Ну вот и прощайте, мой генерал!
Я все сказал, что, конечно, надо было говорить много раньше. Но ведь я не идеал. Я этого не сделал вовремя, за что казнен, за что казнюсь.
Может, в будущем, через несколько лет, встретимся, поговорим.
Мы, наверное, оба будем тогда другими. Будьте счастливы, Мой Бывший Начальник.
Ваш бывший сотрудник и даже временами помощник С.Топорков
ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ
ПИСЬМО
МАТЬ
Я все сказал, что, конечно, надо было говорить много раньше. Но ведь я не идеал. Я этого не сделал вовремя, за что казнен, за что казнюсь.
Может, в будущем, через несколько лет, встретимся, поговорим.
Мы, наверное, оба будем тогда другими. Будьте счастливы, Мой Бывший Начальник.
Ваш бывший сотрудник и даже временами помощник С.Топорков
ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ
— Черт побери! Влипли!
— Что такое?
— Встречают кого-то. Дорогу перекрыли. Объезжать надо.
— Вот никогда не предупреждают. Совершенно невозможно ничего планировать. Я ж опоздаю.
— А я что могу поделать?
— Да я вас и не виню. Просто я опоздаю.
— Планировать захотели. Я вон пошел ключ сделать в мастерскую. Знаю, когда работают. Знаю, когда перерыв. Прихожу — мастер сидит, а на стекле записка, что сегодня не работает. Я ему говорю чего-то, а он мне через окошко на бумажку пальцем тычет. И слушать не хочет. И весь разговор.
— Ну и с вами, таксистами, тоже не очень-то попланируешь.
— Ну и что ж! Мы как все.
— Как все, как все, а сами говорите о планах. Думайте лучше, как объезжать будем.
— А чего тут думать? Как-то вывернуться надо и кругаля давать, будь здоров. А вам зачем в прокуратуру?
— Ну, уж вы начинаете спрашивать лишнее. А вдруг я преступница?
— Ну а мне-то что? Мне довезти вас до места, и все. Задерживать не надо — вы и сами туда едете. — Он захохотал.
Люся стала вспоминать все события, все, что произошло. И стала злобиться на весь свет, на обстоятельства, на любовь, на любимого. От всего, от всехней глупости, тупости и кажущегося здравомыслия ей теперь приходится общаться со следователем.
— Вот ведь! И здесь заворачивают. Где ж нам объехать?
— Ну, подумайте, как же так можно?! Перекрыть такой участок движения. А как же я в парк попаду? Это ведь не на один час. А мне в шесть вынь да положь, а надо быть в парке. Иначе часы прибавятся, и весь план будет другой. Это ж деньги.
— Зато у нас хозяйство плановое.
— А я вам что? Не хозяйство?!
— Ну ладно шуметь. Вы же ничего не измените.
— Хоть пошумлю. Все легче. Если будут привязываться в парке, я буду валить на эту встречу. Кого хоть сегодня встречают?
— Понятия не имею. Газету не видела. На флаги не смотрела.
— Хоть бы они в газете время встречи объявляли.
Люся вспоминала… Они еще работали тогда вместе. Она еще любила его тогда. Был большой ажиотаж в тот день в отделении. Он оперировал какого-то крупного работника из какой-то влиятельной организации, и тот ему устроил кабинет, то есть помог купить больнице мебель для кабинета Начальника. Утром мебель привезли. Сначала всех развеселило название: «Кабинет руководящего работника».
— Сила! А! — кричал он, очень довольный.
Собрались все и стали собирать отдельные деревяшки в комплекс руководящей мебели. Люся, как единственная женщина, сидела в кресле и наблюдала.
Она смотрела на Начальника, — впрочем, какой он ей начальник, она же его любит, а он ее. И все-таки Начальник. И вся, ну не вся, но все-таки вся сила в том, что, несмотря на их отношения, он мог при всех, и в кабинете, и на операции, так ей выдать, что неделю будет нехорошо. А вечером в тот же день, дома у нее, он был мил, очарователен, любим, как будто ничего не было. И все проходило. Бывало обидно, что он так легко может поставить «общественное выше личного», а где же личность, где же чувство, что же он — работающая машина, можно ли так; но когда не на работе — личное становилось выше общественного, ей так было хорошо, — она сразу начинала понимать, что иначе нельзя, все правильно. Она забывала все обидные слова, которые больно били всегда по самому уязвимому месту, которые уже в силу своей обидности переставали быть справедливыми. И если удавалось сказать ему об этом на работе, наедине, он тут же выдавал по-простому, без домашней лирики:
— Да. Здесь я считаю. И это нужно. Это дело, а не треп, не эмоции. Дело — это прежде всего расчет. Справедливости ищешь? Для дела нет справедливости. И справедливого суда на работе не будет. Запомни — здесь Шемякин суд. Я — начальник, и я один решаю. Тогда, и только тогда, будет порядок.
В общем-то, он, может быть, и прав. Дело-то должно идти вперед. Но однажды она ему вставила нечто об этике человеческих взаимоотношений, нечто вроде того, что, если, по твоим представлениям, этого не может быть, значит, этому должно мешать и не пускать. Так думать не годится. Отсюда все коллизии и конфликты. Это неправильная этика. Впрочем, сказала она тогда, этика не должна иметь прилагательного.
Неизвестно, как бы он ей ответил один на один, — в этот момент кто-то вошел в кабинет, и он рявкнул: «Моя этика — это мой образ существования, способ и вид сосуществования, взаимодействия с миром в целях более успешного и действенного собственного существования, а его преобразования. Да, да! И, преобразуя его, я иногда решаю за тебя — что делать!» И, как всегда, даже ей — по самому на сегодня больному месту: «Ты ошиблась в диагнозе, неправильно приклеила больному ярлык рака желудка — будешь за это бита. Моя этика требует твоего наказания за напрасную операцию. Что ж! Я вынужден решать за тебя, ты оказалась несостоятельной».
Была высказана формула, да еще при людях, да еще подтвержденная фактом. Спорить было бессмысленно, да она и не уверена была в своей правоте. И глобально, и тем более неправа была в конкретном случае том. Дело-то он делает неплохо.
А дома на эту тему говорить не особенно хотелось. Дома у нее он говорил иначе. То ли не считал себя на посту, то ли не чувствовал себя у руля, то ли просто очень личное очень размягчало. Все же как-то дома она ему сказала:
— Почему ты не думаешь, что можешь быть прав и ты, и кто-нибудь другой, думающий иначе?
Он ответил: «Знаешь, думаю, но почему-то не сразу и поздно. Уже поздно. Когда мне говорят, возражают, а то и, упаси бог, обвиняют, упрекают — первая реакция: ответить, спорить, оправдаться, обвинить, нападать — и лишь потом какая-нибудь там третья, седьмая реакция — ставлю себя на место собеседника и нахожу многое, оправдывающее его, и даже естественное, и даже единственно правильное, что побудило его говорить или делать именно так, и не иначе. А потом еще реакция: „А я?! Но я ж, Начальник, уже сказал…“ — и дальше за меня работает машина, уже иначе не могу. Поэтому и потом я в себе ощущаю гада — но что толку?» Так она слышала.
Люся любила его и за этот жесткий, может быть даже жестокий, самоанализ, и жалела, что это пока только на словах. Но уже есть слова. Все-таки не каждый может так не оправдывать себя, особенно в разговоре с женщиной, когда многие, наоборот, хотят казаться лучше, чем есть, и лучше, чем они сами себя расценивают на самом деле. Так она думала.
Люся любила на него смотреть в деле. На операциях, когда отвлекалась от его крика, от его слов, когда удавалось все свое внимание заполнить лишь его руками. А когда они собирали столы, шкафы и кресла, он и здесь проявил свои руки с лучшей стороны. Не подходили какие-то шпонки — из операционной принесли сверла для трепанации черепа, и он очень ловко и точно сделал новые отверстия. Не совпадали какие-то отверстия с болтами — он очень ловко переделал все как надо. Он особенно выигрышно выглядел на фоне своих подобострастно ползающих по полу помощников, которые лишь подавали ему оттуда, снизу, то одно, то другое, а сами ничего не могли сделать. Так она видела. Правда, она помнила его любимое изречение: «Дисциплина — это осознанная необходимость казаться чуть глупее своего начальника». Может быть, это они просто хорошо все усвоили, но, так или иначе, на него приятно было смотреть, а на них — нет. Все было хорошо в нем. И фигура. И ловкость. И решительность в лице. И легкая седина на голове. И вообще она его любила и не желала ни в чем разбираться объективно. Других таких же она не знала. Так сказать, интегрально все ее знакомые ему, безусловно, уступали.
— Людмила Аркадьевна, ваш больной умер.
Люся выбежала из кабинета. Никто там даже не заметил. Больной был обычный. Операция обычная. Ничего особенного. И вот опять эта злосчастная эмболия легочной артерии. На двенадцатый день после операции молодой человек исчез с белого света. С ума сойти! Выбежала она, конечно, зря. Больной был безнадежно мертв. Его уже пытались оживлять — все напрасно.
А через несколько дней была жалоба. Конечно, можно понять жену. Молодой человек лег в больницу для пустяковой, казалось бы, операции, и вдруг… Естественно, чаще всего так и бывает — хочется искать чью-то вину. Недаром все ж говорят, что нет пустяковых операций.
Шофер опять:
— Вы говорите, планировать…
— Я не говорю — планировать. Знаете, один английский писатель сказал, что планы — это игры-головоломки, от которых устанешь раньше, чем успеешь свести концы с концами.
— Вот именно. Я тут к брату на свадьбу в Ленинград летал. Кончил утром работу, чуть поспал и поехал в Шереметьево. Билет был, ехал так, чтобы успеть к загсу, к пяти. Все рассчитал. А они там рейс не набрали, так объединили несколько. И я вылетел лишь в четыре. Объясняют мне, что нецелесообразно. А мне-то какое дело! Если б я знал — на дневном бы поезде сидячем поехал. В два раза дешевле. Вот и планируй. И не с кого спросить. В общем-то верно. Не лететь же самолету с пятнадцатью пассажирами. Ну вот, теперь мы переехали мост, уж здесь не задержат, если, правда, не перекопали какую-нибудь улицу. Вам, кстати, тоже в два раза подороже получится.
Люся вспоминала…
Жалобу сначала разбирали в больнице. Собралась комиссия в составе заместителя главврача, заведующего терапевтическим отделением и одного из завов хирургии. Начальник тоже был, как главный шеф хирургов.
Зам главврача. Какая неудача, Людмила Аркадьевна. Главное, чтобы это сейчас не вышло за пределы больницы. Представляете, как начнут нас полоскать в горздравотделе. Во всех отчетах будут поминать. А тут ведь не только больница не виновата, но и вы, хирург, нисколько не виноваты.
Люся. А чего же тогда бояться?
Терапевт. Как чего! Вы что, не понимаете? Умер человек, который не должен был умереть. Значит, кто-то виноват.
Люся. Но ведь каждому врачу ясно, что нет вины никакой. Только я могу себя винить и находить какие-то грехи. Но это я делаю сама и не здесь, а дома в подушку.
Хирург. Ты же понимаешь, что подушка никого не интересует. Твоя постель — твоя проблема.
Начальник. Сейчас не до шуток. Совершенно правильно, что в первую очередь надо думать о больнице, об отделении, надо спасать репутацию клиники.
Люся. Я ж не против. Только как?
Зам главврача. Надо вынести выговор. Тогда родственники будут удовлетворены, и дело дальше не пойдет.
Люся. За что же вы можете вынести выговор? Никаких даже формальных оснований нет. Я не представляю.
Терапевт. Людмила Аркадьевна, вы дитя! Опытный хирург, не первый год работаете, а спрашиваете ерунду какую-то. Вот я смотрю историю болезни и сразу же вижу основание.
Люся. Интересно?
Терапевт. У вас в день операции не измерено давление. Годится ли это?
Люся. Господи! Но на операционном столе всем измеряют, и в записи анастезиолога это отмечено.
Терапевт. Запись эта говорит о том, что было на операционном столе, а с какими показателями его взяли на стол — неизвестно.
Люся. Но какое это имеет значение?! Даже формальное?!
Начальник. Это неважно. Это формальный повод и выход из положения.
Люся. Нет, нет. На это я пойти не могу. Да вы что?! Человек умер, вы находите какую-то вину — и даете выговор. Если я виновата в смерти — судить надо. Я с этим категорически не согласна.
Хирург. Но это ж надо, Люсь. Надо же спасать всех. Надо же думать о всех.
Люся. Привет. Все рассчитал, все продумал, и, главное, за меня. Ты будешь думать об общей репутации, а меня со своего счета сбросил. Я должна незаслуженно страдать. Шуточки ли, обвинение вырисовывается!
Начальник. Людмила Аркадьевна, вы должны думать не только о себе. Нам всем за вас больно и обидно. Морально мы этот выговор все на себе будем ощущать тяжким камнем. Мы же по-хорошему с вами говорим.
Зам. главврача. Напрасно вы так волнуетесь. Что вам этот выговор? Он же никак не повлияет ни на что. Вы же это отлично понимаете.
Люся. Как это не повлияет? А если они в суд подадут, то там скажут: выговор — виновата. И не хочу я, в конце концов, выговор за это. Мало мне моих переживаний? Если есть истинная погрешность — другое дело. Вынесете выговор — буду жаловаться в горздрав.
Начальник. Людмила Аркадьевна, не надо быть такой эгоцентристкой. Ведь если мы не вынесем выговор, родственники будут жаловаться дальше, в горздрав, в суд. Тебе же будет хуже. Что ты как маленькая? А мы еще вынуждены вас уговаривать, в то время как мы спасаем вас.
Так думал он.
Все эти обсуждения были прерваны звонком из горздрава. Сообщили, что жалоба одновременно поступила и туда. В ближайшую среду будет обсуждение. Велели приехать шефу и обвиняемому с историей болезни.
На этом местное обсуждение закончилось. Люся лишь написала объяснительную записку.
В горздраве было все то же самое. Там тоже пугали Люсю судом, говорили, что выговор лучше дать и все локализовать на медицинском уровне. Надо успокоить родственников. Поскольку фактически никакой вины не было, хотели, чтоб Люся сама согласилась с необходимостью выговора. Не хотели без ее согласия. То есть, конечно, власть, она все может, но делать это столь вопиюще и им всем было неприятно. Пусть сама.
Ей говорили и грозили, упоминали ее молодость и что она жизни не знает, свою старость и многоопытность, приводили тысячи примеров из прошлого. Не соглашалась. Так и не дали ей выговора. Вынесли постановление: несчастный случай.
Люся же написала им объяснительную записку.
И вот, в результате, она уже во второй раз едет к следователю.
Все те, что хорошо знают мир наш, были правы. «Нет реакции инстанций — пусть разбирается суд», — по-видимому, решили родственники.
— Ну, вот и ваша прокуратура. Опоздали?
— На десять минут.
— Да-а, нехорошо опаздывать в эту организацию.
— Извинюсь. До свидания. Спасибо.
— Удачи желаю.
Следователь ее легко извинила.
— Я тут ознакомилась со всеми бумагами. Естественно, никаких судебных претензий к вам быть не может. Мы дали все документы эксперту, он тоже не возбуждает никаких дел. Случай этот дважды разбирали ваши медицинские комиссии, и ни одна не нашла никакой вины. Раз они не нашли вины, мы-то как можем? Мы-то и вовсе профаны. — Следовательница улыбнулась. — По-моему, так? Только вот что, милая… — Люсю покоробило это обращение. «Впрочем, — тут же подумала она, — а как мы обращаемся к нашим больным?» — Вот что, милая. Придется вам написать объяснительную записку для нас, а уж мы сами ответим родственникам.
Люся села писать объяснительную записку.
— Что такое?
— Встречают кого-то. Дорогу перекрыли. Объезжать надо.
— Вот никогда не предупреждают. Совершенно невозможно ничего планировать. Я ж опоздаю.
— А я что могу поделать?
— Да я вас и не виню. Просто я опоздаю.
— Планировать захотели. Я вон пошел ключ сделать в мастерскую. Знаю, когда работают. Знаю, когда перерыв. Прихожу — мастер сидит, а на стекле записка, что сегодня не работает. Я ему говорю чего-то, а он мне через окошко на бумажку пальцем тычет. И слушать не хочет. И весь разговор.
— Ну и с вами, таксистами, тоже не очень-то попланируешь.
— Ну и что ж! Мы как все.
— Как все, как все, а сами говорите о планах. Думайте лучше, как объезжать будем.
— А чего тут думать? Как-то вывернуться надо и кругаля давать, будь здоров. А вам зачем в прокуратуру?
— Ну, уж вы начинаете спрашивать лишнее. А вдруг я преступница?
— Ну а мне-то что? Мне довезти вас до места, и все. Задерживать не надо — вы и сами туда едете. — Он захохотал.
Люся стала вспоминать все события, все, что произошло. И стала злобиться на весь свет, на обстоятельства, на любовь, на любимого. От всего, от всехней глупости, тупости и кажущегося здравомыслия ей теперь приходится общаться со следователем.
— Вот ведь! И здесь заворачивают. Где ж нам объехать?
— Ну, подумайте, как же так можно?! Перекрыть такой участок движения. А как же я в парк попаду? Это ведь не на один час. А мне в шесть вынь да положь, а надо быть в парке. Иначе часы прибавятся, и весь план будет другой. Это ж деньги.
— Зато у нас хозяйство плановое.
— А я вам что? Не хозяйство?!
— Ну ладно шуметь. Вы же ничего не измените.
— Хоть пошумлю. Все легче. Если будут привязываться в парке, я буду валить на эту встречу. Кого хоть сегодня встречают?
— Понятия не имею. Газету не видела. На флаги не смотрела.
— Хоть бы они в газете время встречи объявляли.
Люся вспоминала… Они еще работали тогда вместе. Она еще любила его тогда. Был большой ажиотаж в тот день в отделении. Он оперировал какого-то крупного работника из какой-то влиятельной организации, и тот ему устроил кабинет, то есть помог купить больнице мебель для кабинета Начальника. Утром мебель привезли. Сначала всех развеселило название: «Кабинет руководящего работника».
— Сила! А! — кричал он, очень довольный.
Собрались все и стали собирать отдельные деревяшки в комплекс руководящей мебели. Люся, как единственная женщина, сидела в кресле и наблюдала.
Она смотрела на Начальника, — впрочем, какой он ей начальник, она же его любит, а он ее. И все-таки Начальник. И вся, ну не вся, но все-таки вся сила в том, что, несмотря на их отношения, он мог при всех, и в кабинете, и на операции, так ей выдать, что неделю будет нехорошо. А вечером в тот же день, дома у нее, он был мил, очарователен, любим, как будто ничего не было. И все проходило. Бывало обидно, что он так легко может поставить «общественное выше личного», а где же личность, где же чувство, что же он — работающая машина, можно ли так; но когда не на работе — личное становилось выше общественного, ей так было хорошо, — она сразу начинала понимать, что иначе нельзя, все правильно. Она забывала все обидные слова, которые больно били всегда по самому уязвимому месту, которые уже в силу своей обидности переставали быть справедливыми. И если удавалось сказать ему об этом на работе, наедине, он тут же выдавал по-простому, без домашней лирики:
— Да. Здесь я считаю. И это нужно. Это дело, а не треп, не эмоции. Дело — это прежде всего расчет. Справедливости ищешь? Для дела нет справедливости. И справедливого суда на работе не будет. Запомни — здесь Шемякин суд. Я — начальник, и я один решаю. Тогда, и только тогда, будет порядок.
В общем-то, он, может быть, и прав. Дело-то должно идти вперед. Но однажды она ему вставила нечто об этике человеческих взаимоотношений, нечто вроде того, что, если, по твоим представлениям, этого не может быть, значит, этому должно мешать и не пускать. Так думать не годится. Отсюда все коллизии и конфликты. Это неправильная этика. Впрочем, сказала она тогда, этика не должна иметь прилагательного.
Неизвестно, как бы он ей ответил один на один, — в этот момент кто-то вошел в кабинет, и он рявкнул: «Моя этика — это мой образ существования, способ и вид сосуществования, взаимодействия с миром в целях более успешного и действенного собственного существования, а его преобразования. Да, да! И, преобразуя его, я иногда решаю за тебя — что делать!» И, как всегда, даже ей — по самому на сегодня больному месту: «Ты ошиблась в диагнозе, неправильно приклеила больному ярлык рака желудка — будешь за это бита. Моя этика требует твоего наказания за напрасную операцию. Что ж! Я вынужден решать за тебя, ты оказалась несостоятельной».
Была высказана формула, да еще при людях, да еще подтвержденная фактом. Спорить было бессмысленно, да она и не уверена была в своей правоте. И глобально, и тем более неправа была в конкретном случае том. Дело-то он делает неплохо.
А дома на эту тему говорить не особенно хотелось. Дома у нее он говорил иначе. То ли не считал себя на посту, то ли не чувствовал себя у руля, то ли просто очень личное очень размягчало. Все же как-то дома она ему сказала:
— Почему ты не думаешь, что можешь быть прав и ты, и кто-нибудь другой, думающий иначе?
Он ответил: «Знаешь, думаю, но почему-то не сразу и поздно. Уже поздно. Когда мне говорят, возражают, а то и, упаси бог, обвиняют, упрекают — первая реакция: ответить, спорить, оправдаться, обвинить, нападать — и лишь потом какая-нибудь там третья, седьмая реакция — ставлю себя на место собеседника и нахожу многое, оправдывающее его, и даже естественное, и даже единственно правильное, что побудило его говорить или делать именно так, и не иначе. А потом еще реакция: „А я?! Но я ж, Начальник, уже сказал…“ — и дальше за меня работает машина, уже иначе не могу. Поэтому и потом я в себе ощущаю гада — но что толку?» Так она слышала.
Люся любила его и за этот жесткий, может быть даже жестокий, самоанализ, и жалела, что это пока только на словах. Но уже есть слова. Все-таки не каждый может так не оправдывать себя, особенно в разговоре с женщиной, когда многие, наоборот, хотят казаться лучше, чем есть, и лучше, чем они сами себя расценивают на самом деле. Так она думала.
Люся любила на него смотреть в деле. На операциях, когда отвлекалась от его крика, от его слов, когда удавалось все свое внимание заполнить лишь его руками. А когда они собирали столы, шкафы и кресла, он и здесь проявил свои руки с лучшей стороны. Не подходили какие-то шпонки — из операционной принесли сверла для трепанации черепа, и он очень ловко и точно сделал новые отверстия. Не совпадали какие-то отверстия с болтами — он очень ловко переделал все как надо. Он особенно выигрышно выглядел на фоне своих подобострастно ползающих по полу помощников, которые лишь подавали ему оттуда, снизу, то одно, то другое, а сами ничего не могли сделать. Так она видела. Правда, она помнила его любимое изречение: «Дисциплина — это осознанная необходимость казаться чуть глупее своего начальника». Может быть, это они просто хорошо все усвоили, но, так или иначе, на него приятно было смотреть, а на них — нет. Все было хорошо в нем. И фигура. И ловкость. И решительность в лице. И легкая седина на голове. И вообще она его любила и не желала ни в чем разбираться объективно. Других таких же она не знала. Так сказать, интегрально все ее знакомые ему, безусловно, уступали.
— Людмила Аркадьевна, ваш больной умер.
Люся выбежала из кабинета. Никто там даже не заметил. Больной был обычный. Операция обычная. Ничего особенного. И вот опять эта злосчастная эмболия легочной артерии. На двенадцатый день после операции молодой человек исчез с белого света. С ума сойти! Выбежала она, конечно, зря. Больной был безнадежно мертв. Его уже пытались оживлять — все напрасно.
А через несколько дней была жалоба. Конечно, можно понять жену. Молодой человек лег в больницу для пустяковой, казалось бы, операции, и вдруг… Естественно, чаще всего так и бывает — хочется искать чью-то вину. Недаром все ж говорят, что нет пустяковых операций.
Шофер опять:
— Вы говорите, планировать…
— Я не говорю — планировать. Знаете, один английский писатель сказал, что планы — это игры-головоломки, от которых устанешь раньше, чем успеешь свести концы с концами.
— Вот именно. Я тут к брату на свадьбу в Ленинград летал. Кончил утром работу, чуть поспал и поехал в Шереметьево. Билет был, ехал так, чтобы успеть к загсу, к пяти. Все рассчитал. А они там рейс не набрали, так объединили несколько. И я вылетел лишь в четыре. Объясняют мне, что нецелесообразно. А мне-то какое дело! Если б я знал — на дневном бы поезде сидячем поехал. В два раза дешевле. Вот и планируй. И не с кого спросить. В общем-то верно. Не лететь же самолету с пятнадцатью пассажирами. Ну вот, теперь мы переехали мост, уж здесь не задержат, если, правда, не перекопали какую-нибудь улицу. Вам, кстати, тоже в два раза подороже получится.
Люся вспоминала…
Жалобу сначала разбирали в больнице. Собралась комиссия в составе заместителя главврача, заведующего терапевтическим отделением и одного из завов хирургии. Начальник тоже был, как главный шеф хирургов.
Зам главврача. Какая неудача, Людмила Аркадьевна. Главное, чтобы это сейчас не вышло за пределы больницы. Представляете, как начнут нас полоскать в горздравотделе. Во всех отчетах будут поминать. А тут ведь не только больница не виновата, но и вы, хирург, нисколько не виноваты.
Люся. А чего же тогда бояться?
Терапевт. Как чего! Вы что, не понимаете? Умер человек, который не должен был умереть. Значит, кто-то виноват.
Люся. Но ведь каждому врачу ясно, что нет вины никакой. Только я могу себя винить и находить какие-то грехи. Но это я делаю сама и не здесь, а дома в подушку.
Хирург. Ты же понимаешь, что подушка никого не интересует. Твоя постель — твоя проблема.
Начальник. Сейчас не до шуток. Совершенно правильно, что в первую очередь надо думать о больнице, об отделении, надо спасать репутацию клиники.
Люся. Я ж не против. Только как?
Зам главврача. Надо вынести выговор. Тогда родственники будут удовлетворены, и дело дальше не пойдет.
Люся. За что же вы можете вынести выговор? Никаких даже формальных оснований нет. Я не представляю.
Терапевт. Людмила Аркадьевна, вы дитя! Опытный хирург, не первый год работаете, а спрашиваете ерунду какую-то. Вот я смотрю историю болезни и сразу же вижу основание.
Люся. Интересно?
Терапевт. У вас в день операции не измерено давление. Годится ли это?
Люся. Господи! Но на операционном столе всем измеряют, и в записи анастезиолога это отмечено.
Терапевт. Запись эта говорит о том, что было на операционном столе, а с какими показателями его взяли на стол — неизвестно.
Люся. Но какое это имеет значение?! Даже формальное?!
Начальник. Это неважно. Это формальный повод и выход из положения.
Люся. Нет, нет. На это я пойти не могу. Да вы что?! Человек умер, вы находите какую-то вину — и даете выговор. Если я виновата в смерти — судить надо. Я с этим категорически не согласна.
Хирург. Но это ж надо, Люсь. Надо же спасать всех. Надо же думать о всех.
Люся. Привет. Все рассчитал, все продумал, и, главное, за меня. Ты будешь думать об общей репутации, а меня со своего счета сбросил. Я должна незаслуженно страдать. Шуточки ли, обвинение вырисовывается!
Начальник. Людмила Аркадьевна, вы должны думать не только о себе. Нам всем за вас больно и обидно. Морально мы этот выговор все на себе будем ощущать тяжким камнем. Мы же по-хорошему с вами говорим.
Зам. главврача. Напрасно вы так волнуетесь. Что вам этот выговор? Он же никак не повлияет ни на что. Вы же это отлично понимаете.
Люся. Как это не повлияет? А если они в суд подадут, то там скажут: выговор — виновата. И не хочу я, в конце концов, выговор за это. Мало мне моих переживаний? Если есть истинная погрешность — другое дело. Вынесете выговор — буду жаловаться в горздрав.
Начальник. Людмила Аркадьевна, не надо быть такой эгоцентристкой. Ведь если мы не вынесем выговор, родственники будут жаловаться дальше, в горздрав, в суд. Тебе же будет хуже. Что ты как маленькая? А мы еще вынуждены вас уговаривать, в то время как мы спасаем вас.
Так думал он.
Все эти обсуждения были прерваны звонком из горздрава. Сообщили, что жалоба одновременно поступила и туда. В ближайшую среду будет обсуждение. Велели приехать шефу и обвиняемому с историей болезни.
На этом местное обсуждение закончилось. Люся лишь написала объяснительную записку.
В горздраве было все то же самое. Там тоже пугали Люсю судом, говорили, что выговор лучше дать и все локализовать на медицинском уровне. Надо успокоить родственников. Поскольку фактически никакой вины не было, хотели, чтоб Люся сама согласилась с необходимостью выговора. Не хотели без ее согласия. То есть, конечно, власть, она все может, но делать это столь вопиюще и им всем было неприятно. Пусть сама.
Ей говорили и грозили, упоминали ее молодость и что она жизни не знает, свою старость и многоопытность, приводили тысячи примеров из прошлого. Не соглашалась. Так и не дали ей выговора. Вынесли постановление: несчастный случай.
Люся же написала им объяснительную записку.
И вот, в результате, она уже во второй раз едет к следователю.
Все те, что хорошо знают мир наш, были правы. «Нет реакции инстанций — пусть разбирается суд», — по-видимому, решили родственники.
— Ну, вот и ваша прокуратура. Опоздали?
— На десять минут.
— Да-а, нехорошо опаздывать в эту организацию.
— Извинюсь. До свидания. Спасибо.
— Удачи желаю.
Следователь ее легко извинила.
— Я тут ознакомилась со всеми бумагами. Естественно, никаких судебных претензий к вам быть не может. Мы дали все документы эксперту, он тоже не возбуждает никаких дел. Случай этот дважды разбирали ваши медицинские комиссии, и ни одна не нашла никакой вины. Раз они не нашли вины, мы-то как можем? Мы-то и вовсе профаны. — Следовательница улыбнулась. — По-моему, так? Только вот что, милая… — Люсю покоробило это обращение. «Впрочем, — тут же подумала она, — а как мы обращаемся к нашим больным?» — Вот что, милая. Придется вам написать объяснительную записку для нас, а уж мы сами ответим родственникам.
Люся села писать объяснительную записку.
ПИСЬМО
(Ответ Начальника)
Дорогой Сергей!
Или, может быть, в силу сложившейся ситуации, я теперь должен к тебе обращаться по-иному? Ну что ж:
Уважаемый Сергей Павлович!
Что есть твое письмо? Желание показать мне, кто я? Желание показать, кто ты? Прощание? Предложение забыть все и снова работать вместе?
Все это твои проблемы. Я бы оставил для обсуждения лишь последнюю — можем ли мы работать вместе.
Да. Я бы предпочитал с тобой работать вместе. И работать вместе, даже несмотря на твою точку зрения на жизнь.
Ты обрушиваешься на цель, на точку зрения. А ведь, по существу, ты сам раб своей точки зрения. Нет, милый, у меня кругозор — я думаю о многих; а у тебя кругозор сузился до точки зрения — ты каждый раз думаешь об одном. Поэтому и попадаешь в разные нелепые ситуации.
Да, мне трудно, но жалеть меня не надо, ибо мне моя цель нравится, ибо цель моя — желание помочь большому количеству людей, больных людей. Тут ни к чему разговоры о средствах — ты сваливаешь в одну кучу разные цели. Я помогаю людям, многим людям. Для этого я вынужден действовать целенаправленно. Я хочу создать у нас хорошую лечебную организацию, хорошее лечебное предприятие, дабы хорошо лечить большой коллектив больных. А если у меня такая цель, ты и сам понимаешь важность и нравственность этой цели, я вынужден иногда совершать акции неприятные, не только для тебя, но и для меня самого. Таковы законы действия в жизни. Что ж! Меня ждет возмездие в каком-то виде. Я готов платить полной ценой. Я осознаю, когда вынужден действовать не стопроцентно праведно. Но, в общем, дело мое праведное. А дело есть дело, жизнь есть жизнь. Иногда я не согласен сам с собой, но либо я работаю, либо нет. Я в своей работе руковожу коллективом и лечу коллективами целыми. Я должен думать о всех и, к сожалению, иногда решать за них.
Вот под это колесо справедливости ты и попал, и, по-моему, законно и заслуженно. Да, законно, ибо ты хочешь жить и решать для себя, для совести, — это твое право. Но расплачиваться за это ты должен по закону, — это моя обязанность.
Я не могу позволить тебе жалеть и лечить одного больного и ставить под угрозу сотни других. (Впрочем, не только я, но где бы ты ни работал, будет то же самое.)
Я не могу примириться с желанием твоим спасать и жалеть каждый раз кого-то одного. Ради будущего нашего отделения, нашей клиники ты должен не столько заботиться о каких-то, пусть даже очень близких тебе единицах, а думать достаточно серьезно и ответственно о нашем общем деле. Ты хочешь жить без цели, жить только добром — а жить нельзя без цели. Если ты врач, цель есть — лечить всех, а не творить добро единичным лицам.
К тому же мы не всегда можем сказать, что есть добро, а что — зло. Если у больного уже неудалимый рак толстой кишки, что лучше: вывести кишечный свищ наружу, чтобы ему легче было и он мог бы подольше пожить, или все оставить и зашить, чтобы мучения длились меньше времени, чтобы сократить мучительные дни. Что для этого больного добро, что зло? Ты хочешь, чтоб больной сам решал такие вещи? Нет. Приходится иногда решать за него. И иногда попадешь — окажется добро, а иногда промах — зло. Значит, надо действовать по инструкции, как для всех, и не придумывать выходы для отдельных единиц.
Истинное желание человека — неуловимая категория, работать и действовать по которой просто нельзя.
Я хотел работать с тобой доброжелательно, без крови. Но подумай сам, каково положение нашего коллектива, когда один из его членов попадает под суд медицинской общественности в результате дикой несобранности и почти криминального медицинского действия. Ведь это мы все проглядели, это наша общая вина, вина всего нашего коллектива.
Ты говорил, что и в помыслах и в делах мы должны быть нравственны. А я считаю, что в помыслах — обязательно, а уж в делах — как потребуют обстоятельства. И что значит «нравственные дела»? — критерия-то нет.
Мы оба реалисты. Ты субъективный реалист, я — объективный. Кто прав?! Время покажет. Но опять же — критериев нет. Я буду судить по результатам общего дела, ты — по личным судьбам. Посмотрим. Я уже вижу. А ты?
А уж если цитировать древнего индийца, что ж, верно: «И не было, и не будет, и теперь нет человека, который достоин только порицаний или только похвалы».
Вот так, дорогой Сергей, уважаемый Сергей Павлович, мы объяснились. А уж что и как будет в нашей дальнейшей жизни, видно будет. Может быть, мы еще когда-нибудь и поработаем вместе. Во всяком случае, я не думаю, что мы расстаемся врагами.
До встречи.
Остаюсь твоим бывшим Начальником.
С. Т.
Или, может быть, в силу сложившейся ситуации, я теперь должен к тебе обращаться по-иному? Ну что ж:
Уважаемый Сергей Павлович!
Что есть твое письмо? Желание показать мне, кто я? Желание показать, кто ты? Прощание? Предложение забыть все и снова работать вместе?
Все это твои проблемы. Я бы оставил для обсуждения лишь последнюю — можем ли мы работать вместе.
Да. Я бы предпочитал с тобой работать вместе. И работать вместе, даже несмотря на твою точку зрения на жизнь.
Ты обрушиваешься на цель, на точку зрения. А ведь, по существу, ты сам раб своей точки зрения. Нет, милый, у меня кругозор — я думаю о многих; а у тебя кругозор сузился до точки зрения — ты каждый раз думаешь об одном. Поэтому и попадаешь в разные нелепые ситуации.
Да, мне трудно, но жалеть меня не надо, ибо мне моя цель нравится, ибо цель моя — желание помочь большому количеству людей, больных людей. Тут ни к чему разговоры о средствах — ты сваливаешь в одну кучу разные цели. Я помогаю людям, многим людям. Для этого я вынужден действовать целенаправленно. Я хочу создать у нас хорошую лечебную организацию, хорошее лечебное предприятие, дабы хорошо лечить большой коллектив больных. А если у меня такая цель, ты и сам понимаешь важность и нравственность этой цели, я вынужден иногда совершать акции неприятные, не только для тебя, но и для меня самого. Таковы законы действия в жизни. Что ж! Меня ждет возмездие в каком-то виде. Я готов платить полной ценой. Я осознаю, когда вынужден действовать не стопроцентно праведно. Но, в общем, дело мое праведное. А дело есть дело, жизнь есть жизнь. Иногда я не согласен сам с собой, но либо я работаю, либо нет. Я в своей работе руковожу коллективом и лечу коллективами целыми. Я должен думать о всех и, к сожалению, иногда решать за них.
Вот под это колесо справедливости ты и попал, и, по-моему, законно и заслуженно. Да, законно, ибо ты хочешь жить и решать для себя, для совести, — это твое право. Но расплачиваться за это ты должен по закону, — это моя обязанность.
Я не могу позволить тебе жалеть и лечить одного больного и ставить под угрозу сотни других. (Впрочем, не только я, но где бы ты ни работал, будет то же самое.)
Я не могу примириться с желанием твоим спасать и жалеть каждый раз кого-то одного. Ради будущего нашего отделения, нашей клиники ты должен не столько заботиться о каких-то, пусть даже очень близких тебе единицах, а думать достаточно серьезно и ответственно о нашем общем деле. Ты хочешь жить без цели, жить только добром — а жить нельзя без цели. Если ты врач, цель есть — лечить всех, а не творить добро единичным лицам.
К тому же мы не всегда можем сказать, что есть добро, а что — зло. Если у больного уже неудалимый рак толстой кишки, что лучше: вывести кишечный свищ наружу, чтобы ему легче было и он мог бы подольше пожить, или все оставить и зашить, чтобы мучения длились меньше времени, чтобы сократить мучительные дни. Что для этого больного добро, что зло? Ты хочешь, чтоб больной сам решал такие вещи? Нет. Приходится иногда решать за него. И иногда попадешь — окажется добро, а иногда промах — зло. Значит, надо действовать по инструкции, как для всех, и не придумывать выходы для отдельных единиц.
Истинное желание человека — неуловимая категория, работать и действовать по которой просто нельзя.
Я хотел работать с тобой доброжелательно, без крови. Но подумай сам, каково положение нашего коллектива, когда один из его членов попадает под суд медицинской общественности в результате дикой несобранности и почти криминального медицинского действия. Ведь это мы все проглядели, это наша общая вина, вина всего нашего коллектива.
Ты говорил, что и в помыслах и в делах мы должны быть нравственны. А я считаю, что в помыслах — обязательно, а уж в делах — как потребуют обстоятельства. И что значит «нравственные дела»? — критерия-то нет.
Мы оба реалисты. Ты субъективный реалист, я — объективный. Кто прав?! Время покажет. Но опять же — критериев нет. Я буду судить по результатам общего дела, ты — по личным судьбам. Посмотрим. Я уже вижу. А ты?
А уж если цитировать древнего индийца, что ж, верно: «И не было, и не будет, и теперь нет человека, который достоин только порицаний или только похвалы».
Вот так, дорогой Сергей, уважаемый Сергей Павлович, мы объяснились. А уж что и как будет в нашей дальнейшей жизни, видно будет. Может быть, мы еще когда-нибудь и поработаем вместе. Во всяком случае, я не думаю, что мы расстаемся врагами.
До встречи.
Остаюсь твоим бывшим Начальником.
* * *
Они всегда сливаются, Мой Начальник, результаты общего дела и личные судьбы.С. Т.
МАТЬ
Они шли из больницы небольшой группой. Решили до метро прогуляться. Это несколько трамвайных остановок. В середине этой движущейся неровной, извитой шеренги шел Начальник. Он, как всегда, был центром разговора. Он его завел. Он в основном и говорил. Он то убыстрял ход, а то замедлял, а то и вовсе останавливался и начинал что-то говорить, чуть согнувшись и вплотную приблизив свое лицо к лицу собеседника. При этом голоса он не понижал.
Соответственно и вся группа то ускоряла ход, то замедляла его, а то и вовсе останавливалась.
— Интересно, как это я могу доверять студенту, да и любому, не проверив его. А заслужил ли он доверие? — Сел на любимого конька. — Доверять априорно никому нельзя, особенно в нашей работе. Проверяй, а потом уж доверяй. А тут еще, видишь ли, студентам! Студент, конечно, норовит всегда обмануть. А нынешние студенты — особенно. А вы мне говорите: получается обман. Ну что ж! Действительно, обещали не делать выводов из честных высказываний, но тем не менее появилась необходимость сделать вывод, — значит, надо сделать. — Тут он остановился, приблизил лицо свое к лицу соседа своего, и все остановились. — Ишь ты, честность! Честность — это не абстрактная категория. Честностью надо уметь управлять, и управляться с нею надо уметь, и справляться с нею, и править с нею. Все это понятие относительное. И честность ваша, и доброта ваша. Я студенту двойку поставил — что это? добро или зло? Для человечества, может быть, добро, а для студента зло. Так и с честностью… — Он опять пошел и все пошли. — Да, да, не надо забывать, что счастье и дело лучше правды. Какие же мы воспитатели, если выпустим их в жизнь с абсолютно абстрактным отношением и представлением о честности?
Все идут, слушают. Все, подчиняясь его ритму, то замедляют ход, то ускоряют его.
Наконец один из спутников-собеседников пытается перевести разговор на другие волнения, вспоминая сегодняшнюю утреннюю конференцию и обсуждение больного.
— Чудом, конечно, спасли его. А? Совершенно больной — почти уж и не больной, а уж «там». Совершенно непонятно, как им это удалось. Должен был умереть.
Подключился и второй заговорщическим тоном: «Еще не исключено. Есть у меня мнение».
Начальник. Конечно. Это как всегда — может быть.
Первый. Ну, тут совершенно ничего сказать невозможно. Я спрашивал у него: «Сознательно вы все делали? Вот, например, когда сердце выворачивали — понимали, что оно может остановиться?» Утверждают, что все понимали. У него, конечно, другого выхода и не было. И все-таки совершенно он не понимал, что делал.
Второй. Не исключено. У него же мыслей — сколько теней на засвеченной пленке.
Начальник. Это с чего ты взял?
Второй. В народе говорят. Мнение.
Начальник. Вы со своим народом уймитесь. Мнение! Сплетни всякие собираете. Ты сначала сделай. Человека поздравлять надо, на руках носить. Шутка ли — больная больше суток уже живет. А! Успех-то каков! И есть шанс, что выживет. И в нашей клинике. Это после такого ранения-то! Ну и сплетники.
Это если доктора, коллеги говорят так, что ж обыватель говорит! Ясно, что от таких, как вы, все и идет. Все скандалы, все жалобы от нашего поведения, от наших кретинических взаимоотношений. Медицинская этика существует — и надо к ней относиться со всей ответственностью и честью. Вот услышь вас кто из родственников, тотчас же после смерти пойдут требования о расследовании, и, вместо того чтобы расследовать обстоятельства ранения, все займутся обстоятельствами лечения. И все из-за таких, как вы.
Спутники-собеседники переглянулись.
(Утром они встретились перед дверью кабинета Начальника.
Первый. Кто у него?
Второй. Баба какая-то. Странная — назойливая и неотвязчивая, как нервная почесуха.
Первый. Совершенно ты дурак. Пойдем выручим Нача. А то до завтра будет. — И в профессорскую дверь: — Можно? — Последовало «можно», они вошли. Начальник, видно, уже дергался.
Женщина. Но ведь вы же сами говорили, что его надо положить для этого, и не затягивая.
Начальник. Да. Но это не срочно, это не экстренный случай. Нам сейчас трудно его положить. У нас перегруз.
Женщина. Но одного человека всегда же можно положить.
Начальник. Нет. Я не вижу необходимости в такой спешке. Мы сейчас не можем и положим, когда сможем.
Женщина. Нет, нет. Человек болен. У него боли, и мы не можем стать на подобную точку зрения. Существует же, в конце концов, медицинская этика.
И тут взрыв.
— Медицинская этика! Какая такая медицинская этика?! Не знаю никакой такой отдельной медицинской этики! Есть одна общая этика порядочного человека. И нет этих врачей, милиционеров, ветеринаров… Почему вы от нас требуете какой-то особой этики? А по отношению к вам что?! Можно не соблюдать?! Вам можно не соблюдать тайны, да! Можно вредить, можно не блюсти порядочности?! Так, что ли?! Известное дело! Мы для вас, а не вы для нас? Что вы еще можете сказать из набора сведений о взаимоотношениях между «вами» и «нами»? Кончен разговор! Сейчас мы вашего мужа положить не сумеем. Придите через две недели. Тогда положим, и я сам буду его оперировать. Это я вам могу обещать.
Женщина, конечно, замолчала. Ведь он же должен оперировать ее мужа. А где-то в уголке мозгов всегда гнездится мысль, что хирург захочет — сделает операцию лучше, а не захочет — сделает хуже. А на самом деле хирург не волен, коль уж взялся. Он оперировать может только так, как может, и не лучше и но хуже.)
Вся команда пошла дальше.
Соответственно и вся группа то ускоряла ход, то замедляла его, а то и вовсе останавливалась.
— Интересно, как это я могу доверять студенту, да и любому, не проверив его. А заслужил ли он доверие? — Сел на любимого конька. — Доверять априорно никому нельзя, особенно в нашей работе. Проверяй, а потом уж доверяй. А тут еще, видишь ли, студентам! Студент, конечно, норовит всегда обмануть. А нынешние студенты — особенно. А вы мне говорите: получается обман. Ну что ж! Действительно, обещали не делать выводов из честных высказываний, но тем не менее появилась необходимость сделать вывод, — значит, надо сделать. — Тут он остановился, приблизил лицо свое к лицу соседа своего, и все остановились. — Ишь ты, честность! Честность — это не абстрактная категория. Честностью надо уметь управлять, и управляться с нею надо уметь, и справляться с нею, и править с нею. Все это понятие относительное. И честность ваша, и доброта ваша. Я студенту двойку поставил — что это? добро или зло? Для человечества, может быть, добро, а для студента зло. Так и с честностью… — Он опять пошел и все пошли. — Да, да, не надо забывать, что счастье и дело лучше правды. Какие же мы воспитатели, если выпустим их в жизнь с абсолютно абстрактным отношением и представлением о честности?
Все идут, слушают. Все, подчиняясь его ритму, то замедляют ход, то ускоряют его.
Наконец один из спутников-собеседников пытается перевести разговор на другие волнения, вспоминая сегодняшнюю утреннюю конференцию и обсуждение больного.
— Чудом, конечно, спасли его. А? Совершенно больной — почти уж и не больной, а уж «там». Совершенно непонятно, как им это удалось. Должен был умереть.
Подключился и второй заговорщическим тоном: «Еще не исключено. Есть у меня мнение».
Начальник. Конечно. Это как всегда — может быть.
Первый. Ну, тут совершенно ничего сказать невозможно. Я спрашивал у него: «Сознательно вы все делали? Вот, например, когда сердце выворачивали — понимали, что оно может остановиться?» Утверждают, что все понимали. У него, конечно, другого выхода и не было. И все-таки совершенно он не понимал, что делал.
Второй. Не исключено. У него же мыслей — сколько теней на засвеченной пленке.
Начальник. Это с чего ты взял?
Второй. В народе говорят. Мнение.
Начальник. Вы со своим народом уймитесь. Мнение! Сплетни всякие собираете. Ты сначала сделай. Человека поздравлять надо, на руках носить. Шутка ли — больная больше суток уже живет. А! Успех-то каков! И есть шанс, что выживет. И в нашей клинике. Это после такого ранения-то! Ну и сплетники.
Это если доктора, коллеги говорят так, что ж обыватель говорит! Ясно, что от таких, как вы, все и идет. Все скандалы, все жалобы от нашего поведения, от наших кретинических взаимоотношений. Медицинская этика существует — и надо к ней относиться со всей ответственностью и честью. Вот услышь вас кто из родственников, тотчас же после смерти пойдут требования о расследовании, и, вместо того чтобы расследовать обстоятельства ранения, все займутся обстоятельствами лечения. И все из-за таких, как вы.
Спутники-собеседники переглянулись.
(Утром они встретились перед дверью кабинета Начальника.
Первый. Кто у него?
Второй. Баба какая-то. Странная — назойливая и неотвязчивая, как нервная почесуха.
Первый. Совершенно ты дурак. Пойдем выручим Нача. А то до завтра будет. — И в профессорскую дверь: — Можно? — Последовало «можно», они вошли. Начальник, видно, уже дергался.
Женщина. Но ведь вы же сами говорили, что его надо положить для этого, и не затягивая.
Начальник. Да. Но это не срочно, это не экстренный случай. Нам сейчас трудно его положить. У нас перегруз.
Женщина. Но одного человека всегда же можно положить.
Начальник. Нет. Я не вижу необходимости в такой спешке. Мы сейчас не можем и положим, когда сможем.
Женщина. Нет, нет. Человек болен. У него боли, и мы не можем стать на подобную точку зрения. Существует же, в конце концов, медицинская этика.
И тут взрыв.
— Медицинская этика! Какая такая медицинская этика?! Не знаю никакой такой отдельной медицинской этики! Есть одна общая этика порядочного человека. И нет этих врачей, милиционеров, ветеринаров… Почему вы от нас требуете какой-то особой этики? А по отношению к вам что?! Можно не соблюдать?! Вам можно не соблюдать тайны, да! Можно вредить, можно не блюсти порядочности?! Так, что ли?! Известное дело! Мы для вас, а не вы для нас? Что вы еще можете сказать из набора сведений о взаимоотношениях между «вами» и «нами»? Кончен разговор! Сейчас мы вашего мужа положить не сумеем. Придите через две недели. Тогда положим, и я сам буду его оперировать. Это я вам могу обещать.
Женщина, конечно, замолчала. Ведь он же должен оперировать ее мужа. А где-то в уголке мозгов всегда гнездится мысль, что хирург захочет — сделает операцию лучше, а не захочет — сделает хуже. А на самом деле хирург не волен, коль уж взялся. Он оперировать может только так, как может, и не лучше и но хуже.)
Вся команда пошла дальше.