— Жил-был на свете дружинный. Не хороший, не плохой, не лучше прочих, не хуже. Во многих схватках уцелел, врагов положил во славу князя видимо-невидимо. И в одной из ожесточенных схваток лишился глаза. Мало того, что глаза лишился, так и в плен попал, будучи беспамятным. Что вытерпел, про то лишь боги знают, однако с первой же возможностью бежал. Долго или коротко брел на отчизну, но, в конце концов, добрел. И что же? Его уже похоронили. Жена забыла, продала хозяйство, вышла замуж за другого, подался к князю — но и тут в немилость попал. Вскоре после той злополучной битвы, князь попал в засаду. Подумали, что кто-то продал. А кто продал? Ясное дело тот, кто в плен попал! Дескать, пытали, вот под пытками и выдал. Из огня, да в полымя! Бросили в темницу, да слава богам, уже знал, как бежать. Вот и оказался на пустынной дороге, без дома, без князя, без жены, с одним только ножом. Но друг сердешный впроголодь не оставил…
   Тычок покосился на руки собеседника, а бывший дружинный нож поглаживал да ласково ему улыбался. Улыбался ножу? Наверное, свихнулся!
   — …Месяца не прошло, как наш бравый дружинный, теперь уже бывший, выследил подлеца, что предал дружину. Ключник, сволота, на врага сработал! Тем же вечером на княжеском дворе нашли голову предателя, а к нечестивому языку оказался пришит кошель с золотом. Стало быть, не в деньгах счастье?
   — Не в деньгах. — Тычок согласился и бросил острый взгляд за спину одноглазого. Калечные да увечные подвигались ближе и ближе. Скоро палатку в кольцо возьмут.
   — С тех пор наш молодец исходил сотни дорог, не одну пару сапог истоптал, и вот вчера…
   Взглянул на старика и подмигнул.
   — …Повстречался ему человек. Человек как человек, две руки, две ноги…
   — …одна голова, — упавшим голосом продолжил Тычок.
   — Верно, одна голова, — усмехнулся одноглазый. — И говорит, что в дне ходу, на поляне, у большой дороги, что ведет в город, стоит палатка, в ней трое. Двое простые люди, а вот третий весьма непрост. В нем сокрыта страшная сила. Отважен, как тигр, бесстрашен, как медведь, да вот беда, на грани издыхания. Порублен так, что не вдруг и выживет. И как будто раненный обласкан милостью богов. Смекаешь, куда клоню?
   Старик молча кивнул. Не смог произнести ни слова, язык от ужаса отнялся.
   — У каждого из тех, что стоят за моей спиной, похожая история. Кто-то бит князем, кто-то лихими людьми, но все страждут лучшей жизни и справедливости!
   — Вы хотите…
   — Мне много не надо. Всего лишь глаз. Если ваш порубленный обласкан милостью богов и так храбр, как о нем сказал давешний путник, пусть через этот глаз благосклонность богов снизойдет и на меня.
   — Вы… вы хотите его съесть?
   — Ага.
   Это простецкое «ага» едва душу из Тычка не вынуло. Это все дружинные штучки! Для воев съесть поверженного врага некогда было в порядке вещей. Съел человека — тебе перешла его сила и храбрость.
   — Вот еще! Придумали! Человек жив и на тот свет не собирается!
   — Жив? Значит, свежее будет. Отдадите — уйдете с миром. Ему не помочь, и голодную толпу не остановить, — одноглазый кивнул за спину. Кольцо страждущих калек неумолимо сжималось.
   — В палатке лежит мой сын! Я не отдам его на растерзание! — у Тычка дрогнул голос. Старик чудом не поддаться волне жути, что захлестнула от пяток до макушки.
   — Это стадо хотело наброситься сразу, швырнуть все на волю случая, но я остановил. В свалке может быть всякое. Не хватало только, чтобы ему чьим-нибудь острым коленом выдавили глаз!
   — Весьма мудро, — еле слышно прошептал балагур.
   — Кроме глаза возьму себе его сердце, — одноглазый легонько ткнул себя в грудь. — И еще кое-что. Ну, ты понимаешь. Бабы любят сильных и неутомимых.
   И рассмеялся. Такого зловещего смеха Тычок давно не слышал. Только на злобожьей скале было похуже. Костры остальных бродяг мало помалу прогорели, а старик, несмотря на испуг, не забывал подбрасывать дрова в свой.
   — Мы должны поговорить, — неопределимых годов мужичок махнул в сторону палатки. — Я не один.
   Одноглазый кивнул.
   — Считаю до двадцати. Этого должно хватить.
   Крепко стискивая рукоять меча, старик нырнул обратно в палатку. Мало не рухнул, ноги подкосились.
   — Они хотят его съесть!
   — Плохо дело, — прошептала Гарька. — С той стороны их костры прогорели. Ничего не видно. Нужно прорываться с Безродом в лесок.
   — Они окружили стан!
   — Дружинных всего двое. Из них один безрукий. Пятеро просто здоровяки, остальные сволочи. Если утихомирить этих семерых…
   — Двадцать! Время истекло!
   — Самогон! Дай кувшин!
   Гарька недоуменно оглянулась.
   — Там, в углу! — шепнул Тычок и громко крикнул для тех, снаружи: — Да видно делать нечего, сынок! Твоя смерть будет быстрой! Ты принесешь людям пользу.
   Гарька подала кувшин крепчайшего самогона, который даже старик с его луженой глоткой едва выдерживал. Тычок быстро раскупорил, отплевался и набрал полный рот крепчайшего вина. Схватил кувшин, вышел и схватился за сердце, дескать, нелегко далось решение. Едва не споткнулся. Свободной рукой оперся о землю рукой, и пальцы пришлись аккурат на смолистую дровину, что одним концом жарко полыхала в костре. Выпрямился, дернул факел из огня и что было сил выдохнул в одноглазого. Видел такое в Торжище Великом. Там скоморох подносил ко рту горящую лучину и выдыхал пламя. Давно хотел попробовать, да самогону жаль было. Вот попробовал. Как ни странно получилось. Еще из кувшина поддал.
   Одноглазый такого не ожидал. Взвыл, как медведь, поднятый с лежки, и помимо разума все сделали руки. Быстрее молнии полоснул ножом впереди себя, и от смерти Тычка спасло лишь чудо, хотя совсем отделать без крови не получилось — продырявил-таки, сволота, шкуру.
   Старик едва на ногах держался. С этим увечным сбродом на поляну столько боли приволоклось, что ему хватило бы самой малости. Когда же калеки учинили друг другу смертоубийство, подумал: "Вот и настала твоя кончина, неопределимых годов мужичок. Чтобы отправить на тот свет хватило бы капельки крови, эти же столько кровищи слили…" А потом сам себе удивился. От боли мутило так, что едва наизнанку не выворачивало, но держался ведь! И как лишиться сознания, если за время беспамятства украдут самое светлое в жизни, самую жизнь? Сам себе удивлялся, но держался.
   Одноглазый ослеп окончательно — пылающей дровиной старик ткнул его в обожженное лицо и попал в глаз. Остальные просто озверели. Началась та самая свалка, которой боялся одноглазый. Тычок успел лишь замахнуться факелом. Что было сил, размахнулся…
   Cтарик еще возился с одноглазым, а Гарька вынеслась наружу и разнесла на куски чью-то голову, ровно глиняную утварь. Все слышала. Дружинных двое, почитай, уже один, но остальных слишком много. Не представляла, как Тычок сподобился вывести из боя одноглазого, потом спросит, если живы останутся, но складывалось все очень плохо. Сама себе не хотела признаться, что лишняя пара рук с мечом, ох как не помешала бы. Все у этой красивой дуры не слава богам! Унесло же ее в город в самое неподходящее время!
   Значит на полтора десятка уродов приходятся двое. Им всего-то нужно навалиться скопом, и никакая секира не поможет.
   — Уводи Безрода в лес! Костры почти прогорели! Накройтесь чем-то темным и полком, ползком!
   Гарька просто швырнула Тычка внутрь. Некогда вошкаться. Еще загодя проделала в полотне дырищу, пока старик разбалтывал одноглазого. Раскроила череп безухой сволочи, что размахивал перед собой ножом. Нет бы задуматься, что все слишком легко получается… Сзади получила такой сильный удар, что рухнула на колени, а в ушах ровно дудки заиграли. Одноногий бугай огрел костылем будто кузнечным молотом. Ударил бы второй раз, поминай, как звали. С разворота подрубила единственную ногу одноглазого и тот рухнул на Гарьку. Навалился на руку с секирой, тут и остальные погребли под собой. Друг друга отталкивали, чтобы ударить. Краем глаза приметила, что палатку растерзали в клочья, выволокли Тычка и швырнули рядом.
   — Не успели! — горько прошептал старик и, едва не теряя сознание, подмигнул. — Погоди, не буянь.
   — Как не буянь? — прохрипела Гарька. — Безрода убьют!
   — Сделай, как я сказал. — Из последних сил прошептал Тычок под градом ударов. — Сделай так. Потом встанешь. Одноглазый убит, их слишком много, а сейчас начнется куча-мала…
   Притворилась, будто потеряла сознание. Не нашла бы ничего более невыносимого, чем мысль, будто в миг бездействия, едва не на твоих глазах добивают раненного. От подобного нутро сначала холодит, потом в жар бросает, потом снова холодит.
   Убогие ровно обезумели. Отталкивая друг друга, бросились к палатке, вернее тому, что от нее осталось. И если Тычок говорил именно об этом, Гарька готова была снять шапку перед стариком. Прозорлив, егоз! Нет больше одноглазого дружинного, что сдерживал толпу калек и сумасшедших. Второй дружинный пытается что-то сделать, но их уже не остановить. Разве только ножом, что однорукий по мере сил и делает.
   У тела Безрода замешалась настоящая сутолока, бродяги отталкивали друг друга и зубами выгрызали себе место у тела. Уж так не желали подпустить один другого к вожделенному исцелению, что мало кому это удалось. За руки, за ноги, оттаскивали в сторону и бились насмерть. За какое-то время, не большое, не маленькое, бродяги уполовинили сами себя, и когда однорукий дружинный таки расчистил себе дорогу к цели, для Гарьки стало возможно встать. Удивительное дело, в такой свалке не должно было остаться ничего, палатку разнесли на куски, а к Безроду никто не прикоснулся. Каждый из бродяг сказал сам себе: "Если возможно заполучить все, вместо части, почему я должен делиться с другими?" Ездили друг другу по мордам, зубами грызлись. Тычок лежал и встать не мог. Человеку в здравом рассудке увиденное должно было внушить ужас, только не осталось на поляне почти никого в здравом рассудке, лишь девка да старик. Понимание придет позже, если оно будет, это «позже». Восемь уродов — это не тридцать тех же ублюдков, с ножами и двумя дружинными. Пока был общий враг, единодушие убогих легко объяснялось. Теперь же, когда увечные занялись друг другом, Гарьке больше ничто не мешало. Ровно в полусне встала, и кто-то из калек так и не понял, что случилось. Без всякого зазрения совести, не окликая, била в спину и так продолжалось до тех пор, пока не осталось пятеро.
   — Что встали, убогие? — весело крикнула. — Не видать вам Безрода, как своих грязных ушей!
   — Обходи справа и слева, — только и шепнул однорукий дружинный. — Она осталась одна.
   — Руки коротки! — рявкнула Гарька и рассмеялась. Было что-то нездоровее в этом смехе, но кто остался бы в здравии после того, что произошло? Ровно медведи передрались за кусок человечины. Истинно людоеды!
   Знала бы, что упоминание о коротких руках так его разозлит… Будто рысь прыгнул вперед, Гарька только и прошептала: "Держись, дура, держись!" У дружинного не хватало руки, зато ногами гад наловчился так, что девка едва свои не протянула. Что ни говори, дружинный — везде дружинный. Сноровку и навык убивать с рукой не потеряешь. Увечный крепко заехал Гарьке по ребрам, да так, что выдохнула, а вдохнуть не смогла. Ножом сволочь владел отменно, еще темнота играла бродяге на руку, на единственную руку. А Гарька все отходила от палатки и отходила. Старик тяжело вполз под обрушенный полог и через какое-то время выволок Безрода на подстилке.
   — Что оробели, убогие? — Гарька махнула по сторонам, отгоняя бродяг, что решили зайти с боков.
   — У нее не десять рук, и две из них я сейчас займу! — холодно прошипел однорукий и так завертел ножом, только звон пошел, когда лезвие клевало секиру.
   Рано или поздно зайдут со спины, и рук на самом деле не хватит, пока лишь удача и сумасшедшее чутье берегли «молотобойшу». Наудачу лягнула ногой — попала, но чувствовала, скоро бродяги развернут удачу к себе, как базарную девку, и попользуются ею всласть. Одно только светлое пятно — старик волок Безрода к лесу и оставалось им всего ничего.
   — Добивайте! — рявкнул дружинный и сделал для этого все — поймал Гарьку на обманном движении и зарядил головой в лицо. — Я за стариком! Не упустите ее!
   Ну, вот и все. Тут же навалились четверо, и зловоние давно немытых тел так шибануло в нос, что Гарька чуть сознание не потеряла. Едва не задохнулась от смрадного дыхания. Хорошо хоть не досыта ели, оставили немного свободы. Здоровица подтянула колени к груди и лягнула одного из убогих, что было сил. Беднягу аж в воздух поднесло. Еще бы. Почитай калека вдвое меньше и легче. Перевернулась на четвереньки, забрала руки под себя, чтобы не вздумали ломать, и спрятала голову. Били страшно. От злобы за свое убожество, от обиды на все и всех, облепили как волки медведя, едва зубами не рвали.
   А потом вдруг все кончилось. Увечные опомнились, бросились в лес, как же, однорукий все себе захапает… Гарька, шатаясь, поднялась, впотьмах нащупала секиру и на тряских ногах пошла на шум. Происходило в той стороне и вовсе странное. Звенело железо, как будто сражались двое. Неужели у Тычка хватило умения и достало сил отразить нападение однорукого? Не поздно ли?
   Нет, не поздно. Кто-то умело теснил людоеда и, наконец, из деревьев на открытое выступил человек, Гарька не видела кто.
   — Только оставь на мгновение, тут же в беду вляпались.
   — Ишь ты, явилась, не запылилась. Нашла красную рубаху?
   — Стоило ездить, если бы не нашла? Что тут происходит?
   — Некогда болтать, потом расскажу. Дел еще по горло!
   — Что делать?
   — То, что хорошо умеешь — кончать недобитков! И нечего зубами клацать, зазнобушка! Всю правду сказала, слова лишнего не дала.
   — Всех?
   — Всех. Наших тут нет. Кого найдешь, бей вусмерть.
   Четверо, бросившие Гарьку, еще ничего не поняли, с потерей надежды не смирились. Нашли какое-то дубье, кто-то вооружился ножом, но Верна и Гарька, двурукие и двуногие быстро их успокоили. Когда все закончилось, осели наземь. Сил просто не осталось. Подташнивало. Хотелось все забыть и больше никогда не вспоминать, но не получится — шрамы не дадут. Гарьке повезло. Спасло то, что убогие оказались не в теле, и сил им просто не хватило. Но по разу обе схлопотали. Все-таки баба мужику не противник. Однорукий едва на тот свет не отправил. Нос кровавыми соплями хлюпает, к боку словно раскаленным железом приложились — болит и ноет, плечо продырявили. Верна в глаз получила, в общем, в стороне не остался никто. Будь калеки хоть малость поздоровее, хотя бы вполовину, легли бы обе в чистом поле. Боги хранили Безрода.
   — Всех добили, — мрачно буркнула Верна. — Да что стряслось, в конце концов!
   Гарьке не хотелось ворочать языком, тем более с этой… Безрод в безопасности, Тычок жив, и ладно. Только она не отстанет, а драться сил уже нет.
   — Как начало темнеть, стал на поляну сходиться калечный и увечный народ. Сначала двое, потом еще двое, а потом их стало много. Развели костры и притихли. Ровно темноты ждали.
   — Чего хотели?
   — На чужом горбу в счастье въехать, — буркнула Гарька. — Кто-то надоумил убогих, будто на поляне, у дороги в город стоит палатка, в ней лежит вой, обласканный милостью богов. Кто его съест, привлечет на себя благорасположение небес. У кого руки не хватает — съешь руку и обретешь искомое, у кого нет глаза — ешь глаз. И так далее. Все поделили, ничего не оставили.
   Верна разворошила костер, подбросила дров и вместе кое-как восстановили палатку. Потом перенесли в нее Безрода. Тычок приколченожил сам. Держался на грудь, бороду перепачкал рвотой. Видать, все же вывернуло старого.
   — Все эти люди хотели сожрать Сивого?
   — Это не люди — людоеды.
   Верна с трудом приходила в себя, Гарька усмехалась. "Чего перепугалась красота? Чем ты лучше их? Чего удивляешься? Разве у самой руки не по локоть в крови!?"
   — Хотели еще теплого разорвать на куски и схарчить без соли. И у них почти получилось, — поморщился Тычок.
   Губы Верны задрожали. Смотрела на Гарьку, словно та полоумная и несет полную чушь. "Не веришь, что такое возможно? Дура ты, как есть дура! Своими руками удавила бы, да мараться неохота. Еще капля крови, и меня стошнит, как Тычка".
   — Что с этими делать?
   — Оттащим подальше в лес. Что стервятники не съедят, то в землю уйдет. Все бездомные да… — Гарька запнулась. — Безродные.
   Верна поднялась на ноги, вытащила из костра горящую дровину и долго ходила по полю, разглядывала следы побоища. Тычок искоса на нее поглядывал и видел, как мрачнело лицо, как округлялись глаза, наполняясь ужасом. При жизни убогие были страшны, в смерти, разорванные и раздавление, стали просто безобразны. У тела одноглазого дружинного присела и сидела особо долго и неподвижно. Деревяшка, так и осталась торчать из глаза. Ножа даже при смерти не выпустил. Верна мрачно обозрела искателя счастья, особенно пристально руки.
   — Здоров, сволочь, кто его прикончил?
   — Тычок.
   — Тычок?
   — Удивлена?
   — Н-никогда бы не подумала…
   — Думала, старик горазд лишь байки травить? Того, что он сделал, не повторили бы ни ты, ни я! Огнем плевался, ровно настоящий огнедых! Видишь, рожа у одноглазого опалена, борода подгорела?
   — Вижу.
   — Тычкова работа. Теперь оставь меня. Хочу одна побыть.
   На Гарьку накатило. Руки-ноги растряслись, едва не выплеснула ужин. Зазнобило. Во время схватки гнала от себя весь ужас происходящего, но куда его прогонишь и надолго ли, если со всех сторон одноглазо косятся мертвецы и одноруко тянутся скрюченными пальцами? Наверное, настоящие вои ведут себя по-другому, но Гарька ничего с собой поделать не могла. Баба и есть баба. Сегодня впервые пожалела о том, что сорвалась в дальнюю дорогу. Никому не рассказывала, отчего убежала из отчего дома, но врать ли самой себе? Не по нраву пришелся жених, что выбрали родители. Считала себя достойной лучшей доли, нежели гнуть спину в поле и год от года приносить детей. Тут еще мудрец-бродяга дорогу перешел, будь он неладен, пусть отсохнет его дурацкий язык! Дескать, лишь опустившись на самое дно, человек может измерить всю глубину собственной души. Каков ты в рабстве — так ты и велик. Отчаялся, махнул на себя рукой, пропадай во тьме. А сможешь подняться с самого дна — тебе честь и хвала. Поднялся сам, поднимешь и остальных. Но что-то остальные рабыни не захотели подниматься. Пропали увещевания втуне. Ни одна не поднялась над своим безрадостным бытием, остались забитыми дурами. Боги, боженьки, как же хочется стать простой дурой, гнуть спину в праведном труде на поле и год от года приносить мужу ребятишек. Одна только радость в жизни — Сивый. Думала, врут люди, что такие ходят по земле. Нет, не врут. Вон, в палатке лежит, на последнем издыхании. Тепло около него. Ровно согрелась. Как будто дул пронизывающий ветер, а тут встала за стену и согрелась.
   Гарька забылась дурнотным сном. Все тянулась поближе к костру и стонала. Верна поглядывала в ту сторону и не знала, что делать — перевязывать или оставить в покое. Наконец, решила оставить в покое. Все равно не далась бы. Пусть уж лучше Тычок обиходит — его подпустит…

Глава 3 Чужая

   Про такое лишь сказки рассказывать. Стоило мне уехать, с Безродом едва беда не случилась. Откуда на нашу голову свалились эти убогие? Ума не приложу. Тормошить Гарьку не стала. Та меня просто-напросто послала. Предлагать помощь тоже не стала, хотя нашу коровушку надлежало перевязать. Все равно не далась бы. Тычка уложила рядом с Безродом, еле-еле нашла одеяло, которым и укрыла старика. Впрочем, еще неизвестно, чего больше было в том одеяле, лоскутов или дыр. Ладно, утром подошьем.
   А пока кругом царила ночь, я бродила по поляне. Жутко. Пересчитала всех ублюдков, что заявились к нам на огонек. Тридцать человек. Какой-то «доброжелатель» науськал на Безрода убогих. Это же умудриться нужно! Вряд ли все тридцать бродили одной спаянной дружиной. Вон как перегрызлись! Стало быть, собрал их неизвестный доброхот по-одному и накрутил так, что те, сломя голову, кинулись на поляну. У кого слишком длинный язык? Брюст? А что он мог сказать? Будто невзрачный беспояс положил пятнадцать человек, а мог и больше? Нужна ему и его дружине такая слава! Скорее всего, скажут, будто напоролись на разбойных людей и потеряли в битве пятнадцать человек. Уважения и почета прибавится, стыд и позор не вылезут наружу. Если не Брюст, кто тогда? Жаль расспросить некого, ни одного не осталось.
   Пока тихо кругом поволокла первого ублюдка в лес, подальше от стана. Затащила так далеко, как позволили ветви и корни. Хотела обшарить, не найду ли чего интересного, да передумала. Не много приятного шарить по немытому телу и возить руки в крови и грязи. Да и что найдешь у бродячего калеки? Пергамент с именем «доброжелателя»? Разу лишнего не посмотрела бы на убогих, не блесни в свете костра нож, зажатый в руке одноглазого. Приметный нож, донельзя приметный. Уже видела такой однажды. Черная костяная рукоять и длинное лезвие шириной в два пальца. И вся закавыка оказалась в том, что видела я такой нож на поясе у Грязи, когда связанная сидела в стане Темных. Спутать невозможно. Ножны из черной кости, но не крашеной, а темной от старости. Словно кто-то выдержал кость долго-долгое время, и когда она потемнела, отдал мастеру. Моржачья? Или какого-то неизвестного мне зверя? Чего только на свете не увидишь! Но стоило вынуть клинок из мертвой руки, как меня замутило и повело. Стало так нехорошо и жутко, ровно клинок обладал недобрым духом. Говорят, будто в каждом человеке есть зло и добро, но когда я взяла в руки нож, все мое неизбытое зло полезло наружу. Губы против воли ощерились, перед глазами полыхнуло и, наверное, в ошметки покромсала бы мертвое тело, если бы не опомнилась. Разжала пальцы и выронила нож. Злость укладывалась обратно на самое дно души, и как в горах озорничает эхо, отголосок злобного рева еще долго сотрясал мою память. Странный нож. Всплеск беспричинной злобы никак не списать на бабью неуравновешенность. Дело в ноже. И когда я притащила из костра горящую дровину, встала на колени и склонилась над ножом, чуть не вскрикнула от удивления. Матовое лезвие отдавало льдистой синевой и — удивительное дело — ничего не отражало. Ни меня, ни блеска огня. Откуда этот клинок у одноглазого дружинного? Откуда такой нож у Грязи? Предводитель темных лезвие не обнажал, и льдистую синеву клинка я не видела, но темную, почти черную кость рукояти и ножен узнала. Видела белую кость на клинках, видела желтоватую, разок видела серую, но черную… Совлекла с одноглазого пояс, быстро сунула клинок в ножны и облегченно вздохнула. Я не оставлю этот нож на земле. Закопаю. Поволокла одноглазого в лес, вырыла ямку в стороне от горы трупов и сунула туда клинок с черной рукоятью. Пусть себе лежит. Недобрый нож, холодный.
   До самого утра с небольшими перерывами таскала в лес людоедов. Несколько раз так далеко утащила, что едва не заблудилась. Но слава богам, к утру все было кончено. Устала… А с первыми лучами солнца, как раз на излете девятого дня в палатке громко застонали. Тычок? Я скорее молнии влетела в палатку и замерла. Старик лежал, подле Сивого, свернувшись калачиком и меленько сопел, зато Безрод громко застонал и открыл глаза…
   Девять дней мой бывший блуждал меж двумя мирами и все-таки выбрал этот. Вроде бы и времени пролетело не ахти как много, но я уже забыла, как пронизывающ его взгляд. И не важно, что веки еще тяжелы, ровно печные заслонки, и глаза держатся открытыми всего несколько мгновений, он уже наш! Наш! Солнца, мой, Тычка, Гарькин, он принадлежит этому миру! Вне себя от радости растолкала нашу коровушку и расцеловала. Мои слюнявые нежности она не поняла, поначалу отстранилась, а когда уразумела в чем дело, милостиво дала себя облобызать. Растолкали Тычка, и втроем в шесть глаз молча смотрели, как Сивый приметно дышит и время от времени открывает глаза.
   Чуть дольше, чем на остальных, его взгляд задержался на бывшей жене. Может быть, это лишь показалось, но на радостях ко мне вернулся сон. Ушла к себе в шалашик и буквально с порога провалилась в дрему. Уснула с улыбкой на устах и проспала целый день. В сумерках проснулась и будто заново родилась; сама себе показалась такой легкой, словно меня только что искупала мама, а отец, замотав в чистое льняное полотенце, несет в избу. И смотрю я на подлунный мир синими глазенками, и вся эта необъятная Вселенная дружелюбно качается сообразно с поступью отца, и так мне делается хорошо, что, не дождавшись кровати, засыпаю на отцовом плече.
   Закатное солнце заглядывало в шалаш. Слава богам все эти девять дней не было дождей, не то плохо мне пришлось бы. Я подскочила на ноги, ровно коза, но стоило подойти к черте, некогда проведенной Гарькой и еще вчера основательно затоптанной, как меня ровно под дых ударили. Глубокая борозда, еще глубже чем давешняя, расчертила мир надвое, и в мире, что лежал по ту сторону, мне не было места. Гарька не дала понять неправильно. Весьма выразительно показала пальцем на черту и угрожающе сыграла бровями. Ничто не забыто и никто не забыт. Я осталась у черты и видела, как Тычок распахивает полы палатки шире, чтобы дать солнцу заглянуть внутрь. Видела, как Гарька сшивает растерзанное одеяло воедино, видела, как егозливый балагур убежал к ручью стирать льняные повязки — Гарька с трудом ходила и все больше сидела. Видела, как старик после реки соорудил рогатку над огнем и затеял варить суп в котелке. Оно и понятно, сейчас Безрод голоден, как сто волков. Ну ладно, не сто… как маленький крошечный волчонок, но ведь голоден! Стало быть, силы возвращаются. А вечером Гарька сама подошла к меже и глухо буркнула: