Азамат Козаев
Ледобой. Круг (главы 1–5)
(Ледобой-2)
ПРОЛОГ
Мощный вороной, лениво прядая ушами, степенно шагал по сумеречному лесу. Толстые полеглые стволы обходил, тонкие и прогнившие молол крепкими копытами в труху и ни разу не оступился, будто видел в полутьме. Вдали, еле слышные, завели свою извечную песню голодные волки, но всадник, сидевший на жеребце, даже пальцем не повел. И разу лишнего не вдохнул. Точно спал. Повесил голову на грудь и сообразно с поступью вороного лишь мерно покачивался.
Солнце почти село. Небо в просвете древесных крон еще сизело, но на землю уже легла ночная темень. Лесные отчаюги завыли совсем близко, в полутьме меж стволов неслышно стлались белесые пятна с горящими голодным огнем глазами. Но по сторонам косил только вороной и, утробно всхрапывая, продолжал степенным шагом мерить лес. И вдруг волки остановились. Беспокойно, как один вздернули нос по ветру, истошно завыли и попятились назад, приседая на задние лапы. Дальше не пошли. А когда вороной, лениво повернув крупную, лобастую голову, раскатисто всхрапнул в сторону серых, самые молодые и неопытные припустили прочь. И все бы ничего, как только еда не ревет, но… клыкастые матерые убийцы беспокойно завозились, настороженно поводя ушами. Нет, не так голосят смирные крестьянские лошадки, когда редко-редко удается загнать их в ловушку и насладиться теплой кровью. В оглушительное ржанье вороного замешались медвежий рев и рысий рык, по отдельности и все сразу. Ни с тем, ни с другим встреча добра не сулила, кое-кто из волков за долгую жизнь убедился в этом на собственной шкуре. Вожак последний раз понюхал воздух и, не оглядываясь, потрусил обратно в лес.
Далеко за полночь, когда взошла полная луна, и скудный свет просочился сквозь листвяной полог, вороной оглушительно заржав, резко остановился и взвился на дыбы. Всадник покоился в седле, будто влитой, и лишь качнулся, когда жеребец встал на задние ноги. Мгновенно пробудился ото сна и ласково потрепал коня по шее, успокаивая.
— Тихо, тихо Черныш! Тебе придется постоять смирно. Я недолго.
Спешился и валко пошел вперед, туда, где чернее черного поперек небольшой поляны лежало огромное бревно. Сухие ветки жалобно трещали под ногами одинокого путешественника, впрочем, темнота ему не мешала — он ни разу не споткнулся, будто наперед знал, куда ступить. Присел и положил на землю ладонь.
— Кострище. Несколько дней назад на этом месте ярко горел огонь. Тут, на бревне они сидели. — Ночной всадник зачерпнул полную горсть золы и просыпал через воронку ладони.
Встал, оглянулся и почти в кромешной тьме уверенно двинулся к самому краю поляны. В нескольких шагах от кострища, прямо перед стеной разлапистых кустов, на узкой тропе лежали останки человека, вернее то, чем пренебрегли даже волки. Толстый бычий нагрудник едва выступал из высокой травы, полупустая одежда валялась тут же, а внутри промокших штанов и рубахи, изрядно оплывшая и опавшая, исходила тленом мертвая плоть. Путник, чью дорогу не решились перейти даже серые охотники, присел у останков и, нимало не брезгуя, положил руку на череп с ошметками полусгнившей кожи.
— Ножом он вспорол брюхо, от ребра до ребра, — прошептал странный всадник, словно разговаривая с мертвецом. — И Костлявая забрала тебя почти мгновенно. Будь ты обычным трупом, первое, куда сунулись падальщики, была бы дыра в пузе. Если бы зверье не боялось подойти ближе и умело разговаривать, оно поблагодарило твоего убийцу. У меня много имен и готов поклясться любым из них, что это было очень больно.
Следопыт не морщил нос, будто тошнотворный запах гниющей плоти его не тревожил вовсе. Лишь молча встал и сделал еще несколько шагов по поляне.
— Второй и третий… — присел над телами. — Тебя он убил ударом в сердце, а тебе просто вырвал горло. Лежите рядом, как братья, и даже черепа у вас похожи — лбы низкие, челюсти лошадиные.
Парой шагов дальше лежало еще одно тело. Когда ночной путник подошел к нему, пришлось носком сапога переворачивать останки на спину, неблаго тот покоился на груди, разметав руки в стороны.
— Четыре, — стоило перевернуть труп на спину, его безвольная челюсть бессильно отвалилась, и огромная сколопендра выползла из разверстого рта. Это не испугало охотника за тайнами, он спокойно положил руку на череп и скривился, но вовсе не отвращение стало тому причиной. — Тебе не хватило быстроты и чутья, ему — наоборот хватило за глаза. Развален от бедра до плеча, раскрыт, как шкатулка. Не будь вокруг разлит ужас, твое вкусное сердце сожрали бы волки или лисы, а требуха досталась медведю.
Над пятым хладнокровный путешественник стоял долго. Отошел на пару шагов левее и сапогом наддал что-то круглое, а когда голова встала почти точно по месту — у обрубка шеи, присел, как делал это раньше.
— Ты мучался меньше остальных. Даже не успел понять, что случилось. А меч, — следопыт положил руку на клинок, что «пятый» так и не выпустил, зажав мертвой хваткой. — Остался голоден. Не напился крови. Твоя собственная не в счет.
За кострищем, у противоположного края поляны лежали еще трое. Многоименный хозяин Черныша обозрел их с улыбкой.
— Шестой, седьмой и восьмой. Вас убрала она. Она… — усмехнулся и по очереди ощупал черепа, все в каше гниющей плоти. — Не стоит недооценивать противника, даже такого, который заведомо слабей. Дурачье.
Следопыт встал с колен, еще раз обозрел поляну и вперил пронзительный взгляд куда-то в чащу, туда как раз вела еле заметная тропа. Подошел к вороному, легко вскочил в седло и шагом направил по тропе.
Под копытами Черныша гулко трещали сучья, и на каждый звук испуганно верещало ночное зверье. Вороний народ, поднятый с ветвей, кружил над поляной, но опуститься не решался. Двоих, что лежали, раскинув руки, чуть левее тропы, всадник лишь проводил поворотом головы и даже спешиваться не стал. Усмехнулся и процедил еле слышно: "Девять, десять". Сотней лошадиных шагов дальше по тропе следопыт остановил вороного — не встать было невозможно — и с высоты седла обозрел следы быстротечного ночного побоища. Прямо на тропе, сваленные неразборчивым убийцей в кучу-малу, в беспорядке лежали останки одиннадцатого, двенадцатого и тринадцатого. Но вовсе не они вызвали интерес всадника. Пустив Черныша в обход, по краю тропы, всадник подвел вороного к трупу четырнадцатого, что сидел, привалясь к стволу, и упасть набок ему мешал нож. Только рукоять торчала из грудины, лезвие длиной в две ладони скрыли гниющая плоть и древесина. Верховой спешился, обошел труп кругом, и, встав со стороны лица, присел. Положил на рукоять ножа ладонь и усмехнулся.
— Убит собственным ножом. И болтал, болтал перед смертью, как сорока. Уйти ты не мог — перебита нога, тут у осины и кончился. Четырнадцатый и последний. Это значит, что здесь мне делать больше нечего.
Ночной следопыт вскочил в седло, пустил вороного тем же размеренным шагом и, повесив голову на грудь, провалился в сон. Все так же степенно Черныш перебирал мохнатыми ногами, с дороги многоименного волчьего страха во все стороны разбегалась перепуганная живность, и даже наглое воронье, пролетая над всадником, умолкало. Через какое-то время все стихло — угомонились на ветвях птицы, волки опасливо нюхали воздух и косились в сторону, куда ушел всадник, а на тропе и поляне остались обезображенные временем трупы. Догнивать. Ни одна живая тварь, наделенная живым духом, не подойдет и близко. Что-то сущее, чему нет названия, гнало четвероногих подальше от страшного места. Там напрочь отбивало нюх, слух, и даже медведи скулили словно котята, в ужасе катаясь по траве.
Солнце почти село. Небо в просвете древесных крон еще сизело, но на землю уже легла ночная темень. Лесные отчаюги завыли совсем близко, в полутьме меж стволов неслышно стлались белесые пятна с горящими голодным огнем глазами. Но по сторонам косил только вороной и, утробно всхрапывая, продолжал степенным шагом мерить лес. И вдруг волки остановились. Беспокойно, как один вздернули нос по ветру, истошно завыли и попятились назад, приседая на задние лапы. Дальше не пошли. А когда вороной, лениво повернув крупную, лобастую голову, раскатисто всхрапнул в сторону серых, самые молодые и неопытные припустили прочь. И все бы ничего, как только еда не ревет, но… клыкастые матерые убийцы беспокойно завозились, настороженно поводя ушами. Нет, не так голосят смирные крестьянские лошадки, когда редко-редко удается загнать их в ловушку и насладиться теплой кровью. В оглушительное ржанье вороного замешались медвежий рев и рысий рык, по отдельности и все сразу. Ни с тем, ни с другим встреча добра не сулила, кое-кто из волков за долгую жизнь убедился в этом на собственной шкуре. Вожак последний раз понюхал воздух и, не оглядываясь, потрусил обратно в лес.
Далеко за полночь, когда взошла полная луна, и скудный свет просочился сквозь листвяной полог, вороной оглушительно заржав, резко остановился и взвился на дыбы. Всадник покоился в седле, будто влитой, и лишь качнулся, когда жеребец встал на задние ноги. Мгновенно пробудился ото сна и ласково потрепал коня по шее, успокаивая.
— Тихо, тихо Черныш! Тебе придется постоять смирно. Я недолго.
Спешился и валко пошел вперед, туда, где чернее черного поперек небольшой поляны лежало огромное бревно. Сухие ветки жалобно трещали под ногами одинокого путешественника, впрочем, темнота ему не мешала — он ни разу не споткнулся, будто наперед знал, куда ступить. Присел и положил на землю ладонь.
— Кострище. Несколько дней назад на этом месте ярко горел огонь. Тут, на бревне они сидели. — Ночной всадник зачерпнул полную горсть золы и просыпал через воронку ладони.
Встал, оглянулся и почти в кромешной тьме уверенно двинулся к самому краю поляны. В нескольких шагах от кострища, прямо перед стеной разлапистых кустов, на узкой тропе лежали останки человека, вернее то, чем пренебрегли даже волки. Толстый бычий нагрудник едва выступал из высокой травы, полупустая одежда валялась тут же, а внутри промокших штанов и рубахи, изрядно оплывшая и опавшая, исходила тленом мертвая плоть. Путник, чью дорогу не решились перейти даже серые охотники, присел у останков и, нимало не брезгуя, положил руку на череп с ошметками полусгнившей кожи.
— Ножом он вспорол брюхо, от ребра до ребра, — прошептал странный всадник, словно разговаривая с мертвецом. — И Костлявая забрала тебя почти мгновенно. Будь ты обычным трупом, первое, куда сунулись падальщики, была бы дыра в пузе. Если бы зверье не боялось подойти ближе и умело разговаривать, оно поблагодарило твоего убийцу. У меня много имен и готов поклясться любым из них, что это было очень больно.
Следопыт не морщил нос, будто тошнотворный запах гниющей плоти его не тревожил вовсе. Лишь молча встал и сделал еще несколько шагов по поляне.
— Второй и третий… — присел над телами. — Тебя он убил ударом в сердце, а тебе просто вырвал горло. Лежите рядом, как братья, и даже черепа у вас похожи — лбы низкие, челюсти лошадиные.
Парой шагов дальше лежало еще одно тело. Когда ночной путник подошел к нему, пришлось носком сапога переворачивать останки на спину, неблаго тот покоился на груди, разметав руки в стороны.
— Четыре, — стоило перевернуть труп на спину, его безвольная челюсть бессильно отвалилась, и огромная сколопендра выползла из разверстого рта. Это не испугало охотника за тайнами, он спокойно положил руку на череп и скривился, но вовсе не отвращение стало тому причиной. — Тебе не хватило быстроты и чутья, ему — наоборот хватило за глаза. Развален от бедра до плеча, раскрыт, как шкатулка. Не будь вокруг разлит ужас, твое вкусное сердце сожрали бы волки или лисы, а требуха досталась медведю.
Над пятым хладнокровный путешественник стоял долго. Отошел на пару шагов левее и сапогом наддал что-то круглое, а когда голова встала почти точно по месту — у обрубка шеи, присел, как делал это раньше.
— Ты мучался меньше остальных. Даже не успел понять, что случилось. А меч, — следопыт положил руку на клинок, что «пятый» так и не выпустил, зажав мертвой хваткой. — Остался голоден. Не напился крови. Твоя собственная не в счет.
За кострищем, у противоположного края поляны лежали еще трое. Многоименный хозяин Черныша обозрел их с улыбкой.
— Шестой, седьмой и восьмой. Вас убрала она. Она… — усмехнулся и по очереди ощупал черепа, все в каше гниющей плоти. — Не стоит недооценивать противника, даже такого, который заведомо слабей. Дурачье.
Следопыт встал с колен, еще раз обозрел поляну и вперил пронзительный взгляд куда-то в чащу, туда как раз вела еле заметная тропа. Подошел к вороному, легко вскочил в седло и шагом направил по тропе.
Под копытами Черныша гулко трещали сучья, и на каждый звук испуганно верещало ночное зверье. Вороний народ, поднятый с ветвей, кружил над поляной, но опуститься не решался. Двоих, что лежали, раскинув руки, чуть левее тропы, всадник лишь проводил поворотом головы и даже спешиваться не стал. Усмехнулся и процедил еле слышно: "Девять, десять". Сотней лошадиных шагов дальше по тропе следопыт остановил вороного — не встать было невозможно — и с высоты седла обозрел следы быстротечного ночного побоища. Прямо на тропе, сваленные неразборчивым убийцей в кучу-малу, в беспорядке лежали останки одиннадцатого, двенадцатого и тринадцатого. Но вовсе не они вызвали интерес всадника. Пустив Черныша в обход, по краю тропы, всадник подвел вороного к трупу четырнадцатого, что сидел, привалясь к стволу, и упасть набок ему мешал нож. Только рукоять торчала из грудины, лезвие длиной в две ладони скрыли гниющая плоть и древесина. Верховой спешился, обошел труп кругом, и, встав со стороны лица, присел. Положил на рукоять ножа ладонь и усмехнулся.
— Убит собственным ножом. И болтал, болтал перед смертью, как сорока. Уйти ты не мог — перебита нога, тут у осины и кончился. Четырнадцатый и последний. Это значит, что здесь мне делать больше нечего.
Ночной следопыт вскочил в седло, пустил вороного тем же размеренным шагом и, повесив голову на грудь, провалился в сон. Все так же степенно Черныш перебирал мохнатыми ногами, с дороги многоименного волчьего страха во все стороны разбегалась перепуганная живность, и даже наглое воронье, пролетая над всадником, умолкало. Через какое-то время все стихло — угомонились на ветвях птицы, волки опасливо нюхали воздух и косились в сторону, куда ушел всадник, а на тропе и поляне остались обезображенные временем трупы. Догнивать. Ни одна живая тварь, наделенная живым духом, не подойдет и близко. Что-то сущее, чему нет названия, гнало четвероногих подальше от страшного места. Там напрочь отбивало нюх, слух, и даже медведи скулили словно котята, в ужасе катаясь по траве.
ЧАСТЬ 1 ОДНА
Глава 1 Жив
Не знаю, кто из богов сжалился надо мною, самой распоследней дурой. Ратник? Или бог домашнего очага Цеп? Впрочем, дело не во мне. Еще чего не доставало — в угоду прихоти сумасшедшей бабы закатывать под горку достойного человека! Боги рассудили по-своему, и за это я останусь благодарна им до последнего дыхания. Когда мой меч остервенело пошел вниз, Безрода в тот же миг покинули силы. Истекли, как вода из разбитого кувшина. Сивый закрыл глаза, отпустил сознание и, не выпуская меча, повалился наземь, а между ними — клинком и человеком — пролег тончайший волосок. Как обещала, я насмерть полоснула муженька, но мечу не было суждено отведать его крови. Боги разрешили ударить, но не позволили добить. Так и нашли они землю друг за другом, Безрод и мой меч в нескольких пальцах от его головы. Предчувствуя непоправимое и не в силах остановить удар, я рухнула после замаха на колени, а клинок врубился в истоптанную землю у самой головы беспамятного Сивого.
— Ты гляди, била насмерть, не убила, — вкруговую понеслось по толпе. — Когда такое увидишь?
Как во сне я вертела головой по сторонам, ничего не видела, и даже слышимое до меня не доходило. Кто жив? Кого не убила?
— Кажется, плачет…
— Плачет? Жалеет, что не убила! Как пить дать, жалеет! А добить нельзя — уклад не велит. Если избежал смерти, должен жить. А как же?
Нас окружили. Подходили вои, приказчики Брюста, сам купчина встал над Безродом. Я лишь слышала шорох травы под ногами и не смела открыть глаза. Кто-то от злости за такой исход заскрипел зубами.
— Что делать с этим? — спросили незнакомым, хриплым голосом.
Брюст помедлил.
— Ничего. Он не выживет. Готовьте тризные костры. После полудня тронемся дальше.
Люди стали расходиться, вокруг меня опустело, стихли звуки, а я, дура, все стояла на коленях, раскачивалась, как припадочная и подвывала вполголоса. Не могла избыть тяжкого чувства непоправимого, что не давало вернуться к себе, прежней. Так бывает. Вот перейдешь незримую грань и полсебя оставляешь за чертой. Все не то, все не так. Будто внутри, по самой середке зазмеился шрам, с одной стороны остается прошлое, с другой грядущее. И холодно… от чувства безысходности веет могильным холодом.
Кто-то, приволакивая ноги, колченожил к месту побоища. Ну, кто еще не видел подлой убийцы? Кто не разнюхал солоноватый смрад? Кто припозднился? Меня грубо пихнули, и я слетела с коленей наземь. Как стояла, так и упала — плашмя, лицом в землю, удобренную кровищей до тошноты.
— Двинься, змея! — прохрипела Гарька, и от участи быть растоптанной меня спас Тычок — это он сдерживал нашу коровушку и вовремя отпихнул в сторону. После кровопускания мудрено оставаться в добром здравии.
— Гарюшка, милая, побереглась бы, — старик суетливо носился вокруг нас, то к Безроду подбежит, то к Гарьке. — И Вернушку не тронь! Забыла?
Сивый заповедал меня трогать… вот и не стали мараться. Вспомнили последние слова. Но что это… мне кажется или действительно Гарька напряглась и подняла с земли тело? Земля у моего лица вздрогнула, как если бы человек с тяжелой ношей сделал первый шаг. Ей помогал Тычок и, задыхаясь, болтал без умолку.
— Осторожнее, Гарюшка, не растрясти бы… А сдай маленько вправо, пригорочек обойдем… А на тряпки пустим рубаху, я всего-то дважды надел…
— Помрет, — обреченно буркнула наша коровушка, и голос ее сорвался, ровно звонкий меч треснул.
— А помрет — на костер взнесем. Ты да я.
Раньше он ее Гарюшкой не звал. Гарькой, зловредной девкой или на худой конец язвой. Но чтобы Гарюшкой… А для меня… самое время решить, жить или умереть. Нечего тянуть. Сделала непотребное — пошла вон в чертог Злобога, там самое место, хватит совести небо дальше коптить — открывай глаза и принимай должное. Сколько раз в морду плюнут — столько утрусь.
Гарька под ношей захрипела, видать повело ее. Насилу удержали со старым. Я не утерпела и приоткрыла один глаза. Мамочка, да разве бывает на свете такое яркое солнце? И как в чертоге Злобога без него обходиться? Интересно, можно ли умереть только силой воли, от горя? Ну, вот я, дура, жить не хочу, поедом себя ем, обязательно ли нож в сердце сажать или само разорвется? Недолго уж осталось. Внутри тяжело, как будто проглотила неподъемную глыбищу, и катается она, и давит, к земле тянет. Смогу ли с такой тяжестью в груди встать?
— Ну, давай, милая, вставай. Помогу, — со спины подошел дозорный, та самая орясина, что пялился на меня когда перед рассветом в лес кралась. — И не горюй, что не убила, сам помрет.
Дур-рак! Оттолкнула протянутые руки и одним махом взвилась на ноги. Он отпрянул. Всего-то помочь хотел. А сердце, как видно, лопаться вовсе не собиралось, хотя и разбежалось, мало через рот не выскочило. Грудища так ходуном и заходила. Хоть бы и треснуло надвое что ли! Смотреть мне и слушать все это непотребство?
— Сволочи! Все сволочи! — Я рявкнула, что было сил, подняла с земли ком окровавленной земли и запустила в глуповатого дозорного, что хлопал передо мной глазами и не понимал, в чем дело.
— Упаси меня Цеп от женитьбы! — парень сотворил обережное знамение и тихонько попятился. Должно быть, подозревал раньше, что все бабы дуры, теперь убедился в этом наверняка. Да, я дура! Дура! Где мой нож?
На меня оглянулись. Кто-то из воев покрутил пальцем у виска, дескать, у бабы с головой беда приключилась. Мудрено ли — столько крови слилось! А я шарила по поясу в поисках ножа и блуждала в трех соснах — с десяток раз пробежалась пальцами по клинку и не узнала. И только было нащупала рукоять, кто-то подошел со спины и грубо развернул меня к себе. Я не видела, не соображала, только одно и думала без конца: Как в чертоге Злобога будет без солнца?
— Полегче, девка! Нож после такого — последнее дело.
— Сволочи! — шипела я и тащила лезвие из ножен.
— Не дури!
— Там не будет солнца! И не надо! — левой рукой врезала неизвестному доброхоту по сусалам и рывком вытащила нож.
Кого ударила — не видела, перед глазами повисло красное марево. Сослепу несколько раз полоснула воздух перед собой, чтобы не мешали, и задрала лицо в небо. На взводе и сунула бы клинок себе в грудь, да не судьба. Этот кто-то с двух рук от всей души отвесил папкиной доченьке таких тумаков, что небо и земля несколько раза менялись для меня местами. В последний раз боги, видать что-то напутали, землю убрали на небо, и где в небесах я нашла головой тот камень?
Вечерело. Солнце падало за дальнокрай, и свое брали сумерки. Голова налилась такой тяжестью, что я мигом позабыла про тяжесть в груди. Сердца, если оно бывает у неописуемых дур, больше не чувствовала. Вот бы кто-нибудь подошел и расколол мне голову! Лучше уж совсем без головы, чем голова с такой болью!
Кое-как поднялась. Верна, Верна, кто же тебя так? Видать, кто-то исполненный глубокой мудрости лишил сознания. Когда нож совала во все стороны, пострадать мог кто угодно, поэтому неизвестный мудрец счел за благо просто разлучить меня с памятью. Ничего страшного погуляет и вернется.
Откуда-то тянуло палевом. Обоз Брюста уже ушел, и после него остались тризнища — огромные погребальные костры. Чуть поодаль, в стороне от тропы, прямо на месте давешней схватки курились дымком четыре кучи с пеплом, древесным и людским. Там и было мне самое место, на одном из костров. Жаль, никто не догадался швырнуть в пламя, пока пребывала без сознания. Всем стало бы легче. Столько народу из-за меня вертихвостки полегло — жизни не хватит избыть тот грех. Больше от обоза Брюста ничего не осталось. Ни следов, ни вещей. Только лошадиный помет кучно лежал там, где стояли обозные коньки.
Я подошла поближе. Сама себя накручивала — присела под ветром и дышала палевом, хуже себе делала. Голова и так тяжела, пусть разорвется от горьковатого дыма. Если не лопнет, на всю оставшуюся жизнь запомнится запах глупости и вины. Не знаю, сколько мне осталось, но, сколько бы ни осталось, запомню.
В ту сторону, где маленький стан разбили Гарька с Тычком и куда унесли Безрода, старалась не смотреть. Но что бы себе ни говорила, косилась исподтишка. И незаметно, шажок за шажком подходила ближе. Делала вид, будто что-то ищу. Даже слышно стало, о чем говорят.
— Вот и говорю, дескать, нет на Безроде вины. Ничего худого не задумал, словом никого не обидел. Но что же делать, если твои люди воровством промышляют!?
— А он?
— Нахмурился и спрашивает, мол, что украли?
— Жену! Я так и сказал — жену! Кто такое стерпит? Брюст подумал, подумал и кивнул. А что делать? Как отпираться, если парнишка даже не ходит и неизвестно, сможет ли вообще бабу приласкать.
Гарька прошипела вполголоса, но даже гадать было не нужно, о ком она:
— Змея подколодная!
— А раз так, говорю, должок на тебе. Он глаза на меня поднял и молча спрашивает, дескать, какой должок? Говорю, люди мы немощные, старик и две бабы, нам бы еды. Охотой не прокормиться, кто лук натянет? А стоять долго.
— А он?
— Говорит, недолго простоите. Мол, помрет Безрод. Я ему: поживем — увидим. И оставил еды на три седмицы. А еще палатку.
Пригляделась. И впрямь стоит палатка по ту сторону дороги, рядом горит костер, у огня сидят Гарька и Тычок. И тело лежит, закутано до самых глаз в одеяло. Неужели жив?
Пока подходила, думала, ноги растрясутся. Приволакивала, будто старуха. Мои спутники умолкли, оторвались от Сивого, выглянули в мою сторону. Не доходя нескольких шагов, я замерла, как вкопанная. Будто стена воздвиглась, чем ближе становилась к палатке, тем тяжелее давался каждый шаг. Потом и шагу ступить не смогла.
Гарька тяжело поднялась и двинулась мне навстречу. Шла тяжело, опираясь на рогатый костыль. Остановилась в шаге, неловко переступила и костылем прочертила полосу между мной и собой.
— Переступишь — убью.
— Мои вещи…
— Принесу. Стой тут.
— Гарька…
— Змея!
Вынесла мой нехитрый скарб, швырнула в пыль, прямо за черту и еще раз глубоко очертила границу.
— Скатертью дорожка!
— А я никуда не ухожу.
Ей показалось, что ослышалась. Уставилась на меня хитрыми синими глазищами и заморгала.
— Что?
— Я… никуда… не ухожу. — Отчеканила и улыбнулась. Когда болит голова и чувствую себя дура-дурой, становлюсь такой наглой.
— Гадина…
— Хочешь убить — убивай. Давно пора…
Я встала неподалеку, почти прямо у черты. Натаскала из лесу ветвей, соорудила шалаш и… осталась. Видела все, слышала все, но помочь ничем не могла. Гарька со мной больше не разговаривала, Тычок говорил, но с затаенной мукой в голосе. Сивый не подавал признаков жизни несколько дней кряду. Лежал и не шевелился. Дышал так слабо, что и вовсе было не понять, теплится жизнь или нет, лишь кровотечение давало понять, что бьется сердце.
Тычок вовсе от Безрода не отходил. Даже спал тут же, под боком. По три раза на дню Гарька таскала окровавленные льняные полосы к речке, что текла неподалеку, стирала и сушила, а перевязывал старик. А у меня обнаружилась только одна забота — сидеть у черты и пялиться по ту сторону черты, как там Сивый. Садилась и смотрела иногда по полдня кряду, не отрываясь. Однажды когда Гарька убралась на речку стирать повязки и прочее белье, негромко окликнула Тычка. Старик, почти не смыкающий глаз осунулся, похудел, под глазами пролегли тени, стал едва похож на себя.
— Чего тебе, болезная?
Хорошо хоть разговаривает со мной. Гарька вообще ни слова не сказала с тех самых пор, как определила границу.
— А помнишь, ты сказал, что детки у нас пойдут славные? Ну, тогда, у Ясны, помнишь?
Помолчал.
— Помню. Знать, ошибался.
Была бы я еще вчерашняя, злая и сердитая, сказала бы, что эти слова как по сердцу резанули. А сейчас ничего, хуже не стало. Просто не могло быть хуже.
— Помнишь, кошкой зыркала? Царапалась, кусалась, помнишь?
— Помню, Вернушка, помню. Было и прошло. Уж на что я старый, пожил, думал знаю жизнь… И на старуху бывает проруха.
— А вдруг не ошибался?
Тычок усмехнулся, поднял измученные глаза к небу.
— Если бы не ошибался, такого не случилось. Ведь чудом не отправили на тот свет! И то неизвестно еще. Был бы обычным человеком, уже стризновали, и думать не пришлось бы, ошиблись или нет. Что молчишь, красота, глаза прячешь?
Был бы мой муженек обычным человеком… А ведь верно, будь на его месте обычный человек, тот же Вылег или глуповатый дозорный, на мне уже лежало бы клеймо «убийца». Если бы, да кабы… Не делая скидок на подарки судьбы, я и есть убийца. Сколько людей на тот свет отправилось из-за меня. Было бы еще одним больше…
— Ничего я о нем не знала. И раньше замечала, что он какой-то не такой. Не так смотрит, не так рубится… Расскажи мне, Тычок. Хоть что-нибудь расскажи.
— И сказать мне тебе, Вернушка, нечего. Захочет — сам расскажет. Если жив останется. Недосуг мне, красота. Гарька возвращается, перевязывать пора.
Куда Безрод зашвырнул мое кольцо, когда освободил от жениных уз? Куда? Голова дырявая, ничего не помню. Хотя вспомни тут… Все что знала на тот миг, в огне сгорело, когда полыхнул в голове костер отчаяния. Себя забыла, не то чтобы смотреть, куда кольцо швырнул. Как будто… стояли мы около нашего стана, Сивый смотрел на восток и кольцо отшвырнул от себя лев… правой рукой. На следующий день, когда Гарька убежала стирать повязки и вообще по бабским делам, я тихонько перебралась через рукотворную границу и поползла по высокой траве туда, где надеялась найти кольцо. Рыскала, рыскала, возила носом по земле — тщетно. Должно быть и зад отклячила, пока искала, иначе как старик заметил бы меня в высокой траве?
— Что потеряла красота?
— Э-э-э… да понимаешь… обронила…
Не скажу, что ищу. Это мое дело. Только мое и Безрода.
— Ох, темнишь, девка.
Тычок даже говорил теперь тускло и блекло, не так как раньше. Дни можно пересчитать, когда не вгонял в краску меня и коровушку. А то и несколько раз на дню. Теперь как будто иссяк родник шуток и побасенок. Знаю, куда ушли все силы. Тычок даже со мной говорил полусонный. Почти не спал, слушал каждый вдох Безрода, и это при том, что услышать дыхание Сивого было сейчас мудрено.
— Как он там?
— А никак. Лежит, ровно неживой. Дышит еле-еле, даже не шевельнется. А ведь четвертый день пошел.
Я подняла голову из травы, огляделась. Идет наша коровушка. Только драки сейчас не хватало. Ровно ящерка поползла обратно и, слава богам, успела. Кольцо не нашла. Ничего, попытка не пытка. Попробую еще раз. Еще много-много раз.
Ночи я боялась. Иному за счастье припасть к изголовью и провалиться в легкий сон. Мне — нет. Когда темнело, и ночь набрасывала на все сущее молчаливое покрывало, я терялась и сходила с ума от страха. Из темноты вставали призраки, и мне чудились голоса. Видела Приуддера, воеводу Брюстовой стражи, того, что первым пал от меча Безрода. Гойг смотрел на меня странным взглядом, поджимал губы и, качал головой. Видела тех двоих, что пали следом. Парни переглядывались и хмурились, глядя мне в глаза. У обоих кровью сочились раны, и славные малые, недоуменно косились на окровавленные рубахи. А еще я боялась в тишине услышать хоть малейший звук из стана Безрода. Так и твердила себе, кутаясь в одеяло: "Только бы Гарька не заголосила", "Лишь бы Тычок не стал блажить". Это значило бы только одно — его не стало. Моего Безрода не стало. И все равно сон не шел. Ворочалась и вскакивала на ноги от малейшего шороха. Начнет старик суетиться у ложа Безрода, я, как пугливая олениха, уже на ногах. Зашуршит Гарька ветками, я и тут подскакиваю. Только к утру забывалась беспокойной дремой.
— Шестой день уже. — Мрачно буркнула Гарьке, стоило той выйти из палатки. Я не переставала здороваться. Моя вина, этим людям нечего ждать от предательницы хорошего. Сколько раз плюнут — столько раз утрусь. Сволочное дело не хитрое.
Она промолчала. С тех памятных пор больше не говорила. Лишь однажды бросила как будто в небо:
— Встанет Безрод на ноги, захочет с тобой говорить, значит и мне не с руки нос воротить. До тех пор знать тебя не знаю. Все сказала и повторять не буду.
Я утерлась. И ведь не спрячешься за широкую спину отца. Одна стою в чистом поле, вся на виду. Дура, каких на свете не бывает. И ушла бы, да ноги прочь не идут. Как будто не верят, что все кончено.
— Дай хоть глазком взглянуть.
Ничем наша коровушка не ответила, лишь посмотрела выразительно. А плевать. Вот к ручью отлучится, перейду границу и посмотрю. Не могу больше. Он мой, слышишь, дура, мой!
Стоило Гарьке отлучиться, ужом порскнула за черту. Кашлянула у палатки, и когда изумленный старик откинул полог, нырнула внутрь.
— Тычок, миленький, дай хоть поглядеть на него!
— Не нагляделась?
Не-а. Я простодушно покачала головой. Не нагляделась. В ужасе прикрыла рот ладонью, да и сами руки ходуном заходили, сердце зашлось. Ноги подкосились, и я рухнула у тела своего бывшего. Исхудал, щеки ввалились, бледен, как снег, губы плотно сжаты, а на лице застыло то упрямое выражение, какое бывает у рыбаков, когда те тащат крупную рыбину. "Не пущу!" Он ухватил жизнь за скользкий хвосток и держит из последних сил. Много ли тех сил осталось? Покрывало кровищей испачкано, что под покрывалом творится — даже думать не хочу.
— Что же ты наделала, красота, — покачал головой старик. — Что же ты наделала?
Не смогла ни слова отмолвить. Сивый будто на весах качался, и для того, чтобы отправить его на тот свет шесть дней назад не хватило одного-единственного удара. Моего. Боги, боги, если он выживет, никогда не перестану удивляться вашей мудрости. Просто смотрела на Тычка, и видела будто в тумане — слезы набежали.
— Думал, понимаю что-то в жизни — нет, не понимаю.
Я тоже так думала. Даже не говорю о том, чтобы мир понять — себя понять не могу, хотя кое-что все же поняла. Безрод мой и только мой!
Вдруг поток света, что лился внутрь через откинутый полог, что-то перекрыло, мы обернулись, и я не смогла узнать Гарьку. Глаза были в слезах. Просто что-то большое стояло в проходе и грозно молчало.
— Ты гляди, била насмерть, не убила, — вкруговую понеслось по толпе. — Когда такое увидишь?
Как во сне я вертела головой по сторонам, ничего не видела, и даже слышимое до меня не доходило. Кто жив? Кого не убила?
— Кажется, плачет…
— Плачет? Жалеет, что не убила! Как пить дать, жалеет! А добить нельзя — уклад не велит. Если избежал смерти, должен жить. А как же?
Нас окружили. Подходили вои, приказчики Брюста, сам купчина встал над Безродом. Я лишь слышала шорох травы под ногами и не смела открыть глаза. Кто-то от злости за такой исход заскрипел зубами.
— Что делать с этим? — спросили незнакомым, хриплым голосом.
Брюст помедлил.
— Ничего. Он не выживет. Готовьте тризные костры. После полудня тронемся дальше.
Люди стали расходиться, вокруг меня опустело, стихли звуки, а я, дура, все стояла на коленях, раскачивалась, как припадочная и подвывала вполголоса. Не могла избыть тяжкого чувства непоправимого, что не давало вернуться к себе, прежней. Так бывает. Вот перейдешь незримую грань и полсебя оставляешь за чертой. Все не то, все не так. Будто внутри, по самой середке зазмеился шрам, с одной стороны остается прошлое, с другой грядущее. И холодно… от чувства безысходности веет могильным холодом.
Кто-то, приволакивая ноги, колченожил к месту побоища. Ну, кто еще не видел подлой убийцы? Кто не разнюхал солоноватый смрад? Кто припозднился? Меня грубо пихнули, и я слетела с коленей наземь. Как стояла, так и упала — плашмя, лицом в землю, удобренную кровищей до тошноты.
— Двинься, змея! — прохрипела Гарька, и от участи быть растоптанной меня спас Тычок — это он сдерживал нашу коровушку и вовремя отпихнул в сторону. После кровопускания мудрено оставаться в добром здравии.
— Гарюшка, милая, побереглась бы, — старик суетливо носился вокруг нас, то к Безроду подбежит, то к Гарьке. — И Вернушку не тронь! Забыла?
Сивый заповедал меня трогать… вот и не стали мараться. Вспомнили последние слова. Но что это… мне кажется или действительно Гарька напряглась и подняла с земли тело? Земля у моего лица вздрогнула, как если бы человек с тяжелой ношей сделал первый шаг. Ей помогал Тычок и, задыхаясь, болтал без умолку.
— Осторожнее, Гарюшка, не растрясти бы… А сдай маленько вправо, пригорочек обойдем… А на тряпки пустим рубаху, я всего-то дважды надел…
— Помрет, — обреченно буркнула наша коровушка, и голос ее сорвался, ровно звонкий меч треснул.
— А помрет — на костер взнесем. Ты да я.
Раньше он ее Гарюшкой не звал. Гарькой, зловредной девкой или на худой конец язвой. Но чтобы Гарюшкой… А для меня… самое время решить, жить или умереть. Нечего тянуть. Сделала непотребное — пошла вон в чертог Злобога, там самое место, хватит совести небо дальше коптить — открывай глаза и принимай должное. Сколько раз в морду плюнут — столько утрусь.
Гарька под ношей захрипела, видать повело ее. Насилу удержали со старым. Я не утерпела и приоткрыла один глаза. Мамочка, да разве бывает на свете такое яркое солнце? И как в чертоге Злобога без него обходиться? Интересно, можно ли умереть только силой воли, от горя? Ну, вот я, дура, жить не хочу, поедом себя ем, обязательно ли нож в сердце сажать или само разорвется? Недолго уж осталось. Внутри тяжело, как будто проглотила неподъемную глыбищу, и катается она, и давит, к земле тянет. Смогу ли с такой тяжестью в груди встать?
— Ну, давай, милая, вставай. Помогу, — со спины подошел дозорный, та самая орясина, что пялился на меня когда перед рассветом в лес кралась. — И не горюй, что не убила, сам помрет.
Дур-рак! Оттолкнула протянутые руки и одним махом взвилась на ноги. Он отпрянул. Всего-то помочь хотел. А сердце, как видно, лопаться вовсе не собиралось, хотя и разбежалось, мало через рот не выскочило. Грудища так ходуном и заходила. Хоть бы и треснуло надвое что ли! Смотреть мне и слушать все это непотребство?
— Сволочи! Все сволочи! — Я рявкнула, что было сил, подняла с земли ком окровавленной земли и запустила в глуповатого дозорного, что хлопал передо мной глазами и не понимал, в чем дело.
— Упаси меня Цеп от женитьбы! — парень сотворил обережное знамение и тихонько попятился. Должно быть, подозревал раньше, что все бабы дуры, теперь убедился в этом наверняка. Да, я дура! Дура! Где мой нож?
На меня оглянулись. Кто-то из воев покрутил пальцем у виска, дескать, у бабы с головой беда приключилась. Мудрено ли — столько крови слилось! А я шарила по поясу в поисках ножа и блуждала в трех соснах — с десяток раз пробежалась пальцами по клинку и не узнала. И только было нащупала рукоять, кто-то подошел со спины и грубо развернул меня к себе. Я не видела, не соображала, только одно и думала без конца: Как в чертоге Злобога будет без солнца?
— Полегче, девка! Нож после такого — последнее дело.
— Сволочи! — шипела я и тащила лезвие из ножен.
— Не дури!
— Там не будет солнца! И не надо! — левой рукой врезала неизвестному доброхоту по сусалам и рывком вытащила нож.
Кого ударила — не видела, перед глазами повисло красное марево. Сослепу несколько раз полоснула воздух перед собой, чтобы не мешали, и задрала лицо в небо. На взводе и сунула бы клинок себе в грудь, да не судьба. Этот кто-то с двух рук от всей души отвесил папкиной доченьке таких тумаков, что небо и земля несколько раза менялись для меня местами. В последний раз боги, видать что-то напутали, землю убрали на небо, и где в небесах я нашла головой тот камень?
Вечерело. Солнце падало за дальнокрай, и свое брали сумерки. Голова налилась такой тяжестью, что я мигом позабыла про тяжесть в груди. Сердца, если оно бывает у неописуемых дур, больше не чувствовала. Вот бы кто-нибудь подошел и расколол мне голову! Лучше уж совсем без головы, чем голова с такой болью!
Кое-как поднялась. Верна, Верна, кто же тебя так? Видать, кто-то исполненный глубокой мудрости лишил сознания. Когда нож совала во все стороны, пострадать мог кто угодно, поэтому неизвестный мудрец счел за благо просто разлучить меня с памятью. Ничего страшного погуляет и вернется.
Откуда-то тянуло палевом. Обоз Брюста уже ушел, и после него остались тризнища — огромные погребальные костры. Чуть поодаль, в стороне от тропы, прямо на месте давешней схватки курились дымком четыре кучи с пеплом, древесным и людским. Там и было мне самое место, на одном из костров. Жаль, никто не догадался швырнуть в пламя, пока пребывала без сознания. Всем стало бы легче. Столько народу из-за меня вертихвостки полегло — жизни не хватит избыть тот грех. Больше от обоза Брюста ничего не осталось. Ни следов, ни вещей. Только лошадиный помет кучно лежал там, где стояли обозные коньки.
Я подошла поближе. Сама себя накручивала — присела под ветром и дышала палевом, хуже себе делала. Голова и так тяжела, пусть разорвется от горьковатого дыма. Если не лопнет, на всю оставшуюся жизнь запомнится запах глупости и вины. Не знаю, сколько мне осталось, но, сколько бы ни осталось, запомню.
В ту сторону, где маленький стан разбили Гарька с Тычком и куда унесли Безрода, старалась не смотреть. Но что бы себе ни говорила, косилась исподтишка. И незаметно, шажок за шажком подходила ближе. Делала вид, будто что-то ищу. Даже слышно стало, о чем говорят.
— Вот и говорю, дескать, нет на Безроде вины. Ничего худого не задумал, словом никого не обидел. Но что же делать, если твои люди воровством промышляют!?
— А он?
— Нахмурился и спрашивает, мол, что украли?
— Жену! Я так и сказал — жену! Кто такое стерпит? Брюст подумал, подумал и кивнул. А что делать? Как отпираться, если парнишка даже не ходит и неизвестно, сможет ли вообще бабу приласкать.
Гарька прошипела вполголоса, но даже гадать было не нужно, о ком она:
— Змея подколодная!
— А раз так, говорю, должок на тебе. Он глаза на меня поднял и молча спрашивает, дескать, какой должок? Говорю, люди мы немощные, старик и две бабы, нам бы еды. Охотой не прокормиться, кто лук натянет? А стоять долго.
— А он?
— Говорит, недолго простоите. Мол, помрет Безрод. Я ему: поживем — увидим. И оставил еды на три седмицы. А еще палатку.
Пригляделась. И впрямь стоит палатка по ту сторону дороги, рядом горит костер, у огня сидят Гарька и Тычок. И тело лежит, закутано до самых глаз в одеяло. Неужели жив?
Пока подходила, думала, ноги растрясутся. Приволакивала, будто старуха. Мои спутники умолкли, оторвались от Сивого, выглянули в мою сторону. Не доходя нескольких шагов, я замерла, как вкопанная. Будто стена воздвиглась, чем ближе становилась к палатке, тем тяжелее давался каждый шаг. Потом и шагу ступить не смогла.
Гарька тяжело поднялась и двинулась мне навстречу. Шла тяжело, опираясь на рогатый костыль. Остановилась в шаге, неловко переступила и костылем прочертила полосу между мной и собой.
— Переступишь — убью.
— Мои вещи…
— Принесу. Стой тут.
— Гарька…
— Змея!
Вынесла мой нехитрый скарб, швырнула в пыль, прямо за черту и еще раз глубоко очертила границу.
— Скатертью дорожка!
— А я никуда не ухожу.
Ей показалось, что ослышалась. Уставилась на меня хитрыми синими глазищами и заморгала.
— Что?
— Я… никуда… не ухожу. — Отчеканила и улыбнулась. Когда болит голова и чувствую себя дура-дурой, становлюсь такой наглой.
— Гадина…
— Хочешь убить — убивай. Давно пора…
Я встала неподалеку, почти прямо у черты. Натаскала из лесу ветвей, соорудила шалаш и… осталась. Видела все, слышала все, но помочь ничем не могла. Гарька со мной больше не разговаривала, Тычок говорил, но с затаенной мукой в голосе. Сивый не подавал признаков жизни несколько дней кряду. Лежал и не шевелился. Дышал так слабо, что и вовсе было не понять, теплится жизнь или нет, лишь кровотечение давало понять, что бьется сердце.
Тычок вовсе от Безрода не отходил. Даже спал тут же, под боком. По три раза на дню Гарька таскала окровавленные льняные полосы к речке, что текла неподалеку, стирала и сушила, а перевязывал старик. А у меня обнаружилась только одна забота — сидеть у черты и пялиться по ту сторону черты, как там Сивый. Садилась и смотрела иногда по полдня кряду, не отрываясь. Однажды когда Гарька убралась на речку стирать повязки и прочее белье, негромко окликнула Тычка. Старик, почти не смыкающий глаз осунулся, похудел, под глазами пролегли тени, стал едва похож на себя.
— Чего тебе, болезная?
Хорошо хоть разговаривает со мной. Гарька вообще ни слова не сказала с тех самых пор, как определила границу.
— А помнишь, ты сказал, что детки у нас пойдут славные? Ну, тогда, у Ясны, помнишь?
Помолчал.
— Помню. Знать, ошибался.
Была бы я еще вчерашняя, злая и сердитая, сказала бы, что эти слова как по сердцу резанули. А сейчас ничего, хуже не стало. Просто не могло быть хуже.
— Помнишь, кошкой зыркала? Царапалась, кусалась, помнишь?
— Помню, Вернушка, помню. Было и прошло. Уж на что я старый, пожил, думал знаю жизнь… И на старуху бывает проруха.
— А вдруг не ошибался?
Тычок усмехнулся, поднял измученные глаза к небу.
— Если бы не ошибался, такого не случилось. Ведь чудом не отправили на тот свет! И то неизвестно еще. Был бы обычным человеком, уже стризновали, и думать не пришлось бы, ошиблись или нет. Что молчишь, красота, глаза прячешь?
Был бы мой муженек обычным человеком… А ведь верно, будь на его месте обычный человек, тот же Вылег или глуповатый дозорный, на мне уже лежало бы клеймо «убийца». Если бы, да кабы… Не делая скидок на подарки судьбы, я и есть убийца. Сколько людей на тот свет отправилось из-за меня. Было бы еще одним больше…
— Ничего я о нем не знала. И раньше замечала, что он какой-то не такой. Не так смотрит, не так рубится… Расскажи мне, Тычок. Хоть что-нибудь расскажи.
— И сказать мне тебе, Вернушка, нечего. Захочет — сам расскажет. Если жив останется. Недосуг мне, красота. Гарька возвращается, перевязывать пора.
Куда Безрод зашвырнул мое кольцо, когда освободил от жениных уз? Куда? Голова дырявая, ничего не помню. Хотя вспомни тут… Все что знала на тот миг, в огне сгорело, когда полыхнул в голове костер отчаяния. Себя забыла, не то чтобы смотреть, куда кольцо швырнул. Как будто… стояли мы около нашего стана, Сивый смотрел на восток и кольцо отшвырнул от себя лев… правой рукой. На следующий день, когда Гарька убежала стирать повязки и вообще по бабским делам, я тихонько перебралась через рукотворную границу и поползла по высокой траве туда, где надеялась найти кольцо. Рыскала, рыскала, возила носом по земле — тщетно. Должно быть и зад отклячила, пока искала, иначе как старик заметил бы меня в высокой траве?
— Что потеряла красота?
— Э-э-э… да понимаешь… обронила…
Не скажу, что ищу. Это мое дело. Только мое и Безрода.
— Ох, темнишь, девка.
Тычок даже говорил теперь тускло и блекло, не так как раньше. Дни можно пересчитать, когда не вгонял в краску меня и коровушку. А то и несколько раз на дню. Теперь как будто иссяк родник шуток и побасенок. Знаю, куда ушли все силы. Тычок даже со мной говорил полусонный. Почти не спал, слушал каждый вдох Безрода, и это при том, что услышать дыхание Сивого было сейчас мудрено.
— Как он там?
— А никак. Лежит, ровно неживой. Дышит еле-еле, даже не шевельнется. А ведь четвертый день пошел.
Я подняла голову из травы, огляделась. Идет наша коровушка. Только драки сейчас не хватало. Ровно ящерка поползла обратно и, слава богам, успела. Кольцо не нашла. Ничего, попытка не пытка. Попробую еще раз. Еще много-много раз.
Ночи я боялась. Иному за счастье припасть к изголовью и провалиться в легкий сон. Мне — нет. Когда темнело, и ночь набрасывала на все сущее молчаливое покрывало, я терялась и сходила с ума от страха. Из темноты вставали призраки, и мне чудились голоса. Видела Приуддера, воеводу Брюстовой стражи, того, что первым пал от меча Безрода. Гойг смотрел на меня странным взглядом, поджимал губы и, качал головой. Видела тех двоих, что пали следом. Парни переглядывались и хмурились, глядя мне в глаза. У обоих кровью сочились раны, и славные малые, недоуменно косились на окровавленные рубахи. А еще я боялась в тишине услышать хоть малейший звук из стана Безрода. Так и твердила себе, кутаясь в одеяло: "Только бы Гарька не заголосила", "Лишь бы Тычок не стал блажить". Это значило бы только одно — его не стало. Моего Безрода не стало. И все равно сон не шел. Ворочалась и вскакивала на ноги от малейшего шороха. Начнет старик суетиться у ложа Безрода, я, как пугливая олениха, уже на ногах. Зашуршит Гарька ветками, я и тут подскакиваю. Только к утру забывалась беспокойной дремой.
— Шестой день уже. — Мрачно буркнула Гарьке, стоило той выйти из палатки. Я не переставала здороваться. Моя вина, этим людям нечего ждать от предательницы хорошего. Сколько раз плюнут — столько раз утрусь. Сволочное дело не хитрое.
Она промолчала. С тех памятных пор больше не говорила. Лишь однажды бросила как будто в небо:
— Встанет Безрод на ноги, захочет с тобой говорить, значит и мне не с руки нос воротить. До тех пор знать тебя не знаю. Все сказала и повторять не буду.
Я утерлась. И ведь не спрячешься за широкую спину отца. Одна стою в чистом поле, вся на виду. Дура, каких на свете не бывает. И ушла бы, да ноги прочь не идут. Как будто не верят, что все кончено.
— Дай хоть глазком взглянуть.
Ничем наша коровушка не ответила, лишь посмотрела выразительно. А плевать. Вот к ручью отлучится, перейду границу и посмотрю. Не могу больше. Он мой, слышишь, дура, мой!
Стоило Гарьке отлучиться, ужом порскнула за черту. Кашлянула у палатки, и когда изумленный старик откинул полог, нырнула внутрь.
— Тычок, миленький, дай хоть поглядеть на него!
— Не нагляделась?
Не-а. Я простодушно покачала головой. Не нагляделась. В ужасе прикрыла рот ладонью, да и сами руки ходуном заходили, сердце зашлось. Ноги подкосились, и я рухнула у тела своего бывшего. Исхудал, щеки ввалились, бледен, как снег, губы плотно сжаты, а на лице застыло то упрямое выражение, какое бывает у рыбаков, когда те тащат крупную рыбину. "Не пущу!" Он ухватил жизнь за скользкий хвосток и держит из последних сил. Много ли тех сил осталось? Покрывало кровищей испачкано, что под покрывалом творится — даже думать не хочу.
— Что же ты наделала, красота, — покачал головой старик. — Что же ты наделала?
Не смогла ни слова отмолвить. Сивый будто на весах качался, и для того, чтобы отправить его на тот свет шесть дней назад не хватило одного-единственного удара. Моего. Боги, боги, если он выживет, никогда не перестану удивляться вашей мудрости. Просто смотрела на Тычка, и видела будто в тумане — слезы набежали.
— Думал, понимаю что-то в жизни — нет, не понимаю.
Я тоже так думала. Даже не говорю о том, чтобы мир понять — себя понять не могу, хотя кое-что все же поняла. Безрод мой и только мой!
Вдруг поток света, что лился внутрь через откинутый полог, что-то перекрыло, мы обернулись, и я не смогла узнать Гарьку. Глаза были в слезах. Просто что-то большое стояло в проходе и грозно молчало.