... Без иудаизма как слепишь немецких, африканских, бухарских, грузинских и еще наших российских пришельцев? Вокруг сто миллионов арабов плюс заковыка с нефтью. Так что против зеленого знамени Ислама поднимай белое с шестиконечной звездой! А Христу, хоть Он оттуда родом, через две тысячи лет нету места в Иудее.
- Вы совершенно не правы. Израиль - демократическая страна, разнервничался Марк. - При демократии все возможно. Даже иудо-христианство. Я знаю таких.
- Смотри, все-то у них есть, - подивился симулянт.
Корпулентный мужчина, видимо, хотел что-то добавить, но вдруг побледнел, приподнялся на кровати и сорвал со спинки шерстяной, в косую клетку, халат.
- Ты что? Тебе ж нельзя! - удивился симулянт, но корпулентный лишь махнул рукой и выбежал из палаты.
- Доспорились... Довели мужика... - зевнул симулянт.
- А ты бы судно ему поднес, если жалостливый, - сказал живчик.
- Он при девчонке не станет...
- Позовите его. Я выйду, - предложила Ленусь.
"Мелочи больничной жизни... Как же Пашет, когда лежал, обходился? Ни я, ни Маша санитаркам рублей не совали. При своей деликатности, наверное, страдал, бедняга..." - подумал Токарев и робко взглянул на тестя. Тот лежал вполне отрешенно.
Вдруг распахнулась дверь, и форвард втащил в палату внука прасола. Тот в распахнувшемся халате стал как-то тощей и ниже ростом.
- Х-хы, х-хы, - дышал он часто, и его "х-хы" походило на стон.
"Раз, два, три..." - стал зачем-то считать Григорий Яковлевич. Секундная стрелка на ручных часах пропрыгала четверть круга, когда корпулентный прохрипел в девятый раз.
"Почти, как пульс..." - подумал Токарев.
- Да не пугайся! Главное, не дрейфь, - Филипп Семенович подошел к койке корпулентного, но тот словно его не слышал и не то стонал, не то всхлипывал.
"Шесть... восемь... двенадцать..." - продолжал считать Токарев. Получалось сорок восемь вздохов в минуту. Теперь они напоминали бульканье, будто в легкие корпулентному набуровили воды.
- Его мутит. Подставьте судно, - сказал живчик, но симулянт отвернулся к окну, а форвард распластался на своей кровати. Видимо, и его прихватило.
- Отвернитесь, деточка. Я займусь Аникой-воином, - подмигнул живчик жене Марка и достал из-под койки фаянсовый подсов. - Смелей, паря. Два пальца в пасть и разом... Э, да ты уже зеленый... Ну, мигом кто-нибудь за врачом!
Жена Марка выскочила в коридор и вернулась с заполошной докторицей. Та, отогнав живчика, села на койку корпулентного и стала измерять ему давление.
- Да он захлебнется! - сказал Филипп Семенович.
- Не учите. Вы мешаете... - Врачиха покраснела. Она никак не могла пристроить к аппарату Рива-роччи грушу, из которой выпадал резиновый шланг.
- Позовите сестру. Пусть принесет историю болезни! - крикнула врачиха. Голос у нее был растерянный.
Ночная сестра, лихая бабенка с богатым и почти неприкрытым бюстом, видимо, успела клюкнуть, но, не подавая виду, бегала расторопно. Тут же принесла большой шприц и всадила корпулентному в ягодицу.
- Ох, и здоровенный у тебя гвоздь в жопе, Филипп Семенович, - удивлялись больные.
- Давно зятек учудил? - спросил цыганистый мужчина. - У меня жена тоже в церковь бегает. Но это она с детства...
- Теперь многие к вере обратились. Модно... - сказал старик, отлично зная, что все куда сложней и серьезней. Ему не терпелось отвязаться от соседа.
- Да, мода страшная штука, - согласился живчик Филипп Семенович. - Но держится она, дорогой коллега, сезон - два. А тут нам как будто предрекают религиозное возрождение. Боюсь, новые пророки тоже попадут пальцем в небо. Что с возу упало, то - сами знаете... А жаль. С религией поспокойней. Ведь поглядишь вокруг - жуть берет. Сплошь воровство и пьянство, пьянство и воровство. Удержу никакого. Я бы сам в Бога поверил, если б Он хоть на процент нас обуздал, а тех, кто к пирогу ближе - процента на два. А то ведь разграбим страну. Да что там!.. Сам не пойму, как до сих пор не растащили Россию? Ведь давно ничего не производим; только потребляем да потребляем. Тут бы Церкви нас усовестить. Но что она, бедняжка, может? Тыщу лет Россией правила, а скинули чуть ли не в один день. Почему - не объясните?
- Укоренилась недостаточно...
Изнуренный горем и бессоницей, старик не был готов к разговору.
- Десяти веков ей недостаточно? - усмехнулся Филипп Семенович. - Нет, это потому, что вера не была крепка. В России никогда Бога не почитали. Пушкин что писал? У него в "Гаврилиаде" Христос - сын дьявола.
- Баловство. Бесился по молодости лет...
- Ничего себе баловство, хоть и вольтерьянское... Попробовал бы сейчас кто-нибудь сочинить, мол, мы духовные дети не Ильича, а, скажем... Ну да ладно... Нет, Николай Палкин либерал был. Простил такое. Но вот чего не пойму: если полтора века назад умные люди в Бога не верили, с чего же правнуки их поверят? Нет, не поверят. А если какие крестятся, то, честное слово, от пустоты жизни или вот, как ваш зятек, дабы вовсе отъевреиться.
- В Царствии Небесном несть ни эллина, ни иудея...
- Да. Но мы, коллега, не в Царствии Небесном, а в русском государстве, где не то что евреям, а даже славянам нет житья.
- Но с моим зятем, поверьте, не просто...
- Просто, дорогой. Просто. Я сам еврей, - перешел живчик на шепот. Правда, не крестился. Комсомольцем был. "Долой, долой раввинов, долой, долой попов!.." Не пели? Религия наизнанку. Вы какого года? Второго. Я на червонец моложе. По своему тогдашнему разуму чуть в партию не подал. Спасибо, в тюрьму закатали. Нет, не надолго. Больше в ссылке загорал. На механика выучился, оклемался, а там война и прочь судимость... Воевали? Полковник? Ах, капитан? Небогато. А где? Подходяще. Драпануть, - он совсем приглушил голос, - не собирались? Нет, не из Харбина - из Вены?..
- В голову не приходило, - нахмурился старик не только оттого, что разговор становился чересчур вольным, а потому, что вплотную приблизился к далекому Надькиному отъезду и, значит, к смерти Жени.
- А я в Германии ночей не спал, и все же не рванул. Жену пожалел. Перед самой войной сошлись. Вернулся, смотрю: не стоило ради такой возвращаться. Женился на следующей - и эта не лучше. Только после третьего захода понял: женщины - низменная нация. Теперь держу их на дистанции. Никаких привязанностей. Переспали - и будь здорова! Вообще на молоденьких перешел. С этими - проще. А вы?
- Я свое откупался.
- Не понял?..
- Где-то у Толстого дети зовут старика на пруд, а он им: я свое откупался.
- Зря. Если ноги отсюда унесу, по-своему лечиться буду. На востоке как врачуют? Старику с каждого бока по девочке подкладывают.
- Где же на всех наберешь? Пенсионеров вон сколько...
- А сексуальная революция на что? - засмеялся живчик, но тут же помрачнел. - Мне два "звонка" было. Зарубцевались. Эскулапы проглядели. Извиняются: "Вы, Филипп Семенович, на ногах свои инфаркты перенесли". А вам "звонило"? Нет? Растревожил вас? Отдыхайте. Здесь это можно... "Я и у себя мог. Но теперь вот он, мой дом... - подумал старик и, повернувшись на правый бок, накрылся с головой. Мешало солнце. - Вот так бы и отойти. Тихая смерть под казенным одеяльцем, сбившимся в серо-застиранном пододеяльнике. Незаметно, никому не докучая, прямехенько в морг, оттуда в новый загородный крематорий. И никаких отпеваний, как у Броньки. Женя не приедет и не станет, словно донна Анна, "кудри наклонять и плакать...". У Жени были гладкие волосы... Я ее убил. Я один. От меня она сбежала за океан, а в ее годы не бегают..."
На другой день старик объявил дочери о родственном обмене. Ворочавшийся рядом на койке Филипп Семенович демонстративно отвернулся, но Челышев чувствовал, что тот ловит каждое слово.
- Глупости, - рассердилась Машенька. - Светланке шестнадцать лет. Кто ей выпишет отдельный ордер? Меньше мудри и лежи тихо.
- Но что-то надо делать...
- Не что-то, а нечто определенное. Ненавижу паллиативы.
- Тогда поступай, как знаешь...
Чтоб голос прозвучал уверенней, старик сел на кровати и заметил, как недовольно дернулась спина Филиппа Семеновича.
"...Серость, тоска, холод. Боже мой, что связывает меня со всем этим?" писал в растрепанном гроссбухе Токарев. Он сидел в маленькой восьмиметровой комнате пятиэтажного панельного дома. За окном действительно было серо, тоскливо и холодно. Мелкий невидимый дождик сыпался на штабеля сваленных в овраг пустых ящиков, и ничего, кроме оврага и ящиков, на свете, казалось, не существовало.
"Ненавижу такое время - ни зима, ни осень. Хоть бы повалил снег, продолжал писать Григорий Яковлевич. - Семь недель назад, когда мы сюда въехали, я, несмотря на спешку, смерть Жени, болезнь Пашета, стоя перед этим окном, чувствовал Бога. Там вдали, за ящиками, небо было синим и само спускалось ко мне. Что-то в нем было вечное и одновременно юное, словно оно было сотворено только что, но сразу и навсегда. Не окунаться в дневник мне тогда хотелось, а через распахнутое окно вбирать в себя мое небо и ждать, когда перешагну подоконник и пойду по этому синему полю так же просто, как хожу по земле. Нет, не моя душа, а я сам, в точности такой же, каким стою в этой комнате...
А теперь дождь или изморось (через два немытых стекла не разберешь!) туманит пространство и отвращает меня от здешних мест. И Бога я уже не вижу...
А как с Ним было хорошо!.. Всё, как говорят в глубинке, было рядышком, и я был неразделим с русским народом и прощал ему старые и новые обиды... Но вот по-дурацки умерла Жека, Машу выгнали со службы, переменилась погода, ко мне вернулись давние страхи, и я вновь ощутил, что я здесь чужой. Так было уже после Литинститута, когда не брали на работу. Но тогда я считал: это из-за биографии, а не национальности. Лишь во время хрущевской оттепели понял: лучше отсидеть в лагере, чем родиться евреем. Еврейство - это отчуждение на всю твою жизнь, и жизнь твоих детей, а возможно, и внуков.
...Однажды мы с Пашетом и дочкой спешили пустым загородным поселком к последней электричке и вдруг услышали за спиной пьяные голоса. Светка прижалась ко мне, а я не мог ее успокоить - сам был напуган. Пашет же плелся как ни в чем не бывало и спорил со мной, не понижая голоса. Я догадался: он спокоен не потому, что уже стар и не страшится смерти. Просто уверен, что свои его не тронут. И они действительно прошли мимо.
Потом в электричке я похвалил Пашета. Ведь пьяные, как собаки, носом чуют, кто их боится. Я признался тестю, что если ночью слышу ругань, всегда ожидаю: начнут бить...
Пашет нахмурился. Очевидно, его оскорбляла моя откровенность. Впрочем, он до сих пор недоумевает, почему я крестился. Говорит: мол, всю свою жизнь я выдавливаю из себя жида. Но разве я виноват, что не чувствую с евреями кровной связи? Не хочу плохо думать о родственниках, но вдруг Альф поскупился на докторов и Жеку не спасли... А как ее хоронили? Какое положили надгробье? Или ее кремировали? Тогда где урна? Надька ничего не пишет, и мне стыдно смотреть в глаза тестю, словно это я отправил Жеку за океан.
...Ну что ж, пусть Пашет думает о моем крещении что угодно. Но я русский интеллигент, и мне, честное слово, чужды местечковая узость, еврейский прагматизм и зазнайство. Я взращен российской словесностью и мой Бог - Бог русского народа!
...Мы пришли с Машей в православную церковь и сразу же поплатились. Кто-то стукнул в институт об отпевании тещи. Там провели конкурс. Машу, естественно, провалили и теперь никуда не берут. А меня все так же не печатают, и денег нет никаких. К тому же мы въехали в ужасную квартиру с чужой грязью и запахами. Представляю, как разнервничается Пашет. На днях его выпишут. Дольше держать старика в клинике просто неприлично...
А ведь прежние хозяева сами вызывались привести жилье в порядок. Но Маша спешила, боялась, что Пашет вот-вот преставится, взяла за ремонт деньгами, а деньги профукала... Зря мы обменялись. Как взберется тесть на пятый этаж? И вообще не надо было его укладывать в клинику. У себя отлежался б, раз ничего опасного у него не нашли.
А то я занял отдельную, обещанную Пашету комнату, пододвинул к подоконнику стол, и теперь жаль переселяться в проходнягу. Подлец-человек, привыкает к уюту...
Седьмой час. Пора везти передачу. Хотя то, что здесь варим, вряд ли калорийней больничного..."
Захлопнув гроссбух, Токарев поднялся не сразу. Не хотелось ему ехать в больницу. Только что отшумела четвертая арабо-израильская война, и подогретое газетами и телевиденьем нерасположение к евреям весьма ощущалось в палате. К тому же туда недавно положили щуплого, подавшего на выезд семита с крючковатым носом и курчавыми пейсами. При нем Григорий Яковлевич чувствовал себя скованно.
По счастью молодой еврей куда-то вышел, зато форвард бушевал вовсю:
- Везет пархатым! Здесь насрали, теперь к себе бегут...
Появление Токарева его не смутило.
- Перестаньте, - сказал футболисту старик. - Уйди, - тут же шепнул зятю, но тот продолжал распаковывать передачу.
- Лишнего, батя, не скажу. Бывают и у них неплохие ребята. А этот родину продал.
- Ша. Чей концерт?! - раздалось из дверей. И, пропустив вперед рослую молодую женщину, в палату в обнимку с очкастым евреем ввалился Филипп Семенович. - Кто родину продал? - прижал он локти к бокам, словно собрался драться.
Форвард угрюмо горбился на койке.
- Учти: второй раз услышу - врежу, - пригрозил живчик.
- Офигел, да? - спросил мужчина, лежавший у другого окна. Этот не столько лечился, сколько норовил заболеть всерьез. Подолгу высовывался в фортку и жадно глотал сырой ноябрьский воздух. На его фабрике началась ревизия.
- Чего, Филя, ерепенишься? - повторил симулянт. - Парень верно сказал. Разные они. У меня двое каждое лето дачу снимают, так люди хорошие.
- Небось дерешь с них?
- Да нет. Они ж как свои... А те, что едут, изменники.
- Чепуху несешь, - раздался из другого угла непререкаемый, очевидно, хорошо настоенный на окриках голос. Туда с утра лег корпулентный мужчина, должно быть, немалый начальник, потому что на вопрос, открывать фортку полностью или чуть-чуть, он отмахнулся - мол, все равно, вечером ему освободят отдельную палату.
- Уезжают, и хрен с ними. Или хочешь, чтоб остались? - усмехнулся корпулентный товарищ.
- Маркушка, не обращай внимания, - громко сказала молодая женщина. Она еще не присела, и Токарев любовался ее ладной фигурой и ловко упакованными в высокие замшевые сапоги ногами.
"Жаль, Пашета выписывают и я ее больше не встречу. Какое удивительное лицо! И на еврейку совсем не похожа..."
- Это вы изводите Маркушку? - повернулась женщина к симулянту.
- Ленусь, успокойся, - сказал молодой еврей.
- Не волнуйтесь, деточка... Эй вы, слышите?! - обратился Филипп Семенович ко всей палате. - Повторяю: первому, кто обидит Марика, отвешиваю пару апперкотов и лично обеспечиваю вынос...
Живчик закатал пижамную куртку до бицепса.
- Заткнись, Филя. Тут не ринг, а больница, - прохрипел форвард. - Тебя не трожут - не лезь.
- Как не лезь, когда я сам еврей?!
- Иди врать... Что ж не сказал? Не-е, заливаешь, - протянул форвард без уверенности.
- А вот и еврей! - воодушевился живчик, и Токарев почувствовал, как Филя горд, что уже не скрывает своей национальности. "Мне бы так... - подумал с горечью. - Но что я могу? Пригрозить дракой? Но тут в самом деле больница. А дискутировать бессмысленно. Они считают меня чужим, хотя я здесь родился и хлебнул, может быть, больше любого из них. Хорошо Пашету - он свой. Хорошо Ленусе - уедет со своим сионистом в Палестину. А я? Но какая поразительная женщина! Азартная. Глаза горят. Недаром Филя перед ней распавлинился".
Филиппа Семеновича и впрямь прорвало:
- Ах, дети мои, гляжу на вас и молодею. Вот он, мой народ! Уедете, сабру родите.
- Да он подохнет. Там жара, - хмыкнул форвард.
- Здесь не умер, там сто лет проживет. Здесь климат хуже.
- Да ну тебя, Филя!
Футболист слез с койки и поплелся к двери.
- Сам не сыграй дубаря, - засмеялся Филипп Семенович. - Ах, Марк, смотрю на тебя и вспоминаю детство. Такие, как ты, были у нас в местечке. Ешиботники назывались. Носились с этими еврейскими семинаристами, как со святыми. Приютить, накормить ешиботника считалось великой честью. Они, как пастухи, из дома в дом переходили. И ты, Марк, такой: очки, пейсы...
- Он - кандидат наук, - засмеялась молодая женщина. Сидя на корточках, она наводила порядок в тумбочке мужа. Токарев не отрывал от нее глаз. "Как же так?! - удивлялся себе. - Я в полном прогаре. Правда, "Попытку биографии" дописал, но ума не приложу, что с ней делать? Теперь сел за большой роман и снова трясусь: вдруг придут с обыском. Наверняка я у КГБ на примете. А денег нет и ждать неоткуда. Разве что отдать "Биографию" на Запад? Но возьмут ли? Здесь я не свой - оттого и не печатают. А там кому нужен? Но допустим, "Попытку" издадут, а она не прозвучит. Что тогда? Ни денег, ни славы и лишь узкая известность среди офицеров госбезопасности... А время уходит. И у нас, и за рубежом публикуют кого ни попадя, а Григория Токарева как будто нет в живых. Уже и не помнят такого. И вдруг после всех катастроф я глаз не свожу с чужой женщины! Смешно? А может быть, чудесно? Вдруг в ней мое спасение!?"
- Это что?! - вскрикнула Ленусь и вытащила из-под стопки книг лист бумаги, на котором Токарев, сощурясь, разглядел неумело выведенные череп и кости.
- "Убирайся в свой Израиль, жидовская харя, а то совсем обрежем!" - прочла она вслух. - Вы писали?! - накинулась на симулянта.
- Анонимками не занимаюсь, - ответил тот с достоинством.
- Кто-нибудь из соседней палаты подложил, - вздохнул Филипп Семенович.
- В конце концов этого следовало ожидать, - усмехнулся Марк.
- Чепуха, - сказал живчик.
- Нет, не чепуха, а реальность. Антисемитизм ведь никогда не исчезал. Лишь на какое-то время припрятался. Но после войны все, дорогой Филипп Семенович, обнажилось. Сначала нам закрыли доступ в университет и в привилегированные вузы. Затем просто в хорошие вузы. Потом перестали брать на работу. Теперь эти бумажки. А скоро закричат в лицо: "Бей жидов!" и начнут спасать Россию древне-дедовским способом...
- Маркуша, перестань волноваться, - сказала женщина.
- Ленусь, я совершенно спокоен. Я лишь объясняю Филиппу Семеновичу, почему мы решили уехать. Не подумайте, что из страха. В Израиле опасностей не меньше. Просто вдруг поняли, что здесь мы лишние... Три поколения еврейских интеллигентов мечтали вписаться в русскую жизнь. Они отреклись от своего Бога, от своей избранности. У них была одна страсть - стать русскими. Казалось, им это удалось. Они бредили Толстым и даже Достоевским. Да, Достоевским, несмотря на его юдофобство. Они - в том числе мы, четвертое поколение, - считали Россию своей родиной, а себя - русскими. Недоброжелательство же части низов и верхов мы относили либо к отсталости первых, либо к вынужденной реакции вторых на происки так называемого международного сионизма. Но что меня, Ленусь и всех наших друзей потрясло больше всего - это ненависть к нам не каких-то подонков или чиновников, а настоящих интеллектуалов. Да, да, писателей, поэтов, художников и нашего брата - физиков. Они безоговорочно объявили нас чужими, безродными, даже вредными для России... И тогда мы поняли: надеяться не на что, и вернулись к себе, к своим забытым истокам. Вспомнили, что мы избранный народ со своими предначертаниями, стали зубрить иврит, учить талмуд и, с мукой, с обидой оторвав от себя Россию, подали на выезд.
- Больно нервные, - пробурчал корпулентный мужчина. - Подумаешь, малость прижали, так сразу охают: свои, чужие! Вас бы, как нас, в тридцать третьем годе голодушкой поморить, что бы запели?!
- Если бы хоть сразу выпускали, - сказала молодая женщина. - Но ведь никогда неизвестно, разрешат или влетишь в отказ... А что касается голода, повернулась она к корпулентному, - то меня этим не испугаешь. Я восемь дней голодовку держала.
- Бедненькая, - посочувствовал Филипп Семенович.
- Дурачье, - сказал корпулентный. - Всех надо выпускать. Пусть едут. Наконец-то избавимся...
- Точно, - поддакнул симулянт.
- Я вам глубоко сочувствую, Марк, - вступил в дискуссию старик Челышев. Ему мешало присутствие зятя, но ввиду оголтелости корпулентного молчать тоже стало неловко. - Нехорошо, что в России всех делят на коренных и пришлых. Но, боюсь, как бы и в Израиле вам не оказаться приезжими. У каждой нации достаточно предрассудков.
- Евреи не нация, - осклабился симулянт.
- Боже мой, да у тебя сталинская каша в голове, - засмеялся живчик. - Дай послушать умных людей. Так что ты, Пашка, начал про Израиль?
- Что там свои сложности. Я несколько представляю тамошних жителей. Во всяком случае, тех, кто уехали сразу после гражданской войны. Тогда тоже выпускали со скрипом. На эмиграцию решались лишь самые отчаянные. Помнишь? спросил живчика, не назвав его ответно - Филей.
- Не помню. Я из дому убежал. Наша братва больше перла в комсомол или в партию.
- Скажи лучше - в Троцкие и Зиновьевы... - хмыкнул симулянт.
- Точно, - раздалось из другого угла.
- Точно-то - точно, но без Троцких тебе вряд ли обломилась бы отдельная палата, - с недобрым прищуром поглядел в угол Филипп Семенович.
- А у меня дед прасол был. Я бы и так не пропал, - усмехнулся корпулентный мужчина.
- Так вот, Марк, - продолжал старик, - ехали в Палестину самые решительные и смелые, но, простите, не интеллигенты, а местечковые граждане. Этим легче было подняться. Они в здешнюю жизнь не больно вросли да и благодарить Россию им, честно говоря, было не за что. Жили они замкнуто, до минимума сократив общение с чуждым миром, не слишком им интересуясь и мало его понимая. Боюсь, что, осев в Палестине, они не изменились, и с той же местечковой непримиримостью делят людей на своих и чужих, коренных и пришлых. Ребята они, безусловно, храбрые, воюют превосходно, но вот мира с арабами не добьются. Очевидно, все из-за той же провинциальной узости, зазнайства, из-за нежелания понять врага и его проблемы.
- Это клевета! Израилем руководят европейски образованные люди! - Марк даже побагровел.
- Прекратите!.. Ему нельзя волноваться, - рассердилась молодая женщина.
- Ша. Тихо. Никакого спора, - шутливо вздел руки Филипп Семенович. Молодцы, детки. Завидую вам, что едете. Но сам я, грешный, полюбил Россию и ее женщин. Ничего не попишешь. Первая жена русская, вторая и третья - тоже. Дочери записаны русскими, а внуки, может, и не догадываются, что их дед семит. Прикипела еврейская душа к славянской расе, а? - подмигнул симулянту. Правда, случалось и наоборот. Что молчишь? Старшая твоя дочка - о младшей не скажу - с прожидью?
- Ну и что? Старшой брат должон быть сверху, - хихикнул симулянт.
- Смешного мало, - раздался начальственный окрик. - Наплодили полукровков - ни туда их, ни сюда... По мне такие еще вредней.
"Бедная Светка, - подумал Токарев о дочери. - Этот зверюга на мой крест не посмотрит. Что ему крест, когда он зоологически ненавидит?"
- Выкурить всех до последнего, - заключил корпулентный потомок прасола.
- Значит, сжигать не собираешься? - спросил живчик.
- Я с Гитлером воевал, - насупился корпулентный. - Но огулом фрицевское не лаю. Полезное и у него было.
- Например, своих евреев перевел? - побледнел Филипп Семенович.
- А что мне до тамошних, когда тутошних вижу больше, чем надо?!
- ... И все-таки, Павел Родионович, Израиль - типично западное государство, - повторил Марк.
- Зазнайства бы израильтянам поубавить, - вздохнул живчик. - Пашка прав. Надо им добиваться мира с арабами.
- И с палестинцами? - вспыхнул Марк.
- С этими - в первую очередь. Соорудите им нечто вроде буфера или лимитрофа.
- Арафат никогда не согласится...
- Тогда найдите другого, посговорчивей.
- Эге... - снова раздалось из угла. - Гитлера ругаешь, а квислингов ищешь.
- А ты что, за арабов? - спросил Филипп Семенович.
- Нет. Нам арабы до лампочки. По мне пусть все черные, желтые и прочие дети разных народов мотают отсюда. Кто намылился, пусть отваливает, а кто не желает, заставим.
- Точно, - обрадовался симулянт.
- А дочку от евреечки куда денешь? - усмехнулся живчик.
- Пусть они, Филипп Семенович, успокоятся. Чуть Маркушка поправится, мы сразу отправимся в так называемое местечковое государство, - сказала Ленусь и обняла мужа.
- Вы меня не поняли, - смутился старик. - Я весьма сочувствую вашей будущей родине. Воссоединить народ спустя двадцать веков - это подвиг. Но вот что меня тревожит: те же двадцать столетий мир почти сплошь пребывал христианским. А евреи, стремясь сохранить свою религию и свою самобытность, естественно, прошли мимо...
- Христианство одно из ответвлений иудаизма! - перебил старика Марк.
- Вряд ли. Но если даже так, то ответвление стало магистралью, и, отринув христианство, теряешь две тысячи лет духовного опыта. Я не так ортодоксален, как мой зять, - кивнул старик на Токарева, - но все ориентиры, все эталоны добра и зла у меня да и, наверное, у вас - христианские. А в Израиле, действительно государстве-чуде, возведенном на крови погромов, на пепле освенцимов и на ненависти всех антисемитов, боюсь, вам будет недоставать Спасителя.
- А мы Его забывать не собираемся, - сказала молодая женщина.
- Э нет, - усмехнулся живчик. - Чего уж нет, того нет... Без иудаизма как слепишь немецких, африканских, бухарских, грузинских и еще наших российских пришельцев? Вокруг сто миллионов арабов плюс заковыка с нефтью. Так что против зеленого знамени Ислама поднимай белое с шестиконечной звездой! А Христу, хоть Он оттуда родом, через две тысячи лет нету места в Иудее.
- Вы совершенно не правы. Израиль - демократическая страна, разнервничался Марк. - При демократии все возможно. Даже иудо-христианство. Я знаю таких.
- Смотри, все-то у них есть, - подивился симулянт.
Корпулентный мужчина, видимо, хотел что-то добавить, но вдруг побледнел, приподнялся на кровати и сорвал со спинки шерстяной, в косую клетку, халат.
- Ты что? Тебе ж нельзя! - удивился симулянт, но корпулентный лишь махнул рукой и выбежал из палаты.
- Доспорились... Довели мужика... - зевнул симулянт.
- А ты бы судно ему поднес, если жалостливый, - сказал живчик.
- Он при девчонке не станет...
- Позовите его. Я выйду, - предложила Ленусь.
"Мелочи больничной жизни... Как же Пашет, когда лежал, обходился? Ни я, ни Маша санитаркам рублей не совали. При своей деликатности, наверное, страдал, бедняга..." - подумал Токарев и робко взглянул на тестя. Тот лежал вполне отрешенно.
Вдруг распахнулась дверь, и форвард втащил в палату внука прасола. Тот в распахнувшемся халате стал как-то тощей и ниже ростом.
- Х-хы, х-хы, - дышал он часто, и его "х-хы" походило на стон.
"Раз, два, три..." - стал зачем-то считать Григорий Яковлевич. Секундная стрелка на ручных часах пропрыгала четверть круга, когда корпулентный прохрипел в девятый раз.
"Почти, как пульс..." - подумал Токарев.
- Да не пугайся! Главное, не дрейфь, - Филипп Семенович подошел к койке корпулентного, но тот словно его не слышал и не то стонал, не то всхлипывал.
"Шесть... восемь... двенадцать..." - продолжал считать Токарев. Получалось сорок восемь вздохов в минуту. Теперь они напоминали бульканье, будто в легкие корпулентному набуровили воды.
- Его мутит. Подставьте судно, - сказал живчик, но симулянт отвернулся к окну, а форвард распластался на своей кровати. Видимо, и его прихватило.
- Отвернитесь, деточка. Я займусь Аникой-воином, - подмигнул живчик жене Марка и достал из-под койки фаянсовый подсов. - Смелей, паря. Два пальца в пасть и разом... Э, да ты уже зеленый... Ну, мигом кто-нибудь за врачом!
Жена Марка выскочила в коридор и вернулась с заполошной докторицей. Та, отогнав живчика, села на койку корпулентного и стала измерять ему давление.
- Да он захлебнется! - сказал Филипп Семенович.
- Не учите. Вы мешаете... - Врачиха покраснела. Она никак не могла пристроить к аппарату Рива-роччи грушу, из которой выпадал резиновый шланг.
- Позовите сестру. Пусть принесет историю болезни! - крикнула врачиха. Голос у нее был растерянный.
Ночная сестра, лихая бабенка с богатым и почти неприкрытым бюстом, видимо, успела клюкнуть, но, не подавая виду, бегала расторопно. Тут же принесла большой шприц и всадила корпулентному в ягодицу.