Жанна Корсунская
У кого как...

От автора

   Иногда я думаю, какое огромное количество людей мне выдалось повидать за свою небольшую жизнь. В Омске — в силу журналистской деятельности на телестудии, в Иерусалиме — благодаря должности пресс-секретаря по связям с русскоязычными СМИ в израильском парламенте.
   Серьезный опыт общения привел меня к однозначному убеждению — никогда нельзя точно знать, что чувствует и думает конкретный человек, сидящий напротив тебя. Можно предположить, догадаться, можно приписать ему свои чувства и мысли, исходя из своего жизненного опыта (что мы часто и делаем), но никогда невозможно узнать правду, потому что для этого необходимо оказаться в оболочке другого человека. Что исключено.
   Я всегда пишу от первого лица, чтобы сделать то, что невозможно сделать в жизни, — войти внутрь другого человека, в его оболочку, в его душу и мозг, стать самим этим человеком. Только так я воспринимаю своего героя настоящим. Настоящим и открытым до самых мельчайших частиц его сознания. Я нахожусь в нем, и тогда внутри нет ничего недоступного.
   ...Существует старинная притча. Полюбил парень царскую дочь. Повел невесту в город по магазинам. Накупил ей браслеты и кольца, серьги и ожерелья, а девице все мало, и ничего не радует, потому что она — царская дочь.
   Царская дочь — это человеческая душа. Она дочь Всевышнего. Насытить ее действительно нелегко. Порой вообще невозможно. И единственное, что бывает похожим в совершенно разных людях, — томление ненасытной души. Следствием этого могут быть десятки внешних проявлений: стремление к Всевышнему, к огромной любви, к волшебному счастью, к поэзии, к живописи, к музыке, к путешествиям в дальние страны, к мистическим историям. Следствия у всех разные.
   Томление души заставляет меня писать романы и повести.
   Очень надеюсь, что чтение этой книги поможет Вам, дорогой читатель, в той же степени насытить Вашу Царскую дочь, в какой я насытила свою, когда писала.

ДИ И МОЙ ПАПА

   Этот перстень!.. Ужасный великолепный перстень... Огромный опал с перламутровыми и ярко-голубыми прожилками, словно светящимися изнутри. Даже не прожилками — весенними лужицами, в которых отражается сверкающее небо. Странный камень, обрамленный золотом. Старым красноватым золотом. Этот опаловый перстень. Я обожала его когда-то и ненавидела одновременно. Он так и не подошел ни к одному моему наряду. Он приковывал к себе взгляд и захватывал все внимание. Грубый, вульгарный, таинственный, наглый, откровенный. Точная копия Ди — Дианы Ивановны Мистоцкой.
   Сколько лет я не видела этот перстень? Не гладила холодную поверхность загадочного камня? Он выпал из нагрудного кармана старенькой курточки, в которой я уезжала когда-то из России... Мама сказала, что нужно одеться как можно проще, не привлекать внимание таможенников. Двадцать лет назад. Двадцать лет!..
   Тогда еще такой перстень нельзя было провезти через границу.
   Ди провожала меня. Терпеливо ждала два часа, когда пройду таможенный контроль, а потом умоляюще бросилась к какому-то мужчине в форме. Хлопала длинными ресницами, что-то шептала на ухо. Мужик косил глазами в глубокий вырез ее кофточки, мотал головой, как необъезженный жеребец, хмурил брови, а Ди все шептала и шептала и всхлипывала, отчего грудь ее плавно колыхалась. Грудь была единственным красивым местом ее непонятно-неправильной фигуры. Совершенным, как само Божество. Так сказал однажды мой папа.
   Наконец мужчина в форме оставил Ди, подошел ко мне:
   — Вас там девушка просит попрощаться.
   — Спасибо!
   Я подлетела к Ди. Железное заграждение приходилось нам ровно до талии. Мы были одного роста. Ди крепко обняла меня и ловко сунула в нагрудный карман курточки что-то, о чем я мгновенно забыла, захлебнувшись морем других впечатлений, связанных с отъездом из России навсегда.
   — Береги Зяму, пожалуйста.
   — Для Зямы есть мама.
   Хорошо, что мы уезжаем. Ее обожание моего отца колебалось на границе дозволенного. Впрочем, это было единственное имевшее границы, в понятиях Ди, во всем остальном она не знала границ. Никогда и никаких.
   — Не реви. Так не провожают. Это неправильно.
   — Да. — Судорожно вытерла нос тыльной стороной ладони, и тут же глаза ее наполнились новой волной слез, словно в них вылили океан.
   — Ди! Это невыносимо!
   — Не ругай ее, дочка, лучше оставь нас на минутку.
   Папа. Он подошел к нам, хотя мужчина в форме не приглашал его прощаться. Я искоса взглянула на таможенника, тот был занят допросом толстой потной тетки, облаченной в несметное количество нарядов. Уступила место папе, но заставить себя отвернуться так и не смогла. Да им обоим было все равно. В эту минуту для них никого и ничего не существовало. Кроме них самих, конечно. Я так никогда не смогла бы! Забыть... Отрешиться... А мама, а десятки людей вокруг, а приличия?
   Папа поцеловал глаза Ди. Словно вобрал в себя океан тоски, который несколько секунд назад чуть не поглотил Ди. Сумасшедшими на полную катушку. Потом он положил ее голову себе на грудь, гладил редкие золотистые кудряшки, заправляя их за уши Ди, отчего сразу стало видно, какие у нее смешные оттопыренные уши. Она всегда прятала свои уши. Ото всех. Только не от моего папы. Наверное, они простояли бы так до конца жизни, но их разнял мужчина в форме.
   Ди больше не плакала. Наоборот — улыбалась дебильной улыбкой счастливого ребенка, которому купили все, что он просил. Оттопыренные уши, большие голубые глаза, очень курносый нос и маленькая розовая ладошка, которой она махала нам, довершали картину сходства.
   — Нашлись наконец-то. Не успела оглянуться — вас и след простыл! Уже посадку объявили! — Мама внимательно осматривала нас с папой.
   — Все в порядке, Зяма. У тебя два места, у нас с Эммой — по одному. Итого — четыре сумки. Билеты в левом верхнем кармане, ты помнишь?
   — Зачем? Ты помнишь. Разве этого не достаточно?
   — Зямочка, не нервничай. Это также просто, как перелететь из Свердловска в Ессентуки. Летишь себе и летишь. Кофе, чай, прохладительные напитки... — Мама поцеловала папу, куда достала — в шею, взяла за руку, и мы пошли по длинному темному коридору, в конце которого ярко светились люминесцентные лампы.
   Папа посмотрел на меня:
   — Клиническая смерть.
   — Это что значит?
   Он редко говорил, а если говорил, то обязательно важное, таинственное и непонятное. Ди всегда понимала его с полуслова. А мы с мамой никогда и ничего. Даже с двадцати слов.
   — Спроси у Ди.
   — Ее больше нет.
   — Спроси в письме.
   — Я не хочу никому писать из-за границы.
   — Тоже правильно. Умерла так умерла.
   — Что вы оба несете! Чушь какую-то!..
   Если бы я понимала, что несет мой папа! Хотя мама всегда утверждала, что этого понимать и не нужно. Что это так же бесполезно, как, например, считать звезды или семечки в гранате. Семечки в гранате я все же однажды посчитала. Считать я умею отлично. Гранат было восемь. Разной величины и разной формы, а семечек в каждом гранате 613. Ни больше, ни меньше.
   — Шестьсот тринадцать еврейских заповедей, — удовлетворенно сказал папа, — спасибо, Эмма, если бы не ты, я бы никогда в жизни не смог это проверить.
   Точно, папа после пятидесяти семечек сбивался, а я — ни разу. Мне было двенадцать лет. После этого он и прозвал меня Эвээма. Электронно-вычислительная машина. Я злилась сначала, а потом привыкла. Такой у меня талант: все считать, высчитывать, просчитывать, продумывать. Мама говорит, что я ее копия, только усовершенствованная. Интересно, кем это усовершенствованная? Не папой же. У него 352 плюс 449 каждый раз по разному равняется. А лицом я на папу очень похожа. Ди часто смотрела на меня во время лекций и рисовала папу в разных образах: то старец с распростертыми руками, то лев с папиной головой, то ангел с крыльями.
   Она потрясающе рисовала. Беспрестанно и на чем попало. Однажды ее лишили стипендии за испорченный институтский инвентарь — обычный стол, за которым мы с ней сидели на занятии по литературоведению. Просто у нее в тот раз не оказалось с собой шариковой ручки или карандаша, только тюбик масляной краски. Она выдавливала из него аквамариновую жидкость и размазывала пальцем.
   Картина вышла фантастически красивая. Первый человек и первая женщина. Хава и Адам в Раю. Хава падает на древо Познания. Сзади ее толкает Змей — странное существо с двумя руками, стоящее на двух ногах.
   После занятий пришли ко мне — спрашивали, есть ли у нас дома что-нибудь, чтобы стереть масляную краску.
   Вечером в институт мы отправились втроем. В аудитории было тихо. За большими синими окнами падал мягкий пушистый снег. Папа зачарованно смотрел на странное произведение Ди. Водил пальцами по аквамариновым волосам Хавы, мощным плечам Адама.
   — Земля по-еврейски — адама. Он был сделан из земли — Адам. — Потом, как всегда, заговорил таинственно, отрывисто и непонятно: — Первые мужчина и женщина были огромными. Когда они умерли, Всевышний сложил их, чтобы похоронить.
   — Зяма, где они похоронены?
   — В пещере Махпела. В Хевроне. В сорока километрах от Иерусалима.
   — И что, археологи видели их могилы?
   — Нет. Это очень-очень глубоко. Бесконечный туннель вниз под землю... Увидеть можно только могилы праотцев Авраама, Ицхака и Якова. Они на поверхности пещеры... Когда Всевышний создал Адама, он сосредоточил внутри него души всех людей. Огромное количество душ в его глазах, бровях, губах. Во всех частях тела. Таким он жил в Раю с Хавой.
   — А каким он был, Рай?
   — Бесцветная субстанция... Что-то вроде эфира. Всевышний просил Адама выполнять его слова в точности. Впрочем, там не было слов в нашем понимании... Но Адам не выполнил. Исказил повеление.
   — Что исказил?
   — Всевышний повелел Адаму: «Запрети Хаве есть от древа Познания». Адам сказал Хаве: «Не прикасайся к древу Познания». Змей был разумным существом. Наверное, таким, Ди, как ты его нарисовала. Он мечтал, что Всевышний изгонит Адама из Рая и отдаст ему Хаву. Она была очень красивая, Хава. Первая женщина и первая красавица... Змей дождался ухода Адама и повел Хаву к древу Познания, а когда они приблизились, толкнул ее на древо. Хава схватилась за ветви, чтобы не упасть, и тогда Змей сказал ей:
   «Видишь, ты прикоснулась к древу Познания, но ничего плохого не произошло. Адам обманул. Он хочет один владеть этим древом. Без тебя. Съешь его плод и станешь мудрой, как Адам». Хава откусила кусочек и тут же поняла, что Всевышний накажет ее, уничтожит, заменит другой женщиной.
   Папа поднял глаза к бесшумному снегу за окном и спросил, ни на кого не глядя, словно самого себя:
   — Ди этого не понять. Скажи, Эвээма, разве допустила бы ты, чтобы тебя заменили другой женщиной?
   — Ни за что!
   — И как бы ты поступила на месте Хавы?
   — Зяма! Она ведь любила его!
   — Конечно, тебе не понять Ди. Это другая любовь. Ну, Эвээма, что должна была сделать Хава?
   — Обмануть.
   — Конечно. Только вот как? Адам ведь ни за что не нарушил бы запрет Всевышнего.
   Папа смотрел на меня заинтересованно, словно заводя взглядом счетную машину в моей голове.
   — Мысли вслух, пожалуйста. Интересно, как это у вас с мамой работает.
   — Хорошо.
   — Нет! — опять вмешалась Ди. — Ведь, если Хава поняла, что Всевышний уничтожит ее, значит, она точно знала: вкуси Адам от этого плода, его постигнет та же участь. Мужчину, которого она любит!
   — Ди, тебе не понять. Дай Эмме решить эту задачу, не отвлекай эмоциями, которые ей недоступны. Итак, Эвээма, излагай ход своих вычислений.
   — Добровольно есть Адам не будет. Аксиома. Всевышний запретил. Значит, надо как-то вложить ему это в рот. Засунуть кусочек украдкой? Мгновенно почувствует и выплюнет... Стоп! Выжать сок и влить в рот... Выплюнет... Влить сок в процессе поцелуя!
   — Гениально! Все так и произошло. Молодец, дочка... Папа произнес это с такой горечью, что я не понимала, гордиться мне или...
   Глубокая тишина обычно шумной аудитории навалилась на меня.
   Папа открыл банку с бензином, намочил тряпку, несколько секунд рассматривал Рай, потом вздохнул и начал уничтожать творение. Я наблюдала за движениями его красивой, правильной руки, стирающей нижнюю часть Змея и траву под его ногами, и, казалось, явственно ощущала горечь, выходящую из-под его пальцев.
   — Подожди!
   — Чего ждать? Все исчезло! Всевышний вынул из Адама человеческие души и отправил их с Хавой на землю. Змея Он превратил в тварь ползучую и повелел: «Питаться будешь прахом земным, никогда не получишь удовольствия от еды, а люди будут тебя топтать». Все, детки, стол не спасти. Он тоже, оказывается, масляной краской выкрашен... Если только заново покрасить.
   — Да пошли они к черту! — Ди схватила папину руку.
   — Кто?
   — Ректор, проректор, завхоз! Это мой Рай. Не трогай, Зяма! Пусть делают что хотят. Может, это лучшее произведение в моей жизни!
   ...Утром все пришли на занятия и опять увидели «непристойные рисунки». Совершенно голого мужчину, обнаженную женщину, склонившуюся над деревом в сексуальной позе перед непонятным существом без ног. Ноги Змея папа успел стереть. Стол мгновенно ликвидировали, а Ди разбирали на комсомольском собрании группы. Она молчала. До этого случая Ди всегда уничтожала свои художества. След шариковой ручки легко исчезал под тряпкой со специальной жидкостью, которую Ди изобрела еще в школе.
   Диану лишили стипендии на месяц. После этого случая я всегда носила с собой запасную ручку и часто всовывала Ди в руку, когда замечала ее отрешенный, блуждающий взгляд.
   Я заботилась о ней почти как моя мама заботилась о моем папе. Почему? По поводу мамы с папой мне было все ясно и понятно. Папа любил маму. Очень любил. Он не видел других женщин. Он говорил о маме: «Это моя земля. Твердая почва. Точка опоры». И мама торжествующе подтверждала: «Если бы не я, твой папа умер бы. Все дружки его молодости давно уже там. Один перекололся, другой спился, третий отравился».
   Папа никогда не рассказывал мне о своих дружках молодости. От них остались две фотографии. Черно-белые снимки. Парни с горящими, проницательными глазами, в фуфайках, без шапок, в снежной степи. Они обнимали улыбающихся девушек в пуховых платках и твердый остов гитары. Папина жизнь в молодости была тайной, о которой мне запрещалось знать. Зато я знала все очень подробно с той самой минуты, когда в папиной жизни появилась мама.
   Были выборы в местные советы. Праздник, музыка. Папа пошел голосовать и увидел маму. Она жила на соседней улице, а он не знал раньше. Увидел и влюбился с первого взгляда на всю жизнь, а на следующий день отправил своего единственного родственника — дядьку, с которым жил в бревенчатом большом доме, свататься к маме.
   Мама сидела возле печки и грела озябшие ноги в остывающей печной золе. Она жила в маленькой избушке с одним окном и стенами, которые зимой покрывались изнутри инеем. Питалась картофельной шелухой и была худенькой, как березка, которая росла рядом с избушкой. Так говорил папа.
   Мама сразу поставила ему ультиматум: «Или я, или твои дружки». Дружки постепенно и довольно быстро умерли. К моменту моего рождения остался только один.
   — Хорошо, что и он вскоре отправился за остальными, — говорила мама и рассказывала историю про сорокаградусный мороз.
   Кажется, я помню, как все было, хотя тогда мне исполнился ровно год.
   В выходной маму вызвали на работу. Я осталась с папой. Он укутал меня потеплее и взял с собой на день рождения к последнему другу.
   Мне кажется, я помню широкую прокуренную комнату под высоким потолком, запах квашеной капусты, пересыпанной не успевшим растаять льдом, зеленые бутылки, густые задумчивые песни про нары и поезда, рассказы о выходе евреев из Египта, о том, как расступилось море, и каждый, проходящий по дну его, чувствовал разное. Кто твердо верил во Всевышнего, шел спокойно и наслаждался великой картиной вздыбленных и замерших волн, а кто верил меньше, того болтало и швыряло, а кто не верил совсем, тот захлебывался и всплывал, но все же оставался жив.
   Я помню, как папа снова укутал меня, положил себе на грудь, запахнул пальто и понес домой.
   Мама утверждает: человек не может помнить, что происходило с ним в возрасте одного года. Наверное, она права. Мама всегда права. Может, я это все придумала или представила, но только ощущение тепла и колыбели у папы за пазухой, когда он нес меня в сорокаградусный мороз, щемящее чувство покоя, неземного покоя, счастья и защищенности остались со мной навсегда.
   Мама открыла дверь. Папа вошел. Распахнул пальто, бережно передал меня маме и тут же упал, прямо у порога. Он был мертвецки пьян.
   На следующую зиму последний друг тоже умер. Замерз пьяный в сугробе. А папа жил много лет с мамой и со мной. И делал все, как она говорила.
   Иногда на выходные мы выезжали к реке. Ночью, когда огромное небо распластывалось над берегом, мы ложились с папой на прибрежный песок и долго смотрели на звезды. Мама приносила нам толстый узкий матрас и ватное одеяло, старательно укрывала, чтобы мы не простудились. Если бы не мама, мы обязательно заболели бы ревматизмом или воспалением легких — ведь в Сибири нельзя долго лежать на голой земле даже летом, но мама никогда не забывала взять матрас и одеяло и укутать нас. Папа просил ее полежать с нами, но матрас был узкий, едва на двоих...
   Я смотрела на звезды, и мне становилось не по себе, когда я считала их: даже моей очень способной вычислительной машине это было не под силу. Запутывалась, что посчитала, а что еще нет, злилась, начинала сначала, с другого конца неба... Тогда папа крепко прижимал меня к себе, гладил по голове и рассказывал сказки из жизни древних евреев. Я забывала о подсчетах, закрывала глаза и быстро засыпала, а папа еще долго купался в звездах.
   Я знаю. Проснулась однажды. Он не заметил, что проснулась, а я смотрела на него тихонечко. Мне тогда уже было лет четырнадцать, и я начинала понимать некоторые вещи. Например, что мама купалась в реке, а папа — в звездах...
   Почему я стала дружить с Ди? Мы познакомились с ней первого сентября. В первый учебный день в институте. Она привлекла мое внимание и любопытство своей странной одеждой. Сине-зеленая юбка — ее любимое сочетание — и фиолетовая кофточка. И этот сумасшедший, фантастический перстень на указательном пальце. Он ей очень подходил.
   Я всегда одевалась строго. У меня отличная фигура. Мамина портниха шила нам обеим. Классические английские пиджаки, батники с отложными воротничками, прямые юбки на три сантиметра ниже колена. У нас с мамой красивые длинные ноги, узкие бедра и маленькая грудь. Теперь таких женщин называют моделями.
   Несмотря на то что рост у нас с Ди одинаковый, однако ноги у нее короче и значительно толще в лодыжках. Она вообще широка в кости. Папа однажды сказал, что Ди, по идее, родилась польской красавицей, настоящей панночкой. У нее, как он выразился, наличествовали все необходимые элементы: золотые кудри, тонкие кисти рук, миндалевидные глаза цвета весеннего чистого неба, пухлые розовые губы, но с возрастом, очевидно, вмешались другие гены и все испортили. Может быть, еврейские — со стороны бабки по материнской линии — или русские — со стороны бабки по отцовской. Назвать ее Дианой — именем легендарной богини красоты — было жестокой насмешкой. В особенности в сочетании с отчеством «Ивановна». Какая уж тут богиня красоты! Золотые кудряшки такие редкие и тонкие, что сквозь них просвечивалось розовое темя. Узкие кисти рук загадочным образом переходили в пухлые предплечья, и даже глаза в сочетании с курносым носом теряли свое изначальное совершенство. Наверное, поняв все это однажды, Диана переименовала себя в Ди. Такое имя — или, скорее, странный его обрывок — очень подходило к ее внешности.
   Почему я стала дружить с Ди? Наверное, потому, что она ежедневно опровергала все мои теории о необходимости корректного, ровного поведения, правильного, разумного образа жизни. До встречи с Ди для меня было естественным постоянно сдерживать эмоции, контролировать мысли и чувства, планировать будущее и совершаемые действия для того, чтобы благополучно окончить институт, удачно выйти замуж за человека с высшим образованием, подходящего мне по интеллекту, твердо стоящего на ногах, обеспеченного, из хорошей семьи, родить ребенка, дать ему достойное воспитание и образование. Я никогда не спорила с преподавателями, хорошо училась, занималась общественной работой.
   Ди ежедневно опровергала мои теории, потому что делала то, что ей приспичило в данный момент. Она лихо вышагивала без страховки по едва различимому канату, натянутому под куполом цирка, а я наблюдала за ней снизу, задрав голову, затаив дыхание, как когда-то в детстве, и каждую секунду ждала, знала: так не может продолжаться! Она должна упасть!..
   Как и тогда в детстве, во мне боролись тысячи чувств. Я понимала: эта хрупкая девушка в сверкающей белой юбке, если упадет, разобьется насмерть. Разобьется на глазах сотен людей. Мне было невыносимо жаль ее, бесконечно страшно представлять сцену падения, и в то же время я желала, чтобы девушка упала, потому что человек не может все время ходить по едва заметному канату под куполом цирка на глазах изумленной публики, потому что человек создан, чтобы ходить по земле, как все остальные люди.
   Мне было невыносимо стыдно желать ее падения, и я старательно заботилась о Ди, но втайне всегда ждала, что она упадет, а моя теория о правильности разумной жизни подтвердится.
   Однако самым отвратительным и самым сильным чувством, которое я испытывала к Ди, была зависть. Зависть к ее отрешенности, вседозволенности. К ее жизни, в которой все можно.
   ...Первого сентября я пригласила Ди к нам в гости. Мама всегда отмечала этот день. Все мои школьные годы. Она называла его торжественно «День Знаний». Пекла большой торт, готовила жаркое, салат «оливье», мелко-нарезанный и заправленный по всем правилам французской кухни, который, как выяснилось позже, в других странах называется «русским». Сберегала коробку шоколадных трюфелей.
   У нас всегда был очень красивый дом, со сверкающими хрустальными вазами и бокалами, с солнечными зайчиками в разводах тяжелых портьер и белоснежной тюли. Мы с папой обожали наш дом.
   В День Знаний на большом круглом столе, покрытом хрустящей скатертью, всегда стояла мамина любимая ваза с ее любимыми ярко-красными георгинами.
   В этот раз ко мне, как всегда, были приглашены четыре мои школьные подруги — отличницы и два мальчика, благополучно спасшихся от службы в армии поступлением в институт. Мы не виделись два месяца. Каждого из нас переполняли впечатления от вступительных экзаменов, ожидания новой студенческой жизни, которую мы уже почувствовали сегодня утром.
   Я не сразу решилась пригласить Ди. Ее странный вид, глаза — то отстраненные, то горящие, как у тех папиных друзей молодости на черно-белом фото... Опаловый перстень... Непонятные отрывистые фразы, не имеющие, казалось, никакого отношения к происходящему вокруг...
   Закончились занятия первого студенческого дня. Мы шли по длинному просторному коридору с лепниной под потолком. Ди достала несколько медяков, подняла голову к гипсовым цветам:
   — Человек состоит из того, что ест. В кулинарии напротив утром продавали пирожные с цветами из крема, совсем как эти лепные. Только эти кто-то лепил на десятки лет, а те — на несколько часов. Если человек будет есть одни пирожные из крема, то станет сладким и добрым.
   — Где ты живешь, Ди?
   — В общаге. Мне дали комнату с двумя девочками. Они учатся на географическом.
   — А где твои родители?
   — В Магадане.
   Я снова бросила взгляд на медяки, застывшие на ладошке Ди. Она уже забыла про них.
   — Родители дали тебе денег?
   — Да, чтобы заплатить за общагу и на еду на месяц. Все в порядке.
   — По-моему, не все.
   — Главное — за общагу уплачено.
   — А что с едой?
   — Если ничего не есть или почти ничего, останешься такой, как в начале месяца.
   — Ди, ты истратила деньги на еду?
   — Угу. Купила набор масляных красок, о которых мечтала десять лет.
   — Почему ты не поступила на факультет живописи и графики?
   — Поругалась с председателем приемной комиссии. У них направление другое, классическое... Я должна была обязательно куда-нибудь поступить, чтобы уехать от родителей и покупать краски. У меня по всем предметам тройки, кроме литературы, русского и истории. На историю конкурс был — ого-го, сама знаешь, вот я и решила не рисковать. Литература — тоже классно.
   — Хочешь ко мне в гости?
   — Не знаю. Хочу писать маслом, но денег на полотно не осталось. В следующем месяце куплю. Можно пока витражи сделать. У нас в комнате в общаге окна высокие, как в институте. Мне сегодня ночью этот витраж приснился.
   Ди явно не проявляла интереса к идее посетить мой дом. Я вполне могла распрощаться с ней тогда. Подошли к автостраде. Ей нужно было перейти дорогу и ехать в противоположную сторону. Стояли на светофоре. Это было мгновение, когда я еще могла расстаться с Ди. Могла сказать ей: «Пока», — и уйти одна, но я сказала:
   — Пойдем к нам. Мама испекла большой торт — поешь, станешь сладкой и доброй.
   Эта дурацкая фраза мгновенно ее убедила.
   ...Мама пришла от Ди в тихий ужас. Это было ожидаемо. Я предполагала, что поздно вечером, когда все гости разойдутся, она тактично поговорит со мной, виртуозно, с юмором и тонкой логикой, и убедит меня, что такая девочка может испортить мою репутацию, но все ушли, а мама молчала. Сосредоточенно протирала хрустальные бокалы льняным полотенцем, бережно возвращала их в сервант и молчала. Я не выдержала, первая заговорила о Ди: