Страница:
— Тьфу ты, черт, — выругался Валерий Алексеевич и снова застегнул молнию на куртке потуже — не май-месяц.
Хлопнула передняя дверца, наружу ловко выскочил Толик Мурашов с автоматом на груди, в руке — фонарик, которым он нагло осветил стоявшую перед ним парочку.
— Хватит выделываться, не в карауле! — прикрикнул на него Иванов сердито. Таня только поближе придвинулась к нему, но страха не выказывала, скорее — пристальное любопытство к ситуации.
— О! Валерий Алексеевич изволит гулять по Старой Риге! — весело прокричал, чтобы весь экипаж слышал, Толян. Из темного недра УАЗика послышался нестройный приветственный гул. Вслед за Кабаном, выпрыгнувшим размять ноги, показались Джефф и Спейс, а с водительского места — Птица — высокий, худой, с приветливой улыбкой, в которой не хватало пары передних зубов.
— Господину поручику. — Водила первый подошел к Иванову и размашисто протянул ладонь — здоровкаться.
— Привет, Птица, чего так поздно летаете? Собрались на середину Даугавы? — пробурчал Поручик.
Птица не понял сложноватой для него аллюзии и нахмурился, зато Мурашов с удовольствием расхохотался и обнял Иванова, крепко похлопав по спине. Таня недовольно отстранилась в сторону, а Толян незаметно для окружающих умудрился похлопать друга и под мышкой и, конечно, рука его ненавязчиво прощупала там пистолет.
— У тебя же официального разрешения нету, чудо, — тихо прошептал он Валерию Алексеевичу.
— У меня записка в кармане о том, что я его только что нашел и несу сдавать, — ответил тихо Иванов и улыбнулся.
— Ну, это ты латышам рассказывать будешь. Только лучше сразу им говори, что сейчас за тобой взвод ОМОНА приедет, отпустят тут же. — так же тихо сказал Бубнов и уступил место Кабану, который просто крепко хлопнул старого знакомца по ладони:
— Здорово, Поручик! Не боишься с девушкой гулять в такую погоду в таком месте?
— Так ОМОН на страже, честным людям бояться нечего, — отшутился Иванов и обернулся к Татьяне, — познакомься, это и есть доблестные рижские омоновцы!
— Доброй ночи, девушка! Ничего не бойтесь, мы всегда рядом! — почти хором выкрикнули Джефф со Спейсом, и все засмеялись. Птица с Кабаном, махнув рукой на прощанье, опять полезли в машину, а Толян остался поговорить, да и с красивой женщиной поближе познакомиться.
— Лейтенант Мурашов! — Татьяна Федоровна, коллега наша из Вильнюса, — представил их Иванов друг другу.
— Рад познакомиться! — Толян вежливо приложил ладонь к берету и попросил, — Ничего, если мы пару минут пошепчемся с Валерой?
— Разрешаю. Шепчитесь! — с иронической улыбкой ответила Таня и сама отошла в сторонку, делая вид, что любуется снова выглянувшим из-за туч месяцем.
— Хороша девочка! Кого-то мне смутно напоминает. Кто такая? — Толян дал Иванову прикурить и сам закурил.
— Не про твою честь, Толя. Дела у нас с ней, не более того.
— Ага, это вы в пятом часу ночи служебные проблемы в Старушке обсуждаете! — хмыкнул недоверчиво Мурашов.
— А хоть бы и так? Что на базе, как обстановка в городе?
— Базу в ноль часов обстреляли из автоматов. Все целы, прочесывание ничего не дало.
С этой ночи на крыше котельной дополнительный пост стоит, с пулеметом.
Позывной «Шифер», если что. У тебя же «Виола» есть? Нашу волну знаешь?
— Знаю. Я на днях в Ленинград еду. Окончательно решу вопрос об эфире с офицерами отряда. Только я предполагал тебя и замполита, но сдается мне, Чес сам хочет это дело под контроль взять и перевести стрелки на себя с Невзоровым.
— Хорошо. Посмотрим, тут я не решаю ничего, сам понимаешь. Но если будет Чес, то все равно я с ним буду, так что ты будешь в курсе. Молоток, спасибо, нам сейчас телевидение большое крайне важно для подстраховки. Ситуация вообще хреновая, ты в курсе?
— В курсе. Но от меня ничего не зависит. Это к Горбатому обращайся!
— Ясно. Поосторожней с оружием шляйся. Но и без него ночью один не ходи. Если что, звони на базу под любым предлогом — они зассут и отпустят. А нет, так отобьем — с улицы Атлантияс, как с Дона, выдачи нет Да, Питон привет передавал. Говорит, что ЦК на тебя компру роет, хочет через тебя к Алексееву подобраться. Имей в виду, и сам соображай, что делать. Шефу только ничего не говори, он у вас мужик жесткий, пойдет разбираться, нам это ни к чему.
— Весело живем. То-то у меня задница второй день свербит…
— Прими пургену, хорошо помогает от предчувствий, если задница чувствительная, — заржал Толик.
— Ладно, ты передо мной-то из себя ваньку-взводного не строй. Отвези нас лучше с Таней домой.
— К тебе что ли?
— С ума сошел? У тебя от твоей квартиры ключи с собой? Ольга же со Светочкой к маме опять ушла?
— А ты откуда знаешь? Ну ничего в этом городе скрыть нельзя! — озлился вдруг Мурашов и полез в карман — за ключами. — Только я вас высажу не прямо у дома, а чуть дальше, на Илукстес, а то мужики допрут сразу.
— Хорошо, спасибо! Ты же на «казарме» сидишь? Если до отъезда не увидимся, я ключи Свораку оставлю.
— Я недавно там был… Белье в шкафу, в холодильнике консервов полно, в «стенке» бальзам есть и шампанское — цени!
— Ценю! Сочтемся! Ну что, поехали?
Против ожидания, Таня без малейшего смущения и даже ловко забралась в УАЗик, потеснив мужиков достаточно бесцеременно. Иванов пристроился рядом кое-как, посадив на колени маленького Спейса, даже здесь не вынимавшего из ушей наушники плейера.
— На Илукстес, мухой! — скомандовал водителю Толян.
— Он мухой не умеет, он как птица полетит, — засмеялся Иванов, вспомнив прозвище водилы, но тот не среагировал, просто притопил по газам, и машина понеслась по заснеженным улицам, как «Летучий голландец», от которого старались шарахнуться в сторону все редкие по ночному времени встречные машины. Толян врубил магнитофон в бардачке; и в тесном, пахнущем кожей, оружием и сигаретами салоне внезапно грянула группа «Любэ»:
«Батька Махно смотрит в окно, На дворе темным-темно. Звезды светят и луна, А в округе тишина… Спит монастырь, дремлет село, Мошки бьются о стекло… На посту стоит монах, Еле-еле на ногах…»
Татьяна нашла в подрагивающей, дергающейся темноте теплую руку Иванова и мягко сжала ее, показывая, как же хорошо им сейчас в этой машине, несущейся сквозь снег по покорно стелющейся под омоновские колеса Риге; как хорошо, что вокруг свои, сильные и смелые русские мужики, как здорово, что у мужиков этих есть оружие, которым они умеют пользоваться, и какое чудо, что есть еще немного времени для того, чтобы успеть полюбить.
Он открыл глаза и увидел, как смотрит на него еще молодая, но уже постоянно грустная от пережитого женщина, как дрожат слезинки на ее синих глазах, как невинно дышит все еще высокая обнаженная грудь. Не чувственной любовницей — сестрой или матерью смотрела на него Татьяна, баюкала осторожно его голову, положив себе на голые теплые колени, нагнувшись над ним, как будто удержать пыталась изо всех сил.
— Танюша, славная моя, любимая моя женщина, — сухими со сна, пересохшими губами прошептал Иванов… — Ты не спала? Прости, я, кажется, только закрыл глаза — все, как умер.
— Не говори никогда так, ладно? Ты еще всех нас переживешь, будешь нянчить внуков, напишешь много книжек, да? Ты счастливый, я знаю точно!
— Откуда?
— У меня бабка ворожейка была, — тихонько рассмеялась Таня. — Оттуда!
— А ты что же, бросишь меня? — встревожился очень глупо и искренне Валерий Алексеевич.
— Ну что ты? Разве таких бросают? Это ты меня оставишь. Ты ведь молоденьких уже любишь, хоть и сам молодой еще. Тебе сейчас десятиклассниц подавай — подлиннее ножки, покруглее попка, посвежее личико, головенка поглупее.
— Что ты говоришь, сама ты «круглая попка»! — Иванов внезапно почувствовал, что если он сейчас не выпустит пробудившуюся в нем, накопившуюся за пару часов сна мужскую силу, то умрет от разрыва сердца. — У нас есть попить? — Он потянулся к фужеру с недопитым шампанским, жадно проглотил все еще шипучее, не успевшее как следует выдохнуться вино, и зверем неожиданно накинулся на покорную, доступную, сразу открывшуюся ему женщину.
Это неистовое счастье продолжалось так долго, что оба изнемогли уже под конец, и вздох наслаждения слился со вздохом облегчения. Сил не осталось ни на то, чтобы встать, ни на то, чтобы что-то сказать еще друг другу, и они тут же снова уснули, не думая ни о чем. Призвала бы их труба Страшного суда, так бы и полетели на суд, грешные, не успев проснуться.
Все та же алая заря, только уже отражением из горящих пламенем окон дома напротив, ослепила им глаза, когда они одновременно, в одно мгновение проснулись в конце уходящего, короткого зимнего дня. И, странно, не было никакого страха — где мы? Который час? Кто нас ищет? Что за дела пропустили? Только покой, безмятежный покой и общее тепло друг от друга.
— Ничего. — начал Иванов.
— …не бойся… — продолжила тут же Таня.
И в самом деле. Не звонил телефон. Никто не искал. Никто не стучался в дверь.
Чтобы прогнать остатки привычного за годы беспокойства, Валерий Алексеевич сам, едва закурив первую сигарету, подвинул к себе телефон и начал звонить: домой, на службу, Толику на базу. Как оказалось, никто его не разыскивал. Сворак, посмеиваясь, сказал, что после вчерашнего банкета, на котором было все руководство, в конторе весь день была тишь и благодать, и Иванова никто не искал и не спрашивал, так что он только что успел сказать внезапно заглянувшему в конце дня в их кабинет Алексееву, что Валерий Алексеевич ушел домой чуть пораньше — к дочке-первокласснице на родительское собрание.
Дома никто не отвечал. Тогда Иванов позвонил к теще, и та сказала, что Алла с Ксюшей со вчерашнего дня у нее, сейчас гулять с дочкой пошла, поскольку «вы изволили отпроситься на банкет, так что сами дома и хозяйничайте!». «Я уборку делаю, встал поздно, вчера допоздна засиделись в «Таллине» с начальством — юбилей, никуда не денешься. Сейчас закончу и к родителям своим поеду, там, наверное, и заночую», — тут же соврал Иванов радостно, вспомнив, что сегодня суббота, и значит, Алла пробудет у тещи до вечера завтрашнего дня. Сама Алла разыскивать мужа нипочем не станет — выдержит характер. А своих родителей можно предупредить, что он ночует на базе ОМОНа, но поскольку об этом лучше никому не знать, то пусть они Алле и теще не звонят и ничего не говорят. Толян, вызванный дежурным по базе к громкой связи у себя в бараке, жизнерадостно прокричал, что собирается с Мишкой Лениным в баню, и чтобы Иванов не трогал его по крайней мере до завтра.
— А квартира тебе не нужна будет ночью, после бани-то? — на всякий случай спросил его Валерий Алексеевич.
— Я за город еду, там свои номера есть, отдыхай, друг, и береги себя! — торопливо проорал в трубку Толян и повесил трубку.
— Чудеса, — не веря своему счастью бормотал Иванов и моргал глазами, пытаясь проснуться.
Татьяна, приняв душ, накинула его рубашку вместо халата, нежась, расхаживала неторопливо по квартире, готовила кофе и немудреный завтрак из припасов, найденных у Толи в холодильнике. Краем уха она прислушивалась к интенсивным переговорам, устроенным Валерой и прощающе улыбалась его торопливому вранью в трубку.
— Завтрак подан, ваше благородие, — пропела Татьяна и подвинула журнальный столик на колесиках поближе к раскрытому, все еще незаправленному дивану.
— Танюша! — спохватился вдруг Иванов, — а тебе, тебе никуда не надо спешить? — он с ужасом представил, как Таня вдруг собирается и опять исчезает в неизвестность и чуть не застонал, как от острой зубной боли.
— Нет, не выгонишь! — женщина одним плавным движением плеча скинула на пол рубашку и улеглась гибко на диван, на спину, положив голову на колени Иванову, уже пристроившемуся на краешке с чашкой кофе в руках. — Корми меня теперь! И пои! Я — заслужила!
Иванов послушно начал подавать чашку, отламывал кусочки от бутербродов и клал ей прямо в рот, а она ловила его пальцы губами, прикусывала белыми зубками вместе с едой, прыскала ему, наклонившемуся над ней с фужером в руках, шампанским прямо в лицо.
Очень скоро Таня почувствовала, как что-то стало мешать ей лежать на коленях у Валеры, оба засмеялись, и снова повторилось невозможное счастье юных лет, как будто вернулись безмятежные дни первого знакомства в заснеженном литовском Линксмакальнисе… И ведь прошло ровно 9 лет, чуть ли не день в день, разве так бывает?
Они не выходили из квартиры Мурашова до середины следующего дня. Потом, уже одевшись, прибрав за собой, готовые к выходу на улицу, сели перекурить на дорожку.
Тут-то Таня и попросила очень серьезно отнестись к тому, что она сейчас скажет.
— Что такое? — встревожился Иванов, уже с обеда почувствовавший, что праздник заканчивается, и снова начинается безжалостная проза будней.
— Знаешь, Валера, я ведь могу только советовать тебе. Но я, я действительно не могу относиться к тебе как к постороннему человеку, я, я ведь. я люблю тебя, глупый ты ля мюжик! — она прервалась вдруг и заплакала.
— Что ты, малыш мой? Что же ты плачешь? Я же, я же. я тоже люблю тебя, — обоим было невыносимо тяжело признаваться в этом друг другу, оба понимали, насколько проще и правильнее было бы сдержаться и не говорить этих роковых слов.
И еще полчаса они не отрывались друг от друга, только шептали, сидя одетыми на диванчике в коридоре, перед дверью — шептали нежные глупости, целовались и утешали друг друга. Бедные дети, дети. Тридцать лет уже стукнуло Иванову, а Татьяна была старше его на целых четыре года, а может, даже и на шесть, он не хотел помнить об этой разнице в возрасте. «Дети, бедные грешные дети», — смотрел на них сверху Господь и все-то знал про них, и знал, что с ними будет, и оттого жалел еще больше, как жалеют самых непутевых детей.
— В общем, мой тебе совет, любимый. Постарайся в ближайшее время дистанцироваться от Интерфронта и перейди в ОМОН. Только не сразу. Не вдруг. Еще есть время, до лета, примерно… Не перебивай, послушай, а то я никогда не смогу тебе этого сказать… Так будет лучше для всех. Начинается страшное время. В Интерфронте никому до тебя не будет дела, когда настанет конец всем иллюзиям. Да и сейчас уже там нельзя сделать ничего, что могло бы переломить ситуацию. Ты сам это знаешь. Другое дело, что Интерфронт все равно должен быть до самого конца — это единственное, что поддержит людей когда-нибудь потом — память о сделанном, память о своем достоинстве, память о том, что они сопротивлялись. Нет, слушай!
Но ты можешь сделать больше, чем просто поддерживать дыхание Движения вместе со всеми. Там найдется кому это сделать без тебя. Ты должен пройти свой путь до конца вместе с последними защитниками нашей страны. И я постараюсь быть там же. Не в Вильнюсе, так в Риге… Не спрашивай… Не надо. Слушай меня, любимый!
Ты сам понял, что последним и крайним во всем, чтобы ни случилось, будет ОМОН. Там ты свой человек. Там будет труднее, но там никого не бросят, там все свои до конца. И ты должен пройти весь путь, чтобы… чтобы обязательно остаться в живых! Ты должен быть свидетелем всего, что еще будет. Единственным свидетелем, который находится внутри и, вместе с тем, способен посмотреть снаружи — непредвзятым и точным взглядом. Ты же поэт, Валерочка! Ты — журналист. Ты — последний свидетель. Больше некому. Только ты. Если не будет памяти — все будет зря. Мы живем только памятью, Валерочка! Ты должен сохранить эту память. Память обо всем — о нас, об Интерфронте, о Рижском ОМОНе. О друзьях и врагах, о предателях и героях. Ты — должен стать свидетелем. Иначе — к чему все? Я помогу, я буду рядом. Тебе помогут, твою роль будут знать и вытащат тебя живым из любого пекла. Ты — свидетель. Я люблю тебя…
Часть третья. Свидетель
Глава 1
Хлопнула передняя дверца, наружу ловко выскочил Толик Мурашов с автоматом на груди, в руке — фонарик, которым он нагло осветил стоявшую перед ним парочку.
— Хватит выделываться, не в карауле! — прикрикнул на него Иванов сердито. Таня только поближе придвинулась к нему, но страха не выказывала, скорее — пристальное любопытство к ситуации.
— О! Валерий Алексеевич изволит гулять по Старой Риге! — весело прокричал, чтобы весь экипаж слышал, Толян. Из темного недра УАЗика послышался нестройный приветственный гул. Вслед за Кабаном, выпрыгнувшим размять ноги, показались Джефф и Спейс, а с водительского места — Птица — высокий, худой, с приветливой улыбкой, в которой не хватало пары передних зубов.
— Господину поручику. — Водила первый подошел к Иванову и размашисто протянул ладонь — здоровкаться.
— Привет, Птица, чего так поздно летаете? Собрались на середину Даугавы? — пробурчал Поручик.
Птица не понял сложноватой для него аллюзии и нахмурился, зато Мурашов с удовольствием расхохотался и обнял Иванова, крепко похлопав по спине. Таня недовольно отстранилась в сторону, а Толян незаметно для окружающих умудрился похлопать друга и под мышкой и, конечно, рука его ненавязчиво прощупала там пистолет.
— У тебя же официального разрешения нету, чудо, — тихо прошептал он Валерию Алексеевичу.
— У меня записка в кармане о том, что я его только что нашел и несу сдавать, — ответил тихо Иванов и улыбнулся.
— Ну, это ты латышам рассказывать будешь. Только лучше сразу им говори, что сейчас за тобой взвод ОМОНА приедет, отпустят тут же. — так же тихо сказал Бубнов и уступил место Кабану, который просто крепко хлопнул старого знакомца по ладони:
— Здорово, Поручик! Не боишься с девушкой гулять в такую погоду в таком месте?
— Так ОМОН на страже, честным людям бояться нечего, — отшутился Иванов и обернулся к Татьяне, — познакомься, это и есть доблестные рижские омоновцы!
— Доброй ночи, девушка! Ничего не бойтесь, мы всегда рядом! — почти хором выкрикнули Джефф со Спейсом, и все засмеялись. Птица с Кабаном, махнув рукой на прощанье, опять полезли в машину, а Толян остался поговорить, да и с красивой женщиной поближе познакомиться.
— Лейтенант Мурашов! — Татьяна Федоровна, коллега наша из Вильнюса, — представил их Иванов друг другу.
— Рад познакомиться! — Толян вежливо приложил ладонь к берету и попросил, — Ничего, если мы пару минут пошепчемся с Валерой?
— Разрешаю. Шепчитесь! — с иронической улыбкой ответила Таня и сама отошла в сторонку, делая вид, что любуется снова выглянувшим из-за туч месяцем.
— Хороша девочка! Кого-то мне смутно напоминает. Кто такая? — Толян дал Иванову прикурить и сам закурил.
— Не про твою честь, Толя. Дела у нас с ней, не более того.
— Ага, это вы в пятом часу ночи служебные проблемы в Старушке обсуждаете! — хмыкнул недоверчиво Мурашов.
— А хоть бы и так? Что на базе, как обстановка в городе?
— Базу в ноль часов обстреляли из автоматов. Все целы, прочесывание ничего не дало.
С этой ночи на крыше котельной дополнительный пост стоит, с пулеметом.
Позывной «Шифер», если что. У тебя же «Виола» есть? Нашу волну знаешь?
— Знаю. Я на днях в Ленинград еду. Окончательно решу вопрос об эфире с офицерами отряда. Только я предполагал тебя и замполита, но сдается мне, Чес сам хочет это дело под контроль взять и перевести стрелки на себя с Невзоровым.
— Хорошо. Посмотрим, тут я не решаю ничего, сам понимаешь. Но если будет Чес, то все равно я с ним буду, так что ты будешь в курсе. Молоток, спасибо, нам сейчас телевидение большое крайне важно для подстраховки. Ситуация вообще хреновая, ты в курсе?
— В курсе. Но от меня ничего не зависит. Это к Горбатому обращайся!
— Ясно. Поосторожней с оружием шляйся. Но и без него ночью один не ходи. Если что, звони на базу под любым предлогом — они зассут и отпустят. А нет, так отобьем — с улицы Атлантияс, как с Дона, выдачи нет Да, Питон привет передавал. Говорит, что ЦК на тебя компру роет, хочет через тебя к Алексееву подобраться. Имей в виду, и сам соображай, что делать. Шефу только ничего не говори, он у вас мужик жесткий, пойдет разбираться, нам это ни к чему.
— Весело живем. То-то у меня задница второй день свербит…
— Прими пургену, хорошо помогает от предчувствий, если задница чувствительная, — заржал Толик.
— Ладно, ты передо мной-то из себя ваньку-взводного не строй. Отвези нас лучше с Таней домой.
— К тебе что ли?
— С ума сошел? У тебя от твоей квартиры ключи с собой? Ольга же со Светочкой к маме опять ушла?
— А ты откуда знаешь? Ну ничего в этом городе скрыть нельзя! — озлился вдруг Мурашов и полез в карман — за ключами. — Только я вас высажу не прямо у дома, а чуть дальше, на Илукстес, а то мужики допрут сразу.
— Хорошо, спасибо! Ты же на «казарме» сидишь? Если до отъезда не увидимся, я ключи Свораку оставлю.
— Я недавно там был… Белье в шкафу, в холодильнике консервов полно, в «стенке» бальзам есть и шампанское — цени!
— Ценю! Сочтемся! Ну что, поехали?
Против ожидания, Таня без малейшего смущения и даже ловко забралась в УАЗик, потеснив мужиков достаточно бесцеременно. Иванов пристроился рядом кое-как, посадив на колени маленького Спейса, даже здесь не вынимавшего из ушей наушники плейера.
— На Илукстес, мухой! — скомандовал водителю Толян.
— Он мухой не умеет, он как птица полетит, — засмеялся Иванов, вспомнив прозвище водилы, но тот не среагировал, просто притопил по газам, и машина понеслась по заснеженным улицам, как «Летучий голландец», от которого старались шарахнуться в сторону все редкие по ночному времени встречные машины. Толян врубил магнитофон в бардачке; и в тесном, пахнущем кожей, оружием и сигаретами салоне внезапно грянула группа «Любэ»:
«Батька Махно смотрит в окно, На дворе темным-темно. Звезды светят и луна, А в округе тишина… Спит монастырь, дремлет село, Мошки бьются о стекло… На посту стоит монах, Еле-еле на ногах…»
Татьяна нашла в подрагивающей, дергающейся темноте теплую руку Иванова и мягко сжала ее, показывая, как же хорошо им сейчас в этой машине, несущейся сквозь снег по покорно стелющейся под омоновские колеса Риге; как хорошо, что вокруг свои, сильные и смелые русские мужики, как здорово, что у мужиков этих есть оружие, которым они умеют пользоваться, и какое чудо, что есть еще немного времени для того, чтобы успеть полюбить.
Окно все ярче проступало светлым прямоугольником из темноты уютной комнаты Мурашовых, потом стали проступать предметы вокруг — потом — детали, потом алая-алая январская заря, как в песне почти, занялась в полнеба и разбудила мгновенно отключившегося незадолго до рассвета Иванова.
Мертвые с косами вдоль дорог стоят —
Дело рук красных дьяволят!
Мертвые с косами сбросили царя,
Занималась алая,
Занималась алая,
Занималась алая, эх
Заря, заря, заря,
Алая заря…
Он открыл глаза и увидел, как смотрит на него еще молодая, но уже постоянно грустная от пережитого женщина, как дрожат слезинки на ее синих глазах, как невинно дышит все еще высокая обнаженная грудь. Не чувственной любовницей — сестрой или матерью смотрела на него Татьяна, баюкала осторожно его голову, положив себе на голые теплые колени, нагнувшись над ним, как будто удержать пыталась изо всех сил.
— Танюша, славная моя, любимая моя женщина, — сухими со сна, пересохшими губами прошептал Иванов… — Ты не спала? Прости, я, кажется, только закрыл глаза — все, как умер.
— Не говори никогда так, ладно? Ты еще всех нас переживешь, будешь нянчить внуков, напишешь много книжек, да? Ты счастливый, я знаю точно!
— Откуда?
— У меня бабка ворожейка была, — тихонько рассмеялась Таня. — Оттуда!
— А ты что же, бросишь меня? — встревожился очень глупо и искренне Валерий Алексеевич.
— Ну что ты? Разве таких бросают? Это ты меня оставишь. Ты ведь молоденьких уже любишь, хоть и сам молодой еще. Тебе сейчас десятиклассниц подавай — подлиннее ножки, покруглее попка, посвежее личико, головенка поглупее.
— Что ты говоришь, сама ты «круглая попка»! — Иванов внезапно почувствовал, что если он сейчас не выпустит пробудившуюся в нем, накопившуюся за пару часов сна мужскую силу, то умрет от разрыва сердца. — У нас есть попить? — Он потянулся к фужеру с недопитым шампанским, жадно проглотил все еще шипучее, не успевшее как следует выдохнуться вино, и зверем неожиданно накинулся на покорную, доступную, сразу открывшуюся ему женщину.
Это неистовое счастье продолжалось так долго, что оба изнемогли уже под конец, и вздох наслаждения слился со вздохом облегчения. Сил не осталось ни на то, чтобы встать, ни на то, чтобы что-то сказать еще друг другу, и они тут же снова уснули, не думая ни о чем. Призвала бы их труба Страшного суда, так бы и полетели на суд, грешные, не успев проснуться.
Все та же алая заря, только уже отражением из горящих пламенем окон дома напротив, ослепила им глаза, когда они одновременно, в одно мгновение проснулись в конце уходящего, короткого зимнего дня. И, странно, не было никакого страха — где мы? Который час? Кто нас ищет? Что за дела пропустили? Только покой, безмятежный покой и общее тепло друг от друга.
— Ничего. — начал Иванов.
— …не бойся… — продолжила тут же Таня.
И в самом деле. Не звонил телефон. Никто не искал. Никто не стучался в дверь.
Чтобы прогнать остатки привычного за годы беспокойства, Валерий Алексеевич сам, едва закурив первую сигарету, подвинул к себе телефон и начал звонить: домой, на службу, Толику на базу. Как оказалось, никто его не разыскивал. Сворак, посмеиваясь, сказал, что после вчерашнего банкета, на котором было все руководство, в конторе весь день была тишь и благодать, и Иванова никто не искал и не спрашивал, так что он только что успел сказать внезапно заглянувшему в конце дня в их кабинет Алексееву, что Валерий Алексеевич ушел домой чуть пораньше — к дочке-первокласснице на родительское собрание.
Дома никто не отвечал. Тогда Иванов позвонил к теще, и та сказала, что Алла с Ксюшей со вчерашнего дня у нее, сейчас гулять с дочкой пошла, поскольку «вы изволили отпроситься на банкет, так что сами дома и хозяйничайте!». «Я уборку делаю, встал поздно, вчера допоздна засиделись в «Таллине» с начальством — юбилей, никуда не денешься. Сейчас закончу и к родителям своим поеду, там, наверное, и заночую», — тут же соврал Иванов радостно, вспомнив, что сегодня суббота, и значит, Алла пробудет у тещи до вечера завтрашнего дня. Сама Алла разыскивать мужа нипочем не станет — выдержит характер. А своих родителей можно предупредить, что он ночует на базе ОМОНа, но поскольку об этом лучше никому не знать, то пусть они Алле и теще не звонят и ничего не говорят. Толян, вызванный дежурным по базе к громкой связи у себя в бараке, жизнерадостно прокричал, что собирается с Мишкой Лениным в баню, и чтобы Иванов не трогал его по крайней мере до завтра.
— А квартира тебе не нужна будет ночью, после бани-то? — на всякий случай спросил его Валерий Алексеевич.
— Я за город еду, там свои номера есть, отдыхай, друг, и береги себя! — торопливо проорал в трубку Толян и повесил трубку.
— Чудеса, — не веря своему счастью бормотал Иванов и моргал глазами, пытаясь проснуться.
Татьяна, приняв душ, накинула его рубашку вместо халата, нежась, расхаживала неторопливо по квартире, готовила кофе и немудреный завтрак из припасов, найденных у Толи в холодильнике. Краем уха она прислушивалась к интенсивным переговорам, устроенным Валерой и прощающе улыбалась его торопливому вранью в трубку.
— Завтрак подан, ваше благородие, — пропела Татьяна и подвинула журнальный столик на колесиках поближе к раскрытому, все еще незаправленному дивану.
— Танюша! — спохватился вдруг Иванов, — а тебе, тебе никуда не надо спешить? — он с ужасом представил, как Таня вдруг собирается и опять исчезает в неизвестность и чуть не застонал, как от острой зубной боли.
— Нет, не выгонишь! — женщина одним плавным движением плеча скинула на пол рубашку и улеглась гибко на диван, на спину, положив голову на колени Иванову, уже пристроившемуся на краешке с чашкой кофе в руках. — Корми меня теперь! И пои! Я — заслужила!
Иванов послушно начал подавать чашку, отламывал кусочки от бутербродов и клал ей прямо в рот, а она ловила его пальцы губами, прикусывала белыми зубками вместе с едой, прыскала ему, наклонившемуся над ней с фужером в руках, шампанским прямо в лицо.
Очень скоро Таня почувствовала, как что-то стало мешать ей лежать на коленях у Валеры, оба засмеялись, и снова повторилось невозможное счастье юных лет, как будто вернулись безмятежные дни первого знакомства в заснеженном литовском Линксмакальнисе… И ведь прошло ровно 9 лет, чуть ли не день в день, разве так бывает?
Они не выходили из квартиры Мурашова до середины следующего дня. Потом, уже одевшись, прибрав за собой, готовые к выходу на улицу, сели перекурить на дорожку.
Тут-то Таня и попросила очень серьезно отнестись к тому, что она сейчас скажет.
— Что такое? — встревожился Иванов, уже с обеда почувствовавший, что праздник заканчивается, и снова начинается безжалостная проза будней.
— Знаешь, Валера, я ведь могу только советовать тебе. Но я, я действительно не могу относиться к тебе как к постороннему человеку, я, я ведь. я люблю тебя, глупый ты ля мюжик! — она прервалась вдруг и заплакала.
— Что ты, малыш мой? Что же ты плачешь? Я же, я же. я тоже люблю тебя, — обоим было невыносимо тяжело признаваться в этом друг другу, оба понимали, насколько проще и правильнее было бы сдержаться и не говорить этих роковых слов.
И еще полчаса они не отрывались друг от друга, только шептали, сидя одетыми на диванчике в коридоре, перед дверью — шептали нежные глупости, целовались и утешали друг друга. Бедные дети, дети. Тридцать лет уже стукнуло Иванову, а Татьяна была старше его на целых четыре года, а может, даже и на шесть, он не хотел помнить об этой разнице в возрасте. «Дети, бедные грешные дети», — смотрел на них сверху Господь и все-то знал про них, и знал, что с ними будет, и оттого жалел еще больше, как жалеют самых непутевых детей.
— В общем, мой тебе совет, любимый. Постарайся в ближайшее время дистанцироваться от Интерфронта и перейди в ОМОН. Только не сразу. Не вдруг. Еще есть время, до лета, примерно… Не перебивай, послушай, а то я никогда не смогу тебе этого сказать… Так будет лучше для всех. Начинается страшное время. В Интерфронте никому до тебя не будет дела, когда настанет конец всем иллюзиям. Да и сейчас уже там нельзя сделать ничего, что могло бы переломить ситуацию. Ты сам это знаешь. Другое дело, что Интерфронт все равно должен быть до самого конца — это единственное, что поддержит людей когда-нибудь потом — память о сделанном, память о своем достоинстве, память о том, что они сопротивлялись. Нет, слушай!
Но ты можешь сделать больше, чем просто поддерживать дыхание Движения вместе со всеми. Там найдется кому это сделать без тебя. Ты должен пройти свой путь до конца вместе с последними защитниками нашей страны. И я постараюсь быть там же. Не в Вильнюсе, так в Риге… Не спрашивай… Не надо. Слушай меня, любимый!
Ты сам понял, что последним и крайним во всем, чтобы ни случилось, будет ОМОН. Там ты свой человек. Там будет труднее, но там никого не бросят, там все свои до конца. И ты должен пройти весь путь, чтобы… чтобы обязательно остаться в живых! Ты должен быть свидетелем всего, что еще будет. Единственным свидетелем, который находится внутри и, вместе с тем, способен посмотреть снаружи — непредвзятым и точным взглядом. Ты же поэт, Валерочка! Ты — журналист. Ты — последний свидетель. Больше некому. Только ты. Если не будет памяти — все будет зря. Мы живем только памятью, Валерочка! Ты должен сохранить эту память. Память обо всем — о нас, об Интерфронте, о Рижском ОМОНе. О друзьях и врагах, о предателях и героях. Ты — должен стать свидетелем. Иначе — к чему все? Я помогу, я буду рядом. Тебе помогут, твою роль будут знать и вытащат тебя живым из любого пекла. Ты — свидетель. Я люблю тебя…
Часть третья. Свидетель
Глава 1
Шестого января 1991 года, в канун наступающего светлого праздника Рождества Христова, Валерий Алексеевич с самого утра отправился с женой в Вецаки — гулять, заглаживать вину, да и просто проветриться после бурных событий едва наступившего Нового года. Алла не понимала или просто не хотела понимать, что не всегда отлучки мужа связаны с работой. Проверять не хотела — самолюбие не позволяло. Тем более, что муж всегда мог с невинным взором заявить в ответ на предъявленные претензии: «Ну да, я просто пил водку с друзьями всю ночь. И на второй день тоже. Ты же знаешь, я не люблю появляться дома выпившим. Потому, если позволяют обстоятельства, ночую на Смилшу или на базе, или… или там, где упал. Так или иначе — это все равно связано с работой, с необходимостью поддерживать отношения с нужными людьми. А вот женщин в наших компаниях не бывает. Я не бабник, Алла, я — пьяница!».
Алла устала спорить, ругаться, жаловаться свекрови. Тем более, что действительно, работа требовала от Иванова частых командировок и различных внеслужебных контактов. А ревнивой Алла никогда не была, по крайней мере, не выказывала этого Валерию Алексеевичу. Семейная жизнь Ивановых катилась себе, не спеша, без всплесков, без бурных скандалов и примирений — ровно, обыденно, привычно. Дочь росла тихоней и умницей, училась отлично, присмотра особого не требовала. Да и бабушки-дедушки с обеих сторон при первом удобном случае забирали внучку к себе — баловали, но и воспитывали тоже.
Так бы и дожили, наверное, супруги до золотой свадьбы, кабы не наступившие неожиданно времена перемен. Но уже сейчас, на девятом году семейной жизни, интересы Ивановых стали потихоньку расходиться все дальше и дальше. Дочка подросла и не требовала уже такого пристального внимания, как в младенчестве. Валерий Алексеевич ушел из школы в Интерфронт, образ жизни его резко переменился, равно как и круг знакомств, в том числе и общих с женою. Алла наоборот, все больше связывала себя со школой, беспрестанно ходила на курсы повышения квалификации, окончила между делом школу флористики, активно занималась общественной работой, но не политической, а педагогической.
Старые друзья, которых было не так уж много, потихоньку покидали круг Ивановых. Кто-то уехал, кто-то женился или вышел замуж и замкнулся в новом своем — семейном кругу. Кто-то был нежелателен Алле, например, бывшие их общие сокурсники — Арик да Сашка. Причина была проста — встречи старых друзей всегда заканчивались одинаково — хорошей и продолжительной пьянкой. Но то, что можно было простить студентам, то уже не прощалось, естественно, «почтенному отцу семейства», которым теперь числился Иванов.
Алла привечала Толика Мурашова и других омоновцев, частенько появлявшихся в их доме. Легко сошлась она и с интерфронтовцами, ставшими новым и ближним кругом мужа. Все, казалось бы, шло хорошо или, по крайней мере, «как у людей». Но изредка трещины все же начинали ползти по фундаменту семейного уюта. И трещины эти, с годами все углублявшиеся, были следствием тех самых стартовых установок, с которых началась их совместная жизнь. Валерию Алексеевичу мало было просто уюта тещиной или родительской дачи. Он все куда-то стремился, о чем-то мечтал, строил какие-то планы… Это не выходило за рамки приличий, но все же эти. статейки, стишки, порывы. Теперь вот — работа в Интерфронте, командировки, телевидение, вошедшие в его жизнь так некстати — именно тогда, когда надо было бы, казалось, сосредоточиться на семье, на ее благосостоянии и крепости перед лицом грядущих перемен. Ворчала теща — на многочисленных семейных праздниках и юбилеях Аллиной родни на Иванова все чаще посматривали как на человека «неблагонадежного» с точки зрения верности «клану».
Алла, впрочем, сама с радостью встречала дома и привечала ленинградских журналистов, ездила к ним в гости вместе с Валерием Алексеевичем, ей льстило знакомство со всесоюзными телезвездами, но. Алла четко понимала, где этот мир заканчивается и начинается ее, незыблемый мир, интересами которого она никогда не могла поступиться.
Ничего удивительного в этом не было — каждой женщине свойственно беречь свою семью и заботиться в первую очередь о своем ребенке. Все остальное — потом. А Иванов… Он по-своему заботился о семье: приносил вполне приличную зарплату, доставал, когда была возможность, дефицитные продукты, делал уборку, готовил иногда в огромных количествах (по-другому просто не умел) домашние пельмени, плов, мясо по разным французским рецептам. Что еще надо — то?! Жизнь, как жизнь. Но у женщин сердце вещее. Не было у Иванова главного, что ценилось Аллой и ее родителями, и многочисленной родней. Не было в нем готовности бросить ради семьи все. Бросить начатое важное дело, наплевать на карьеру или учебу, поменять ради семьи политические взгляды, поступиться принципами в конце концов!
А принципы у Иванова были. Не так много, как хотелось бы, поскольку человек он был обыкновенный. Но все-таки были. И уж эти принципы он не нарушал ни при каких обстоятельствах.
Эта упертость в некоторых вещах у Валерия Алексеевича — человека, в общем-то, легкого и уживчивого, легко прощающего всем простые человеческие слабости — входила в кажущееся противоречие с его видимым наружно характером, и на этом многие ломались, не поняв до конца Иванова. Мягкий, даже застенчивый иногда, вежливый, корректный, уступчивый. Валерий Алексеевич совершенно неожиданно вставал на дыбы там, где совсем от него этого не ждали и стоял на своем до конца. Как правило (что непонятнее всего было некоторым знакомым и сослуживцам), это касалось его политических взглядов и убеждений, в любом случае — сферы общественной, а не личной. И это-то как раз вызывало неприязнь и даже враждебность у многих сталкивавшихся с ним людей, особенно рижан, для которых личная целесообразность была обычно важнее каких-то общественных или — бери выше — государственных заморочек. «Ну не партийный же ты чиновник, не государственный деятель, не писатель, не признанный научный авторитет — чего ты на рожон — то лезешь?!» — недоумевали многие. Да и был бы еще аскетом, чуждым обычных человеческих радостей — ладно, хоть как-то объяснимо. А тут!
Может быть, именно эти черты Иванова разглядел в свое время опытный руководитель Алексеев, приглашая его к себе на работу. Но те же черты были свойственны, по большому счету, всем простым, обыкновенным людям, которые вдруг, ни с того ни с сего, наперекор всем расчетам — воспротивилисьперестройке и неожиданно встали на пути ее тщательно рассчитанной и выверенной траектории. Сотни тысяч интерфронтовцев, омоновцев, младших и старших офицеров, курсантов военных училищ — пошли против генеральных секретарей и академиков, генералов, маршалов и адмиралов — против железной машины по сносу Родины. Они посмели взять и не поступиться принципами! Они посмели заявить о своем человеческом и национальном — русском — достоинстве!
Их было немного по сравнению с молчаливым народным большинством, легко исполнившим преступный и предательский приказ из Москвы о продаже Родины. И сейчас уже забывших напрочь об этом! Забывших о том, как в январе 1991 года сотнями тысяч собирались москвичи и питерцы, свердловцы и горьковчане на главных городских площадях, демонстрируя поддержку независимости Литвы, Латвии и Эстонии. Забывших, как искренне миллионы и миллионы поддержали Ельцина. А сегодня эти же люди повязывают георгиевские ленточки на антенны своих машин и протестуют против фашизма в Прибалтике. Те же самые люди!
Прошло 17 лет, а россияне в большинстве своем так и не поняли, что они-то — в отличие от своих русских собратьев, брошенных за пределами РФ — до сих пор еще живут при Советской власти, почти что при социализме. Их не лишали гражданства, они не становились людьми второго сорта, их не прессовала языковая инспекция, их, по крайней мере, не преследовали за одно то, что они — русские! Не было такого, чтобы в одночасье закрывалась по всей России вся работа именно для русских!
А вот когда все твои знакомые и родственники, вместе с тобой, одновременно лишаются работы, а настоящий капитализм не ждет и не милует — просто присылает судебные повестки о выселении из квартиры — в никуда, за неуплату многократно выросших за год счетов за жилье, коммунальные и прочие услуги. В России тоже было трудно, да. Но такв России никогда не было. Никто не становился в России иностранцем против своей воли, не сходя с собственного дивана. И это еще «мягкий» вариант — стать «негром». Сколько тысяч людей были убиты за то, что они русские? Никто не считает. Считать убитых националистами всех бывших союзных республик, не говоря уже о российских автономиях. считать убитых ими русских — не принято в России.
Страна моя любимая — родина моя и еще полутораста миллионов непуганых идиотов! Тех самых, которые так хотели перемен. И ведь не тому радовались, что на смену безверию, политическому цинизму, подлости и несправедливости придут Православие, духовность, справедливость, закон и порядок, богатство и процветание… А чему?! Спросишь сегодня — все говорят, недоуменно пожимая плечами: «Не знаю, не помню…».
Алла устала спорить, ругаться, жаловаться свекрови. Тем более, что действительно, работа требовала от Иванова частых командировок и различных внеслужебных контактов. А ревнивой Алла никогда не была, по крайней мере, не выказывала этого Валерию Алексеевичу. Семейная жизнь Ивановых катилась себе, не спеша, без всплесков, без бурных скандалов и примирений — ровно, обыденно, привычно. Дочь росла тихоней и умницей, училась отлично, присмотра особого не требовала. Да и бабушки-дедушки с обеих сторон при первом удобном случае забирали внучку к себе — баловали, но и воспитывали тоже.
Так бы и дожили, наверное, супруги до золотой свадьбы, кабы не наступившие неожиданно времена перемен. Но уже сейчас, на девятом году семейной жизни, интересы Ивановых стали потихоньку расходиться все дальше и дальше. Дочка подросла и не требовала уже такого пристального внимания, как в младенчестве. Валерий Алексеевич ушел из школы в Интерфронт, образ жизни его резко переменился, равно как и круг знакомств, в том числе и общих с женою. Алла наоборот, все больше связывала себя со школой, беспрестанно ходила на курсы повышения квалификации, окончила между делом школу флористики, активно занималась общественной работой, но не политической, а педагогической.
Старые друзья, которых было не так уж много, потихоньку покидали круг Ивановых. Кто-то уехал, кто-то женился или вышел замуж и замкнулся в новом своем — семейном кругу. Кто-то был нежелателен Алле, например, бывшие их общие сокурсники — Арик да Сашка. Причина была проста — встречи старых друзей всегда заканчивались одинаково — хорошей и продолжительной пьянкой. Но то, что можно было простить студентам, то уже не прощалось, естественно, «почтенному отцу семейства», которым теперь числился Иванов.
Алла привечала Толика Мурашова и других омоновцев, частенько появлявшихся в их доме. Легко сошлась она и с интерфронтовцами, ставшими новым и ближним кругом мужа. Все, казалось бы, шло хорошо или, по крайней мере, «как у людей». Но изредка трещины все же начинали ползти по фундаменту семейного уюта. И трещины эти, с годами все углублявшиеся, были следствием тех самых стартовых установок, с которых началась их совместная жизнь. Валерию Алексеевичу мало было просто уюта тещиной или родительской дачи. Он все куда-то стремился, о чем-то мечтал, строил какие-то планы… Это не выходило за рамки приличий, но все же эти. статейки, стишки, порывы. Теперь вот — работа в Интерфронте, командировки, телевидение, вошедшие в его жизнь так некстати — именно тогда, когда надо было бы, казалось, сосредоточиться на семье, на ее благосостоянии и крепости перед лицом грядущих перемен. Ворчала теща — на многочисленных семейных праздниках и юбилеях Аллиной родни на Иванова все чаще посматривали как на человека «неблагонадежного» с точки зрения верности «клану».
Алла, впрочем, сама с радостью встречала дома и привечала ленинградских журналистов, ездила к ним в гости вместе с Валерием Алексеевичем, ей льстило знакомство со всесоюзными телезвездами, но. Алла четко понимала, где этот мир заканчивается и начинается ее, незыблемый мир, интересами которого она никогда не могла поступиться.
Ничего удивительного в этом не было — каждой женщине свойственно беречь свою семью и заботиться в первую очередь о своем ребенке. Все остальное — потом. А Иванов… Он по-своему заботился о семье: приносил вполне приличную зарплату, доставал, когда была возможность, дефицитные продукты, делал уборку, готовил иногда в огромных количествах (по-другому просто не умел) домашние пельмени, плов, мясо по разным французским рецептам. Что еще надо — то?! Жизнь, как жизнь. Но у женщин сердце вещее. Не было у Иванова главного, что ценилось Аллой и ее родителями, и многочисленной родней. Не было в нем готовности бросить ради семьи все. Бросить начатое важное дело, наплевать на карьеру или учебу, поменять ради семьи политические взгляды, поступиться принципами в конце концов!
А принципы у Иванова были. Не так много, как хотелось бы, поскольку человек он был обыкновенный. Но все-таки были. И уж эти принципы он не нарушал ни при каких обстоятельствах.
Эта упертость в некоторых вещах у Валерия Алексеевича — человека, в общем-то, легкого и уживчивого, легко прощающего всем простые человеческие слабости — входила в кажущееся противоречие с его видимым наружно характером, и на этом многие ломались, не поняв до конца Иванова. Мягкий, даже застенчивый иногда, вежливый, корректный, уступчивый. Валерий Алексеевич совершенно неожиданно вставал на дыбы там, где совсем от него этого не ждали и стоял на своем до конца. Как правило (что непонятнее всего было некоторым знакомым и сослуживцам), это касалось его политических взглядов и убеждений, в любом случае — сферы общественной, а не личной. И это-то как раз вызывало неприязнь и даже враждебность у многих сталкивавшихся с ним людей, особенно рижан, для которых личная целесообразность была обычно важнее каких-то общественных или — бери выше — государственных заморочек. «Ну не партийный же ты чиновник, не государственный деятель, не писатель, не признанный научный авторитет — чего ты на рожон — то лезешь?!» — недоумевали многие. Да и был бы еще аскетом, чуждым обычных человеческих радостей — ладно, хоть как-то объяснимо. А тут!
Может быть, именно эти черты Иванова разглядел в свое время опытный руководитель Алексеев, приглашая его к себе на работу. Но те же черты были свойственны, по большому счету, всем простым, обыкновенным людям, которые вдруг, ни с того ни с сего, наперекор всем расчетам — воспротивилисьперестройке и неожиданно встали на пути ее тщательно рассчитанной и выверенной траектории. Сотни тысяч интерфронтовцев, омоновцев, младших и старших офицеров, курсантов военных училищ — пошли против генеральных секретарей и академиков, генералов, маршалов и адмиралов — против железной машины по сносу Родины. Они посмели взять и не поступиться принципами! Они посмели заявить о своем человеческом и национальном — русском — достоинстве!
Их было немного по сравнению с молчаливым народным большинством, легко исполнившим преступный и предательский приказ из Москвы о продаже Родины. И сейчас уже забывших напрочь об этом! Забывших о том, как в январе 1991 года сотнями тысяч собирались москвичи и питерцы, свердловцы и горьковчане на главных городских площадях, демонстрируя поддержку независимости Литвы, Латвии и Эстонии. Забывших, как искренне миллионы и миллионы поддержали Ельцина. А сегодня эти же люди повязывают георгиевские ленточки на антенны своих машин и протестуют против фашизма в Прибалтике. Те же самые люди!
Прошло 17 лет, а россияне в большинстве своем так и не поняли, что они-то — в отличие от своих русских собратьев, брошенных за пределами РФ — до сих пор еще живут при Советской власти, почти что при социализме. Их не лишали гражданства, они не становились людьми второго сорта, их не прессовала языковая инспекция, их, по крайней мере, не преследовали за одно то, что они — русские! Не было такого, чтобы в одночасье закрывалась по всей России вся работа именно для русских!
А вот когда все твои знакомые и родственники, вместе с тобой, одновременно лишаются работы, а настоящий капитализм не ждет и не милует — просто присылает судебные повестки о выселении из квартиры — в никуда, за неуплату многократно выросших за год счетов за жилье, коммунальные и прочие услуги. В России тоже было трудно, да. Но такв России никогда не было. Никто не становился в России иностранцем против своей воли, не сходя с собственного дивана. И это еще «мягкий» вариант — стать «негром». Сколько тысяч людей были убиты за то, что они русские? Никто не считает. Считать убитых националистами всех бывших союзных республик, не говоря уже о российских автономиях. считать убитых ими русских — не принято в России.
Страна моя любимая — родина моя и еще полутораста миллионов непуганых идиотов! Тех самых, которые так хотели перемен. И ведь не тому радовались, что на смену безверию, политическому цинизму, подлости и несправедливости придут Православие, духовность, справедливость, закон и порядок, богатство и процветание… А чему?! Спросишь сегодня — все говорят, недоуменно пожимая плечами: «Не знаю, не помню…».