Страница:
Козлов Алексей
Козел на саксе
Алексей Козлов
Козел на саксе
Авторский вариант, расширенный и дополненный
ВВЕДЕНИЕ
По происхождению своему я считаю себя коренным москвичом, хотя, если строго разобраться, исконной москвичкой является только моя мама, все обозримые предки которой проживали в Москве. В нашей семье о них старались не упоминать, а от всех прочих их происхождение тщательно скрывалось. И это было вполне оправдано, ведь предки моей бабушки были священнослужителями. А в советское время, особенно в первые годы, потомки дворян, представителей духовенства, и просто богатых людей, называемых буржуями, подвергались репрессиям. Мой пра-пра-дедушка, - Виноградов Петр Ильич - известный в Москве меломан, был протоиереем и заведовал ключами Успенского собора в Кремле. А вот прадедушка, Иван Гаврилович Полканов, обладавший прекрасным низким голосом, служил в том же соборе протодиаконом и женился на его дочери. От этого брака и родилась моя бабушка - Полканова Ольга Ивановна. Она прожила долгую жизнь и умерла, когда мне было двадцать восемь лет. Но тогда меня не очень интересовало наше прошлое и я, к сожалению, особенно не расспрашивал ее о жизни своих предков, тем более, что тема была нежелательной. Из предосторожности многие семейные документы были когда-то просто уничтожены. Чудом сохранились фотографии и Петра Ильича и Ивана Гавриловича, который ушел из жизни в самом начале советского режима и не попал под репрессии.
Бабушка моя была в молодости девушкой эмансипированной. Являясь поповской дочкой, она, тем не менее, вращалась в обществе барышень нового типа, интересовавшихся науками, искусством и театром, ведущих более свободный и независимый образ жизни. Она работала секретарем в Московском Университете и позднее, до самого моего рождения, в Ученом медицинском совете. Ее муж, мой дед - Толченов Иван Григорьевич - был певцом. Он служил в Государственной хоровой капелле, пел на оперной сцене и в церковных хорах. Одно время он работал и в популярном народном хоре Агреневой-Славянской, где иногда пела и моя бабушка. Перед самой революцией, в возрасте одиннадцати лет там стала выступать и их дочка, Катя Толченова, моя будущая мама. В первые годы советской власти хор эмигрировал, а скорее всего просто не возвратился после гастролей в Манчжурию, но бабушка с дедушкой на это не решились, и слава Богу, а то неизвестно, что было бы со мной.
В двадцатые годы моя мама поступила сперва в Синодальное училище, попав в первый женский набор, а затем окончила Московскую Государственную Консерваторию. Она стала дирижером-хоровиком и преподавателем теории музыки. Вот тут-то, в начале 30-х годов, она и встретила моего будущего отца, Козлова Семена Филипповича, который учился в аспирантуре Пединститута, готовясь быть кандидатом наук по психологии. Он попал в Москву, пройдя перед этим непростой жизненный путь. Будучи одним из десяти сыновей в большой, зажиточной крестьянской семье, проживавшей в селе неподалеку от Самары, он попал на фронт в самом начале Первой мировой войны. Там он был ранен и контужен, перенес тяжелейшую операцию по удалению легкого, причем без наркоза. Это был человек с железной волей. Он мог терпеть любые невзгоды, боль и страдания, никогда не жалуясь при этом. И еще ему была присуща одна черта, тяжелая как для него, так и для других. Он был упрямо-принципиальным и всегда говорил людям то, что думает. Как говорится, резал правду-матку в глаза. В принципе, он был болезненно честным человеком, что и выражалось в прямоте. Очевидно, он нажил в своей жизни немало врагов из-за этого. Я прочувствовал все недостатки такой черты характера на собственной шкуре, поскольку мне эта ненужная иногда прямота передалась по наследству. Нет, чтобы иногда промолчать... Не тут-то было. Генотип сильнее разума.
Среди самарских родственников по линии отца существует легенда о том, что в нашем роду есть персидская кровь. Сам отец, в те времена, когда мне это было абсолютно безразлично, рассказывал историю о том, что один русский офицер привез с войны пленную персидскую девочку и подарил ее своей матери, помещице в Самарской губернии. Девочка эта стала крепостной и когда подросла, ее выдали замуж за такого же крепостного. Я думаю, что моя бабушка, то есть мать отца, и была внучкой этой персиянки. Все это могло бы оказаться простой выдумкой (правда, не знаю - зачем), если бы не некоторые объективные данные. Согласно законам генетики, открытым еще Менделем, и долгое время не признававшимся в СССР, основные признаки скрещиваемых особей проявляются совершенно одинаково у разных поколений потомков первоначальной пары. Если скрещивали черную крысу с белой, то на таблице, изображавшей все последующие поколения, можно видеть, что иногда среди серых крыс рождались то черные, то белые, причем с предсказуемым моментом появления. Так и в нашем роду, среди типичных русаков встречаются люди с явной восточной внешностью. Например, один из моих двоюродных братьев - Женя Козлов был вылитый перс, с жесткими черными волосами, крючковатым носом, с черными восточными глазами. Не знаю почему, но мне хотелось бы верить в это семейное предание и чувствовать себя не только русским, но и немного персом, частью древней и могущественной когда-то культуры. И потом это как-то объясняет мою непреодолимую тягу к древним восточным знаниям, к восточной музыке и восточным женщинам.
Во время революционных событий папа мой был простым солдатом на немецком фронте и, естественно, попал под большевистскую агитацию. Насколько я помню по его рассказам, он даже был солдатским депутатом. Но главное - он сделался тогда на всю жизнь преданным фанатиком идеи коммунизма, не допускавшим никаких посягательств на эту догму, никаких ревизионистских рассуждений, критики, или, не дай Бог, отрицания каких-либо положений. Находясь в армии, а затем в госпиталях, он экстерном окончил среднюю школу, затем, в советское время - институт в Самаре. Поработав учителем, поехал в Москву, в аспирантуру. Здесь, странным образом судьба свела его с известным в свое время "придворным" сталинским поэтом Демьяном Бедным (настоящая фамилия - Придворов), который проживал в роскошном особняке на Рождественском бульваре. Д. Бедный печатался в центральных газетах, откликаясь злободневной сатирой на все основные события, происходившие у нас и за рубежом. Одно время он был своеобразным идеологическим рупором. Такие люди обычно непотопляемы, но с ним произошел казус, который стоил жизни Осипу Мандельштаму, а Бедному - карьеры. Этот случай подробно описан в ряде мемуаров современников тех лет, но я вкратце напомню, что тогда произошло.
Демьян Бедный был, кроме всего прочего, одним из крупнейших библиофилов и собирателей книг в Москве. Как все коллекционеры, он не любил давать читать свои книги никому. Но Сталину, который был с ним, в какой-то степени, в приятельских отношениях, он отказать не мог. Вождь народов читал книги неаккуратно, слюнявил пальцы, загибал и замусоливал страницы. Демьяна Бедного это раздражало. И однажды, в узкой компании друзей, где был и Осип Мандельштам, он посетовал на это. Несколько позднее Мандельштам написал страшное стихотворение о Сталине, которое стало ходить по рукам. Естественно, что постепенно органы НКВД выяснили, чье это творение. Дело в том, что помимо остальных крамольных строк, типа "Мы живем, под собою не чуя страны" или "Что ни казнь у него - то малина, и широкая грудь осетина", в этом стихотворении было упоминание о толстых пальцах Сталина, похожих на жирных червей. Естественно, что кто-то из присутствовавших на той узкой вечеринке, донес Сталину о недовольном ворчании Демьяна Бедного по поводу замусоленных страниц. После этого ничего не стоило сопоставить те высказывания о жирных пальцах с текстом анонимного стихотворения. В результате, Осипа Мандельштама расстреляли, а Демьяна Бедного Сталин пожалел. Он оставил его жить, но из поля зрения читателей поэт исчез навсегда.
Так вот, очевидно несколько ранее этих событий, еще в начале 30-х годов мой отец, как аспирант, на время учебы получил временную жилплощадь небольшую комнатку - в подвале дома Демьяна Бедного, которого таким образом слегка "уплотнили". Еще работая в Самаре, мой папа увлекался поэзией и даже печатался в местных изданиях под эгидой общества Крестьянских поэтов. Когда он показал Демьяну Бедному свои стихи, тот отозвался о них положительно и даже предложил отцу быть его сотрудником, типа безымянного литературного "раба". Но отец не стал резко менять намеченного жизненного пути и отказался. По окончании им аспирантуры, Д. Бедный помог отцу с получением московской прописки и комнаты на улице Чехова. Так отец стал москвичом. В этот период и познакомились мои будущие родители. Женившись на моей маме, которая честно рассказала ему о своем поповском происхождении, отец проявил определенное мужество, поскольку люди, относившиеся в прошлом к аристократии, к дворянам, помещикам, капиталистам или духовенству, подвергались репрессиям, ссылались, лишались имущества. Слава Богу, прадедушка Иван Гаврилович Полканов ушел на тот свет до начала страшных преследований священнослужителей, вскоре после революции. Но вся его собственность, несколько небольших доходных домов, были национализированы. Дом, где жили мои бабушка, дедушка и мама, был "уплотнен" приезжими жильцами, новые хозяева жизни оставили им лишь одну комнату.
Ко времени женитьбы мой отец был уже членом ВКП(Б) и имел возможность оградить маму от возможных преследований. Во время Великой отечественной войны он сделал так, чтобы и она вступила в партию, для надежности. Так что, значительная часть моей сознательной взрослой жизни прошла в типичной коммунистической семье, под знаком серьезных идеологических разногласий. Семья наша оказалась "не без урода", в моем лице. Своей неприязни к строю, которая возникла на почве запрета джаза, полюбившегося мне с детства, я дома не скрывал. Это не просто расстраивало моих родителей, они постоянно боялись, что из-за моего длинного языка меня "заметут", да и им придется несладко. Чаще всего мы с отцом вступали в конфликт из-за джаза, который он органически не воспринимал. Его просто трясло от гнева, когда он, зайдя ко мне в комнату, слышал из радиоприемника хриплый голос Луиса Армстронга. Тогда, в начале 50-х годов мы и понятия не имели, кто это такой. Мы слышали только голос, но не видели цвета лица, да и имени этого певца не знали. Поэтому мой отец вкладывал в грубый низкий тембр Армстронга свое представление обо всем негативном, связанным с ненавистным образом Соединенных Штатов Америки. В его глазах это был толстый буржуй, естественно, белый, в смокинге, с сигарой и в цилиндре - как на карикатурах из "Крокодила" или из стихотворения В. Маяковского "Мистер Твистер". Я тоже думал тогда, что Армстронг - белый. Поразительно, но, при всей нетерпимости к западной музыке и вообще ко всему иностранному, мой "предок" покупал для меня все, о чем бы я его ни просил, будь то радиоприемник с короткими волнами, магнитофон или американские костюмы и ботинки, которые я доставал отнюдь не в универмагах. Он ни в чем не мог отказать мне и, как любой фанатик, заражался моими увлечениями, поступая нередко вопреки собственным убеждениям, видя, какое удовольствие доставляет мне любая новая покупка.
Но здесь я уже сильно забежал вперед, поэтому лучше вернуться в предвоенные годы, о которых следовало бы упомянуть, поскольку мне запомнилось не столько то, как мы жили до войны, сколько сам момент крушения счастливой и беззаботной жизни, который мне пришлось пережить вместе со всеми детьми моего поколения. Это было типичное счастливое детство, со сладкой манной кашей и бутербродами с красной икрой по утрам, с чулками на резинках, с распеванием на всю улицу "Ты не бойся ни жары и ни холода, закаляйся, как сталь!", сидя на отцовском загривке. Летом 1941 года мы с мамой были в доме отдыха, мне было тогда шесть лет. Когда объявили о войне, дом отдыха мгновенно опустел, остались лишь матери с детьми. На како-то случайной подводе мы добрались до станции. И здесь я впервые увидел лик войны. Это были поезда, сплошь облепленные висящими людьми. Это были попытки влезть в поезд, это была паника и давка на вокзале в Москве. Я помню это чувство конца детства, но не конца света. Я как-то сразу понял умом всю серьезность новой ситуации и осознал необходимость терпеть все, что может случиться. Это понимание ответственности за свое поведение позволило мне прожить тяжелые военные годы, не капризничая и не доставляя дополнительных хлопот своим близким. Во время бомбежек, когда меня вдруг будили среди ночи и, быстро накинув что-нибудь, тащили в подвал, в бомбоубежище, я никакого страха не испытывал. Просто мне передавалось общее чувство тревоги, исходившее от взрослых. Затем начались приключения во время эвакуации, теплушки, заезд в окружение, бомбежки, отсутствие еды.
После того, как отец, будучи инвалидом Первой мировой войны, все-таки ушел добровольцем на фронт, мама, бабушка и я были эвакуированы осенью 1941 года вместе со всеми семьями сотрудников МГПИ им. Ленина, где он преподавал. Поразительно, но я запомнил все, что произошло с нами в эти страшные военные годы, гораздо более отчетливо, чем позднее, когда жизнь понемногу наладилась. Моя мама, простой музыкант-теоретик, проявила в эти годы поразительную энергию и приспособляемость, берясь за любую работу, организовывая людей вокруг себя. Зато бабушка, этот осколок дореволюционного строя, в тяжелые и опасные моменты во время эвакуации впадала в состояние какой-то прострации, становясь как бы равнодушной ко всему происходящему. Я видел это и старался подбадривать ее. Сейчас я понимаю, что тогда для некоторых пожилых людей крушение мирной жизни означало конец света. Статистика тех лет говорит, что в начале войны сразу умерло много людей, страдавших до этого сердечно-сосудистыми заболеваниями. Зато у остальной части населения значительно сократилось число обычных заболеваний простудных, желудочных и многих других - очевидно стрессовые ситуации раскрывают в человеческом организме скрытые ресурсы. Что касается отца, то он по состоянию здоровья долго воевать не смог, его просто отправили обратно в тыл. Мы встретились все вместе на Алтае, куда нас занесло после мыканья по разным местам. Война уже перевалила за тот рубеж, после которого стало ясно, что дело идет к победе. Пора было возвращаться домой.
Глава 1.Дворовая жизнь - игры и развлечения
Наша семья вернулась в Москву из эвакуации осенью 1943 года, к моему поступлению в школу. Двор, оставленный два года назад, был неузнаваем. Двора, как такового, уже не было, так как не осталось ни одного из заборов, разделявших нас с тремя дворами других соседних домов. Они были снесены по приказу правительства Москвы, когда начались интенсивные бомбежки города, из соображений безопасности. Все деревянное, включая сарайчики, ограды палисадников и столы со скамейками, - было сожжено в домашних "буржуйках" в первую же зиму. Остались лишь следы заборов, отдельные каменные столбы а также линия перепада в уровнях земли между дворами. Позднее все это вновь было застроено, а пока глазу открывались бескрайние просторы объединенных в одно целое дворов. Очевидно, это обстоятельство способствовало развитию многих дворовых игр, требовавших больших пространств, главной из которых стал, конечно, футбол. К концу войны уже все семьи нашего, довольно большого, типичного московского дома вернулись из эвакуации и постепенно образовалось то, что стало называться словом "наш двор". Дворовая жизнь была как бы продолжением другого стандарта советского городского существования "коммуналки". Но если "коммуналка" представляла собой мир взаимоотношений взрослых, то двор был главным местом обитания детей и подростков. Здесь были свои лидеры и их любимчики, подхалимаж и ябедничество, жестокий террор сильных по отношению к слабым, приоритет "блатных" а также лихих и ловких перед слабыми, неловкими и интеллигентными. Мат, "феня", наколки, фиксы, малокозырки, тельники, прохаря, чубчики, особая походка и манера сплевывать слюну - все это было обычными атрибутами не только сирот -"огольцов" и профессиональных воров, а и простых пионеров-школьников из обычных семей. Исключение составляли дети, либо находившиеся под строгой опекой своих семей, либо те, кто были неспособны вписаться в жесткую дворовую жизнь по каким-то сугубо индивидуальным причинам. Они редко выходили во двор и не всегда принимали участие в массовых играх. Были даже и такие, кто выходил гулять только в сопровождении какой-нибудь неработающей бабушки или тетки, которая стояла незаметно (как ей казалось) в сторонке и следила, как бы ее чадо не обидели, или не научили чему-нибудь дурному, скажем, курить или ругаться матом. Таких детей не любили, они, как правило, были объектом насмешек, причем иногда довольно жестоких.
Выходили во двор главным образом для того, чтобы во что-нибудь поиграть, отдохнуть от гнета школы и назиданий своих родителей. Игр и забав было великое множество. В некоторых играх участвовали только мальчишки, в некоторых - только девочки, но были и смешанные игры. Точно так же игры подразделялись и по возрасту между маленькими, средними и большими детьми. Дворовая жизнь сильно зависела от погоды и от времени года. Самым неприятным явлением природы был для нас дождь, который создавал слякоть и грязь во дворе. Когда начинался сильный дождь, ничего не оставалось, как идти домой. А если дождь шел целый день, никто во двор не выходил. Иногда собирались в подъезде, но это было особое место в жизни двора. Там было чаще всего темно и страшновато, так как лампочки не горели. Если кто-то в подъезде и собирался, то это были более взрослые ребята, которые там курили, играли в "очко" или выясняли отношения, разводили "толковищу". Жильцам эти сборища в подъездах не нравились, поэтому нас оттуда гоняли. Так что, в плохую погоду все сидели по домам, в гости друг к другу дети особенно не ходили, это было не принято. Все жили скученно, главным образом в коммуналках, и лишние посетители только усложняли жизнь взрослых, так что домашние контакты не поощрялись. У меня был в доме близкий друг с самого рождения, Боря Фаянс. Его семья жила в отдельной квартире, на нашей же площадке. Там меня любили и все свободное от двора время я торчал у них. Но это было нетипично для того времени, да и отдельные квартиры были большой редкостью.
За годы, проведенные в семье Фаянсов, я приобщился к истинной еврейской среде, к особой городской еврейской субкультуре. Это была семья скромных и трудолюбивых людей, зарабатывавших на жизнь детской фотографией. Они были "частниками", фотографировавшими детей в школах и детских садах. Насколько я помню, они еле сводили концы с концами и вечно боялись всяких проверяющих органов, поскольку в СССР "частников" не любили и старались любыми методами изжить. В квартире Фаянсов вечно были какие-нибудь застолья, на которые собирались их многочисленные родственники, такие же скромные и пугливые московские евреи, врачи, библиотекари, учителя. Я нередко сидел с ними за столом и вслушивался в эту необычную русскую речь с непередаваемым акцентом. Люди старшего поколения, бабушки и тетки иногда разговаривали на идеш, и мне даже были понятны некоторые слова, поскольку в школе нам преподавали немецкий язык. Но более молодые представители этой "мишпухи", включая моего друга Борю, идеша не знали и не стремились учить. Когда при мне рассказывают еврейские анекдоты, я про себя тихо улыбаюсь. Послушали бы они, как и о чем говорили между собой за столом простые московские евреи, часть из которых еще совсем недавно переехала из настоящих местечек. Это горькое чувство юмора по поводу собственных невзгод, это особая трансформация русского языка в нечто новое. Одна бабушка Софья Соломоновна чего стоила. У нее был свой язык с какими-то новыми словами. Когда она хотела пожурить внучка Борю за что-нибудь, она называла его "дурнилкой". Я думаю, она помнила как о дореволюционных, так и махновских погромах. Благодаря времени, проведенному в детстве в семье Фаянсов, я не смог стать антисемитом.
Еще одно воспоминание, связанное с нашим подъездом, относится к признакам того времени. Лестничные клетки в нашем доме были необычные, потому что сам дом был в прошлом какой-то фабрикой, переделанной под огромное пятиэтажное жилье. Лестница шла в сердцевине здания и имела сложную форму с ответвлениями и различными площадками на этажах. Двери в некоторые квартиры находились несколько в отдалении от основного марша, а другие были непосредственно на проходе. В одной из таких квартир, которую нельзя было обойти стороной, жила одинокая женщина с немецкой фамилией Гейнце. Она сошла с ума, когда ее мужа репрессировали и он пропал в ГУЛАГе. Очевидно был расстрелян. Но родственникам сообщалось в таком случае, что он осужден на "десять лет без права переписки". Сумасшествие этой женщины состояло лишь в том, что она не верила в гибель мужа и постоянно ждала его возвращения. Выйдя на лестничную площадку третьего этажа и стоя рядом с дверью своей квартиры, она подолгу прислушивалась к шагам внизу, к стуку двери подъезда. Она никогда не кричала, не плакала и ни с кем не заговаривала. С ней тоже никто не общался. Внешне она производила впечатление сумасшедшей старухи, с копной седых, растрепанных волос, хотя, скорее всего, была еще совсем не старой. Будучи младшим школьником я боялся один идти домой, так как надо было пройти мимо нее. Я понимал, что физически она не опасна, не схватит, не закричит. Родители как-то невнятно объяснили мне, почему она стоит там, стараясь смягчить ее образ. Но все равно идти мимо нее к себе на четвертый этаж было примерно тем же, что постоять рядом с привидением. Поэтому, если была возможность, мы ходили домой не по одиночке. Даже если Гейнце не было на площадке, все равно идти мимо ее квартиры было как-то тревожно. Здесь был не только страх, а и ощущение какого-то настоящего, безысходного горя. Когда я стал гораздо взрослее и преодолел детские страхи, ходить мимо этой несчастной женщины стало несколько легче, но каждый раз приходилось делать над собой усилие. Окончательно всем стало ясно, что с ней произошло, только после разоблачения культа личности Сталина и опубликования некоторых данных о репрессиях в нашей стране.
-- -- -- -- -- -- -
Произнося слово "двор", надо отличать разные смыслы этого понятия. Прежде всего, под двором понималось некое замкнутое пространство, ограниченное зданиями, сараями и заборами, и соответствующее почтовому адресу. Но двором называлось и некая община, совокупность всех детей, живших в одном доме. Например говорили: "Пошли в кино всем двором..", "Сыграем двор-на-двор"... Каждый двор отличался своими размерами и конфигурацией, в зависимости от того, сколько корпусов и строений там находилось. Часто в типичных московских дворах было по несколько различных площадок для игр, не считая всяких закутков. Все эти пространства назывались по-разному. У нас, например, был "передний" двор, ближний к подворотне и "задний" двор, находившийся в глубине, и граничивший забором с "задним" двором дома, относящегося к другому, параллельному переулку. Каждый двор имел своего дворника и свою помойку. В идеале, двор должен был быть "глухим", то есть огороженным высокими заборами, через которые так просто не перелезешь. Это имело прямой смысл в деле защиты от мелких жуликов, которые шастали по дворам в поисках наживы в виде белья, сохнущего на веревках и всего, что плохо лежит. Наведывались они и в квартиры, хотя в многонаселенных коммуналках украсть что-либо было непросто - все время кто-нибудь оставался дома. Если воришка попадался, убежать из глухого двора было непросто, так как был только один выход - через подворотню. Но было немало и "проходных" дворов, через который жители всей округи, экономя время и срезая пространство, ходили насквозь. Проходные дворы не были такими уютными, прохожие мешали детям играть в футбол и в другие широкомасштабные игры, да и вообще, создавали неуют. Не зря выражение "проходной двор" стало нарицательным. К пространству двора обычно относилась и часть улицы с тротуаром, находившаяся напротив фасада дома и подворотни. Это было существенно, так как часть игр проходила перед домом на тротуаре и на мостовой. Заходить на соседнюю территорию не полагалось.
Игры были как невинные и безопасные, так и довольно рискованные, граничащие с уголовщиной. Прежде всего, хотелось бы припомнить совсем забытые дворовые игры на деньги. Одной из самых популярных здесь была расшибалка , или , как иногда ее звали - "расшиши" или даже "рашиши". Играть в нее мог только тот, у кого была наличная мелочь. Если ты, сэкономив от завтраков, или выпросив у бабушки, выходил во двор с несколькими гривенниками, пятнашками или двугривенными монетами, чтобы сыграть в расшибалку, то была реальнейшая возможность моментально этого лишиться. А это были немалые деньги для школьника в послевоенные годы. Но ты мог и выиграть, а значит получить возможность играть дальше. Если вдруг кто-то сразу выигрывал много, снимая весь кон, и хотел тут же уйти с деньгами, то чаще всего его просто так не отпускали, заставляя играть еще. Но это не было обязательным правилом, и если выигравший очень настаивал, его отпускали, ведь все были свои, из одного двора. Игра эта требовала большой сноровки и особого типа ловкости и глазомера. Играли только на земле, причем только на сырой и утрамбованной поверхности, так как на асфальте возникало столько случайностей, что плохой игрок мог оказаться в выигрыше, а хороший проиграть, как повезет. Весной с нетерпением ждали, когда сойдет снег и подсохнет хотя бы небольшой участок земли, пригодный для расшибалки. На земле чертилась глубокая прямая линия длиной метра полтора, которая называлась "чира". К ней в центре пририсовывался квадратик, размером примерно десять на десять сантиметров, под названием "казенка". В казенке размещался "кон", то есть стопка из монет, поставленных участниками этого захода, или этого кона. Смысл игры состоял в том, чтобы ударом битки перевернуть как можно больше монет, поставленных на кон. Все монеты клались столбиком друг на друга, одной стороной вверх, скажем - "решкой". Если после удара монета переворачивалась вверх "орлом", то ударивший моментально забирал ее себе и продолжал бить до тех пор, пока очередная монета не оставалась после удара в прежнем положении. Таким образом, если тот, кто бил первым, ни разу не промахнулся, то он мог снять весь кон, а остальным участникам не предоставлялось даже возможности ударить. Но такое бывало редко, и право бить по монетам переходило по очереди ко всем игрокам. Если после того, как все играющие пробили, на земле еще оставались не перевернутые монеты, то били по второму разу в той же последовательности до тех пор, пока последняя монета не исчезала в чьем-нибудь кармане. Поэтому важнейшее значение имело то, кто бьет первым, кто вторым и т.д. Первая половина этой игры и была направлена на установление очередности - кто за кем. А происходило это так: после того, как расчерчивалась чира с казенкой, от нее отмерялось шагов десять и отчерчивалась вторая черта. Именно с этого места каждый из игравших бросал свою битку в сторону чиры, да так, чтобы обязательно забросить ее за чиру, но как можно ближе к ней. Идеальным был бросок, когда битка ложилась на саму чиру. Это означало что такой игрок будет бить первым. Если же битка после броска оказывалась в "казенке", где стоял столбик из монет, то ловкач, попавший туда своей биткой, забирал весь кон, и игра начиналась снова. Но такое случалось не часто. Каждый, кто бросал свою битку, отчерчивал на земле место ее остановки. Очередность ударов по монетам зависела от соотношений этих черточек. Чья отметка оказывалась ближе к чире, тот и бил раньше. Последним бил тот, у кого битка улетела дальше всех. Для того, чтобы попасть в чиру, надо было кинуть битку очень тихо и осторожно. Здесь-то и заключалась вся острота игры - "или пан, или пропал", так как не добросивший битку до чиры автоматически исключался из данного кона, терял право на розыгрыш, и его монетка пропадала. Если в чиру попадали двое или трое, то они разыгрывали право первого удара уже между собой.
Козел на саксе
Авторский вариант, расширенный и дополненный
ВВЕДЕНИЕ
По происхождению своему я считаю себя коренным москвичом, хотя, если строго разобраться, исконной москвичкой является только моя мама, все обозримые предки которой проживали в Москве. В нашей семье о них старались не упоминать, а от всех прочих их происхождение тщательно скрывалось. И это было вполне оправдано, ведь предки моей бабушки были священнослужителями. А в советское время, особенно в первые годы, потомки дворян, представителей духовенства, и просто богатых людей, называемых буржуями, подвергались репрессиям. Мой пра-пра-дедушка, - Виноградов Петр Ильич - известный в Москве меломан, был протоиереем и заведовал ключами Успенского собора в Кремле. А вот прадедушка, Иван Гаврилович Полканов, обладавший прекрасным низким голосом, служил в том же соборе протодиаконом и женился на его дочери. От этого брака и родилась моя бабушка - Полканова Ольга Ивановна. Она прожила долгую жизнь и умерла, когда мне было двадцать восемь лет. Но тогда меня не очень интересовало наше прошлое и я, к сожалению, особенно не расспрашивал ее о жизни своих предков, тем более, что тема была нежелательной. Из предосторожности многие семейные документы были когда-то просто уничтожены. Чудом сохранились фотографии и Петра Ильича и Ивана Гавриловича, который ушел из жизни в самом начале советского режима и не попал под репрессии.
Бабушка моя была в молодости девушкой эмансипированной. Являясь поповской дочкой, она, тем не менее, вращалась в обществе барышень нового типа, интересовавшихся науками, искусством и театром, ведущих более свободный и независимый образ жизни. Она работала секретарем в Московском Университете и позднее, до самого моего рождения, в Ученом медицинском совете. Ее муж, мой дед - Толченов Иван Григорьевич - был певцом. Он служил в Государственной хоровой капелле, пел на оперной сцене и в церковных хорах. Одно время он работал и в популярном народном хоре Агреневой-Славянской, где иногда пела и моя бабушка. Перед самой революцией, в возрасте одиннадцати лет там стала выступать и их дочка, Катя Толченова, моя будущая мама. В первые годы советской власти хор эмигрировал, а скорее всего просто не возвратился после гастролей в Манчжурию, но бабушка с дедушкой на это не решились, и слава Богу, а то неизвестно, что было бы со мной.
В двадцатые годы моя мама поступила сперва в Синодальное училище, попав в первый женский набор, а затем окончила Московскую Государственную Консерваторию. Она стала дирижером-хоровиком и преподавателем теории музыки. Вот тут-то, в начале 30-х годов, она и встретила моего будущего отца, Козлова Семена Филипповича, который учился в аспирантуре Пединститута, готовясь быть кандидатом наук по психологии. Он попал в Москву, пройдя перед этим непростой жизненный путь. Будучи одним из десяти сыновей в большой, зажиточной крестьянской семье, проживавшей в селе неподалеку от Самары, он попал на фронт в самом начале Первой мировой войны. Там он был ранен и контужен, перенес тяжелейшую операцию по удалению легкого, причем без наркоза. Это был человек с железной волей. Он мог терпеть любые невзгоды, боль и страдания, никогда не жалуясь при этом. И еще ему была присуща одна черта, тяжелая как для него, так и для других. Он был упрямо-принципиальным и всегда говорил людям то, что думает. Как говорится, резал правду-матку в глаза. В принципе, он был болезненно честным человеком, что и выражалось в прямоте. Очевидно, он нажил в своей жизни немало врагов из-за этого. Я прочувствовал все недостатки такой черты характера на собственной шкуре, поскольку мне эта ненужная иногда прямота передалась по наследству. Нет, чтобы иногда промолчать... Не тут-то было. Генотип сильнее разума.
Среди самарских родственников по линии отца существует легенда о том, что в нашем роду есть персидская кровь. Сам отец, в те времена, когда мне это было абсолютно безразлично, рассказывал историю о том, что один русский офицер привез с войны пленную персидскую девочку и подарил ее своей матери, помещице в Самарской губернии. Девочка эта стала крепостной и когда подросла, ее выдали замуж за такого же крепостного. Я думаю, что моя бабушка, то есть мать отца, и была внучкой этой персиянки. Все это могло бы оказаться простой выдумкой (правда, не знаю - зачем), если бы не некоторые объективные данные. Согласно законам генетики, открытым еще Менделем, и долгое время не признававшимся в СССР, основные признаки скрещиваемых особей проявляются совершенно одинаково у разных поколений потомков первоначальной пары. Если скрещивали черную крысу с белой, то на таблице, изображавшей все последующие поколения, можно видеть, что иногда среди серых крыс рождались то черные, то белые, причем с предсказуемым моментом появления. Так и в нашем роду, среди типичных русаков встречаются люди с явной восточной внешностью. Например, один из моих двоюродных братьев - Женя Козлов был вылитый перс, с жесткими черными волосами, крючковатым носом, с черными восточными глазами. Не знаю почему, но мне хотелось бы верить в это семейное предание и чувствовать себя не только русским, но и немного персом, частью древней и могущественной когда-то культуры. И потом это как-то объясняет мою непреодолимую тягу к древним восточным знаниям, к восточной музыке и восточным женщинам.
Во время революционных событий папа мой был простым солдатом на немецком фронте и, естественно, попал под большевистскую агитацию. Насколько я помню по его рассказам, он даже был солдатским депутатом. Но главное - он сделался тогда на всю жизнь преданным фанатиком идеи коммунизма, не допускавшим никаких посягательств на эту догму, никаких ревизионистских рассуждений, критики, или, не дай Бог, отрицания каких-либо положений. Находясь в армии, а затем в госпиталях, он экстерном окончил среднюю школу, затем, в советское время - институт в Самаре. Поработав учителем, поехал в Москву, в аспирантуру. Здесь, странным образом судьба свела его с известным в свое время "придворным" сталинским поэтом Демьяном Бедным (настоящая фамилия - Придворов), который проживал в роскошном особняке на Рождественском бульваре. Д. Бедный печатался в центральных газетах, откликаясь злободневной сатирой на все основные события, происходившие у нас и за рубежом. Одно время он был своеобразным идеологическим рупором. Такие люди обычно непотопляемы, но с ним произошел казус, который стоил жизни Осипу Мандельштаму, а Бедному - карьеры. Этот случай подробно описан в ряде мемуаров современников тех лет, но я вкратце напомню, что тогда произошло.
Демьян Бедный был, кроме всего прочего, одним из крупнейших библиофилов и собирателей книг в Москве. Как все коллекционеры, он не любил давать читать свои книги никому. Но Сталину, который был с ним, в какой-то степени, в приятельских отношениях, он отказать не мог. Вождь народов читал книги неаккуратно, слюнявил пальцы, загибал и замусоливал страницы. Демьяна Бедного это раздражало. И однажды, в узкой компании друзей, где был и Осип Мандельштам, он посетовал на это. Несколько позднее Мандельштам написал страшное стихотворение о Сталине, которое стало ходить по рукам. Естественно, что постепенно органы НКВД выяснили, чье это творение. Дело в том, что помимо остальных крамольных строк, типа "Мы живем, под собою не чуя страны" или "Что ни казнь у него - то малина, и широкая грудь осетина", в этом стихотворении было упоминание о толстых пальцах Сталина, похожих на жирных червей. Естественно, что кто-то из присутствовавших на той узкой вечеринке, донес Сталину о недовольном ворчании Демьяна Бедного по поводу замусоленных страниц. После этого ничего не стоило сопоставить те высказывания о жирных пальцах с текстом анонимного стихотворения. В результате, Осипа Мандельштама расстреляли, а Демьяна Бедного Сталин пожалел. Он оставил его жить, но из поля зрения читателей поэт исчез навсегда.
Так вот, очевидно несколько ранее этих событий, еще в начале 30-х годов мой отец, как аспирант, на время учебы получил временную жилплощадь небольшую комнатку - в подвале дома Демьяна Бедного, которого таким образом слегка "уплотнили". Еще работая в Самаре, мой папа увлекался поэзией и даже печатался в местных изданиях под эгидой общества Крестьянских поэтов. Когда он показал Демьяну Бедному свои стихи, тот отозвался о них положительно и даже предложил отцу быть его сотрудником, типа безымянного литературного "раба". Но отец не стал резко менять намеченного жизненного пути и отказался. По окончании им аспирантуры, Д. Бедный помог отцу с получением московской прописки и комнаты на улице Чехова. Так отец стал москвичом. В этот период и познакомились мои будущие родители. Женившись на моей маме, которая честно рассказала ему о своем поповском происхождении, отец проявил определенное мужество, поскольку люди, относившиеся в прошлом к аристократии, к дворянам, помещикам, капиталистам или духовенству, подвергались репрессиям, ссылались, лишались имущества. Слава Богу, прадедушка Иван Гаврилович Полканов ушел на тот свет до начала страшных преследований священнослужителей, вскоре после революции. Но вся его собственность, несколько небольших доходных домов, были национализированы. Дом, где жили мои бабушка, дедушка и мама, был "уплотнен" приезжими жильцами, новые хозяева жизни оставили им лишь одну комнату.
Ко времени женитьбы мой отец был уже членом ВКП(Б) и имел возможность оградить маму от возможных преследований. Во время Великой отечественной войны он сделал так, чтобы и она вступила в партию, для надежности. Так что, значительная часть моей сознательной взрослой жизни прошла в типичной коммунистической семье, под знаком серьезных идеологических разногласий. Семья наша оказалась "не без урода", в моем лице. Своей неприязни к строю, которая возникла на почве запрета джаза, полюбившегося мне с детства, я дома не скрывал. Это не просто расстраивало моих родителей, они постоянно боялись, что из-за моего длинного языка меня "заметут", да и им придется несладко. Чаще всего мы с отцом вступали в конфликт из-за джаза, который он органически не воспринимал. Его просто трясло от гнева, когда он, зайдя ко мне в комнату, слышал из радиоприемника хриплый голос Луиса Армстронга. Тогда, в начале 50-х годов мы и понятия не имели, кто это такой. Мы слышали только голос, но не видели цвета лица, да и имени этого певца не знали. Поэтому мой отец вкладывал в грубый низкий тембр Армстронга свое представление обо всем негативном, связанным с ненавистным образом Соединенных Штатов Америки. В его глазах это был толстый буржуй, естественно, белый, в смокинге, с сигарой и в цилиндре - как на карикатурах из "Крокодила" или из стихотворения В. Маяковского "Мистер Твистер". Я тоже думал тогда, что Армстронг - белый. Поразительно, но, при всей нетерпимости к западной музыке и вообще ко всему иностранному, мой "предок" покупал для меня все, о чем бы я его ни просил, будь то радиоприемник с короткими волнами, магнитофон или американские костюмы и ботинки, которые я доставал отнюдь не в универмагах. Он ни в чем не мог отказать мне и, как любой фанатик, заражался моими увлечениями, поступая нередко вопреки собственным убеждениям, видя, какое удовольствие доставляет мне любая новая покупка.
Но здесь я уже сильно забежал вперед, поэтому лучше вернуться в предвоенные годы, о которых следовало бы упомянуть, поскольку мне запомнилось не столько то, как мы жили до войны, сколько сам момент крушения счастливой и беззаботной жизни, который мне пришлось пережить вместе со всеми детьми моего поколения. Это было типичное счастливое детство, со сладкой манной кашей и бутербродами с красной икрой по утрам, с чулками на резинках, с распеванием на всю улицу "Ты не бойся ни жары и ни холода, закаляйся, как сталь!", сидя на отцовском загривке. Летом 1941 года мы с мамой были в доме отдыха, мне было тогда шесть лет. Когда объявили о войне, дом отдыха мгновенно опустел, остались лишь матери с детьми. На како-то случайной подводе мы добрались до станции. И здесь я впервые увидел лик войны. Это были поезда, сплошь облепленные висящими людьми. Это были попытки влезть в поезд, это была паника и давка на вокзале в Москве. Я помню это чувство конца детства, но не конца света. Я как-то сразу понял умом всю серьезность новой ситуации и осознал необходимость терпеть все, что может случиться. Это понимание ответственности за свое поведение позволило мне прожить тяжелые военные годы, не капризничая и не доставляя дополнительных хлопот своим близким. Во время бомбежек, когда меня вдруг будили среди ночи и, быстро накинув что-нибудь, тащили в подвал, в бомбоубежище, я никакого страха не испытывал. Просто мне передавалось общее чувство тревоги, исходившее от взрослых. Затем начались приключения во время эвакуации, теплушки, заезд в окружение, бомбежки, отсутствие еды.
После того, как отец, будучи инвалидом Первой мировой войны, все-таки ушел добровольцем на фронт, мама, бабушка и я были эвакуированы осенью 1941 года вместе со всеми семьями сотрудников МГПИ им. Ленина, где он преподавал. Поразительно, но я запомнил все, что произошло с нами в эти страшные военные годы, гораздо более отчетливо, чем позднее, когда жизнь понемногу наладилась. Моя мама, простой музыкант-теоретик, проявила в эти годы поразительную энергию и приспособляемость, берясь за любую работу, организовывая людей вокруг себя. Зато бабушка, этот осколок дореволюционного строя, в тяжелые и опасные моменты во время эвакуации впадала в состояние какой-то прострации, становясь как бы равнодушной ко всему происходящему. Я видел это и старался подбадривать ее. Сейчас я понимаю, что тогда для некоторых пожилых людей крушение мирной жизни означало конец света. Статистика тех лет говорит, что в начале войны сразу умерло много людей, страдавших до этого сердечно-сосудистыми заболеваниями. Зато у остальной части населения значительно сократилось число обычных заболеваний простудных, желудочных и многих других - очевидно стрессовые ситуации раскрывают в человеческом организме скрытые ресурсы. Что касается отца, то он по состоянию здоровья долго воевать не смог, его просто отправили обратно в тыл. Мы встретились все вместе на Алтае, куда нас занесло после мыканья по разным местам. Война уже перевалила за тот рубеж, после которого стало ясно, что дело идет к победе. Пора было возвращаться домой.
Глава 1.Дворовая жизнь - игры и развлечения
Наша семья вернулась в Москву из эвакуации осенью 1943 года, к моему поступлению в школу. Двор, оставленный два года назад, был неузнаваем. Двора, как такового, уже не было, так как не осталось ни одного из заборов, разделявших нас с тремя дворами других соседних домов. Они были снесены по приказу правительства Москвы, когда начались интенсивные бомбежки города, из соображений безопасности. Все деревянное, включая сарайчики, ограды палисадников и столы со скамейками, - было сожжено в домашних "буржуйках" в первую же зиму. Остались лишь следы заборов, отдельные каменные столбы а также линия перепада в уровнях земли между дворами. Позднее все это вновь было застроено, а пока глазу открывались бескрайние просторы объединенных в одно целое дворов. Очевидно, это обстоятельство способствовало развитию многих дворовых игр, требовавших больших пространств, главной из которых стал, конечно, футбол. К концу войны уже все семьи нашего, довольно большого, типичного московского дома вернулись из эвакуации и постепенно образовалось то, что стало называться словом "наш двор". Дворовая жизнь была как бы продолжением другого стандарта советского городского существования "коммуналки". Но если "коммуналка" представляла собой мир взаимоотношений взрослых, то двор был главным местом обитания детей и подростков. Здесь были свои лидеры и их любимчики, подхалимаж и ябедничество, жестокий террор сильных по отношению к слабым, приоритет "блатных" а также лихих и ловких перед слабыми, неловкими и интеллигентными. Мат, "феня", наколки, фиксы, малокозырки, тельники, прохаря, чубчики, особая походка и манера сплевывать слюну - все это было обычными атрибутами не только сирот -"огольцов" и профессиональных воров, а и простых пионеров-школьников из обычных семей. Исключение составляли дети, либо находившиеся под строгой опекой своих семей, либо те, кто были неспособны вписаться в жесткую дворовую жизнь по каким-то сугубо индивидуальным причинам. Они редко выходили во двор и не всегда принимали участие в массовых играх. Были даже и такие, кто выходил гулять только в сопровождении какой-нибудь неработающей бабушки или тетки, которая стояла незаметно (как ей казалось) в сторонке и следила, как бы ее чадо не обидели, или не научили чему-нибудь дурному, скажем, курить или ругаться матом. Таких детей не любили, они, как правило, были объектом насмешек, причем иногда довольно жестоких.
Выходили во двор главным образом для того, чтобы во что-нибудь поиграть, отдохнуть от гнета школы и назиданий своих родителей. Игр и забав было великое множество. В некоторых играх участвовали только мальчишки, в некоторых - только девочки, но были и смешанные игры. Точно так же игры подразделялись и по возрасту между маленькими, средними и большими детьми. Дворовая жизнь сильно зависела от погоды и от времени года. Самым неприятным явлением природы был для нас дождь, который создавал слякоть и грязь во дворе. Когда начинался сильный дождь, ничего не оставалось, как идти домой. А если дождь шел целый день, никто во двор не выходил. Иногда собирались в подъезде, но это было особое место в жизни двора. Там было чаще всего темно и страшновато, так как лампочки не горели. Если кто-то в подъезде и собирался, то это были более взрослые ребята, которые там курили, играли в "очко" или выясняли отношения, разводили "толковищу". Жильцам эти сборища в подъездах не нравились, поэтому нас оттуда гоняли. Так что, в плохую погоду все сидели по домам, в гости друг к другу дети особенно не ходили, это было не принято. Все жили скученно, главным образом в коммуналках, и лишние посетители только усложняли жизнь взрослых, так что домашние контакты не поощрялись. У меня был в доме близкий друг с самого рождения, Боря Фаянс. Его семья жила в отдельной квартире, на нашей же площадке. Там меня любили и все свободное от двора время я торчал у них. Но это было нетипично для того времени, да и отдельные квартиры были большой редкостью.
За годы, проведенные в семье Фаянсов, я приобщился к истинной еврейской среде, к особой городской еврейской субкультуре. Это была семья скромных и трудолюбивых людей, зарабатывавших на жизнь детской фотографией. Они были "частниками", фотографировавшими детей в школах и детских садах. Насколько я помню, они еле сводили концы с концами и вечно боялись всяких проверяющих органов, поскольку в СССР "частников" не любили и старались любыми методами изжить. В квартире Фаянсов вечно были какие-нибудь застолья, на которые собирались их многочисленные родственники, такие же скромные и пугливые московские евреи, врачи, библиотекари, учителя. Я нередко сидел с ними за столом и вслушивался в эту необычную русскую речь с непередаваемым акцентом. Люди старшего поколения, бабушки и тетки иногда разговаривали на идеш, и мне даже были понятны некоторые слова, поскольку в школе нам преподавали немецкий язык. Но более молодые представители этой "мишпухи", включая моего друга Борю, идеша не знали и не стремились учить. Когда при мне рассказывают еврейские анекдоты, я про себя тихо улыбаюсь. Послушали бы они, как и о чем говорили между собой за столом простые московские евреи, часть из которых еще совсем недавно переехала из настоящих местечек. Это горькое чувство юмора по поводу собственных невзгод, это особая трансформация русского языка в нечто новое. Одна бабушка Софья Соломоновна чего стоила. У нее был свой язык с какими-то новыми словами. Когда она хотела пожурить внучка Борю за что-нибудь, она называла его "дурнилкой". Я думаю, она помнила как о дореволюционных, так и махновских погромах. Благодаря времени, проведенному в детстве в семье Фаянсов, я не смог стать антисемитом.
Еще одно воспоминание, связанное с нашим подъездом, относится к признакам того времени. Лестничные клетки в нашем доме были необычные, потому что сам дом был в прошлом какой-то фабрикой, переделанной под огромное пятиэтажное жилье. Лестница шла в сердцевине здания и имела сложную форму с ответвлениями и различными площадками на этажах. Двери в некоторые квартиры находились несколько в отдалении от основного марша, а другие были непосредственно на проходе. В одной из таких квартир, которую нельзя было обойти стороной, жила одинокая женщина с немецкой фамилией Гейнце. Она сошла с ума, когда ее мужа репрессировали и он пропал в ГУЛАГе. Очевидно был расстрелян. Но родственникам сообщалось в таком случае, что он осужден на "десять лет без права переписки". Сумасшествие этой женщины состояло лишь в том, что она не верила в гибель мужа и постоянно ждала его возвращения. Выйдя на лестничную площадку третьего этажа и стоя рядом с дверью своей квартиры, она подолгу прислушивалась к шагам внизу, к стуку двери подъезда. Она никогда не кричала, не плакала и ни с кем не заговаривала. С ней тоже никто не общался. Внешне она производила впечатление сумасшедшей старухи, с копной седых, растрепанных волос, хотя, скорее всего, была еще совсем не старой. Будучи младшим школьником я боялся один идти домой, так как надо было пройти мимо нее. Я понимал, что физически она не опасна, не схватит, не закричит. Родители как-то невнятно объяснили мне, почему она стоит там, стараясь смягчить ее образ. Но все равно идти мимо нее к себе на четвертый этаж было примерно тем же, что постоять рядом с привидением. Поэтому, если была возможность, мы ходили домой не по одиночке. Даже если Гейнце не было на площадке, все равно идти мимо ее квартиры было как-то тревожно. Здесь был не только страх, а и ощущение какого-то настоящего, безысходного горя. Когда я стал гораздо взрослее и преодолел детские страхи, ходить мимо этой несчастной женщины стало несколько легче, но каждый раз приходилось делать над собой усилие. Окончательно всем стало ясно, что с ней произошло, только после разоблачения культа личности Сталина и опубликования некоторых данных о репрессиях в нашей стране.
-- -- -- -- -- -- -
Произнося слово "двор", надо отличать разные смыслы этого понятия. Прежде всего, под двором понималось некое замкнутое пространство, ограниченное зданиями, сараями и заборами, и соответствующее почтовому адресу. Но двором называлось и некая община, совокупность всех детей, живших в одном доме. Например говорили: "Пошли в кино всем двором..", "Сыграем двор-на-двор"... Каждый двор отличался своими размерами и конфигурацией, в зависимости от того, сколько корпусов и строений там находилось. Часто в типичных московских дворах было по несколько различных площадок для игр, не считая всяких закутков. Все эти пространства назывались по-разному. У нас, например, был "передний" двор, ближний к подворотне и "задний" двор, находившийся в глубине, и граничивший забором с "задним" двором дома, относящегося к другому, параллельному переулку. Каждый двор имел своего дворника и свою помойку. В идеале, двор должен был быть "глухим", то есть огороженным высокими заборами, через которые так просто не перелезешь. Это имело прямой смысл в деле защиты от мелких жуликов, которые шастали по дворам в поисках наживы в виде белья, сохнущего на веревках и всего, что плохо лежит. Наведывались они и в квартиры, хотя в многонаселенных коммуналках украсть что-либо было непросто - все время кто-нибудь оставался дома. Если воришка попадался, убежать из глухого двора было непросто, так как был только один выход - через подворотню. Но было немало и "проходных" дворов, через который жители всей округи, экономя время и срезая пространство, ходили насквозь. Проходные дворы не были такими уютными, прохожие мешали детям играть в футбол и в другие широкомасштабные игры, да и вообще, создавали неуют. Не зря выражение "проходной двор" стало нарицательным. К пространству двора обычно относилась и часть улицы с тротуаром, находившаяся напротив фасада дома и подворотни. Это было существенно, так как часть игр проходила перед домом на тротуаре и на мостовой. Заходить на соседнюю территорию не полагалось.
Игры были как невинные и безопасные, так и довольно рискованные, граничащие с уголовщиной. Прежде всего, хотелось бы припомнить совсем забытые дворовые игры на деньги. Одной из самых популярных здесь была расшибалка , или , как иногда ее звали - "расшиши" или даже "рашиши". Играть в нее мог только тот, у кого была наличная мелочь. Если ты, сэкономив от завтраков, или выпросив у бабушки, выходил во двор с несколькими гривенниками, пятнашками или двугривенными монетами, чтобы сыграть в расшибалку, то была реальнейшая возможность моментально этого лишиться. А это были немалые деньги для школьника в послевоенные годы. Но ты мог и выиграть, а значит получить возможность играть дальше. Если вдруг кто-то сразу выигрывал много, снимая весь кон, и хотел тут же уйти с деньгами, то чаще всего его просто так не отпускали, заставляя играть еще. Но это не было обязательным правилом, и если выигравший очень настаивал, его отпускали, ведь все были свои, из одного двора. Игра эта требовала большой сноровки и особого типа ловкости и глазомера. Играли только на земле, причем только на сырой и утрамбованной поверхности, так как на асфальте возникало столько случайностей, что плохой игрок мог оказаться в выигрыше, а хороший проиграть, как повезет. Весной с нетерпением ждали, когда сойдет снег и подсохнет хотя бы небольшой участок земли, пригодный для расшибалки. На земле чертилась глубокая прямая линия длиной метра полтора, которая называлась "чира". К ней в центре пририсовывался квадратик, размером примерно десять на десять сантиметров, под названием "казенка". В казенке размещался "кон", то есть стопка из монет, поставленных участниками этого захода, или этого кона. Смысл игры состоял в том, чтобы ударом битки перевернуть как можно больше монет, поставленных на кон. Все монеты клались столбиком друг на друга, одной стороной вверх, скажем - "решкой". Если после удара монета переворачивалась вверх "орлом", то ударивший моментально забирал ее себе и продолжал бить до тех пор, пока очередная монета не оставалась после удара в прежнем положении. Таким образом, если тот, кто бил первым, ни разу не промахнулся, то он мог снять весь кон, а остальным участникам не предоставлялось даже возможности ударить. Но такое бывало редко, и право бить по монетам переходило по очереди ко всем игрокам. Если после того, как все играющие пробили, на земле еще оставались не перевернутые монеты, то били по второму разу в той же последовательности до тех пор, пока последняя монета не исчезала в чьем-нибудь кармане. Поэтому важнейшее значение имело то, кто бьет первым, кто вторым и т.д. Первая половина этой игры и была направлена на установление очередности - кто за кем. А происходило это так: после того, как расчерчивалась чира с казенкой, от нее отмерялось шагов десять и отчерчивалась вторая черта. Именно с этого места каждый из игравших бросал свою битку в сторону чиры, да так, чтобы обязательно забросить ее за чиру, но как можно ближе к ней. Идеальным был бросок, когда битка ложилась на саму чиру. Это означало что такой игрок будет бить первым. Если же битка после броска оказывалась в "казенке", где стоял столбик из монет, то ловкач, попавший туда своей биткой, забирал весь кон, и игра начиналась снова. Но такое случалось не часто. Каждый, кто бросал свою битку, отчерчивал на земле место ее остановки. Очередность ударов по монетам зависела от соотношений этих черточек. Чья отметка оказывалась ближе к чире, тот и бил раньше. Последним бил тот, у кого битка улетела дальше всех. Для того, чтобы попасть в чиру, надо было кинуть битку очень тихо и осторожно. Здесь-то и заключалась вся острота игры - "или пан, или пропал", так как не добросивший битку до чиры автоматически исключался из данного кона, терял право на розыгрыш, и его монетка пропадала. Если в чиру попадали двое или трое, то они разыгрывали право первого удара уже между собой.