Волчаре досталось. Одна стрела торчала из лопатки, вторая продырявила шкуру в области крупа да так и застряла, болтаясь на ходу, ровно второй хвост. Видать на излете попала. Охотники, бравые парни один другого здоровее, верховодил которыми седой, битый жизнью крепыш, опустили луки. Не в человека же стрелять, пусть даже в бабу, пусть даже полоумную! Что-то говорили мне, но я не слушала. Обнимала тряского зверя и вдыхала пряный запах дикого животного, готового грызть до последнего вздоха. Спрятали стрелы в тулы, освободили луки от тетив и, коротко посовещавшись, встали на поляне. Видимо, решили дождаться. Чего? Волк или сдохнет или метнется дальше, учуяв, что преследователи не отступятся. Через какое-то время зверюга простится с жизнью, возьмут, что называется тепленьким. Потому и попрятали оружие. Шкура волка намокла от крови и едкого звериного пота, но я продолжала обнимать серого и даже голову не убрала. Возлежала на нем, ровно на подушке. Никогда еще не было у меня такого изголовья.
   — Отдала бы ты его нам, — старший, тот самый седой крепыш подошел ближе, волк оскалился и утробно зарычал, собрав нос гармошкой. — Наш он. Полдня за сволочью гнались.
   — Ты плохой волк? — я шепнула своему подопечному, дотянувшись до лохматого, остроконечного уха. — Ты нехороший волк? Резал овец?
   Охотник меня услышал. Присел на корточки и проникновенно повел, кося то на меня, то на волка:
   — Хитер, сволота, жить не дает. То теленок пропадет, то овцу приговорит. Сколотил волчью ватагу и ровно кого-то из людей некогда сожрал — умен стал, описать невозможно. Вот и теперь, учуяли нас, разделились, будто заранее договорились обо всем! Вожак прыгнул в одну сторону, стая — в другую. Ну, мы, конечно за этим припустили, он всему безобразию голова. Мотал нас по лесу целый день и на тебе!
   — На тебе-е-е-е-е… — повторила я.
   Волк уронил голову на лапы и задышал медленнее и ровнее. Почему-то охотники не пошли вырывать обессилевшего зверя из моих рук, но я даже не задалась вопросом, отчего так. Вроде затея на два вздоха — подошли к полоумной дуре и вырвали зверюгу из рук, но ведь отчего-то не подошли?
   Я лежала на волке и перед глазами зияла рана на лопатке, стрела толщиной с мой безымянный палец торчала из рваной дыры, все вокруг покраснело от крови и успело потемнеть.
   — Полежи, нехороший волчишка-а-а-а, — я погладила серого около раны и волк, что удивительно, умиротворился. — Лежи смирно-о-о-о.
   Приподнялась на колени, одной рукой обхватила стрелу, второй — обняла волчка и потянула. Тянуть стрелу из тела дело нелегкое, живая плоть — не дерево, сноровка нужна. В общем, не вытянула, только сломала. Как волчище не вырвался, ума не приложу, хотя в тот момент прикладывать было просто нечего — не нашлось у меня даже толики ума. Серый только рычал в небо, скалился, по огромному телу бегала дрожь, но не вскочил на ноги и не убежал. Может быть, со второй стрелой получится? Засела не так глубоко, как первая, и осторожно смертоносное древко вытащить удалось. Почитай под шкуру вошла, ничего серьезного.
   Виды на волка охотники имели серьезные. Разбили стан как раз на том месте, где еще недавно стояла палатка моих спутников. На ночь решили остаться? Предположили, что эта ночь станет для волчища последней, утром заберут бездыханную тушу и сдерут шкуру. Всей деревне покажут, что не стало лесного разбойника, умного, будто человек. Огонь разожгли, расселись вокруг, и кто-то один постоянно смотрел в нашу сторону. Даже спали по очереди. Палатку с собой не взяли, на столь долгую погоню не рассчитывали, но скатка на поясе нашлась у каждого. Кутались в тонкие верховки на ворохе лапника. Охотник не пропадет в лесу, какое бы время ни стояло, лето или зима. Счастливо перезимует, удачно проводит летнюю ночь и встретит солнце, низкое и холодное зимой, высокое и жаркое летом.
   — Никуда ты не пойдешь-ь-ь-ь… — прошептала я, поудобнее устраиваясь на волчьем боку, подальше от раны. — Они тебя не получат. Но резать овец без счету нехорошо. Ты меня понимаешь?
   Зверь лениво водил ушами и тяжело дышал. Косил на меня умным глазом и дергал верхней губой.
   — А меня Безрод бросил-л-л-л-л… — тягуче прошептала я. — Уехал-л-л-л…
   Тягучее, нескончаемое «л-л-л-л» клубилось в голове до самого утра.
   — Выспался, волчок? — с первыми лучами скользнула взглядом по телу зверюги и потянулась к ране.
   Огладила шерсть и едва не поранила палец, что-то острое накололо подушечку, и я медленно, чересчур медленно отдернула руку.
   — Волчишка, шерсть у тебя спеклась в иголки. Стал ежом, — осторожно, кончиками пальцев ощупала рану и нашла "иголку".
   Острый скол древка вылез наружу и вовне торчал окровавленный расщеп. Сам собой вышел из раны, а ведь вчера ничего подобного не было. Я гладила рану, пока не заснула, и никаких иголок, что кололи бы пальцы, не было. Точно не было.
   Охотники, все четверо стояли неподалеку, но перейти незримую границу им как будто что-то мешало. Переглядываясь друг с другом, смотрели на нас. Не ожидали, что волк выживет, а серый смотрел на преследователей серьезным взглядом, как умеют это делать волки, и вострил ушки.
   — Ужели палец уколола? — седой, недоверчиво щурясь, кивнул на волка.
   — Ага-а-а-а… — протянула я и задумчиво поводила пальцем по стрельному сколу. — Уколола-а-а-а-а…
   Все четверо еще раз переглянулись.
   — Ты гляди, жив.
   — А ведь кровищи серый потерял столько, что и на жизнь могло не остаться!
   — Однако, осталось, — пожал плечами третий.
   — Что-то здесь не так. Я перевидел много волков со стрелой в боку. За день, за два, брал всех. Этот же…
   А этот лежал смирно, положение тела не менял, лапы не разминал, будто вовсе не затекли. Лежал себе на боку и косил по сторонам взглядом острым, словно копейный наконечник. Только я ворочалась на своем месте, как ужаленная, вертелась так и сяк, устраивалась поудобнее на сером, пушистом и таком необычном изголовье.
   — У тебя не будет пролежней-й-й-й-й… — гладила волка по свалявшейся шерсти, пыталась просунуть руки под тушу и хоть немного приподнять.
   После полудня серый закрыл глаза, и лишь верхняя губа стала чаще собираться в гармошку, будто волка настигла запоздавшая боль. Охотники словно забыли о преследовании, то один в лесу исчезнет, то другой, но всякий раз я ловила на себе внимательные взгляды. Охотники, что говорить. Все время, что стояли на поляне, пребывали с мясом. Утренняя трапеза, полдник, вечерняя трапеза. Однако я на запах жаркого даже носом не вела. Не хотела есть. А может быть, хотела, но видела еду как будто краешком глаза и чуяла краешком обоняния. "Он меня бросил-л-л-л", "Безрод уехал-л-л-л-л"…
   — Я проснулась, месяц спит, кровь свернулась, волк сопит-т-т-т-т…, - настало утро, прихода которого я не заметила, и только люди, освещенные малиновым сиянием, подсказали, что ночь уже позади.
   Охотники, все четверо, стоя у черты, во все глаза смотрели за мной, и, по-моему, рты у них были открыты как у ребятишек во время представления скоморохов. Еще и пальцами показывали. Я и сама водила пальцем по ране волка и приговаривала чушь, которую только что придумала. Складно получилось, но как всегда последний слог заполнил собой все. В голове звенело глухое "т-т-т-т…", которое со временем стало похоже просто на слабый выдох, а я водила по заскорузлой волчьей шерсти и напевала.
   — У меня с глазами неладно, или наконечник сам собой полез из раны? — старший чесал бороду и косился на собратьев, столь же растерянных.
   — Когда эта сумасшедшая сломала стрелу, древка, что осталось в ране, вообще не было видно, — угрюмо бросил кто-то из охотников.
   Да, его не было видно, а теперь подросло, ровно корень-переросток. Древко, что теперь торчало из раны, потянуло наружу волоконца плоти и лохматые волчьи жилы.
   — Сколько живу, такого не видел, — старший, остальные звали его Плеть, неотрывно смотрел на нас, только я не смогла бы сказать, на кого именно. На меня или на волка? А может быть на изваяние? — Не выталкивает рана стрелу, ну не выталкивает!
   Волк приподнял голову и долго смотрел на охотников, морща нос и скаля зубы. Наверное, между зверем и людьми пролегли странные узы, и что-то мешало людям с ножами наброситься на беззащитного волка, а зверь отчего-то не бежал прочь, а лишь скалился.
   Волчище изогнул шею и с третьей попытки ухватил зубами обломок древка, перехватил челюстями раз, другой и… сорвал прихват — зубы соскочили.
   — Волчишка, волчишка, не хватай лишка-а-а-а, — пропела я, вставая на колени.
   Еще вчера не смогла бы даже двумя пальцами ухватить обломок стрелы, теперь пристроила всю пятерню на окровавленное древко и легко потянула. Оно и болталось едва-едва, хорошо зубья наконечника, что застревают намертво и не дают вытащить стрелу, вылезли сами. Вылезли сами… Была бы в здравом уме, удивилась, а теперь смотрю, но не вижу. У охотников глаза на лоб лезут, у меня с губ не сходит дурашливая улыбка.
   — Ваше. Забирайте, — швырнула обломок охотникам, и наконечник только лязгнул, попав на камень.
   Плеть поднял обломок стрелы и поскреб ногтем. Все как и должно быть — ошметки мяса, почерневшая кровь. Понюхал. Переглянулся с остальными и передал наконечник дальше. Молчал и смотрел на нас. А что говорить? Не видел бы своими глазами, не поверил на слово. Мне бы дуре спросить, почему ближе не подходят, но куда там вопросы задавать…
   Волк зализывался. Лежа, вывернув голову, без попыток встать, как будто берег силы. На самом деле берег. Встал лишь вечером, в преддверии ночи, когда солнца уже не было, а по дальнокраю на западе разлилось малиновое свечение. Не знаю, видели то охотники, сидевшие у костра, но волчище даже в их сторону не покосился. Обнюхал меня, лизнул и вильнул хвостом туда-сюда. Думала, прощается, уходить собрался. Но нет. Серый лишь постоял на ногах, зевнул и улегся обратно, поднырнув головой мне под руку.
   Исчез волчище ночью. Я даже не заметила как. Уснула, под убаюкивающее "л-л-л-л…", а когда проснулась, моего серого знакомца и след простыл. Охотники неторопливо собирались. Уже, понятное дело, не в погоню, какая тут погоня, когда между беглецом и преследователями пролегла не то, что пропасть — Вселенная. Охотники ни о чем не спрашивали и даже не разговаривали со мной. Кто разговаривает, допустим, с ослицей, коровой или нежитью? Многим ли я отличалась от нежити? Смотрю не прямо, а сквозь, говорю невпопад, странно выгляжу, еще более странно себя веду, не ем, почти не пью, отвратительно воняю. И все же охотники уходили с поляны не пустыми, и охота прошла для них не бесполезно. Парни разменяли два дня стояния на нечто небывалое, и еще неизвестно, что оценят выше — шкуру волка, пусть и умного, или то, что видели своими глазами. Затушили костер, убрали угли в ямку, прикрыли кострище дерном и были таковы. Ушли, как и не было их вовсе. Даже не попрощались. А чего с нежитью прощаться?
   Солнце падало и вставало, по дороге в город шли и ехали, молча провожали меня глазами и осенялись обережным знамением. Я по-прежнему лежала на земле, у самого изваяния, свернувшись клубком. Не ела. Просто не хотелось. Изредка пила, ходила под себя — вставать было просто лень, и однажды из лесу вышли какие-то люди, четверо, которые несли пятого. Совсем ребенка, мальчишку, лет семи-восьми. Уж где пострел шастал, и чьи острые когти распороли ему грудь от плеча до плеча, я, наверное, не узнаю. Спросила бы — сказали. Но я не спросила. Здоровенные мужики, сами чем-то похожие на зверей, бородатые, косматые, молча положили мальчишку около меня и ушли.
   — Порвали тебя, дурачка-а-а-а, — я подтянула мальчишку к себе и положила голову ему на ноги, так было удобнее лежать. Страшный удар мало не надвое распорол сухое тельце. Там, где когти вошли в грудь, по сторонам раны торчали лохматые заусенцы, а там, где уже вспарывали плоть, разрез шел ровнее и чище. — Должно быть рысь? Точно не медведь — не стало бы тебя, глупыша-а-а-а…
   Почему я не хотела есть? Только пила и ходила под себя по-маленькому. Лениво почесывалась, когда кожа начинала свербеть, но даже чесотка и зуд не возвращали мне остроты чувств. Ну, принесли кого-то. Раньше был волк, теперь человек, всяко теплое изголовье. Было утро, теперь день, был вечер, теперь ночь, уходит одно, приходит другое, не все ли равно? А когда ночью мальчишка застонал и начал ерзать, я вынырнула из своего забытья и удивленно посмотрела на мальца. Сам не спит, другим мешает! Ну, чего ерзает, пытается расчесать грудь? Нельзя так, ночь для того и дадена, чтобы отдыхать, а не стонать и трепыхаться. Спутала мальчишке руки, улеглась на ноги и уснула.
   Когда мальчишка потянулся и встал? На третий день, на четвертый? Не знаю, а только исчез он так же, как волк. Из лесу вышли косматые бородачи и унесли стонущего мальчишку. Тот пытался встать на ноги, идти сам, но маленького духаря уложили на носилки. Исчезли, как будто никого и не было.
   А когда надо мной склонилось лицо, показавшееся знакомым, а следом и второе, я улыбнулась. Ровно сговорились. Кречет и Потык…
   Растрясло меня. Убаюкало. Коняга Потыка волокла телегу неспешно, словно боялась за мой спокойный сон. А я уснула. Просто-напросто уснула.
   — Вези меня лошадка за синие моря, эх жизнь моя бедовая, все зря, зря, зря-я-я-я… — бормотала, свернувшись клубком на дне телеги. Ворох сена пах одуряющее, а много ли горемыке нужно? Зря, зря, зря-я-я-я…
   Проспала всю дорогу, не скажу, где именно встала деревенька Потыка, на полуночи, на полудне, на западе или востоке. Далеко или близко, высоко или низко.
   — Ну, вот и приехали, — раздалось над самым ухом голосом Потыка. — А ну, Полено, принимай!
   Меня кто-то бережно поднял со дна телеги и понес. Над головой проплыла массивная притолока, затем пошел бревенчатый свод, а по правую руку выросла стена. Положили на лавку и чем-то прикрыли. А меня отчего-то зазнобило. Застучала зубами. Вот ведь чудеса. Сколько дней на земле провалялась, хоть бы хны, даже не чихнула ни разу, стоило в избе оказаться, под одеялом пригреться — разнесло на чих и сопли.
   — Что это с ней? — я приоткрыла глаза. Надо мной встали четверо бородачей и бабка, которая всплескивала руками и причитала. — На человека не похожа! Батюшки мои, да кто это?
   — Перевалок, топи баню, — оборвал старуху Потык. — А ты, мать, готовь снедь. Оголодала девка. Тоща, как жердь.
   Я куталась в одеяло и лоскутным разноцветьем отгораживалась от мира, от света, от людей. Тут под одеялом мое "л-л-л-л…" звенело особенно гулко. А куда делся Кречет? Мне показалось или он действительно был там, у памятника?
   — А где Кречет-т-т-т?
   Старик парил меня сам, и странное дело, я не чувствовала никакой неловкости. Как будто снова впала в детство, и меня купает отец в большом корыте, а я смешно жмурю глаза, чтобы не попал пенник.
   — Тот здоровенный каменотес? — Потык в одних штанах разложил меня на банном полке и пытался расчесать волосы. Заблудился в колтунах, как в буреломе. Распарил меня до того, что все нутро заполыхало, про сопли, кашель и чих я позабыла, а кожа скрипела, ровно воловья, когда ее после усмаря пускают на сапог. — Там остался, у памятника. Сам хотел тебя домой забрать, да ко мне ближе вышло.
   Я тонула. В неге, в благости и тягучем послезвонии, с которым уже свыклась. Будто опустилась на самое дно глубокой реки, только не воды сомкнулись надо мной — безразличие и жалость к самой себе. Слова Потыка, будто камни, падали ко мне на дно, поднимали муть, но ненадолго. Песок уносило течением, и в моем сонном царстве опять воцарялись длинные «хвосты» незаконченных слов. "Он меня бросил-л-л-л-л…".
   — Хорошо, что вовремя поспел. Могла и простуду поймать. А вам бабам, это опасно. Земля, конечно, большая умница, но тепло любит, как теленок молоко. Мигом из косточек вытянет. А раз потерявши, обратно уже не вернешь, хоть из бани не вылезай. Думаешь, отчего старики даже в жару кутаются?
   "…л-л-л-л…"
   — Глаза мне твои не нравятся, — продолжал между тем Потык. — Не видел бы тебя раньше, так и сошло бы. А я ведь видел! Что стряслось? Как будто умишко потеряла. Или украл кто?
   — Он уехал-л-л-л… — меня потянуло в сон.
   — Не спи! Не спи, кому говорю! — Старик наконец распутал бурелом волос, облил всю чем-то едко пахнущим и принялся растирать, не жалея ни меня, ни своих рук. Аж зубами застучала. Мама, мамочка, до чего же запекло! Через распаренную кожу внутрь будто огонь просочился, растекся по жилкам, а сердце заметалось по груди, мало через рот не выскочило.
   — Мой самогон! — глухо буркнул Потык. — И нечего нос воротить! Вы бабы парить не умеете. А нам с тобой нужно тепло сберечь! Говоришь, уехал твой?
   — Безрод уехал-л-л-л-л…
   — Еще тогда почуял, что не все у вас ладно. Да соваться не стал. Не мое дело.
   — Он уехал-л-л-л-л…
   — Да погоди причитать! Ровно голову потеряла! Ох, не нравятся мне твои глаза! Как бы на самом деле с умишком не простилась. В глаза мне смотри, в глаза!
   Жесткая ладонь будто клещами обхватила мое лицо и вздернула к потолку. Колючие, линялые глаза под кустистыми бровями смотрела на меня требовательно и пытливо.
   — Куда уехал? Отвечать быстро!
   — Не знаю-ю-ю-ю-ю…
   — Сколько дней лежала у памятника?
   — Не знаю-ю-ю-ю-ю…
   Ровно круги на воде. Старик бросит камень, а я качаюсь на волнах, что расходятся по зеркальной глади, волны медленные, долгие и я качаюсь, пока старую волну не перебьет новая. "…уехал-л-л-л…", " не знаю-ю-ю-ю-ю…"
   — У тебя хвост отвалился!
   — Не было у меня хвоста-а-а-а…
   — Хорошо хоть соображаешь. На спину ложись.
   Нимало не стесняясь, перевернулась на спину. А чего стесняться? Стесняется человек, а я нежить. Ровно не живу, словно тенью стала. Была Верна, была и тень, теперь Верна куда-то пропала, а тень осталась. Потык мял меня жесткими ладонями, ровно тесто месил, а я вспоминала. Это уже было, было! Вот лежу на полке в бане, и кто-то гонит из меня хвори. Говорят, жизнь по кругу ходит. Весна, лето, осень зима. И все сначала. И опять я на банном полке. Только теперь самогоном воняет.
   — Ишь, ты, шрам! И еще один! — старик внимательно оглядывал меня и упаривал веником. Уже который раз кручусь на полке, спина — живот — спина — живот. — А кто тебе, красота, нос поломал и зуб выбил?
   — Крайр-р-р-р-р, — пробормотала. Дышать просто нечем, все внутри горит.
   — Кто такой? Да ты не спи, девка! Слово бросишь и сникаешь, будто в сон клонит! Не время спать, отоспишься еще!
   — Налетчик-к-к-к…
   — Вот и славно. Память крепка, соображение имеется, просто растерялась. Ровно пол-тебя за Безродом убежала. Вполсилы живешь, в четверть смотришь, в осьмушку дышишь. Вставай красота, вставай Вернушка. Я вот тебя в чистое заверну.
   Вернушка-а-а-а-а… Так меня Тычок звал. Где они теперь? Далеко-о-о-о…
   — Цыть! — Потык высунулся за дверь и крикнул в предбанник. — Забирай в дом!
   — Что с ней?
   Старшему сыну Потыка я годилась в дочери, он и взял меня ровно дочь, бережно, осторожно.
   — Оклемается, — старик улыбнулся. — Потерялась маленько, да ничего. Найдется.
   — Ну и ладно. Пошли красавица!
   — Пошли-и-и-и-и…
   Меня чем-то напоили, и я уснула. Дышала и надышаться не могла. Сделалась чиста, ровно выстиранное исподнее, и даже гудело внутри меня теперь по-другому, выше и тоньше: ушел-л-л-л-л, бросил-л-л-л-л…
   Снился большой и светлый дом, большой оттого, что балка взмыла над полом в три человеческих роста, а светлый потому, что на каждую стену пришлось по здоровенному окну. Высокую кровлю захотела я, а окна в каждой стене — Безрод. Мне очень понравился наш дом, и наконец-то все мытарства остались далеко в прошлом. Что-то большое и невмерно радостное ждало меня в каждом «завтра»; Безрод со мной, улыбается, и все между нами ясно. Тычок весело балагурит, и даже Гарька рада чему-то своему. И, кажется, на мне больше нет доспехов, меч отложен в угол и занимается оружием только Сивый — чистит, наводит блеск и ухаживает всяким прочим образом. Я же занята бабьими делами, стираю, готовлю, вот и теперь вышла на реку, стою на мостках, рядом корзина с бельем. Но что за шум летит издалека, как будто кто-то кричит?
   — Верна-а-а-а-а, горю!
   Я замерла на самом краю дощатого настила, и река едва не выхватила из рук белье. Кричали? Мне показалось, что кричит мужчина и кричит вовсе не от радости. Определенно не Тычок, у старика сил не хватит на такой мощный рев. А ведь Безрод поет, вполсилы так рявкнет, что услышишь даже на другом краю леса.
   — Безрод! — всплеснула руками, и белье таки уплыло. — Безрод!
   Щеки заполыхали, я невольно приложила мокрые руки к лицу. Бежать, немедленно бежать к дому, бросить корзину у реки, и сломя голову нестись назад! Прибрала одежды, подтянула повыше, чтобы не мешали бежать, и только доски подо мной загрохотали.
   Едва не поскользнулась на сыром берегу, вылетела на утоптанную тропинку (оказывается, я столько настирала, что дорожка уплотнилась) и понеслась к дому. Низинка, песок, трава, косогор, поляна, поворот. Я вынеслась на открытое, к дому и оторопела. Гулко, неистово, мощно дом пожирало неумолимое пламя, гудело, трещало и бесновалось над коньком.
   — Верна-а-а-а-а, горю! — крик боли и муки прилетел из огненного вихря.
   — Безрод, Безрод! — едва не захлебнулась отчаяньем. Так бывает, когда резко встаешь с ложа. Какое-то время кружит голову, и перед глазами цветут звездочки.
   Недолго длилось мое счастье. Только пригубила из живительного источника, лишь смочила губы, и снова иссушающее горе вползает внутрь, выхолаживает грудь, живот, ноги.
   — Безрод, Безрод! — я металась перед горящим домом и будто на части распадалась. Это не дом рушился, это от меня отваливались куски выжженного естества. Вот разваливается связка бревен, и угол дома шумно оседает, бессильно, кособоко, словно раненный вой.
   — Безрод, Безрод! — сорвала горло и швыряла в огонь все, что попадалось под руки, камни, комья земли, даже рассудок швырнула, словно это могло помочь, а когда трезвомыслия не осталось вовсе, бросилась в огонь сама.
   — Стой, дуреха, стой! — чьи-то сильные руки крепко спеленали меня и обездвижили. Держали двое или трое, но какое-то время я тащила их на себе и подтащила так близко к огню, что волосы у нас затрещали, а дышать стало невыносимо больно и горячо.
   — Безрод, Безрод! — уже не орала, а сипела, протягивая руки к огню. Огонь стегал воздух неуловимо быстро, глаз не успевал за бешеной пляской языков пламени, да и не осталось больше языков пламени. Сплошная огненная стена волновалась передо мной.
   Я рухнула на землю и покатилась, избавляясь от пут. Мне нужно туда, я вытащу Безрода из огня.
   — Верна-а-а-а-а…
   — Пусти! Пусти! — лупила по рукам, что держали меня за ноги и не давали ползти, удивительно цепкие, сильные руки. Тычок? Гарька? — Пустите!
   — Сгоришь дура!
   — Там Безрод! — я отчаянно лягалась, и на какой-то миг показалось, что вырвалась. Вскочила на ноги и рванулась было к дому, но сзади меня жестоко и безжалостно ухватили за волосы и рванули назад, а когда несколько человек за руки-ноги распяли на земле, бессильно заплакала… и словно тряпку сдернули с глаз.
   Зарево пожара отчаянно гонит ночь, языки пламени беснуются. Горит на самом деле, я лежу на земле, и несколько человек держат меня за руки-ноги. Затылок ноет.
   — Очухалась? — вовсе не Тычок и не Гарька держали меня. Потык устало вытер испарину со лба.
   — Воистину медведица! — Полено разжал пальцы и еле отнял от меня руки, сведенные судорогой. Пальцы так и остались растопыренными, ровно воронья лапа. — Думал, в огонь уволочет.
   — Где Безрод?
   Перед глазами цвело, кожу пекло, и в огне пожара сошлись воедино явь и сон. Я сама чуть не стала вечностью и едва не утащила за собой несколько человек.
   — Подальше бы отойти, — Перевалок дышал тяжело, словно только что свалил неохватное дерево. — Вот-вот рухнет.
   — Где Безрод?
   — Ну-ну, не буянь. Вон твой Безрод.
   Он здесь? Он здесь! Не бросил меня! А из-за пожарища, откуда-то с той стороны вышел Цыть. Склонился надо мной, какое-то время смотрел мне в глаза, ровно искал что-то и переглянулся с Потыком.
   — Ожила, ожила, — старик удовлетворенно кивнул, поднимаясь на ноги. — Теперь не просто пойдет по жизни, умчится, ровно кобылка. Вставай, Вернушка, навалялась по земле. Хватит.
   Должно быть, моя недогадливость проступила на лице, и сделалась так явственна, что Цыть без указок старика приложил руки ко рту и крикнул во всю мочь:
   — Верна-а-а-а, горю!
   Я ошеломленно села. Почувствовала себя неловко, чего-то определенно не хватало, как будто забыла одеться, выходя на люди. Исчезло тягучее, вездесущее послезвоние в голове — вот чего не стало. Глядела теперь не краем глаза — в оба глаза, слушала в оба уха, и смрад пожарища лез в нос полновесно, а не седьмой водой на жиденьком киселе.
   — Оттаяла, девонька? — надо мной участливо склонились четверо бородачей и за руки подняли на ноги — все это время я лежала на траве, и, должно быть, здорово извозила чистую сорочку.
   Только тут сон окончательно улетучился, и действительность посмотрела на меня из множества лиц. Деревенские толпились вокруг, бабы сокрушенно качали головой, а мужики с ведрами и кадками полными воды недоуменно застыли в десятке шагов от пожара. Застыли и смотрели на Потыка.