Страница:
С визгом включается вспомогательная силовая установка, медленно сдвигаются навстречу друг другу и с лязгом захлопываются наконец огромные створки грузового люка. Падает на свое место вертикальная железная перегородка с сиротливой дверцей посередине. И все. Тяжелый «Ил» долго выруливает, чуть покачиваясь, на взлетку, быстро разгоняется, турбины визжат все сильнее и. глуше. А потом уже воздух, латвийское серое небо, чуть подсвеченное заревом города снизу. Я подхожу к технику, прошусь в штурманскую на минутку. Тот неохотно отодвигается в сторону от прохода в кабину. С верхнего, пилотского, этажа как раз спускается какой-то майор, зависает на трапе и понимающе кивает мне в сторону штурмана: иди, мол, парень, полюбуйся в последний раз!
Я протискиваюсь вперед к прозрачному колпаку под ногами у штурмана, становлюсь на колени, приникаю к стеклу и минут пять провожаю редкие огоньки внизу. Рига давно уже в стороне. Пора и честь знать. Я, кряхтя, поднимаюсь с коленок и возвращаюсь в грузовой отсек. Толян по-свойски курит у ведра с водой и болтает о чем-то с техниками и операторами. Наверное, рассказывает, сколько тысяч латышей замочил одной левой. Я отстегиваю лавку и укладываюсь спать — лететь еще долго.
Прежде чем забыться, смотрю на часы, стрелка на моих «Командирских» давно перевалила за полночь. Значит, лето кончилось. Уже 1 сентября.
Глава 15
— Кто шагает дружно в ряд?
— Пионерский наш отряд!
Архаров с Джеффом на пару разыгрывали одну из любимых своих пантомим. Особенно смешно у них получалось обычно про «мохнатый шмель на душистый хмель» и «про цаплю серую в камыши». Но сегодня просто напрашивалась пионерская тематика.
Стоявшие рядом бойцы покатывались со смеху, глядя на неунывающую парочку. Маленький, жилистый Архаров изображал пионера, а Джефф, конечно, пьяного в дупель пионервожатого.
Рижский ОМОН временно разместился в корпусах пионерского лагеря областного УВД. Сначала, конечно, построение. Сто девять человек личного состава плюс несколько женщин с детьми. Остальные — с полсотни примерно, остались на свой страх и риск в Латвии. Большинство из оставшихся были людьми случайными в отряде или не успели совершить никаких, строго преследуемых латышской прокураторой, подвигов. Некоторые понадеялись на подписанное Годманисом отпущение грехов. Но те, кто поопытнее и постарше, никаким индульгенциям новой власти не доверяли. Сказать по правде, многие не доверяли и властям новой демократической России. И правильно делали.
Омоновцев хорошо покормили в лагерной столовой, в большом современном спальном корпусе уже застелены были свежим бельем койки в просторных светлых палатах. Офицеры и семейные сержанты расположились в отдельно стоящих деревянных домиках, в которых обычно размещались пионервожатые и администрация лагеря.
Скидывая тельняшку в новом, блистающем чистотой умывальнике, я снова ощутил непривычное чувство — раскачавшийся на цепочке новенький крестик приятно прикоснулся к солнечному сплетению. Это чувство было новым и волнующим, как будто что-то очень важное значило, несмотря на свою блестящую невесомость. Повинуясь внезапно возникшей мысли, я приподнял крестик и поднес к губам, как когда-то краешек гвардейского знамени полка, в котором принимал воинскую присягу. С наслаждением обливавшийся холодной водой могучий «дельтовец», оказавшийся рядом, которого я смутился, улыбнулся в ответ и подмигнул карим глазом со шрамом над бровью, а потом выпрямился и гордо пошлепал себя по груди, на которой, на одной массивной цепочке, висели и офицерский жетон, и тяжелый серебряный крест.
— На базе крестился? — спросил он меня, не переставая улыбаться, как старому другу.
— Да, совсем недавно, — ответил я, улыбнувшись радостно в ответ.
— Молодец, браток! Запомни, первый год после крещения Господь особенно сильно помогает. — Лейтенант растерся, фыркая, полотенцем, натянул тельник, накинул камуфляжную куртку, тускло блеснувшую защитными звездочками на погонах и, уже выходя из умывальника, хмуро добавил, обернувшись: — А надеяться нам, брат, кроме как на Бога, больше теперь не на кого. — Сказал и ушел.
Через год он подорвется на мине в Абхазии, этот парень.
Я выспался в самолете и потому не стал заваливаться на койку, как безмятежно спящий Толян. Я подошел к большому окну и долго стоял так, глядя на сосны вокруг, на залитую асфальтом площадку для пионерских линеек, уже присыпанную за утро свеженападавшей хвоей; на небо в низких белых облаках, сквозь которые нет-нет да проявится прохладное, совсем по-прибалтийски, солнышко. Как будто и не в Тюмени мы, а где-нибудь в Вецаки, в пионерлагере ПрибВО, подумалось мне. За окном послышался приглушенный стеклом собачий рык. Это рядом с пионерским флагштоком, на котором уже поднял кто-то выцветший красный флаг с бело-голубою волною, мужики мастерили будку для Джона — базовской овчарки. Джон дисциплинированно сидел рядом с флагштоком и только порыкивал чуть недоуменно на новые, непривычные запахи, принесенные свежим ветром.
Я спустился на первый этаж и вышел осмотреться в лагере. Навстречу попались Беккер с Чечавой.
— Поручик, пошли в лес сходим, говорят, там грибов!
— Пошли, — равнодушно пожал я плечами.
Лес оказался сразу за забором. Огромная белоснежная березовая роща спускалась по косогору вниз, к свинцово поблескивавшим водам широкой, с мощным течением реки.
Березы были неправдоподобно белыми — никогда я не видел таких в Латвии. А между ними, в невысокой, уже пожелтевшей траве, сотнями краснели головки грибов. Подберезовики, подосиновики, белые! Хоть косой коси, вот уж действительно. Россия.
Мы не стали ничего собирать, просто побродили между березами и вернулись в лагерь.
У одного из деревянных домиков на крыльце сидела броская молодая брюнетка в спортивном костюме, приятно для глаза обтягивающем стройную фигуру.
Не успел из дома улететь, а уже инстинкты заговорили — удивился я про себя. Инстинкты быстро пропали, подойдя поближе, я узнал жену командира — Риту.
— Не спится, Валера? — Мы никогда не были близко знакомы, но оказалось, что жена Чеслава хорошо помнит, кто есть кто во вверенном мужу отряде.
— В самолете выспался. Брожу вот.
— Кофе хотите?
— Очень хочу!
— А в город со мной съездите? А то Чеслав без свиты отпускать не хочет, а у меня дело важное.
— Конечно, я с удовольствием. Переодеваться надо? — Я был в камуфляже.
— Зачем? Мы же уже в России. Давайте я сварю вам кофе, а пока пьете, быстренько соберусь.
Чеслав был дома. Он заглянул на маленькую кухоньку, протянул мне на ходу руку и тут же ушел. Я пил крепкий вкусный кофе с рижским еще печеньем, слушал, как за тонкой стенкой Рита, собираясь, напевает что-то негромко. А может, и в самом деле все кончилось? Оформлюсь в кадры, хотя бы в аналитическую группу. Будет нормальная служба, дадут рано или поздно квартиру, перевезу Аллу с Ксюшей. Будем ходить за грибами.
Друзей, земляков, товарищей — целый отряд — сотня добрых молодцев. И никаких латышей, эстонцев, литовцев… Русский язык, русские люди.
Рита вышла на кухню в длинной темной юбке, черной кофточке с длинными рукавами и платке, наброшенном на плечи.
— Готов? Тогда поехали.
Поехали мы на нашей белой «Латвии» с неизменным Рыжим за рулем. По дороге все больше молчали, всматриваясь в незнакомые леса, в непривычно раздолбанный, как под бомбежкой, асфальт шоссе. Потом потянулся провинциальный, неухоженный город. Бетонные административные здания вперемежку с избами, лужи, глинистая грязь на тротуарах. Сибирь.
Доехав до центра, уже вполне прилично выглядящего, почти как настоящий город, Рыжий спросил дорогу у попавшегося навстречу старика, и мы свернули опять на окраину. Вскоре среди сосновой рощи показалась маковка церкви.
Я впервые попал в православный храм. Вот ведь дела какие… Крестился уже, а в церкви и не бывал ни разу. Правда, случилось как-то побывать в костеле, в Несвиже, рядом с нашей учебкой, но то — костел. В лютеранской церкви раз побывал на Рождество с подругой-латышкой. А в православном храме, да еще действующем — не был до сих пор ни разу.
Робко вошли мы с Рыжим вслед за повязавшей платок на голову Ритой в храм. Перекрестились у порога три раза, поклонились, все делали, как она. Рита вынула из сумочки длинный список, показала нам — чтобы мы посмотрели, есть ли мы в этом длинном списке имен. Там был весь отряд, вероятно. За некрещеных, кажется, записочки подавать нельзя, но Рита уж как-то сама решила, что правильно, а что нет Пока Рита о чем-то договаривалась со свечницей, мы сами купили свечи, поставили у образов, не понимая, конечно, кому, зная только — зачем. Кроме «Господи, помилуй» и слов-то других у нас не было.
Рита молилась долго, стояла на коленях перед большой иконой, на которой под стеклом было вывешено множество серебряных крестиков, цепочек, колечек. Мы с Рыжим тихо стояли поодаль и думали о своем. Наконец Рита легко, по-девичьи, поднялась с колен и с просветлевшим лицом вышла из храма. Теперь она повеселела, стала расспрашивать нас о семьях, предложила заехать в попавшуюся по дороге пельменную — перекусить. Пельменная оказалась по ценам круче любого рижского ресторана. А из спиртного — только пиво финское — по семнадцать рублей за кружку. Мы крякнули, съели по порции пельменей и отправились обратно в лагерь.
Потянулись будни. Я замкнулся в себе. В отличие от большинства омоновцев у меня сейчас не было никакого конкретного дела. У меня не было ни штатной должности в ОМОНе, ни даже удостоверения. По утрам, пока Бровкин или Парфенов выгоняли ребят на зарядку и кросс, я спокойно отсыпался. Потом бродил по лагерю, беседовал со знакомыми офицерами о том о сем, потихоньку прощупывая, какое будущее всех нас ждет. Толян запропал куда-то, Питон заперся в своем отдельном домике и колдовал над архивом. Перебирал, переписывал, сжигал еще недавно такие важные бумаги.
Я шел на обед, потом снова отлеживался и все думал, думал и думал. Уже в первый день я скупил в Тюмени все местные газеты и тщательно проработал их с карандашом в руках. Такой мерзости, какая лилась с этих плохо пропечатанных полос, я не предполагал увидеть. Ненависть животная, патологическая какая-то ненависть к своей собственной стране, к русскому народу, к нашему прошлому сочилась из каждой печатной буквы. И это в провинции. А что творилось в Москве и в Питере в эти первые дни — все помнят.
Отряд стали привлекать к патрулированию в городе. Сразу начали возникать конфликты с местной милицией и населением, не привыкшими к строгому соблюдению законности и порядка и жестким методам их наведения. Офицеров начали вызывать по одному в УВД, на комиссию, потом стали таскать и сержантов. Устраивали фактически допрос с пристрастием, а не собеседование. Настроение у людей резко упало. Отряд разделился на безудержных оптимистов, особенно это касалось тех, кто привез с собой семьи и кому деваться просто было больше некуда, и на яростных пессимистов — заранее решивших, что с такойРоссией, как ельцинская, им не по пути и что война далеко не кончилась.
Объявился внезапно в лагере старший лейтенант Кузьмин. В августе он был в отпуске — на Украине и только теперь догнал отряд в Тюмени. Прилетел совершенно больной, простуженный. Устроился с нами в одной комнате, и я его долго лечил от бронхита народными средствами да натирал вьетнамским бальзамом «Звездочка». Как ни странно, бывший борец не подкачал и быстро пошел на поправку. А там и Мурашов вернулся. Да не один, с Гришей — оперативником из угрозыска. Я знал, что Гриша был помощником подполковников Гончаренко и Антюфеева — кураторов Рижского ОМОНа со стороны МВД СССР. И для меня только теперь стала потихоньку проясняться картина смутных подводных течений, происходящих в отряде. Да и то — зачем, собственно, утащил меня Питон с собой в эту дыру под таежными соснами.
Но виду я не подавал. Я и сам не хотел возвращаться в Латвию. Злоба не проходила, ненависть не остывала — хотелось действия. Я продал сержанту-меломану из 2-го взвода свой кассетник, кликнул Толяна, мы поехали в Тюмень и купили водки.
Не успели, вернувшись, войти на территорию лагеря, как в одном из деревянных домиков прогремел выстрел, зазвенело разбитое стекло. Мы первые подбежали к разбитому вдребезги окну, из которого озадаченно выглядывал с карабином в руках начальник штаба Парфенов.
— Все в порядке, мужики! — смущенно крикнул он нам через окно. — Карабин вот чистил.
Мы пожали плечами, не делать же Сергею замечание по поводу неосторожного обращения с оружием, и направились к Питону. Чехов обрадовался нашему приходу, тут же накрыл немудреный «стол» на табуретке, и мы начали разговаривать. Две пол-литры ушли на разговор, но это того стоило. Как оказалось, майор уже предупреждал Парфена и других офицеров, что Россия не оставит нас в покое и начнет выдавать латышам. Серега не верил: «Россия? Нас? Латышам? Да ты с ума сошел, Чехов, пора менять профессию…» Между тем дела были нерадужными. Отряд сохранили, вывели из Риги без потерь, теперь пора было определяться с дальнейшими действиями.
То, что самоотверженной борьбой с тюменской оргпреступностью дело не ограничится, я понял давно. Ну а Чехов с Толяном и, наверняка, Млынник тоже уже перед выводом отряда из Латвии приняли твердое решение, как бы это выразиться помягче, не останавливаться на достигнутом.
Рижский ОМОН заканчивал свое существование. В Тюмени, несмотря на данные раньше обещания, отряд стали дробить, дело шло к его фактическому уничтожению как боевой единицы. Все изменилось. Время, политический строй, люди… Цели и задачи тоже стали другими. Кто хотел, тот мог попытаться остаться простым тюменским милиционером. Кто хотел, тот мог продолжить борьбу. Кто хотел, тот отправлялся вслед за дикими гусями на юг. Туда, где сухо, солнечно, тепло и кроваво.
А я… я просто не знал, куда себя деть. Родины у меня уже как будто бы не было. В Латвии меня тоже ничего хорошего не ждало. Как оказалось, в России с нашими убеждениями жить теперь будет не легче, чем в Латвии, а даже сложнее. И мы стали на крыло в поисках новой жизни. До кого дотянемся — отомстить. Кому не зазорно — помочь. Если получится — выжить. Вот и вся программа — минимум. Ну а о максимуме речь уже не шла. Никто не даст нам ни работать, ни осесть с семьями в Тюмени. По крайней мере, тем, кто не готов смириться с новой россиянской властью. А мы были еще совсем не готовы.
Из лагеря стали организованно исчезать люди. Писали рапорта, оставляли на подушке и исчезали группами по три, по пять человек. Однажды ночью уехали из Тюмени и мы
Майор Чехов, старший лейтенант Кузьмин и… сержант Иванов. Москва встретила нас неласково. Впрочем, я никогда не любил Москву. Питон поехал к Алкснису, навести кое-какие справки, а мы с Кузей долго болтались по городу, полному спекулянтов, кавказцев, иностранцев и совершенно обнаглевшей милиции. Учитывая тот факт, что у каждого из нас в рюкзаках имелись камуфляж и закутанное в него оружие, мы старались особенно не отсвечивать.
С этого и начались мои странствия по сошедшим с ума просторам бывшего Советского Союза. Кузя, правда, быстро плюнул на все и смотался на Украину. Мы с Питоном сдружились наконец, уже не по-служебному, а по-человечески. Много приключений пришлось нам пережить в эти дни. И искушений тоже. Нас хотели было сначала отправить на Кубу. Но мы отказались и оказались в воюющем Приднестровье. Туда, в Тирасполь, стали стягиваться потихоньку и остальные омоновцы. Мы снова повстречались с Мурашовым, снова объявились Архаров и Рыжий, Джефф и Кожевин.
Мы меняли паспорта, конфликтовали с Гончаренко и Антюфеевым, быстро перехватившими многие властные рычаги в суматошной вольнице Приднестровья.
Мы служили и уходили со службы. Мы устраивали политические перевороты, и нас свергали. Нас били, в нас стреляли, настрелялись досыта и мы Потихоньку судьбы многих омоновцев стали расходиться. Остался в Тирасполе Мурашов, а я, через Одессу, скрываясь от преследования, ускользнул в Москву.
Я помню штаб-квартиру «Памяти» в столице. Мальчиков в черной униформе, овчарок на лестнице. Девушку неземной красоты с сумасшедшими глазами, накрывавшую нам чай на круглом столе у Дим Димыча. Сочный мат, которым Васильев крыл всех вокруг, и его проникновенное: «Вы же офицеры, вы же должны понять!..» И тут же два дорогих билета в СВ на Питер, чтобы убирались куда подальше и не мешали вождю думать о русском народе.
Я помню известных публицистов патриотического толка из «Дня», чай из самовара и серьезные разговоры о том, как бы перебросить нас через границу, в Курдистан под брюхами овец — ведь получилось же это у Одиссея.
Зимой — уже в Питере, Лешка с Хачиком и Тышкевич прятали оказавшегося во всесоюзном розыске моего друга на конспиративных квартирах, доставали нам карточки, подкармливали в самое голодное время.
Мелькали лица политиков и военных, разведчиков и авантюристов, иностранных дипломатов и журналистов; дворцы и подвалы, голод, безденежье и дармовые кабаки.
В конце концов нам на полном серьезе предложили принять китайское гражданство и вместе с семьями уехать в Поднебесную на вполне престижную и хорошо оплачиваемую работу. Вот только работа эта явно была не в пользу России.
Старые знакомые то и дело попадались на нашем пути. Всем что-то было надо, все что-то требовали или просили о чем-то, чем-то угрожали; все суетились, но тропы, которыми они шли, были «извилистые, кривые и вели к океану смерти». Смерти мы уже не боялись. На лучшее не надеялись. Ненавидеть — устали. Все перебродило в нас, наконец. Самыми опасными людьми, как водится, становились «свои». Ведь «свои» о «своих» всегда слишком много знают. Паранойя охватывала многих. И люди начали гибнуть уже не в бою, а просто из-за кем-то неверно понятого слова.
Так было, и не было в этом ничьей вины, кроме времени перемен.
Зима началась рано в тот год. У Финляндского вокзала, потаптывая в ритм музыке огромными, явно для подледной рыбалки раньше предназначенными валенками, маленький духовой оркестр играл на пронизывающем ветру, бросающем в лица колючую снежную крупу, то «Ламбаду», то «День Победы». Рядом, в огромной стеклянной витрине магазина «Кооператор», чернела толпа. Там без карточек можно было купить колбасу. Я остановился на углу и закурил, согреваясь «Беломором», отбивая сосущее постоянно чувство голода. Оглянулся на витрину у себя за спиной и тут же встретился глазами с молодой женщиной — по виду — учительницей. Она была прилично одета; чуть подкрашенное лицо, бледное от недоедания и огромные карие глаза, смотрящие сквозь меня на заснеженный город, на толпу перед входом в вокзал, на гранитного Ленина на броневичке. В глазах стояли слезы. Женщина не удержалась, купила по совершенно невозможной цене маленький кусок полукопченой колбасы и тут же, в магазине, отвернувшись к витрине от остальных покупателей, стала ее есть. Судорога проходила по ее тонкой красивой шее, когда она откусывала очередной маленький кусок и наслаждалась им, ничего не видя и не слыша вокруг себя. Она смотрела прямо мне в глаза и сквозь меня, и, только чуть не укусив себя за нежные длинные пальцы, в которых не оставалось уже колбасы, она пришла в себя, покраснела и отвернулась.
Мы с другом сидели в пустой, с одним лишь продранным диваном, конспиративной квартире и смотрели маленький переносной телевизор. У нас не было сигарет, у нас не было еды, не было карточек, зато был флакон «Лаврентия Палыча» — настойки спирта на лавровом листу, купленной за последние деньги в кооперативном ларьке на углу.
Но вскоре мы должны были идти на встречу. Встреча была назначена в пирожковой и вполне возможно, там удалось бы еще и поесть. Коротая время перед выходом, мы включили «600 секунд». Знакомый голос Невзорова мрачным тоном сообщил последнюю новость: только что, в той пирожковой, где у нас была назначена встреча, ударом ножа в спину был убит бывший рижский омоновец Шестаков.
На пару дней ко мне в Питер приехала Алла. Она привезла зимнее пальто, немного еды и немного денег. Она даже не побоялась перевезти через границу мой пистолет с патронами, оставленный у отца. На всякий случай. Она привезла еще письмо от Ксюши, в котором та просила меня скорей возвращаться.
Судьба переменчива. Тюлькин — лидер Российской Рабочей Коммунистической партии принял меня в своем кабинете напротив Смольного. Ничего предложить не смог — ни работы, ни службы, ни прописки. Он просто полез в сейф и вытащил две пачки денег — по тысяче рублей — мне и моему товарищу, находящемуся в розыске и в Латвии, и в России.
К тому времени уже был арестован латышами прямо в Тюмени Парфенов, ускользнул от латышей Млынник, в Тирасполе молдаване захватили Джеффа и Кожевина и тоже передали латышам.
Идти в криминал не хотелось. Воевать уже было не за что. Работы и денег не было.
Вера осталась только в Бога. Надо было искать, для чего жить. Пешкой с автоматом — в руках других пешек — я теперь отказывался быть категорически. Организовывать политические партии в свободной демократической России — был и такой вариант — увольте!
21 декабря мы прямо у телевизора помянули стоя Советский Союз и свою Воинскую присягу Союзу.
Я всю перестройку работал под журналистским прикрытием, мне мало что могло грозить даже в Латвии. Друг был в розыске, и это было надолго. После похорон Союза мы расстались. Больше я никогда его не видел. И не искал. Чтобы ничем не повредить. Майор до сих пор является самым разыскиваемым латышскими спецслужбами человеком. Надеюсь, что Россия, наконец, поумнела и нашла достойное место одному из вернейших своих сыновей. Русскими становятся сегодня, как к Богу приходят — только через страдания.
Я вернулся в Ригу. Я ведь не герой, не спецназовец, не вояка. Я обычный человек.
Я просто — свидетель. Из Интерфронта я официально уволился в июле 91-го года, как раз перед августовскими событиями. С советскими спецслужбами я никогда не был связан. Мое имя в списках Рижского ОМОНа всегда можно объяснить чисто журналистским стремлением написать книгу о горячих событиях конца века. Все остальное — недоказуемо. Да и не было ничего.
Если бы знать давно известное… Но так долог путь. Так труден путь.
От Иоанна святое благовествование, гл.15
12. Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас.
13. Нет больше той любви, как если кто положит, душу свою за друзей своих.
14. Вы друзья Мои, если исполняете то, что Я заповедую вам.
15. Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает, господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам. все, что слышал от Отца Моего.
16. Не вы Меня избрали, а Я вас избрал и поставил вас, чтобы, вы. шли и приносили плод, и чтобы плод ваш пребывал, дабы, чего ни попросите от Отца во имя Мое, Он дал вам.
17. Сие заповедаю вам, да любите друг друга.
Эпилог
Я протискиваюсь вперед к прозрачному колпаку под ногами у штурмана, становлюсь на колени, приникаю к стеклу и минут пять провожаю редкие огоньки внизу. Рига давно уже в стороне. Пора и честь знать. Я, кряхтя, поднимаюсь с коленок и возвращаюсь в грузовой отсек. Толян по-свойски курит у ведра с водой и болтает о чем-то с техниками и операторами. Наверное, рассказывает, сколько тысяч латышей замочил одной левой. Я отстегиваю лавку и укладываюсь спать — лететь еще долго.
Прежде чем забыться, смотрю на часы, стрелка на моих «Командирских» давно перевалила за полночь. Значит, лето кончилось. Уже 1 сентября.
Глава 15
(Из рукописи Иванова)
Ранним утром 1 сентября 1991 года колонна Рижского ОМОНа проследовала из аэропорта через окраины спящей Тюмени за город — в пионерский лагерь МВД «Юный дзержинец». Редкий обыватель, попадавшийся на пути колонны, долгим сонным взглядом провожал диковинное зрелище: длинная вереница разномастных автомобилей, среди которых затесались, рыча дизелями, бронетранспортеры; красные флаги на каждой машине — и это в победившей коммуняк демократической России?! Угрюмые, почерневшие от бессонницы и злости взрослые мужики в камуфляже и черных беретах смотрели тюменцам прямо в глаза, и не каждый сибиряк выдерживал эти прямые взгляды.— Кто шагает дружно в ряд?
— Пионерский наш отряд!
Архаров с Джеффом на пару разыгрывали одну из любимых своих пантомим. Особенно смешно у них получалось обычно про «мохнатый шмель на душистый хмель» и «про цаплю серую в камыши». Но сегодня просто напрашивалась пионерская тематика.
Стоявшие рядом бойцы покатывались со смеху, глядя на неунывающую парочку. Маленький, жилистый Архаров изображал пионера, а Джефф, конечно, пьяного в дупель пионервожатого.
Рижский ОМОН временно разместился в корпусах пионерского лагеря областного УВД. Сначала, конечно, построение. Сто девять человек личного состава плюс несколько женщин с детьми. Остальные — с полсотни примерно, остались на свой страх и риск в Латвии. Большинство из оставшихся были людьми случайными в отряде или не успели совершить никаких, строго преследуемых латышской прокураторой, подвигов. Некоторые понадеялись на подписанное Годманисом отпущение грехов. Но те, кто поопытнее и постарше, никаким индульгенциям новой власти не доверяли. Сказать по правде, многие не доверяли и властям новой демократической России. И правильно делали.
Омоновцев хорошо покормили в лагерной столовой, в большом современном спальном корпусе уже застелены были свежим бельем койки в просторных светлых палатах. Офицеры и семейные сержанты расположились в отдельно стоящих деревянных домиках, в которых обычно размещались пионервожатые и администрация лагеря.
Скидывая тельняшку в новом, блистающем чистотой умывальнике, я снова ощутил непривычное чувство — раскачавшийся на цепочке новенький крестик приятно прикоснулся к солнечному сплетению. Это чувство было новым и волнующим, как будто что-то очень важное значило, несмотря на свою блестящую невесомость. Повинуясь внезапно возникшей мысли, я приподнял крестик и поднес к губам, как когда-то краешек гвардейского знамени полка, в котором принимал воинскую присягу. С наслаждением обливавшийся холодной водой могучий «дельтовец», оказавшийся рядом, которого я смутился, улыбнулся в ответ и подмигнул карим глазом со шрамом над бровью, а потом выпрямился и гордо пошлепал себя по груди, на которой, на одной массивной цепочке, висели и офицерский жетон, и тяжелый серебряный крест.
— На базе крестился? — спросил он меня, не переставая улыбаться, как старому другу.
— Да, совсем недавно, — ответил я, улыбнувшись радостно в ответ.
— Молодец, браток! Запомни, первый год после крещения Господь особенно сильно помогает. — Лейтенант растерся, фыркая, полотенцем, натянул тельник, накинул камуфляжную куртку, тускло блеснувшую защитными звездочками на погонах и, уже выходя из умывальника, хмуро добавил, обернувшись: — А надеяться нам, брат, кроме как на Бога, больше теперь не на кого. — Сказал и ушел.
Через год он подорвется на мине в Абхазии, этот парень.
Я выспался в самолете и потому не стал заваливаться на койку, как безмятежно спящий Толян. Я подошел к большому окну и долго стоял так, глядя на сосны вокруг, на залитую асфальтом площадку для пионерских линеек, уже присыпанную за утро свеженападавшей хвоей; на небо в низких белых облаках, сквозь которые нет-нет да проявится прохладное, совсем по-прибалтийски, солнышко. Как будто и не в Тюмени мы, а где-нибудь в Вецаки, в пионерлагере ПрибВО, подумалось мне. За окном послышался приглушенный стеклом собачий рык. Это рядом с пионерским флагштоком, на котором уже поднял кто-то выцветший красный флаг с бело-голубою волною, мужики мастерили будку для Джона — базовской овчарки. Джон дисциплинированно сидел рядом с флагштоком и только порыкивал чуть недоуменно на новые, непривычные запахи, принесенные свежим ветром.
Я спустился на первый этаж и вышел осмотреться в лагере. Навстречу попались Беккер с Чечавой.
— Поручик, пошли в лес сходим, говорят, там грибов!
— Пошли, — равнодушно пожал я плечами.
Лес оказался сразу за забором. Огромная белоснежная березовая роща спускалась по косогору вниз, к свинцово поблескивавшим водам широкой, с мощным течением реки.
Березы были неправдоподобно белыми — никогда я не видел таких в Латвии. А между ними, в невысокой, уже пожелтевшей траве, сотнями краснели головки грибов. Подберезовики, подосиновики, белые! Хоть косой коси, вот уж действительно. Россия.
Мы не стали ничего собирать, просто побродили между березами и вернулись в лагерь.
У одного из деревянных домиков на крыльце сидела броская молодая брюнетка в спортивном костюме, приятно для глаза обтягивающем стройную фигуру.
Не успел из дома улететь, а уже инстинкты заговорили — удивился я про себя. Инстинкты быстро пропали, подойдя поближе, я узнал жену командира — Риту.
— Не спится, Валера? — Мы никогда не были близко знакомы, но оказалось, что жена Чеслава хорошо помнит, кто есть кто во вверенном мужу отряде.
— В самолете выспался. Брожу вот.
— Кофе хотите?
— Очень хочу!
— А в город со мной съездите? А то Чеслав без свиты отпускать не хочет, а у меня дело важное.
— Конечно, я с удовольствием. Переодеваться надо? — Я был в камуфляже.
— Зачем? Мы же уже в России. Давайте я сварю вам кофе, а пока пьете, быстренько соберусь.
Чеслав был дома. Он заглянул на маленькую кухоньку, протянул мне на ходу руку и тут же ушел. Я пил крепкий вкусный кофе с рижским еще печеньем, слушал, как за тонкой стенкой Рита, собираясь, напевает что-то негромко. А может, и в самом деле все кончилось? Оформлюсь в кадры, хотя бы в аналитическую группу. Будет нормальная служба, дадут рано или поздно квартиру, перевезу Аллу с Ксюшей. Будем ходить за грибами.
Друзей, земляков, товарищей — целый отряд — сотня добрых молодцев. И никаких латышей, эстонцев, литовцев… Русский язык, русские люди.
Рита вышла на кухню в длинной темной юбке, черной кофточке с длинными рукавами и платке, наброшенном на плечи.
— Готов? Тогда поехали.
Поехали мы на нашей белой «Латвии» с неизменным Рыжим за рулем. По дороге все больше молчали, всматриваясь в незнакомые леса, в непривычно раздолбанный, как под бомбежкой, асфальт шоссе. Потом потянулся провинциальный, неухоженный город. Бетонные административные здания вперемежку с избами, лужи, глинистая грязь на тротуарах. Сибирь.
Доехав до центра, уже вполне прилично выглядящего, почти как настоящий город, Рыжий спросил дорогу у попавшегося навстречу старика, и мы свернули опять на окраину. Вскоре среди сосновой рощи показалась маковка церкви.
Я впервые попал в православный храм. Вот ведь дела какие… Крестился уже, а в церкви и не бывал ни разу. Правда, случилось как-то побывать в костеле, в Несвиже, рядом с нашей учебкой, но то — костел. В лютеранской церкви раз побывал на Рождество с подругой-латышкой. А в православном храме, да еще действующем — не был до сих пор ни разу.
Робко вошли мы с Рыжим вслед за повязавшей платок на голову Ритой в храм. Перекрестились у порога три раза, поклонились, все делали, как она. Рита вынула из сумочки длинный список, показала нам — чтобы мы посмотрели, есть ли мы в этом длинном списке имен. Там был весь отряд, вероятно. За некрещеных, кажется, записочки подавать нельзя, но Рита уж как-то сама решила, что правильно, а что нет Пока Рита о чем-то договаривалась со свечницей, мы сами купили свечи, поставили у образов, не понимая, конечно, кому, зная только — зачем. Кроме «Господи, помилуй» и слов-то других у нас не было.
Рита молилась долго, стояла на коленях перед большой иконой, на которой под стеклом было вывешено множество серебряных крестиков, цепочек, колечек. Мы с Рыжим тихо стояли поодаль и думали о своем. Наконец Рита легко, по-девичьи, поднялась с колен и с просветлевшим лицом вышла из храма. Теперь она повеселела, стала расспрашивать нас о семьях, предложила заехать в попавшуюся по дороге пельменную — перекусить. Пельменная оказалась по ценам круче любого рижского ресторана. А из спиртного — только пиво финское — по семнадцать рублей за кружку. Мы крякнули, съели по порции пельменей и отправились обратно в лагерь.
Потянулись будни. Я замкнулся в себе. В отличие от большинства омоновцев у меня сейчас не было никакого конкретного дела. У меня не было ни штатной должности в ОМОНе, ни даже удостоверения. По утрам, пока Бровкин или Парфенов выгоняли ребят на зарядку и кросс, я спокойно отсыпался. Потом бродил по лагерю, беседовал со знакомыми офицерами о том о сем, потихоньку прощупывая, какое будущее всех нас ждет. Толян запропал куда-то, Питон заперся в своем отдельном домике и колдовал над архивом. Перебирал, переписывал, сжигал еще недавно такие важные бумаги.
Я шел на обед, потом снова отлеживался и все думал, думал и думал. Уже в первый день я скупил в Тюмени все местные газеты и тщательно проработал их с карандашом в руках. Такой мерзости, какая лилась с этих плохо пропечатанных полос, я не предполагал увидеть. Ненависть животная, патологическая какая-то ненависть к своей собственной стране, к русскому народу, к нашему прошлому сочилась из каждой печатной буквы. И это в провинции. А что творилось в Москве и в Питере в эти первые дни — все помнят.
Отряд стали привлекать к патрулированию в городе. Сразу начали возникать конфликты с местной милицией и населением, не привыкшими к строгому соблюдению законности и порядка и жестким методам их наведения. Офицеров начали вызывать по одному в УВД, на комиссию, потом стали таскать и сержантов. Устраивали фактически допрос с пристрастием, а не собеседование. Настроение у людей резко упало. Отряд разделился на безудержных оптимистов, особенно это касалось тех, кто привез с собой семьи и кому деваться просто было больше некуда, и на яростных пессимистов — заранее решивших, что с такойРоссией, как ельцинская, им не по пути и что война далеко не кончилась.
Объявился внезапно в лагере старший лейтенант Кузьмин. В августе он был в отпуске — на Украине и только теперь догнал отряд в Тюмени. Прилетел совершенно больной, простуженный. Устроился с нами в одной комнате, и я его долго лечил от бронхита народными средствами да натирал вьетнамским бальзамом «Звездочка». Как ни странно, бывший борец не подкачал и быстро пошел на поправку. А там и Мурашов вернулся. Да не один, с Гришей — оперативником из угрозыска. Я знал, что Гриша был помощником подполковников Гончаренко и Антюфеева — кураторов Рижского ОМОНа со стороны МВД СССР. И для меня только теперь стала потихоньку проясняться картина смутных подводных течений, происходящих в отряде. Да и то — зачем, собственно, утащил меня Питон с собой в эту дыру под таежными соснами.
Но виду я не подавал. Я и сам не хотел возвращаться в Латвию. Злоба не проходила, ненависть не остывала — хотелось действия. Я продал сержанту-меломану из 2-го взвода свой кассетник, кликнул Толяна, мы поехали в Тюмень и купили водки.
Не успели, вернувшись, войти на территорию лагеря, как в одном из деревянных домиков прогремел выстрел, зазвенело разбитое стекло. Мы первые подбежали к разбитому вдребезги окну, из которого озадаченно выглядывал с карабином в руках начальник штаба Парфенов.
— Все в порядке, мужики! — смущенно крикнул он нам через окно. — Карабин вот чистил.
Мы пожали плечами, не делать же Сергею замечание по поводу неосторожного обращения с оружием, и направились к Питону. Чехов обрадовался нашему приходу, тут же накрыл немудреный «стол» на табуретке, и мы начали разговаривать. Две пол-литры ушли на разговор, но это того стоило. Как оказалось, майор уже предупреждал Парфена и других офицеров, что Россия не оставит нас в покое и начнет выдавать латышам. Серега не верил: «Россия? Нас? Латышам? Да ты с ума сошел, Чехов, пора менять профессию…» Между тем дела были нерадужными. Отряд сохранили, вывели из Риги без потерь, теперь пора было определяться с дальнейшими действиями.
То, что самоотверженной борьбой с тюменской оргпреступностью дело не ограничится, я понял давно. Ну а Чехов с Толяном и, наверняка, Млынник тоже уже перед выводом отряда из Латвии приняли твердое решение, как бы это выразиться помягче, не останавливаться на достигнутом.
Рижский ОМОН заканчивал свое существование. В Тюмени, несмотря на данные раньше обещания, отряд стали дробить, дело шло к его фактическому уничтожению как боевой единицы. Все изменилось. Время, политический строй, люди… Цели и задачи тоже стали другими. Кто хотел, тот мог попытаться остаться простым тюменским милиционером. Кто хотел, тот мог продолжить борьбу. Кто хотел, тот отправлялся вслед за дикими гусями на юг. Туда, где сухо, солнечно, тепло и кроваво.
А я… я просто не знал, куда себя деть. Родины у меня уже как будто бы не было. В Латвии меня тоже ничего хорошего не ждало. Как оказалось, в России с нашими убеждениями жить теперь будет не легче, чем в Латвии, а даже сложнее. И мы стали на крыло в поисках новой жизни. До кого дотянемся — отомстить. Кому не зазорно — помочь. Если получится — выжить. Вот и вся программа — минимум. Ну а о максимуме речь уже не шла. Никто не даст нам ни работать, ни осесть с семьями в Тюмени. По крайней мере, тем, кто не готов смириться с новой россиянской властью. А мы были еще совсем не готовы.
Из лагеря стали организованно исчезать люди. Писали рапорта, оставляли на подушке и исчезали группами по три, по пять человек. Однажды ночью уехали из Тюмени и мы
Майор Чехов, старший лейтенант Кузьмин и… сержант Иванов. Москва встретила нас неласково. Впрочем, я никогда не любил Москву. Питон поехал к Алкснису, навести кое-какие справки, а мы с Кузей долго болтались по городу, полному спекулянтов, кавказцев, иностранцев и совершенно обнаглевшей милиции. Учитывая тот факт, что у каждого из нас в рюкзаках имелись камуфляж и закутанное в него оружие, мы старались особенно не отсвечивать.
С этого и начались мои странствия по сошедшим с ума просторам бывшего Советского Союза. Кузя, правда, быстро плюнул на все и смотался на Украину. Мы с Питоном сдружились наконец, уже не по-служебному, а по-человечески. Много приключений пришлось нам пережить в эти дни. И искушений тоже. Нас хотели было сначала отправить на Кубу. Но мы отказались и оказались в воюющем Приднестровье. Туда, в Тирасполь, стали стягиваться потихоньку и остальные омоновцы. Мы снова повстречались с Мурашовым, снова объявились Архаров и Рыжий, Джефф и Кожевин.
Мы меняли паспорта, конфликтовали с Гончаренко и Антюфеевым, быстро перехватившими многие властные рычаги в суматошной вольнице Приднестровья.
Мы служили и уходили со службы. Мы устраивали политические перевороты, и нас свергали. Нас били, в нас стреляли, настрелялись досыта и мы Потихоньку судьбы многих омоновцев стали расходиться. Остался в Тирасполе Мурашов, а я, через Одессу, скрываясь от преследования, ускользнул в Москву.
Я помню штаб-квартиру «Памяти» в столице. Мальчиков в черной униформе, овчарок на лестнице. Девушку неземной красоты с сумасшедшими глазами, накрывавшую нам чай на круглом столе у Дим Димыча. Сочный мат, которым Васильев крыл всех вокруг, и его проникновенное: «Вы же офицеры, вы же должны понять!..» И тут же два дорогих билета в СВ на Питер, чтобы убирались куда подальше и не мешали вождю думать о русском народе.
Я помню известных публицистов патриотического толка из «Дня», чай из самовара и серьезные разговоры о том, как бы перебросить нас через границу, в Курдистан под брюхами овец — ведь получилось же это у Одиссея.
Зимой — уже в Питере, Лешка с Хачиком и Тышкевич прятали оказавшегося во всесоюзном розыске моего друга на конспиративных квартирах, доставали нам карточки, подкармливали в самое голодное время.
Мелькали лица политиков и военных, разведчиков и авантюристов, иностранных дипломатов и журналистов; дворцы и подвалы, голод, безденежье и дармовые кабаки.
В конце концов нам на полном серьезе предложили принять китайское гражданство и вместе с семьями уехать в Поднебесную на вполне престижную и хорошо оплачиваемую работу. Вот только работа эта явно была не в пользу России.
Старые знакомые то и дело попадались на нашем пути. Всем что-то было надо, все что-то требовали или просили о чем-то, чем-то угрожали; все суетились, но тропы, которыми они шли, были «извилистые, кривые и вели к океану смерти». Смерти мы уже не боялись. На лучшее не надеялись. Ненавидеть — устали. Все перебродило в нас, наконец. Самыми опасными людьми, как водится, становились «свои». Ведь «свои» о «своих» всегда слишком много знают. Паранойя охватывала многих. И люди начали гибнуть уже не в бою, а просто из-за кем-то неверно понятого слова.
Так было, и не было в этом ничьей вины, кроме времени перемен.
Зима началась рано в тот год. У Финляндского вокзала, потаптывая в ритм музыке огромными, явно для подледной рыбалки раньше предназначенными валенками, маленький духовой оркестр играл на пронизывающем ветру, бросающем в лица колючую снежную крупу, то «Ламбаду», то «День Победы». Рядом, в огромной стеклянной витрине магазина «Кооператор», чернела толпа. Там без карточек можно было купить колбасу. Я остановился на углу и закурил, согреваясь «Беломором», отбивая сосущее постоянно чувство голода. Оглянулся на витрину у себя за спиной и тут же встретился глазами с молодой женщиной — по виду — учительницей. Она была прилично одета; чуть подкрашенное лицо, бледное от недоедания и огромные карие глаза, смотрящие сквозь меня на заснеженный город, на толпу перед входом в вокзал, на гранитного Ленина на броневичке. В глазах стояли слезы. Женщина не удержалась, купила по совершенно невозможной цене маленький кусок полукопченой колбасы и тут же, в магазине, отвернувшись к витрине от остальных покупателей, стала ее есть. Судорога проходила по ее тонкой красивой шее, когда она откусывала очередной маленький кусок и наслаждалась им, ничего не видя и не слыша вокруг себя. Она смотрела прямо мне в глаза и сквозь меня, и, только чуть не укусив себя за нежные длинные пальцы, в которых не оставалось уже колбасы, она пришла в себя, покраснела и отвернулась.
Мы с другом сидели в пустой, с одним лишь продранным диваном, конспиративной квартире и смотрели маленький переносной телевизор. У нас не было сигарет, у нас не было еды, не было карточек, зато был флакон «Лаврентия Палыча» — настойки спирта на лавровом листу, купленной за последние деньги в кооперативном ларьке на углу.
Но вскоре мы должны были идти на встречу. Встреча была назначена в пирожковой и вполне возможно, там удалось бы еще и поесть. Коротая время перед выходом, мы включили «600 секунд». Знакомый голос Невзорова мрачным тоном сообщил последнюю новость: только что, в той пирожковой, где у нас была назначена встреча, ударом ножа в спину был убит бывший рижский омоновец Шестаков.
На пару дней ко мне в Питер приехала Алла. Она привезла зимнее пальто, немного еды и немного денег. Она даже не побоялась перевезти через границу мой пистолет с патронами, оставленный у отца. На всякий случай. Она привезла еще письмо от Ксюши, в котором та просила меня скорей возвращаться.
Судьба переменчива. Тюлькин — лидер Российской Рабочей Коммунистической партии принял меня в своем кабинете напротив Смольного. Ничего предложить не смог — ни работы, ни службы, ни прописки. Он просто полез в сейф и вытащил две пачки денег — по тысяче рублей — мне и моему товарищу, находящемуся в розыске и в Латвии, и в России.
К тому времени уже был арестован латышами прямо в Тюмени Парфенов, ускользнул от латышей Млынник, в Тирасполе молдаване захватили Джеффа и Кожевина и тоже передали латышам.
Идти в криминал не хотелось. Воевать уже было не за что. Работы и денег не было.
Вера осталась только в Бога. Надо было искать, для чего жить. Пешкой с автоматом — в руках других пешек — я теперь отказывался быть категорически. Организовывать политические партии в свободной демократической России — был и такой вариант — увольте!
21 декабря мы прямо у телевизора помянули стоя Советский Союз и свою Воинскую присягу Союзу.
Я всю перестройку работал под журналистским прикрытием, мне мало что могло грозить даже в Латвии. Друг был в розыске, и это было надолго. После похорон Союза мы расстались. Больше я никогда его не видел. И не искал. Чтобы ничем не повредить. Майор до сих пор является самым разыскиваемым латышскими спецслужбами человеком. Надеюсь, что Россия, наконец, поумнела и нашла достойное место одному из вернейших своих сыновей. Русскими становятся сегодня, как к Богу приходят — только через страдания.
Я вернулся в Ригу. Я ведь не герой, не спецназовец, не вояка. Я обычный человек.
Я просто — свидетель. Из Интерфронта я официально уволился в июле 91-го года, как раз перед августовскими событиями. С советскими спецслужбами я никогда не был связан. Мое имя в списках Рижского ОМОНа всегда можно объяснить чисто журналистским стремлением написать книгу о горячих событиях конца века. Все остальное — недоказуемо. Да и не было ничего.
Если бы знать давно известное… Но так долог путь. Так труден путь.
От Иоанна святое благовествование, гл.15
12. Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас.
13. Нет больше той любви, как если кто положит, душу свою за друзей своих.
14. Вы друзья Мои, если исполняете то, что Я заповедую вам.
15. Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает, господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам. все, что слышал от Отца Моего.
16. Не вы Меня избрали, а Я вас избрал и поставил вас, чтобы, вы. шли и приносили плод, и чтобы плод ваш пребывал, дабы, чего ни попросите от Отца во имя Мое, Он дал вам.
17. Сие заповедаю вам, да любите друг друга.
Эпилог
Рукопись Иванова, чем дальше, тем больше становившаяся все более сжатой и отрывистой, на этом заканчивалась. Я долго пытался ее переработать, как-то присоединить к своим материалам. Потом махнул рукой и забросил все вместе на самый верх книжного шкафа в своем кабинете.
Дом соседей уже второй месяц стоял пустой. Распустилась пышно листва, давно зазеленела трава на любовно выращенных Валерием Алексеевичем газонах.
— Косить бы пора, — подумал я как-то, проходя мимо забора.
— Тимофей, иди чай пить, — позвал меня с улицы другой сосед — Миша. После исчезновения Ивановых мы с ним внезапно сдружились.
— Пойдем, — легко согласился я. Свистнула призывно и пронеслась мимо пришедшая из Питера электричка.
— Что-то Марта уже второй день места себе не находит, — озабоченно сказал Миша, разливая кипяток в огромные кружки.
— Может, приболела?
— Нет, здоровенная сука, аж самому завидно, что такого щенка отдал когда-то.
— Ну так ведь все равно тебе досталась.
— Я ее из вольера боюсь выпускать — сразу к Иванову на участок бежит. Один раз калитку даже проломила, не удержишь. А тут снова перестала есть.
— Воет? Может, случилось чего с хозяином, а она чувствует?
— Да, понимаешь, скорее радуется! Носится, как щенок по вольеру, скребется в дверь, лает! Никак в толк не возьму, что сей сон значит. Ты куда уставился?
Дом соседей уже второй месяц стоял пустой. Распустилась пышно листва, давно зазеленела трава на любовно выращенных Валерием Алексеевичем газонах.
— Косить бы пора, — подумал я как-то, проходя мимо забора.
— Тимофей, иди чай пить, — позвал меня с улицы другой сосед — Миша. После исчезновения Ивановых мы с ним внезапно сдружились.
— Пойдем, — легко согласился я. Свистнула призывно и пронеслась мимо пришедшая из Питера электричка.
— Что-то Марта уже второй день места себе не находит, — озабоченно сказал Миша, разливая кипяток в огромные кружки.
— Может, приболела?
— Нет, здоровенная сука, аж самому завидно, что такого щенка отдал когда-то.
— Ну так ведь все равно тебе досталась.
— Я ее из вольера боюсь выпускать — сразу к Иванову на участок бежит. Один раз калитку даже проломила, не удержишь. А тут снова перестала есть.
— Воет? Может, случилось чего с хозяином, а она чувствует?
— Да, понимаешь, скорее радуется! Носится, как щенок по вольеру, скребется в дверь, лает! Никак в толк не возьму, что сей сон значит. Ты куда уставился?