– Теперь говори, за чем пожаловал, – взглянув на часы и чуть усмехнувшись, сбоку посмотрел на него секретарь обкома. – Я ведь тебя не вызывал.
   – Не вызывали… – согласился Дмитрий Андреевич. – Да дело-то у меня такое, что в двух словах не расскажешь… Или я что-то понимать перестал и отстал от жизни, или что-то в нашей жизни изменилось, только я засомневался в себе, это еще куда ни шло, засомневался я в перспективности своей работы в районе…
   В кабинет неслышно вошла секретарша.
   – Иван Степанович, в одиннадцать совещание с секретарями парторганизаций идеологических учреждений, – напомнила она. – Я перенесла вашу встречу с железнодорожниками на завтра. На девять утра.
   – Разговор, я смотрю, у нас с тобой, Дмитрий Андреевич, будет серьезный и долгий… – сказал секретарь обкома и снова взглянул на часы. – Мне до одиннадцати еще нужно несколько человек принять… – Он поднял глаза на Абросимова: – Вот что, дорогой, приходи ко мне вечером домой. Часиков в девять, а? Чайку попьем и обо всем потолкуем не торопясь. У тебя ведь еще тут дела? Если надо, я распоряжусь, чтобы тебе дали машину.
   От машины Дмитрий Андреевич отказался: он на своей в областной центр приехал. Уже в приемной вспомнил, что забыл адрес Борисова, – всего один раз много лет назад и был-то у него. Может, переехал… Адрес ему дала секретарша. Иван Степанович жил там же, где и раньше.
   И вот они сидят в небольшой комнате, оклеенной зеленоватыми обоями. У окна письменный стол с двумя телефонами, настольная лампа с зеленым абажуром, у стены тахта, застеленная полосатым пледом. Напротив книжные полки. Сидят они в кожаных креслах, на круглом столике – чайник, стаканы с мельхиоровыми подстаканниками, на блюдечке – печенье.
   У Ивана Степановича лицо непроницаемое, темно-серые глаза внимательно смотрят на Абросимова. Иногда он поднимает руку и коротким движением поглаживает переносицу, будто муху сгоняет.
   – … Пятьдесят шестой год пошел Советской власти, а мы все еще боремся с пережитками прошлого! И пережитков этих уйма! Грош цена нашей воспитательной работе, если процветают пьянство, взяточничество, воровство… – горячо говорил Дмитрий Андреевич. – И тащат себе, начиная от рядового рабочего до директора. Если первый берет из цеха мелочишку, то второй строит себе за государственный счет дачу… Я опять про эти пережитки: если раньше мы валили на них, как на наследие проклятого прошлого, то теперь-то воруют и лихоимствуют те, кто родился и вырос при Советской власти. Или у нас стали смотреть сквозь пальцы на стяжателей, или мы хозяйствовать разучились? И сознательно закрываем на это глаза?
   – Ты ведь не закрываешь? – перебил Борисов. – Надеюсь, веришь, что и я не закрываю.
   – Почему хапуги, запустившие руки в государственный карман, благоденствуют и ничего не боятся? Помните, в семидесятом году на пленуме обкома я говорил о директоре «Сельхозснаба» Поташове, построившем за государственный счет двухэтажную дачу?
   – Тогда твое выступление много шуму наделало, – усмехнулся Иван Степанович. – Кажется, ты даже партийного выговора не дал ему?
   – За что же выговор? Я ему благодарность объявил за… науку. Поташов доказал, что ничего не стоит обмануть государство и присвоить любую сумму, даже исчисляемую десятками тысяч рублей… Он меня носом ткнул в дорогостоящие строительные материалы, которые годами гниют на складах, пакгаузах, а то и просто за забором предприятий. Раз государству не нужно, значит, мне пригодится… Наверное, так рассуждают хапуги? Ладно, Поташов передал детсаду особняк, а другие? У них все бумаги в порядке, они не дураки и знают, что к чему. Выпишут полкуба вагонки, а привезут целую машину. За бутылку-две можно железобетонную плиту для подвала привезти со стройки или бетонные кольца для колодца, да что – вагоны с путей угоняют! Удивляюсь, как это еще из депо паровоз не увели. Просто он никому не нужен… Пробовал я исключать из партии, передавать дела в народный суд, но многие ловчат, выкручиваются, и я ведь остаюсь в дураках!
   Иван Степанович не вернулся к дивану, уселся в свое кресло, положил локти на стол, подпер ладонями чисто выбритые щеки. Казалось, лицо его постарело, на лбу и возле носа обозначились глубокие морщины, глаза тоже посуровели. Теперь их разделял огромный письменный стол с резными ножками и зеленым сукном.
   – Вспомни, Дмитрий Андреевич, коллективизацию, предвоенные годы… Самое страшное мы пережили, партия пережила и выстояла. И как еще выстояла в войне и после войны, когда мы с тобой восстанавливали разрушенное оккупантами народное хозяйство. Мы победили интервенцию, создали тяжелую индустрию, разгромили гитлеровцев, неужели не одолеем ворюг и тунеядцев?
   – Что-то слишком много их расплодилось вокруг, – заметил Абросимов. – Где корень зла? Что мы упустили, недосмотрели, почему изо всех щелей поперла эта плесень? Вместо того чтобы воспитывать в людях высоконравственные начала, верность нашим идеалам, мы, партийные работники, занимаемся черт знает чем, только не своими прямыми обязанностями! Меня уже прозвали в районе «недремлющим оком». Потому что я ношусь по организациям, колхозам, совхозам, стройкам, ругаюсь до хрипоты, требую план… Вы ведь меня не спрашиваете, каков моральный уровень руководящих работников района или как дело с партийной учебой. Вы спрашиваете, когда будет пущен в строй домостроительный комбинат, как прошел сев озимых, сколько комбайнов и тракторов отремонтировали в парках, получили ли мы удобрения, сельхозтехнику… А ведь этим должны заниматься другие люди, которым все это поручено, кто получает за свою работу зарплату. Мы подменяем их, Иван Степанович! И им это на руку! Всю свою ответственность они перекладывают на нас, партийных работников… Хлебокомбинат задержал выпечку хлеба – кто виноват? Райком партии! Не завезли для населения молоко, сметану, картошку – опять виноват райком партии! Помните, за что сняли первого секретаря Оснпского райкома? Не за срыв политико-идеологической работы, а за провал весенне-полевой кампании. А председатели колхозов не пострадали. Они и сейчас работают шаляй-валяй. А я за что получил лично от вас нагоняй? Все за тот же самый домостроительный комбинат. Каждое утро езжу туда, воюю со строителями, а я ведь не прораб. Мое ли это дело – указывать специалистам? Так вот, Иван Степанович, я не могу быть в ответе за всех, у меня предприятий в районе десятки, и за каждое я головой отвечаю. И руководители предприятий привыкли к этому: когда все хорошо, план перевыполнен, они радуются, получают премии, ставят в красном углу переходящие знамена, а как срыв – так прячутся за наши спины. Знают, что обком партии будет с нас спрашивать, а не с них, а к нам они привыкли, найдут на каждый случай десяток объективных причин…
   – Устал ты, Дмитрий Андреевич, – глядя прямо перед собой, ровным голосом произнес Борисов. – С тебя спрашивают… А с меня в десять раз больше спрашивают! Что же мне, бежать в ЦК и плакаться? Видишь недостатки – так борись с ними! Кто тебе мешает? Хуже, когда ты их не замечаешь, смирился с ними, вот тогда твоя песенка спета.
   – Странная штука получается! – думая о своем, продолжал Дмитрий Андреевич. – После революции да и в Отечественную войну люди думали о стране, об общественном. Колхозники отдавали свои сбережения на строительство танков, самолетов… Ничего люди не жалели для победы над врагом… Прошло время, стали жить лучше, и зашевелился в людях этакий червячок стяжательства: все тащить к себе в дом, в копилку! Сначала все копят, а потом и на государственное добро начинают зариться… Разве этому мы учим их в школе, институте? Как было сразу после победы Октября? Мое – это наше! А теперь мое – это мое, а наше – тоже мое!
   – Ишь ты какую хитрую философию вывел! – покачал головой Борисов.
   – Отпустите, Иван Степанович, – сказал Абросимов. – Я все же историк, был до войны директором средней школы. Тянет, ох как тянет к ребятишкам… Может, сумею воспитать из них настоящих советских граждан.
   – Небось и школу уже присмотрел? – без улыбки взглянул на него секретарь обкома.
   – Присмотрел, Иван Степанович, – улыбнулся Дмитрий Андреевич. – А на мое место кого-нибудь помоложе… Бороться – силенок маловато. И потом я не знаю, с кем бороться. Уже на моем веку произошло несколько крупных ломок, которые принесли непоправимый вред, сельскому хозяйству… А люди оё-ёй как памятливы! Те, кто зарезал скотину, больше не хотят ее заводить, хотя государство сейчас и идет им навстречу. Зачем, говорят, нам ухаживать за скотиной, маяться с сенокосом, кормом, когда пойду в магазин и куплю себе молока, сметаны, творога? До войны в Климове редко кто не имел своего подсобного хозяйства, коровы, свиней, кур, а сейчас этим занимается всего-навсего один процент. На окраинах еще сохранились старые деревянные дома. Чуть перебой в магазине – и в городе скандал: куда подевались молоко, яйца, мясо? На колхозных рынках молочно-мясных продуктов почти не бывает, колхозники теперь предпочитают мясо, молоко сдавать государству. Никаких тебе хлопот – на дом приезжают! – и деньги те же.
   – Спорить с тобой, Дмитрий Андреевич, я не собираюсь, во всем, что ты мне тут наговорил, безусловно, есть истина, здравый смысл. Но если бы все у нас было прекрасно, то нам с тобой и делать-то было бы нечего. А недостатки, они всегда будут, всегда найдутся и узкие места. И потом, человек человеку рознь. Один всего себя отдает людям, другой, наоборот, требует лишь все для себя. И тут не эпоха виновата, не пережитки. Люди всегда были разные, непохожие друг на друга… И одними речами и постановлениями делу не поможешь. Ты знаешь, как должен работать с людьми настоящий партийный руководитель? – Иван Степанович поднялся с кресла. – Как же я могу тебя отпустить с партийной работы?
   – Как вы повернули! – вырвалось у Абросимова. Достал из кармана пиджака отпечатанные на машинке листки, он протянул секретарю обкома: – Здесь мои соображения, мысли, выводы, предложения… Почитайте на досуге.
   – Непременно, Дмитрий Андреевич, – провожая до дверей, произнес Борисов. – Надеюсь, год-два еще поработаешь?
   – До отчетно-выборной конференции, – твердо ответил Абросимов. – Заявление вам оставить?
   Иван Степанович развел руками:
   – Даже не знаю, что с тобой делать. Видишь ли, снимать с работы за развал и другие провинности первых секретарей райкома приходилось, а вот чтобы сами уходили… Как это в трудовой книжке пишется: по собственному желанию? На моем веку это в первый раз!
   – У меня пенсионный возраст.
   – Тебе не приходило в голову: как ты, первый секретарь райкома, будешь работать в школе? Над тобой будут начальниками твои бывшие подчиненные.
   – Есть в нашем районе одно дальнее местечко – бывшая княжеская усадьба на берегу красивого озера, там теперь детдом, я его и приму, – улыбнулся Абросимов. – Начальство-то не очень любит забираться в глубинку… И потом, думаю, что перед ними краснеть мне не придется. Дело-то знакомое, родное.
   – Упрямый ты мужик! – рассмеялся Иван Степанович. – Таким был и в партизанах!
   – Тогда было проще, – вздохнул Абросимов.

3

   Григорий Елисеевич Дерюгин сидел на добротно сколоченной скамейке у нового дощатого забора и с удовольствием смотрел на дом. Даже не верилось, что из груды раскатанных по земле обтесанных бревен получился такой красавец! Часть нижних сгнивших венцов заменили новыми. Осенью втроем – он, Дерюгин, Федор Федорович Казаков и Дмитрий Андреевич Абросимов – сами поверх дранки покрыли крышу оцинкованным железом. На территории Кленовского стеклозавода годами валялись коробки из-под патронов, остались еще с довоенных времен, когда там была воинская база. Смекнув, что их можно употребить в дело, Григорий Елисеевич сходил к директору завода. Целый месяц трудолюбиво разбивал молотком на верстаке коробки, потом выпрямленные листы соединял воедино хитроумным швом. Этому научил его дед Тимаш. Старик еще бодро сновал по поселку. Дерюгину уж в который раз поведал, как лишился глаза: ночью заболел, раздулся, как куриное яйцо, и лопнул. Утрем встал уже одноглазым. «Энто, Лисеич, знак сверху! – таинственно заключил он, потыкав корявым пальцем в небо. – Сам господь бог подает мне сигнал: мол, товсь, Тимофей, на суд божий..»
   Во дворе еще валялись полусгнившие обломки от балок, кучи битого кирпича и штукатурки, разный ненужный хлам, десятилетиями копившийся в сарае и на чердаке. Нужно попросить Семена Яковлевича Супроновича, чтобы дал машину, и весь мусор вывезти на свалку, а гнилье надо бы распилить на дрова. В доме уже вставлены стекла, кроме большой общей кухни там четыре комнаты. Для своей семьи Григорий Елисеевич выкроил две смежные комнаты. Соорудили небольшую светелку и на чердаке. Вадим Казаков сказал, что будет в этой комнатушке стучать на машинке… Теперь надо где-то раздобыть вагонку, обшить и покрасить дом. Дерюгин все любил делать добротно, обстоятельно. Второй год ему помогает дед Тимаш, только на него теперь надежда плохая: полдня покрутится у верстака и исчезнет. Раз или два ходил за ним к магазину Григорий Елисеевич, но потом рукой махнул: какой после бутылки из него работник? Тимаш выполнял плотницкие и столярные работы. Топор и рубанок еще слушались его, но вот ворочать бревна уже не мог. Приходилось становиться к нему подсобником Дерюгину. И тогда голос у старика становился зычным, властным, чувствовалось, что ему нравится командовать. Сосед, Иван Широков, как-то сказал, что Тимаш на лужке у вокзала за бутылкой похвалялся, что полковник запаса Дерюгин у него нынче на побегушках… Григорий Елисеевич улыбался: пусть бахвалится, лишь бы дело делал.
   Конец мая, все кругом зеленеет и цветет, прямо над головой благоухает вишня, под яблонями в огороде снежинками белеют лепестки. Подует ветер – и будто сотни белых бабочек закружатся во дворе. Пока Григорий Елисеевич тут один, Алена приедет из Петрозаводска через неделю. В этом году выходит на пенсию Федор Федорович Казаков, обещал с Тоней приехать в Андреевку в начале июля. А вот Дмитрий Андреевич что-то не торопится на пенсию, хотя ему уже за шестьдесят. А ему, Дерюгину, в июне стукнет шестьдесят пять, оказывается, он самый старший из них.
   Не думал он, что получит такое удовольствие от перестройки дома, ухода за огородом, фруктовым садом. Готов с утра до вечера возиться во дворе. Десять саженцев яблонь привез из питомника, вон как выросли за три года и расцвели!
   Весь пол в доме перебран его руками, каждое бревно пощупано, а на крышу любо-дорого поглядеть! Приедет Федор Федорович – нужно сразу покрасить. В какой лучше цвет? Пожалуй, в бурый: не так бросается в глаза и не скоро выгорит на солнце.
   Теперь Григорий Елисеевич ничем не отличался от пожилых коренных жителей Андреевки. Да и не будешь ведь работать по дому или в огороде в приличном костюме… Лишь когда приезжала из Петрозаводска Алена – там у них была хорошая трехкомнатная квартира, – Дерюгин облачался в гражданский костюм с галстуком, по очень скоро снова снимал и убирал до торжественного случая в оставшийся с довоенных времен ореховый гардероб – он его предусмотрительно перетащил в свою комнату.
   С мелодичным щебетом промелькнули над головой ласточки, немного погодя одна вернулась и нырнула под конек крыши. Ишь, разбойница, задумала состряпать гнездо! Внизу скамейка, стены все равно нужно будет обивать вагонкой, а на крашеной поверхности очень заметен птичий помет… Григорий Елисеевич уже несколько дней следит за ласточками, кажется, гнездо лепят и с другой стороны.
   Дерюгин еще немного понаблюдал за птицами, потом поднялся со скамьи, вишневая ветвь мазнула его по лицу, приклеив к скуле липкий листок. Покопавшись в деревянном ящике с инструментом, взял молоток, ручную дрель, поднялся по приставной лестнице на чердак, подставил к стене стол, на него табуретку, и взобрался. Выглянув в круглое окошко, на глазок определил, где находится наполовину слепленное гнездо. Постучал изнутри молотком. Доски загудели, но серая грязь не осыпалась. Крепко лепят, разбойники! Он снова выглянул в окошко, и в этот момент у самого лица, тревожно щебета, замерла ласточка, ее черные крылья быстро-быстро взмахивали, круглые глаза-бусинки смотрели в глаза человеку. Ласточка с горестным криком улетела, а Дерюгин опустил молоток: не хватило у него духу уничтожить гнездо.
   Присев на скамейку под вишней, Григорий Елисеевич смотрел, как ласточки подлетали к гнездам и, прицепившись к доскам, что-то делали.
   Скрипнула калитка, на тропинке показался Тимаш. Был он в солдатских галифе и сапогах, гимнастерка без пояса, ворот расстегнут, волосы на голове взлохмачены. По красному носу можно было определить, что дед навеселе.
   – Дверь-то в кладовку, Тимофей Иванович, плохо закрывается, – вспомнил Дерюгин. – Надо бы маленько подправить.
   Тимаш и ухом не повел. Уселся рядом на скамью, покусал прокуренный ус.
   – Вот ты грамотный мужик, Елисеич, скажи мне, зачем наши и мериканцы летают в энтот… – Старик потыкал пальцем в небо.
   – В космос, – подсказал Дерюгин.
   – Чиво они там забыли? Летают, летают, а какой толк-то? Хотят доказать, что бога нет? Дык бог всемогущ, он может на любой планете расположиться со своими анделами.
   – И резную планку над окном криво прибил, – вставил Григорий Елисеевич.
   – Сижу я на крылечке сельпо с Борисом, отдыхаю… А тут подошел носатый Самсон Моргулевич, он теперя на пенсии, дык делать нечего, газетки читает… С утра сам ходит на почту, – не дождется, пока почтальонша принесет, – он теперя в курсе всех событий в мире. Выписывает пять газет и четыре журнала! Одни водку пьют, а других вон в чтение кидает! Так вот, сидим мы с Борей, а он вынимает газетку из кармана и читает вслух, что в Америке опять чуть не взорвалась перед стартом ракета с людьми. И наш космонавт Комаров погиб в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом.
   – Я знаю, – отозвался Григорий Елисеевич.
   – Что деется! – разглагольствовал старик. – Разорили всю землю, теперя на весь божий мир нацелились! На эту Вселенную. Пока крутятся вокруг Земли, бог ишо терпит, а дальше не даст никому ходу. Где-то я слышал: «Рожденный ползать летать не смогет».
   – Ты вроде, Иванович, в бога не верил? – спросил Дерюгин.
   – Я и сейчас не верю, а вдруг все же есть? – раздумчиво сказал Тимаш. – Не второй же век мне куковать на земле? Скоро, наверное, приберет и меня костлявая с косой… Чиво же мне бога-то гневить неверием, ежели он существует? На всякий случай маленько верю, что мне, жалко руку поднять, чтобы лоб перекрестить? Чай, не отвалится… – Тимаш хитро блеснул единственным глазом. – Ты знаешь, Елисеевич, про бога-то я попомнил, как глаз у меня в одночасье лопнул. Поднабрались мы перед этим с Борисом Александровым – одна жуть! А глаз-то у меня давно с похмелья слезился, да рази придет в голову к доктору идти? А тут мы с ним так завелись, что трех бутылок не хватило, а денег, сам знаешь, ни у меня, ни у него сроду не водилось… Тут и стукни мне в дурную башку мысля: не продать ли нам икону божьей матери? Ну пошли в избу, сняли икону – она еще при живой моей женке висела в красном углу – и принесли Косте Добрынину. Тот пятнадцать рублев с ходу отвалил… Вообще-то продешевили, мог бы и больше дать, да нам было недосуг особливо торговаться – душа горела! Ну а ночью глаз-то стал вздуваться, думал, башка треснет… А утром и лопнул. Вот и думай как хошь: случайно это али бог за сотворенное мною святотатство наказал?..
   – Руки-то у тебя не дрожат? – внимательно взглянул на него Дерюгин. – Подправь, что говорил, да надо в уборной дверь поставить, петли я купил…
   – Ташши из своих запасов бутылку краснухи, – оживился Тимаш. – Мигом твой сортир в лучшем виде оборудуем!
   – И заодно уж в кладовке раму вставь.
   – Без стекол?
   – Ты еще вчера стекла вставил, – покачал головой Григорий Елисеевич.
   – Вот башка! – вздохнул старик. – Когда об выпивке думаю, другое не упомнить…
   Григорий Елисеевич любил смотреть, как орудует рубанком старик. Сам он не научился плотничать, зато замечал малейший брак и тут же заставлял переделывать. Поначалу целая бригада местных плотников трудилась на постройке дома, но постепенно она распалась, три шабашника еще с месяц стучали топорами, а потом и они ушли, не стерпели придирок Дерюгина. Он заставил их вытащить из фрамуг рамы и заново подогнать, потом переделать всю внутреннюю обшивку дома. Все это, хотя и с матом, плотники сделали, но когда Григорий Елисеевич стал заставлять их балкон переделывать – ему показалось, что он скособочен, – работники плюнули и ушли, даже не потребовав плату за последний день, – так крепко допек их Дерюгин. С тех пор и стучал по дому дед Тимаш. Он за три года привык к Григорию Елисеевичу, и тот привык к старику.
   Сначала Дерюгин ходил как привязанный за ним и в каждую дырку нос совал. Плотников это больше всего и раздражало. А Тимаш только посмеивался:
   – Иди гляди, Елисеич, я молоток поднял.
   – Ну и что? – спрашивал Григорий Елисеевич, начисто лишенный чувства юмора.
   – Можно, говорю, по гвоздю али нет?
   – Чего меня спрашиваешь-то?
   – Вдарю, да не так, – хихикал старик. – Потом снова заставишь перебивать?
   И начинал распространяться про то, как служба избаловала «Лисеича», там солдатам что ни прикажешь – все сделают и заново десять раз переделают, а на «гражданке» по-другому, тут за переделки тоже надо платить…
   А вообще они ладили. Надо заметить, что работу свою Тимаш выполнял добросовестно, а если где ошибется, так не спорил – исправлял.
   – Лисеич, тут народ толкует, мол, Павла-то Абросимова – директора – забирают от нас в область, а батьку евонова, Дмитрия Андреевича, наоборот, из области посылают директором в школу. Чиво это они надумали поменяться?
   Дерюгин на днях разговаривал с Дмитрием Андреевичем – он заглянул в Андреевку на часок, – действительно, осенью Абросимов принимает Белозерский детдом, это где-то в глуши, далеко от железной дороги.
   Шурин толковал, что засиделся он в кресле секретаря райкома, сильно устает, да и возраст дает о себе знать… Григорий Елисеевич слушал, а сам думал, что дело тут не в усталости и возрасте – детдом это тоже не курорт! – скорее всего, Абросимов в чем-то проштрафился. Видано ли это дело: с первого секретаря райкома партии человека бросают на какой-то паршивый детдом!.. А сыну его, конечно, крупно повезло: из директоров школы – и прямо в обком партии!
   Павел Дмитриевич приходил вчера и тоже советовался: жалко ему бросать школу, вон как он ее отстроил, оборудовал столярную и токарную мастерские. Дом начал строить для учителей. Андреевская десятилетка в области на хорошем счету.
   Григорий Елисеевич слушал и помалкивал: пришел советоваться, а сам уже все для себя решил. Может, у Павла разжиться вагонкой? На Дмитрия Андреевича Дерюгин затаил обиду: когда тот на днях пожаловал в Андреевку, Григорий Елисеевич закинул было удочку насчет вагонки, дескать, кубометров пять хватило бы обшить весь дом и снаружи… Дмитрий Андреевич посмотрел в глаза и холодно отчеканил:
   – Двадцать лет я отработал первым секретарем, сколько крови попортил, борясь с жульем и злоупотреблениями, так неужели, уходя с партийной работы, я замараю себя?
   Дерюгин принялся было толковать, мол, у Супроновича доски сырые, им год сохнуть, в Климове, он слышал, фальцовки прорва… И потом не задаром же? Абросимов сдвинул черные брови, насупился и стал очень похожим на своего отца, Андрея Ивановича. Достав из кармана бумажник, выложил на стол двести рублей. Пододвинул деньги к Дерюгину и уронил:
   – Внеси в кассу деревообрабатывающего завода и обязательно возьми квитанцию. А что сырая вагонка, так нам не к спеху, надо сложить на чердаке – и пусть себе сохнет.
   – Я же не для себя – для всех, – пряча деньги, заметил Дерюгин.
   – Очень прошу тебя, Григорий, не тормоши за шиворот Супроновича и Никифорова, – предупредил шурин. – Узнаю, что взял из стройматериалов без квитанции, – ноги моей в этом доме не будет!
   Григорий Елисеевич не любил обострять отношения с родственниками: ведь ему жить с ними в доме бок о бок… Но, с другой стороны, было обидно, он ходит в лесничество, к Супроновичу, на стеклозавод, к путейцам, выпрашивает разные отходы, стекло, шпалы, обрезки… Этого добра-то сколько кругом! Не обеднеют… Железнодорожникам он заявил, что Федор Федорович Казаков просил отпустить для сарая старых шпал, оставшихся после ремонта пути. Бывшего мастера хорошо помнили и без звука дали две машины еще пригодных для строительства шпал. Заплатил только шоферу за доставку. Чего уж тут чиниться-то Дмитрию? Все одно уходит из райкома, мог бы и подбросить напоследок кое-чего из строительных материалов…
   Не стал он высказывать Дмитрию Андреевичу свою обиду, потом при случае припомнит…
   – … Андрей Иванович был первым человеком в Андреевке, – вывел Дерюгина из задумчивости негромкий голос Тимаша, – и сынок его, Дмитрий, вышел в люди, а теперя, гляди, и Пашка ихний пошел в гору! Я так думаю, Елисеич, кому чего уж на роду написано, тому и быть: одним – командовать людьми, другим – подчиняться.