Три пожилые санитарки только что вывезли кровать с умершим больным на лестничную площадку, где он должен будет лежать до утра, и маленькой, перемещающейся внутри себя толпой, пошли по коридору.
   Вдоль по тому же коридору медленно уходили в темноту, заполнившую другую половину отделения, две женщины, склонившиеся друг к другу.
   Санитарки компактной группкой придвинулись к такой же, но более тихой, более спокойной группе сестер.
   Говорили санитарки:
   — Это кто же? Внучки?
   — Нет. Это мать и дочь.
   — Чья ж мать-то? Его?
   — Да ты что? Ему под восемьдесят.
   — Так это его дочь и мать? Жена, значит.
   — Ну да.
   — Тише, — донеслось из группы сестер.
   — В дом пошли, — от санитарок шел теперь не шепот, а шип.
   — Пошли.
   — Тише, — опять сестры.
   Две женщины в своих темных одеждах почти совершенно исчезли в темноте, и дальше только угадывалось: свернули в дверь на лестницу — и потом, это уже наверняка, стали спускаться вниз. Наверное, так же рядом и так же медленно.
 
   Сестры теснее сдвинули стулья, сбились в кучку, и разговор поскакал:
   — А зачем его оперировали?
   — А что делать — помереть же мог.
   — А так что?
   — Попытались.
   — Так ведь говорили — все равно помрет.
   — А как иначе? — так надо. Ему-то говорили — не надо, а он говорит — шанс единственный.
   — Смелый мужик. Все-таки стал оперировать.
   — А он сказал: спасение выживающих через этот риск идет.
   — Эй, вы! — окликнула одна из санитарок. — Чертовы студентки, хоть по ночам молчите, коль за сестер взялись работать.
   Сестры начали говорить тише.
   Из палаты вышла еще одна сестра. Лет под пятьдесят, наверное.
   — Сидела около. Заснул только что. А если ночью дело не придумать — сама заснешь. Или поговорить.
   — А этот умер.
   — Ну! Уже? Я думала, до утра дотянем.
   — Вот всегда на дежурстве до утра стараются дотянуть. Почему? — это самая молоденькая сестра-студентка спросила.
   — А кто его знает? Вот ведь хирурги боятся, когда у них на столе умирают. А почему? Ведь если не виноваты.
   — А нам говорили, ваш Начальник на лекции, что хирурги боятся смерти под своими руками, потому что трудно отделаться от подсознательного ощущения убийства. Им просто страшно. И, говорит, правильно боятся. Потому что хирург этот тоже становится страшен, во всяком случае на какой-то срок: переступил, говорит, этот хирург через границу страшного и неизвестного, и что теперь для него стало границей страшного — неизвестно. Что-то вроде этого он нам говорил.
   — Это верно. Убить страшно. Знаете, девчоночки, я в сорок первом пошла добровольцем. Раненых с поля таскала. Так двух фрицев привелось убить. Выхода не было — либо они меня, либо я их. Самое страшное это было. И сейчас тяжело вспоминать.
   — А вытаскивать-то, по полю ползти не страшно?
   — Страшно. Да это дело. Тут спасаешь, а то убиваешь.
   — А говорят, тяжелораненые тяжелее здоровых.
   — Очень тяжелые. Как будто не вылилась у них кровь, а наоборот, добавилась.
   — А почему женщины этим занимались? Мужчины-то сильнее. Стрелять-то легче, чем таскать на себе раненых.
   — А им, наверное, убивать легче?
   — А помните, девочки, он про это говорил на вводной лекции. Он тогда говорил о женщинах в медицине. Говорил, женщина должна жизнь давать и спасать может. А убивать ей труднее. А мужчинам легче убивать. Или я что-то напутала?
   — Нет, точно. Мало, что ли, примеров. Помнишь, мы тогда спорили?
   — А он говорит — примеры пустота. Общее важно, а примеры никогда ни о чем не говорят.
   — А вы всю войну на фронте были?
   — Не-а. Год только. Потом ранили меня. Осколок в легком был. Сам он вышел через рану. Еле выжила. Врачи все удивлялись. А через эту рану и замуж не вышла. Так и сломалось у меня тогда все.
   — А сейчас?
   — И сейчас так вот одна и живу. Да я только год назад квартиру получила, однокомнатную. А то все углы снимала, с сорок пятого, с демобилизации. Двадцать лет мучилась.
   — А где до войны жили?
   — С сестрой. И год после войны. А у нее семья. Комната одна. Сама ушла. Зато сейчас, когда покупала квартиру, — сестра помогла, люди помогли — одолжили.
   — Что, в кооперативе?
   — Ну да. Да и все равно трудно было. Спасибо общественности — помогли. Помогли люди. Зато сейчас домой прихожу — и в ванну. Вот счастье-то. И все сразу как-то светлее стало. И по ночам на работе спать теперь меньше хочется. А вы, девчонки, приезжайте ко мне. Рядом лес, река. Зимой приезжайте с лыжами. Летом купаться.
   В коридоре появились два доктора. Сестринский шепот стал еще тише и еще более шипящим. Старшим сегодня дежурил Сергей Павлович Топорков.
   Доктора говорили глухими, но гулкими голосами.
   — Надо записать в историю, что умер, и время отметить. А вообще, слава богу, что помер, — мучился жутко. Зачем все это?
   — Да, но мог и выжить. Домой ведь выписываются такие тоже. Да и большинство выписывается.
   — Да зачем? Он уже не человеком был.
   — Жизнь-то в нем была. Не ты дал — не тебе и решать.
   — Может быть, и так. Дежурство какое-то муторное. Вродеи ничего особенного, а всю ночь проколготились. А вечером еще в ресторан идти куда-то.
   — Не ходи. Кто неволит?
   — Да обещал. Знакомый один. И не так чтоб близкий.
   — Торжество?
   — Еще глупее. Вены у него были варикозные на ногах…
   — А-а. Оперировал.
   — Ну да. Попросил.
   — Теперь торжественный обед благодарственный?
   — Считает, что я потратил на него чувства, нервы и время. Так в благодарность он у меня еще немного времени отнимает. И не откажешь. Он ведь действительно благодарен.
   — Лучше бы деньги брать.
   — Вот именно. Я потому и решил — после дежурства. Все равно день пропащий. Если вот со своими идти пить, тогда надо быть свеженьким — для интеллигентного и приятного разговору.
   Засмеялись.
   Сестры и санитарки зашипели на них почти одновременно.
   Доктора замолчали, и их две белеющие в темноте фигуры на расстоянии метра друг от друга двинулись по коридору туда же в темноту.
   На лестнице их задержала сестра и позвала в приемное отделение вниз.
   Внизу они прошли мимо телефона, у которого сидели те две женщины и никак не могли решить, когда и кому из них звонить родным, чтобы сказать о несчастье.
   В приемном покое их ждал еще один дежурный.
   — Не знаю, что делать, Сергей Павлович.
   — Привезли кого-нибудь?
   — Привезли. Почечную колику.
   — Ну и что?
   — Приступ купировали.
   — Так отпускай.
   — Просят положить.
   — Привет! Ты же знаешь инструкцию: приступ купирован — в поликлинику к урологу.
   — Ну пойдите сами поговорите.
   На топчане сидела старушка. Маленькая, сухонькая, с довольно бессмысленным выражением лица. Рядом сидел старичок.
   — Доктор, я вас очень прошу оставить мою жену в больнице. Вот ее снимки.
   На снимках в обеих почках большие камни.
   — Сколько лет ей?
   — Восемьдесят один.
   Конечно, такие камни в таком возрасте никакой уролог не возьмется убирать.
   — Но ведь приступ купировали.
   — Знаете, доктор, эта история длится уже месяц. Дома приступ за приступом. По три раза в сутки неотложку приходится вызывать. Вот так. А на третий раз неотложка всегда, вот так, посылает в больницу со «Скорой помощью». А в больнице, вот так, значит, снимают приступ и отправляют домой. И все ведь по ночам ездим.
   Старушка осталась в комнате, а они вышли разговаривать в коридор.
   — Вы поймите, что класть в больницу бессмысленно. Единственно возможное лечение — операция. А оперировать ее нельзя. Что ж класть — место только занимать. Нам же не разрешат.
   — Но как же нам быть! Хоть на время положите, вот так. А то ведь неотложка уже отказывается выезжать. А я на девятом десятке уже не могу научиться уколы делать.
   — Это нецелесообразно. Мы займем место, а если надо будет положить человека, которому можно сделать операцию, — не сумеем, не будет места. Мы ж должны заботиться о нашем деле.
   — Но, пожалуйста, доктор, подумайте и о нас. Мы, два старика, через ночь ездим в больницу и обратно. Я понимаю врачей неотложки, вот так, конечно, я и вас понимаю, вот так вот. Но нас-то кто-нибудь тоже должен понять.
   — К сожалению, ничем не могу вам помочь. Обратитесь утром к нашему начальству. Может быть, вам помогут. А у меня таких полномочий нет.
   В коридор внесли носилки, на них в полной прострации, абсолютно бледная, лежала молодая женщина. Врачи получили возможность с чистой совестью отвлечься от старика, и тот, еще больше согнувшись, став еще меньше, пошел, наверное, искать такси.
   У женщины диагноз очевиден. Из каждого ее слова, из вида — из всего вылезал диагноз — внематочная беременность.
   Историю болезни не записывали, а больную в самом быстром темпе повезли в операционную. Пришлось отложить ждавший своей очереди аппендицит, поскольку внематочная ждать не может — кровотечение.
   — Женщинам надо уступать дорогу, — сказал Сергей Павлович, по-видимому имея в виду, что аппендицит должен уступить дорогу беременности, — и оба, вслед за каталкой, поднялись в операционную.
   Когда они помылись и стали к своему станку, женщина уже спала. Она была так слаба от потери крови, что заснула от первых же крупиц наркотиков. Она заснула внезапно, как будто в обморок впала.
   Сначала они молчали. Потом, когда вскрыли живот, когда увидели кровь, когда подтвердился диагноз, когда остановили кровотечение — минут через пять после начала, — они вздохнули и стали шуметь, разговаривать. Дальше все пошло в более медленном и спокойном темпе. Кровь, разлившуюся в животе, собрали и стали переливать в вену. Давление поднималось.
   — Дурацкое положение со стариками. Дурацкий спор. Ее все равно не положат.
   — Ну, а что делать им?
   — Ничего. В конце концов, есть родственники. Да и уколы научиться делать — не велик труд.
   — Стар больно.
   — Что здесь, молодость нужна, сила? Не зевай, лапонька, подавай вовремя.
   — А я-то хорош: нецелесообразно! Нет, нет. Все не так. Тошно — инструкции, инструкции. Да и не в силе дело. Ему сейчас не преодолеть силу страха — человека колоть, проколоть. Да еще своего близкого.
   — Надо — научится, раз хочет близкому человеку помочь. Нельзя же все на нас переложить.
   — Легко говорить. Постой, дай вытру здесь.
   — Тут спорить нечего. Он все равно не сможет положить — главный врач не даст санкции. Разве что кто позвонит.
   — Это верно. Но, как любит говорить Нач: «В спорах рождается истина».
   — Верно, только спор идет до тех пор, пока он не начал, пока он молчит, а это бывает редко. Сергей, оттяни тут крючком, пожалуйста.
   — Тяну. Рождается истина! Все так спорят, что… перевяжи здесь… она, наверное, чаще гибнет в криках и возражениях. В споре каждый раз ждешь, когда придет твоя очередь высказаться, и всегда ищешь возражение поэлегантнее, похлеще, иначе какой спор.
   Рассмеялись.
   — Отрезай нитки, и проверяем гемостаз.
   — Ну что, можно зашивать, пожалуй. Спора у нас не будет, ибо постановили, что истина в нем гибнет.
   — Будем тихо беседовать дружески и рождать истины.
   — Пора кончать. Там еще аппендицит ждет.
   — А ты насчет спора скажи Начальнику. Вот речь выдаст. Ну, кончаем?
   — А стариков жаль. Им скоро в тот мир уходить. Плохие воспоминания останутся.
   Замолчали. Оперируют молча. Но недолго:
   — Интересно, у кого из уходящих остаются хорошие воспоминания? Уж если умер в старости да от болезней. У тебя нет другого иглодержателя?
   Сестра молча подала.
   Тихая беседа продолжала мирно катиться. Операция заканчивалась.
   — А все-таки есть в этом какая-то бесчеловечность.
   — Пошел ты со своей человечностью. А если некуда положить молодого, которого можно оперировать еще, — это человечно?
   — А старики при чем? Гнусное ощущение у меня осталось. Бог-то небось все отмеряет.
   — Затягивай лучше нитку как следует.
   — Молчи, нахал. Как со старшими разговариваешь?
   — Вот теперь хорошо. Теперь ты начинаешь покрикивать, как Начальник. Это уже прогресс.
   — Нач же говорит, что кричит, потому что страшно, потому что боится за жизнь больного. Эй! Наркозная служба! Как давление?
   — Все в порядке, — ответила сестра, которая давала наркоз.
   — Ну да. Конечно. А как же! Всякий крик должен быть оправдан. А бог, он все отмеряет… Кстати, слыхал, Начальник высказался? Сказал, что верит он только в бога, потому что верит только в заведомо несуществующее, ибо все существующее всегда может подвести.
   — Дурак он, твой Начальник.
   — Он — и твой.
   Они стали говорить шепотом, чтоб сестра не слышала.
   — Не верю только я, что он так думает. Просто у него всегда на первом плане дело, а уж потом люди. И все его слова и лозунги просто для того, чтобы всех в руках удобнее держать было. Ведь чуть в сторону от дела, и он по-другому говорит. Кстати, помнишь, несколько дней назад, такой же случай, старик к нему приходил с просьбой: так он, Начальник, специально сам звонил в поликлинику, в неотложку, чтобы они выезжали по первому вызову и без разговоров. Ему-то не откажут.
   — Вообще его не поймешь. Не знаю, каков он внутри, а так… Действительно, наверное, легко быть либералом в чужом департаменте.
   — Ты смотри, сколько времени уже… Давай быстрей заклеивай. Нам еще истории писать до самой конференции. И вообще хватит склочничать.
   Они заторопились.
   После аппендицита они мылись в предоперационной и продолжали философствовать на тему: Начальник и люди. Все-таки дежурство было не из очень легких.
   — Ты знаешь, почему он всех не любит? Наверное, в глубине души считает многих умнее себя, — предположил Сергей. — Он это нутром чувствует, а думает иначе. Отсюда конфликт.
   — По-моему, все проще: не шибко умен он, а?
   — Может, и так: ни разу не счел себя виноватым, что, пожалуй, и характерно для глупого. Умный-то старается, наверное, хоть иногда найти вину в себе сначала, да?
   — Ладно, идти надо. Посчитать еще надо, сколько мы за ночь обслужили товарищей. Нам еще писать и писать.
   Вышли в коридор и пошли по уже серому, а не черному ночному отделению. Девочки-сестры гоняли но палатам, будили больных, меряли и записывали температуру. Сестра, которая постарше, подбивала итоги: сколько было истрачено учитываемых лекарств, и прежде всего наркотиков. Санитарки дружно с разных концов убирали отделение. До восьми часов они должны успеть отнести в морг умершего. Нянечки перекликались:
   — Мне только еще шестую убрать, и все.
   — Все понесем его?
   — А как же! Вдвоем-то не унести.
   — И девки пусть помогут. Еще не успеем.
   — Успеем. Неужто не успеем, — успокоительно и тише, чем остальные, ответила санитарка, которая мыла линолеум у самой лестничной площадки.

РАЗМЫШЛЕНИЯ, ЗАСЕДАНИЯ, РАЗГОВОРЫ

   Начальник хотел перейти в другую клинику. Но клиникой этой заведовал старый профессор. А у профессора сейчас были неприятности. Неприятности могли кончиться увольнением. Но переходить на «живое место»! Упаси бог! Нет, так нельзя.
   Начальник сидел в такси и думал, как бы ему все-таки перебраться на это новое место, в клинику, где он будет более самостоятельным, чем даже сейчас, где прекрасная аппаратура, помещения; клиника, руководитель которой и по традиции имеет совсем иной, больший общественный вес. Но первое условие врачебной этики — не вреди. Профессору вредить нельзя. Хотя, наверное, его ничто уже не спасет — ему каюк, по-видимому. Ну, посмотрим, как дело пойдет.
   Начальник вспомнил сегодняшнюю конференцию. Правильно он говорил. Очень хорошо. Так и надо. Нельзя потакать этой манере искать ошибки у других врачей. Надо давать отпор этому больничному снобизму и верхоглядству. Сидят в больнице и выискивают ошибки поликлинических врачей. Сами бы там поработали. Не понимают: пришел врач к больному на десять минут — и решай. Нам-то в больнице легче — мы и анализ можем сделать, и подождать, понаблюдать. Так ведь сегодня мы поликлинику обругаем, а завтра они нам воздадут сторицею. Ведь почти все судебные дела против врачей, по существу, созданы коллегами — не прямо, так косвенно. «Рука руку рубит».
   Начальник думал, что если удастся перебраться в новую клинику, то там тоже надо будет прививать доброжелательность друг к другу. Там ведь даже на собственного шефа жалобы пишут. Такая обстановка до добра не доведет. Но надо, чтобы доброжелательность эта не переходила в беспринципную доброту. Немалую твердость и гибкость надо проявить, чтобы стать хорошим руководителем такой клиники. Это хозяйство не чета его теперешнему. Но он был твердо уверен — справится. Ведь как он сумел сказать опоздавшему сегодня на доклад, что, позволив себе опоздать, тот проявил уважение к своему времени, но не подумал о времени других, а вот его, Начальниково, время, например, дороже, хотя бы в денежном исчислении. Вот так и в этой клинике надо воспитывать уважение к другому, к коллеге, а к подчиненным проявлять твердость, справедливость и показывать свою заинтересованность в деле, а не в личностях.
   Начальник понимал, что уход старого профессора, Романа Васильевича, и будет первым шагом к цели. И тем не менее он должен защищать старика в комиссии, раз черт его туда занес, в эту комиссию. Все-таки средства хотя бы должны оправдать его цель. Как он не уберегся!
   Начальник сделал хороший доклад на том заседании хирургического общества, а потом в раздевалке глупо попался на глаза, и его загребли в комиссию по проверке работы Романа Васильевича. Надо же, чтобы Дмитрий Михайлович его поймал тогда. А тут еще и старика он встретил, — старый и в глазах уже тоска выгнанного — «не жилец».
   Начальник предвкушал радость, которую дает защита одинокого и загнанного. Конечно, он по малодушию только сначала хотел отвертеться от работы в комиссии. Пусть им будут недовольны, но он выступит сегодня в защиту старика. Да и действительно! — ну вот проверили его работу — то же, что и везде. Лично бы он, конечно, не так вел себя. Лично бы он крепче держал в руках своих подчиненных. Больно они все в этой клинике самостоятельные.
   Начальника охватило какое-то неприятное, гнетущее ощущение, как будто виноват в чем-то. Он решил отвлечься от гнетущего и неприятного и стал думать о том, какие порядки заведет на новом месте работы. Если Романа Васильевича проводят на пенсию, а это практически предрешено, — всем ясно, кто единственный, во всяком случае наиболее вероятный, кандидат на освободившееся место. И сходные научные тематики обеих клиник, и личные качества Начальника как начальника, и все предыдущие его работы… И опять вернулся почему-то к проблеме необходимости защищать старика, подумал: «Не бороться со злом, а добро приумножать — злу места меньше будет в мире; старика защитит — добра прибавится».
   Начальник пришел на заседание, когда все уже были в сборе, сидели, мирно беседовали и ждали назначенного часа. Увидев его, Дмитрий Михайлович сказал, что им нет нужды обязательно ждать указанного времени, так как комиссия уже в полном составе. После краткого делового вступления Дмитрия Михайловича все по очереди стали докладывать свою часть проверочной работы, заканчивая речь выводами и предложениями.
   Начальнику стало ясно, что участь Романа Васильевича окончательно решена, а ему уготована роль преемника. Хорошо, что его часть проверки была, во-первых, несущественна, а во-вторых, действительно для любого глаза абсолютно благополучна. В своем выступлении он разобрал несколько случаев ошибок и указал на объективные причины их возникновения, а в заключение сказал: «…И напрасно здесь раздаются голоса, отрицающие и отвергающие хорошую работу Романа Васильевича. Профессор работал на полную мощь своих сил, и не надо требовать от человека другого поколения, хирурга старой школы, уровня сегодняшнего понимания и сегодняшнюю сноровку. Он честно и правильно все делает, как был приучен долгими годами работы, не его вина, что изменились требования в наше время, что появилось много нового, за чем он, естественно, не может угнаться, и нельзя этого от него и требовать. Мы, многие из его учеников, весьма благодарны ему за уроки. Мое мнение — он работал хорошо, и мы должны поблагодарить Романа Васильевича за долгие годы работы на общую пользу».
   Начальник был доволен тем, что не отдал старика на поругание, что защитил его от неправедных нападок, и с чистой совестью приготовился выслушать заключение Дмитрия Михайловича, который и сказал, что единодушное мнение членов комиссии будет обсуждено в административных инстанциях, что лично он учтет резвость стремящихся вперед молодых профессоров, что, по-видимому, Романа Васильевича надо будет достойно проводить и пожелать ему счастливого заслуженного отдыха, что он надеется услышать об уходящем профессоре теплые и хвалебные слова не только в некрологической тональности, как это было на заседании сегодняшнем.
   Начальник понял, что Дмитрий Михайлович и некоторые другие профессора не очень были довольны его выступлением, либо потому, что им было неприятно его заведомое, уже как бы решенное для себя, прощание со старым профессором, что не пристало, по их мнению, возможному преемнику; либо им не поправился сам факт хвалебных слов, чего они себе не позволили и теперь чувствовали себя оскорбленными. Начальник больше склонялся ко второму варианту, но особенно не стал над этим задумываться, а быстро распрощался со всеми и уехал. А по дороге все ж таки стал с удовольствием думать, что ему удалось не поддаться общему настроению участников заседания и сказать о старике добрые слова. Вот только не был уверен он — понравилось ли Дмитрию Михайловичу. «И все-таки вот таким же принципиальным, терпимым и независимым от общепринятой точки зрения, и особенно от мнения начальства, — вдруг четко и ясно подумал он, — надо будет и показать себя с первых же дней в новой клинике». Да, но если придется переходить в другую больницу, наверное, могут несколько осложниться отношения с Люсей. Все-таки удобно, когда работаешь вместе.
   Люся ждала его дома. Он посмотрел на часы и увидел, что, как и всегда, сумеет приехать точно в назначенный час. Это прекрасно. Точность — качество прекрасное. Он бы с удовольствием приехал и раньше. На Люсю приятно смотреть и еще приятнее слушать ее. Если он уйдет на новую работу, ему, конечно, труднее будет встречаться с ней — много забот, большая работа. Но Люся умница — она все поймет.
   — Я знаю, ты не опоздал, но мне хотелось, чтобы ты пришел еще раньше. — В дверях стояла улыбающаяся Люся, короткие волосы ее гладкой прически чуть растрепались, и это было красиво. Ему сейчас все в ней нравилось, все красиво было. Удивительно, что она никогда не манерничает, говорит, что думает. Начальник с ходу начал ей рассказывать о заседании. Когда он ехал в машине с этого собрания без Люси — он думал о ней, а вот когда он приехал к ней — говорит о заседании.
   Он стал ей рассказывать, как ему жалко Романа Васильевича, как он единственный, кто выступил в его защиту, как он сказал о его многолетних заслугах, как это, по-видимому, некоторым не понравилось: кому ж нравится, если что-то хорошее мог бы сказать ты, да побоялся, и говорит другой. Это, конечно, опасно, потому что люди не прощают своих ошибок другим. Но…
   Начальник, казалось, был доволен собой и не очень обращал внимание на недовольство сильных заседания того.
   Люся же считала, что у профессоров, присутствовавших и решавших, могли быть и другие основания для недовольства, тем более что о Начальнике говорили как о наиболее вероятном преемнике.
   — Смотри, милый, от вашей комиссии, особливо от твоей защиты, Роману Васильевичу слишком худо на душе может быть. Смотри, милый, если с ним что случится, навек тебе на душе худо будет.
   — Во-первых, я его действительно искренне защищал…
   — Оставь. Хоронил…
   — А во-вторых, о самоубийстве я и…
   — Да я не…
   — Нет, не в его привычках судить. А самоубийство потому и есть самый страшный грех, что судят при этом окружающих, да к тому же судом самым страшным — без всякой возможности оправдаться или даже просто просить прощения.
   — Опять ты все обобщаешь — это ведь наиболее удобная форма оправдывания. А я тебе говорю конкретно, да и достаточно мягко: Роману Васильевичу худо будет, в частности и от твоего выступления тоже. А самоубийство!.. При чем тут? Я совсем не об этом. Что ты!
   — Перестань, Люсенька. Что ты меня пугаешь? Я сделал, что мог, совесть моя чиста, от всей этой суеты и интриг пришел отдохнуть к тебе, отдохнуть душой, а ты опять про то же.
   А дальше Люся повинилась и согласилась, и перестали они говорить на эту тему — действительно, что они будут обсуждать чьи-то чужие интриги и заботы, когда все это их не касается, когда у них есть более важное и вечное, то, что не осуждается, не должно осуждаться… И нечего его шпынять — он ведь не по расчету говорил так.
   Так думала Люся.
   А Начальник посмотрел на висящие перед ним книжные полки, на сдвинувшуюся вдруг гармошку книжных корешков перед глазами… он потянулся к Люсе.
   — Не надо. Прости меня. Никак не пойму… Что-то в тебе не то сегодня, сейчас. Что?
   Застыла книжная гармошка. Она ведь живет без расчета. Значит, сейчас ей так лучше. Ей. А каково же ему! Нет, он не может так. Он разобьет сейчас какую-то глупую преграду, созданную наверняка неправильно понятыми словами его. Он вспомнил, как Люся как-то сказала: «Никогда ничего никого и ни о чем, по возможности, просить не надо. При хороших отношениях люди сами должны понимать друг друга и помогать друг другу и все прочее. Я стараюсь не просить».