Публикации за рубежом все появлялись, а толку не было никакого. Мы репетировали в нашем подвале, но нигде не выступали. Я пытался поддерживать боевой дух всеми средствами, но временами чувствовалось, что настроение у членов ансамбля падает, что желание приходить на репетиции не у всех одинаковое. А тут еще произошшел случай, который вывел меня из равновесия. Наша духовая группа - трубачи Анатолий Сизонов и Валерий Юдин, и тромбонисты Вадим Ахметгареев и Александр Горобец были студентами третьего курса Московской Государственной Консерватории. Все были приезжими, жили в общежитии, были тайными любителями джаза, почему и пришли в "Арсенал". Скромнейшие ребята, трудолюбивые, мастера своего дела, прекрасно читавшие ноты с листа и мечтавшие научиться импрвизировать. И вот, однажды, придя на очередную репетицию, они подошли ко мне и сказали, что больше, наверное, играть в "Арсенале" они не смогут. У меня просто что-то опустилось внутри. Я спросил, в чем дело. И тогда выяснилось, что их всех, по настоянию секретаря парткома Консерватории, вызвал к себе декан и он же секретарь партбюро духового отдела товарщ Терехин, и сказал, что из "компетентных источников" партийной организацией была получена следующая информация. Существует какой-то подпольный ансамбль, называющийся "Арсенал", в котором играют и конкретные студенты консерватории. Этот ансамбль иногда участвует в оргиях на подмосковных дачах, где все раздеваются и танцуют, а музыканты, тоже голые, играют. Совершенно ошарашенные ребята стали оправдываться, но никто их слушать не стал. Им жестко дали понять, что, если на кафедре станет известно, что они ходят на репетиции этого ансамбля, то их отчислят из Консерватории. Это было провокацией более высокого класса, чем отмена концертов. Здесь чувствовалась профкессиональная рука. Так как расставаться с прекрасной, сыгранной группой духовых мне было просто невозможно, я решил, что надо что-то предпринять, чтобы спасти положение и, заодно, выручить ребят, защитить их от клеветы. В то время моя первая жена, Галя Смычникова работала в Консерватории концертмейстером оперного класса и, естественно, знала всю преподавательскую среду, а также тех, кто занимал там партийные посты. Через нее я выяснил, что секретарем парторганизации этого заведения, причем так называемым "освобожденным секретарем", то есть полным бездельником на зарплате был тогда некто, чью фамилию я забыл. Он, оказывается, тоже закончил когда-то консерваторию, "по классу парткома". Через него и пришла эта клевета, состряпанная теми, кто держал нас "под колпаком".
   Мне страстно захотелось встретиться с этим человеком, посмотреть ему в глаза и пугануть его с высоких партийных позиций, а может быть даже и с точки зрения социалистических законов о клеветнических действиях, порочащих честь и звание советского человека. Ведь он-то прекрасно понимал, что все эти разговоры - сплошные гнусные измышления. Мой джинсовый образ никак не подходил для подобной встречи, поэтому мне пришлось приодеться в солидный "штатский" костюм из моего недавнего гардероба, белую рувашку с галстухом, в "шузню с разговорами" и зачесать длинные волосы назад, чтобы были видны уши. В таком виде я направился в Консерваторию, исполненный намерения отстоять своих музыкантов. Вся моя нелюбовь к партийным приспособленцам сконцентрировалась на одном человеке. Но оказалось, что найти его не так то просто. Я пошел на кафедру духовых инструментов и встретился с педагогом моих ребят Алексеем Чумовым, который слышал об этой истории, но относся ко всему скептически. С его помощью мы начали разыскивать товарища парткомовца, ходя по разным кабинетам и классам. Но его нигде не было, хотя он недавно появлялся то там, то тут. Наконец, Чумов заметил его, стоящим в конце коридора. Мы ринулись к нему, но он скрылся за колонной и больше уже не показывался. Я попросил на словах передать ему все мои соображения по поводу сложившейся ситуации и предупредить об ответственности. Не знаю, что там дальше происходило, но больше наших духовиков не пугали и они продолжали ходить на репетиции, надеясь на светлое будущее.
   Поскольку в Москве нам окончательно перекрыли кислород, я не стал нарывться на неприятности, надеясь на какое-нибудь чудо. Приходилось отказываться от подпольных выступлений, чтобы не нарваться на крупную провокацию. Единственно, где можно было выступать - это на выезде, особенно в других республиках, тем более - в Прибалтике. Так как в советские времена информация распространялась совершенно независимо, и обо всем неофициальном, несмотря на запреты, знали повсюду, то слухи о нас дошли и до Таллина. А в этом городе меня хорошо знали еще с начала 60-х годов, благодаря моим выступлениям почти на всех джазовых фестивалях, проходивших там. И вот мне позвонил из Таллина некто Олави Пихламяги и предложил приехать с "Арсеналом", чтобы дать концерт в ТПИ (Таллинском Политехническом институте). Организаторы оплачивали дорогу, проживание и даже гонорар всем участникам. После того, как в 1968 году партийные власти все-таки прикрыли ставшие международными таллинские фестивали джаза, вся активность такого рода перешла и там в подполье. И наш концерт носил именно такой характер. Никакой официальной информации о нем в городе не было. Тем не менее, власти в Эстонии явно закрывали глаза на подобные мероприятия, в пику Москве.
   Мы собрались и поехали. В который раз я испытал тогда чувство, как будто отправляюсь за границу. Правда, в 1975 году я уже начал ощущать в Эстонии явные признаки открытого национализма по отношению к русским. Это было заметно только на мелком бытовом уровне, на улице, в магазине, в кафе, где подчеркнуто вежливо тебе давали понять, что тебя не понимают, когда ты что-нибудь спрашиваешь. Те, кто знал, кто мы такие, то есть наша публика и старые друзья, наоборот, относились к нам с особой теплотой, как бы не считая русскими, а скорее иностранцами. У меня уже тогда появились противоречивые чувства по этому поводу. С одной стороны было приятно, что кто-то признает тебя за своего, за борца против советской идеологии. Но с другой - пришло сознание нелепости происходящего, когда на всех русских переносилась ненависть к тем, кто оккупировал Прибалтику, депортировал часть коренного населения, навязывал свой образ жизни. Уже тогда наметился тот перекос в сознании эстонцев, который так ощущается в конце столетия. Эта неспособность или нежелание дифференцированно относиться к русским вызывает у меня сожаление, говоря о том, что большинство людей, сформировавшихся в советские времена, просто ослеплены неприязнью и, фактически, являются типичными продуктами тоталитарной идеологии, ее моральными жертвами. Национализм - не признак демократического общества.
   Но тогда, осенью 1975 года, мы, истосковавшиеся по концертам, прибыли в Таллин с благодарностью, что сможем показать нашу программу зрителям. В актовом зале ТПИ оказалась неплохая аппаратура, а главное - небольшая звукозаписывающая студия, позволяющая делать запись концерта. Так что это выступление было записано, а пленка попала ко мне через много лет. Ее сохранила Анна Эрм - работник Эстонского радио, активный пропагандист джаза в Эстонии. Так что сейчас можно составить некоторое представление о том, как играл тогда "живьем" первый состав "Арсенала". Запись 1 Запись 2 Запись 3 Запись 4 Запись 5 Запись 6 Запись 7 Запись 8
   & Глава 14. Прорыв
   Это произошло в начале лета 1975 года, когда студенческая сессия заканчивалась и многие из иногородних музыкантов уже планировали съездить домой. Другие собирались на обычные каникулы или в отпуск. Предстояло расстаться минимум на два месяца. И вот, на одной из последних репетиций к нам в подвал пришел человек, который представился директором Калининградской областной филармонии, по имени Андрей Александрович Макаров. Он скзал, что приехал в Москву по делам, в надежде найти что-нибудь интересное для филармонии, и побывал у режиссера Театра Эстрады Леонидова, того самого, который пытался вставить нас в свое шоу год назад. Он и порекомендовал Макарову посмотреть нас. Мы сыграли для него небольшой концерт. Не дослушав до конца, он остановил нас и обратился к ансамблю с короткой речью, смыслом которой было то, что он приглашает нас на работу в Калининградскую областную филармонию. Это было так неожиданно, что даже не произвело впечатления. Позже, в разговоре со мной и моим бессменным помошником по организационной части - Юрием Феофановым - он объяснил механизм наших будущих взаимоотношений. Вскоре, дескать, он вышлет нам официальный вызов в Калининград, на прослушивание, мы должны будем на свои деньги купить билеты на поезд, сохранив телеграмму с вызовом, так как она будет основанием для возврата нам денег за билеты. Он расспросил, кто кем является, у кого имеются трудовые книжки, кто где прописан, какие отношения с военной службой. Я, ничего не скрывая, описал Андрею Макарову наше положение, все трудности и преследования, которые мы перенесли, выразив скепсис по поводу нашего трудоустройства в его филармонии. Он сказал, что это его проблемы и что он сделает все, чтобы такой коллектив работал у него.
   Первое время после его отъезда из Москвы мы еще тешили себя слабой надеждой, но началось лето, мы расстались до осени, а потом, когда снова начали собираться, никто и не вспоминал об этой встрече. Все было ясно чудес не бывает. Но репетировать пролжали. И вдруг, где-то в конце ноября, ко мне домой приходит телеграмма из филармонии с вызовом на прослушивание, на начало декабря. Мы покупаем билеты, садимся в поезд "Янтарь" Москва-Калининград и едем через Белоруссию и Литву в бывшую столицу пруссии - Кенигсберг. Поезд прибыл около полудня на типичный немецкий вокзал. Мы вылезли из вагона со своим скарбом - барабанами, гитарами и другими инструментами, по которым нас и опознали встречавшие администраторы. На вокзальной площади, окруженный мрачными немецкими зданиями, стоял на постаменте Михаил Иванович Калинин, не имеющий к этому городу никакого исторического отношения. Нас усадили в "фурцваген", крохотный уродский микроавтобус, выпущенный специально для перевозки артистов по спецприказу министра культуры хрущевской эпохии - Екатерины Фурцевой. Мы выгрузились около ДК Железнодорожников и затащили инструменты на сцену через заднюю дверь, после чего нас пригласили пообедать и приготовиться к прослушиванию. Сам акция этого просмотра носила странный, даже сюрреалистический характер, ничего подобного я раньше не испытывал. Происходило это днем, часа в два, в совершенно пустом зале. На сцене горел яркий свет, а в зале была полная темнота. Мы настроились и ждали, когда придут нас слушать. Где-то в далеке открылась дверь, вошли три человека и сели в середине зала, оставаясь невидимыми, Как я потом узнал, кроме Макарова там был представитель Управления культуры облисполкома и секретарь парторганизации филармонии, она же заместитель директора. Макаров поднялся и сазал, что можно начинать. Играть днем, для пустого зала, не видя даже тех трех человек - абсолютно не хотелось, но надо было. Мы сыграли первую инструментальную пьесу, наиболее эффектную и сложную, чтобы показать мастерство. Когда закончили - полная тишина. Я объявил в пустоту следующий номер, и так до конца, включая и весь вокальный репертуар на английском языке. Играли мы больше часа, испытывая странные ощущения, силой выдавливая из себя драйв, заводясь искусственно. Наконец мы услышали из зала "Спасибо, достаточно", поклонились в пустоту и ушли за кулисы. Через некоторое время к нам зашел Макаров и сказал, что прослушивание прошло удачно и что мы приняты на работу в Калининградскую филармонию. Это прозвучало как-то подозрительно просто. Все стали спрашивать о деталях оформления и сроках, и тогда Макаров сказал, что сейчас мы должны отправляться на вокзал, чтобы успеть на обратный поезд в Москву, и что обо всех деталях он вскоре сообщит официально руководителю ансамбля, то есть мне.
   Мы вернулись домой со смешанным чувством радости от поизошедшего и боязни, что все это окажется блефом. Время шло, а вестей из Калининграда все не было. Где-то месяца через два я решил сам позвонить по телефону филармонии, который оставил мне Андрей Макаров. Дозвониться до него оказалось делом непростым, но в конце концов я на него напал, но услышал в ответ на прямо поставленные вопросы нечто невразумительное, хотя и оптимистичексое. Что, дескать, все в порядке, надо еще немного подрждать, готовьте трудовые книжки, постепенно отовсюду увольняйтесь и в таком же духе. Я понял из этого туманного разговора, что у самого Макарова не все в порядке, Как выяснилось гораздо позднее, так оно и было. Андрей Макаров, человек авнтюрного склада, крайне энергичный и амбициозный, выпускник Свердловской консерватории, попав на номенклатурную должность директора филармонии, резко взялся за дело. Не говоря о том, что он решился принять на работу явно опальный коллектив, он принялся круто менять кадровую политику во вверенной ему организации. Обычно в провинциальных филармониях, как, впрочем, и в больщинстве советских организаций, числилось на работе масса ненужных людей. Это были либо откровенные бездельники, либо наборот чрезмерно активые, но бесталанные, непрофессиональные или вышедшие в тираж по возрасту люди, как правило, старавшиеся занимать какие-нибудь посты в парткомах, профкомах, месткомах. Чтобы удержаться на работе, не обладая достаточными профессиональными качествами, они активничали на фронте дисциплины и идеологии, наводя страх на простых сотрудников. Партийный билет, не говоря уже о каком-либо отношении к Великой Отечественной войне были гарантией неприкосновенности такого сотрудника. Уволить партийного ветерана, абсолютно бесполезного для организации было тогда делом немыслимым. Более того, вообще уволить обычного сотрудника, если он не являлся злостным прогульщиком, алкоголиком или уголовником, совершившим преступление, было практически невозможно. Его охраняли социалистические законы. Приехав из Свердловска и получив в свои руки филармонию, Макаров начал ужимать штат филармонии и пытаться увольнять ненужных сотрудников. Какая-то часть безропотно уволилась, а кто-то из активных не просто оказали сопротивление, а, используя партийные связи, решили скинуть нового директора. Здесь пошли в ход все средства, все виды обвинений, в число которых входило и намерение взять в филармонию какую-то идеологически чуждую рок-группу, да еще из Москвы. Вся эта возня и борьба за выживание Андрея Макарова проходила до конца апреля 1976 года. Что там произошло, как ему удалось удержаться, мне неизвестно и по сей день. Без особых подробностей он потом уже объяснил, почему он так долго не мог начать наше оформление. А пока мы сидели безо всякой работы, играя для узкого круга друзей и знакомых, приходивших к нам в подвал на репетиции.
   Я продолжал трудиться во ВНИИТЭ, уже в должности старшего научного сотрудника отдела теории дизайна с окладом 160 руб. В институте я держался независимо, не лез на повышение, никогда не участвовал в походах на демонстрации, дежурствах на овощных базах, в организованных встречах на улицах Москвы приезжающих высоких гостей, в профсоюзных собраниях, в поездках на овощные базы. Однажды, неожиданно для меня, мою фотографию поместили на доске почета ВНИИТЭ, что помогло мне получить в дальнейшем право на приобретение машины "Запорожец". Впрочем, один-единственный раз я изменил сам себе и согласился поехать с группой сотрудников нашего отдела "на картошку", в октябре 1973 года, так, за компанию. Там, как обычно, никто ничего не собирал, посидели на опушке леса в прекрасный солнечный осенний день, поговорили о чем-то иниересном, после чего погрузились на грузовик и поехали обратно на станцию, к электричке. И вот здесь я получил вполне конкретный намек, даже подсказку, что никогда не надо изменять себе. Спрыгивая с грузовика, я почувствовал резкую боль в ступне. Сперва я не обратил на это внимания, но когда боль стала мешать ходить в последующие дни, пришлось пойти в Скливасовку и сделать рентген. Оказалось, у меня перелом пяточной кости. Ногу на месяц заделали в гипс. И вот в таком виде я и явился на первую репетицию "Арсенала" в ноябре 1973 года.
   И все же в калининградской филармонии лед тронулся. Перед майскими праздниками 1976 года от Макарова последовали совершенно конкретные сигналы о том, что мы должны все вместе явиться в Калининград, имея на руках все необходимые для оформления в штат филармонии документы. В советские времена зачисление человека в штат, то есть на основное место работы, носило серьезный характер. В организацию сдавалось все, что было - трудовая книжка, профсоюзный билет, комсомольский и партийный билет, а также много чего еще, о чем уже и не вспомнишь. По месту работы обязательно оформлялась прописка, постоянная или временная. Этот вопрос сделался с самого начала болезненным, как для нас, так и для администрации Калининградской области. Для того, чтобы получить постоянную прописку где-либо, надо сначала получить жилплощадь в этом городе, после чего выписаться с прежнего места жительства и прописаться на новом. Никто из москвичей этого делать, естественно, не хотел. Тогда оставалась другая возможность - прописаться временно в Калининграде, не теряя московской прописки. Но ведь прописываться, хоть и временно, надо где-то, по какому-то адресу. И здесь появлялся риск, состоявший в том, что, прописавшись по реально сушествующему адресу, скажем, в общежитии, музыканты-немосквичи могут заявить свои законные права на жилплощадь в Калининграде. А предоставлять чужим дефицитную жилпощадь, которую годами ждали в очереди свои, калининградцы, исполком не хотел. Тогда придумали прописать нас по адресу самой филармонии, не являющейся жилплощадью, безо всякого риска. Но, чтобы проделать это, нам пришлось как-бы временно выписываться с прежних мест проживания, москвичам - из своих квартир, приезжим студентам - из московсих общежитий. При этом, согласно законам, в паспорте ставился штамп с надписью - "Временно выписан", что принесло в дальнейшем массу неприятностей многим из нас.
   Передо мною, наконец-то, встала необходимость окончательно бросать свою архитектурно-дизайнерскую карьеру и становиться стопроцентным музыкантом-профессионалом, то есть забирать трудовую книжку из ВНИИТЭ и передавать ее в Калининградскую филармонию. Если раньше работу в джазовых кафе я спокойно совмещал с непыльной и интересной работой в институте, то сейчас, при условии постоянных гастролей, такое совмещение становилось невозможным. У меня не воникло ни секундного колебания. Как только появилась уверенность, что филармония берет нас, я отправился в отдел кадров института с заявлением об уходе по собственногму желанию. Начальник отдела кадров сперва даже не поверил своим глазам, поскольку из этого элитарного заведения никто сам не уходил. Очевидно зная, что директор интитута - мой научный руководитель по кандидатской диссертации, он сказал, что без визы директора он заявление не примет, и отказался его подписывать, хотя это противоречило социалистическим законам. Пришлось мне идти к Ю.Б.Соловьеву лично с этим заявлением. Когда он прочел его, мне показалось, он почувствовал обиду за свой институт, за дело дизайна, фанатиком которого он был. Я ведь работал у него почти со дня основания института, с 1963 года, постепенно став одним из ветеранов, если не ведущих специалистов. К тому же, с Юрием Борисовичем у меня сохранились теплые отношения. Я думаю, он ценил мою независимость всякое отсутствие подхалимажа по отношению к нему. Да и вообще, старых сотрудников всегда обидно терять, я прочувствовал это позднее, когда кто-нибудь из музыкантов уходил из "Арсенала" по своей воле. Он коротоко спросил, какова причина ухода. Я также коротко ответил, что ухожу в филармоническую концертную деятельность, буду заниматься только музыкой. Его это удовлетворило гораздо больше, чем если бы я уходил в другую дизайнерскую организацию, он подписал мое заявление, после чего я получил свою трудовую книжку и профсоюзный билет на руки.
   И вот я оказался в начале нового жизненного пути, отбросив все, что было накоплено в официальной жизни - диплом архитектора, карьеру теоретика дизайна, оконченную аспирантуру, написанную диссертацию с туманными перспективами защиты. Мне шел уже сорок первый год, никаких документов об окончании музыкальных учебных заведений у меня не было. На новом пути все надо было начинать сначала, а в советском бюрократическом обществе различные бумаги, справки, дипломы, грамоты, характеристики и прочее - все это играло важнейшую роль в жизни каждого человека. И все это я оставил в своей прошлой жизни, в прошлой профессии. Ощущение было странное. Несмотря на фанатизм и упрямство, я, как человек достаточно рациональный, осознавал, что делаю какой-то нелепый, рискованный шаг. Вдобавок, я ведь не шел работать обычным филармоническим музыкантом в какой-нибудь невинный эстрадный ансамбль. Я хотел работать, играя только то, что хочу, и прекрасно осознавал, что нас могут в любой момент разогнать, учитывая "колпак", под которым находился "Арсенал". Тем не менее, мечта стать профессионалом-музыкантом была неистребимой и никакие трезвые рассуждения не принимались в учет. Говоря слово "профессионал", я в то время имел в виду не профессионализм, в смысле умения и мастерства - это подразумевалось само собой. Здесь во главу угла ставилось то, чем зарабатывает себе на жизнь человек, считающий себя специалистом. Тогда было множество джазменов-любителей, работавших днем на предприятиях, в НИИ и других организациях, а вечерами иногда игравших в кафе или даже в ресторанах, и не думавших бросать свою основную профессию. Время показало, что все они в конце концов бросили джаз, не достигнув в нем определенных высот. Только те, кто смело порывал с основной работой, стали истинными профессионалами в джазе. И примеры уже были: Алексей Зубов, Константин Бахолдин, Георгий Гаранян. Они ушли работать к Олегу Лундстрему сразу после окончания своих ВУЗов и сохранили верность джазу на всю жизнь. И вот теперь настал мой черед стать чистым профессионалом. Гораздо позднее, побывав в США, я понял, что мое понимание профессионализма не выдерживает критики на родине джаза. Выяснилось, что только исполнительством джаза прожить на Западе практически невозможно, даже если ты имеешь достаточную известность. Джазмен должен подрабатывать в самых разных областях, чтобы прокормить себя. Чаще всего, это преподавательская работа разного типа и уровня, студийная работа, разнообразные "халтуры", к джазу отношения не имеющие.
   Когда я сообщил моим родителям о своем решении оставить ВНИИТЭ и стать только музыкантом, они даже не поверили вначале, настолько это было ужасно с их точки зрения. Особенно болезненно воспринял новость мой отец. У меня еще со школьных лет было с ним вечное идеологическое противостояние по всем вопросам. Он мечтал когда-то, чтобы я пошел по его стопам, сделался ученым-психологом, вступил в партию, защитил диссертацию и стал бы руководящим работником в своей области. То, что я сделался джазистом да вдобавок еще и явным антисоветчиком, стало в какой-то период трагедией для моего отца, который при всем этом продолжал любить меня. То, что я закончил Московский архитектурный институт и устроился в НИИ Технической Эстетики, его радовало и у него постепенно закралась надежда, что я стану ученым в сфере дизайна и когда-нибудь отойду от джаза. Все эти надежды рухнули, когда я сообщил, что уволился из ВНИИТЭ и скоро еду в Калининград устраиваться на новую работу. Я прекрасно понимал переживания своего отца по моему поводу, и последнее время старался щадить его, не идя, как бывало раньше, на отчаянные споры по любому поводу, начиная от основ марксизма, и кончая вопросами моды. К тому времени я и сам был отцом двенадцатилетнего Сережи, и уже кое-какие проблемы "отцов и детей" прочувствовал на своей шкуре. Я старался даже иногда подыгрывать отцу, немного притворяясь и не обостряя разногласий. Надо сказать, он и сам стал под старость несколько терпимее и мягче, а незадолго до смерти больше ушел в себя. Весть о моей смене професси застала его врасплох, я чувствовал как он перживает. И тут сама Судьба предоставила мне возможность хоть как-то облегчить эти его страдания. Мне сказали, что вышел очередной, восьмой том нового издания Большой Советской Энциклопедии, и что там есть статья "Джаз", в которой упоминается моя фамилия. Для советских людей упоминание чьего-либо имени в официальной прессе типа газеты "Правда", "Известия" или "Советская культура" означало очень многое. Если это была критика, то последствия были плачевными. Если контекст был положительным общественное положение упомянутой личности заметно укреплялось. Просто так попасть на страницы такой печати было невозможно. Ну, а Большая Советская Энциклопедия - это было святое. Это вам не газета, это признание на века. Понимая, каким бальзамом для души моего папы может стать факт появления моего имени в таком издании, я постарался достать этот том. Все это произошло вовремя, ему оставалось жить меньше года. Он все больше лежал на своем диване, даже прекратив свое любимое занятие по пререживанию воротников на любимых меховых шубах. Достав том энциклопедии, я зашел к нему в комнату и показал в ней статью "Джаз", написанную Леонидом Переверзевым нормальным музыковедческим языком, безо всякой идеологической ругани, как это было в предыдущих изданиях. В статье, посвященной краткому обзору американского джаза, был раздел Советский джаз, где говорилось, что в СССР тоже существует этот вид музыки, и было перечислено несколько имен музыкантов, сделавших вклад в его развитие. Среди них был и я. Когла отец прочел это, он особого восторга не выказал, но я понял, какое значение для него имела такая публикация. Я думаю, что для него здесь было важно не столько признание моих профессиональных заслуг, сколько сам факт фиксации меня как официально признанного советской властью человека. Вечно глодавшая его мысль, что он вырастил никчемного и даже вредного обществу человека, чуть ли не врага, наконец-то отпустила его, Он успокоился, да и я почувствовал, что снял какой-то грех со своей души.