Страница:
— Мне попала в руки информация стратегического плана… — говорит Алкснис, и я снова прислушиваюсь. — Встреча народных фронтов и Руха имела место. Я знаю город в Польше, где это происходило, состав участников встречи.
Ну, тут и без деталей все ясно. Только в Риге фактически легально действуют в качестве советников НФЛ десятки сотрудников ЦРУ, британских и немецких спецслужб.
Ельцин в июле опять отдыхал в Юрмале, уже будучи Председателем ВС России, встречался с Горбуновым, Ландсбергисом, Рюйтелем, но главное все они получали указания своих западных кураторов. Сотни и тысячи латышей, эстонцев, литовцев, грузин, украинцев и, конечно, россиян тоже регулярно отправляются в длительные командировки за рубеж и там готовятся целенаправленно к роли туземной полицейской администрации, создаваемой Западом для распадающегося Советского Союза.
Рискин задает все же сакраментальный вопрос, который я давно уже поджидаю:
— А какова роль президента во всем этом?
Алкснис напрягся и заговорил медленно, тщательно обдумывая каждое слово:
— Михаил Сергеевич — честный человек. Но слабый. На мой взгляд, он находится под мощным давлением тех группировок, о которых я говорил. Слабость Горбачева в неумении самостоятельно разрабатывать теоретические концепции перестройки. И он пользовался расчетами интеллектуалов теневых группировок. Правда, по моим данным, сейчас он порвал с ними. К чему это приведет? Посмотрим.
Я неинтеллигентно и крайне разочарованно присвистываю. Виктор, уже тогда набравшийся спеси столичного депутата, смотрит на меня с крайним раздражением.
Едва сдерживаясь, я извиняюсь и направляюсь к выходу.
— Не буду вам мешать, товарищи! До свидания, Виктор Имантович!
— До свидания, — хмуро буркнул полковник, пришедший к нам через баррикады в штатском, и снова обернулся к невозмутимому, маленькому, настырному кап-три Рискину.
Я спустился на этаж ниже, в редакцию. Зашел к Володьке Рощину в кабинет, но его нет на месте. Только молоденькая девчонка, взятая на испытательный срок из «Голоса Земгале», стучит неуверенно на его машинке. Девчонка фигуристая. Высокая грудь, задница в джинсах — просто фантастическая. Ума нет — совершенно. С кем работать? Заметив мой скептический взгляд, девочка вспыхивает, робко здоровается и вылетает в редакцию. Я сажусь за Володькин стол и рассеянно перелистываю макеты. Тоска!
Наталья, наш боевой главный бухгалтер, тоже пытается найти Рощина. Сидим с ней вдвоем в его кабинете, курим. Говорить не о чем. С одной стороны — дел невпроворот. С другой стороны. Я коротко пересказываю Наташе беседу Рискина с Алкснисом. Она сначала хмурится, потом подбадривающе подмигивает мне сквозь дым больным от постоянного напряжения, небрежно накрашенным глазом:
— Ничего, Валерка! И не из такого дерьма выкручивались!
— Ага. — уныло киваю я. — Душно что-то. И скучно. Работы — не про-дыхнуть. Да только как послушаю партийных товарищей — от Рубикса до Алксниса — с их верой в «честного Горбачева», который «всем еще покажет». Блевать хочется!
Тут я вспомнил, как год. полтора? Уже почти два года назад! Меня снимали московские кинодокументалисты. Долго искали подходящую натуру, потом почему-то поставили на перроне вокзала, перед уходящим поездом Рига—Москва. За спиной, как я прикинул, у меня в кадре должны были быть еще шпиль собора Петра и знаменитые вокзальные часы.
— Ну скажи же ты, парень то, что на самом деле думаешь! — почти орал на меня старый толстый режиссер. Звукооператор в наушниках, присев на корточки, безучастно перематывал пленку магнитофона. Оператор раздраженно поглядывал на солнце, то выглядывающее из облачков, то пропадавшее в них. А я все никак не мог сосредоточиться и найти подходящие — одновременно жестокие и правдивые и вместе с тем в меру лояльные слова о Горбачеве.
— Ну что тебе терять, чего ты боишься? — все кричал мне режиссер. А я все мямлил и мямлил что-то о деструктивных силах и националистических настроениях.
— Стране песец, ты же лучше меня это понимаешь, так и скажи, прямо, нечего тебе терять и нечего бояться, ты же не секретарь райкома! — бесился режиссер.
Это был мой первый день работы штатным сотрудником Интерфронта. Но, вспомнив тот позорный день, жалеть опытного депутата Верховного Совета, «целого полковника» Алксниса я не стал. Шел уже год 1991-й. Не до сантиментов было.
Времени все меньше остается у меня. Интуиция, предчувствия, постоянное ощущение чужих, пристальных глаз за спиной. Впервые после возвращения в Россию я вспомнил эти давно забытые чувства. Паранойя? Не иначе. Но предчувствия меня никогда не обманывали, на этом держалась моя работа — выхватывать буквально из воздуха тенденции, ловить верхним чутьем направления потока силы. «Все будет хорошо! Или. плохо», — любил изрекать директор нашего телеканала когда-то, в той, прошлой — рижской — жизни. И никогда не ошибался. Сейчас он работает в мебельном магазине. Канал накрылся медным тазом в 2000-м, за русский язык. Тогда же Латвия начала торопливо готовиться к вступлению в ЕС и НАТО. Подготовка заключалась в первую очередь в крайнем обострении националистических болезней и окончательной зачистке воли к жизни оставшегося русского населения. В России к власти внезапно пришел подполковник КГБ Путин. Я стал присматриваться снова к отдалившейся от меня при Ельцине Родине.
Я еще побарахтался, открыв для себя Интернет и связанные с ним возможности. Я еще хлопнул дверью, выйдя из политического небытия. Но мой аналитический портал слишком точно предсказал будущее Латвии после очередной потери «независимости», после вступления ее в ЕС и НАТО.
И я сказал себе: «Хватит! Я никому и ничего больше в Латвии не должен! Я не буду опять тянуть оставшихся русских за яйца в счастливое будущее. Никто меня, тем более, об этом не просил». Я взял шинель, жену, родителей, тещу, тетку жены, обоих котов и вернулся в Россию.
«Может, просто не весь я вернулся назад?» — писал Иванов когда-то про свое возвращение из России в Латвию после 91-го года. Я писал. Теперь вот опять интуиция.
«Утренний воздух марта особенно дик и свеж. Но не движется с места барка моих последних надежд», — Эренбург писал. Это стыдно — любить стихи Эренбурга?
Я выхожу ночью в сад, вслед за мной, потягиваясь со сна, трусит верная долгу овчарка — охранять, вдруг кто-то обидит «папу»? Я всегда любил собак, с пограничного детства. Но потом мне стало не до них из-за жизни в городе, и я стал завзятым «кошатником». Как герой папы Хэма в «Островах в океане». Там, в самом конце романа. Потом я стал считать, что собак заводят только те, кто боится. А я вернулся в Россию, и мне не было страшно. Но у соседа два волкодава — «мальчик с девочкой», — и у них народились щенки. Он сказал — выбирай себе одного, а остальных я утоплю. И так у нас появилась Марта.
И мы вместе нюхаем ночной воздух и обходим границы участка по обледеневшей брусчатке. Я так люблю вырицкие ели, их остроконечные, как в песне, верхушки, и излучину Оредежа, и березы на пригорке — такая малость, скажет кто-нибудь.
Вернулся к компутеру, пролистал страницы своего редко-редко посещаемого ЖЖ.
Нашел подходящее по настроению:
Фотография времени
Вышел ночью во двор, проветриться после сигарет, и компутера. Включил наружное освещение, чтобы в лужу невзначай не вляпаться. Походил кругами по дорожкам, поглядел на черные ели вокруг, на раскидистую черемуху у калитки, послушал капель.
Снег тает, как фотобумага в проявителе. Сперва на фотографии весны появляются силуэты деревьев, еще недавно белые и пушистые. Потом проступают дорожки — кубиками брусчатки, все резче и резче. По краям дорожек начинает зеленеть прошлогодняя еще трава. Дом обретает четкие очертания, окаймленный проталинами со всех сторон, службы…
Чуть пополощешь сознание воздухом, и начинают, связываться в жизнь кусочки воспоминаний.
Все начинает, оформляться в тебя и мир вокруг тебя. Тут. главное — не передержать фото в растворе. Дать стечь проявителю во сне и утром закрепить снимок под солнцем. Ветер просушит, и наведет, глянец. Так печатаются фотографии времени. По старинке. Год за годом.
Осенью снимок выцветает, покрывается зимой снегом, замерзает на морозе, и только следующей весной время медленно открывает, фотолабораторию, позвякивая извилистыми ключами сосулек в звездных замках.
Эстонское затишье
Лечение безмолвием, и уединением, я думаю, не из худших. Душа человеческая вечно растет, но не чрезмерно, не ускоренно и не порывами. Нужно очень много внимания к себе, чтобы, утилизировать этот медленный рост и раскладывать его на те меленькие ежедневные дела, без которых невозможна наша жизнь. Когда же к ним присоединяется так называемое «творчество», то расходование ичерпывает не только рост души, но задевает и ее «неприкосновенный фонд», который непременно и властительно требует восстановления себя. Для такого-то восстановления и нужны не лекарства, не лечение, не вода, солнце или воздух, а уединение или безмолвие. Ведь потратилась именно душа: и ее не восстановишь прибавками веса тела.
— Чего лучше, — поезжайте в Аренсбург. Тишина, климат, люди — все удовлетворит вас, — говорили мне знатоки, которым я излагал свою теорию нервной реализации…
… Я послушался добрых советчиков и вот в первый раз в жизни провожу лето на острове…
Узел всего города составляет, старая рыцарская цитадель; вокруг нее, ниже, расположен парк; вокруг него во все стороны, идут, улицы.
Очень широкий крепостной ров теперь засыпан и образует, ленту с неестественно высокою травою. Не было также маленьких дамбочек, отодвинувших теперь море на несколько сажен, и в старое воинственное время корабли могли подходить прямо к земляному валу. Теперь этот вал обращен в бульвары. Местами он осыпался, везде порос травою, и так как он был в несколько сажен толщиною и по нем, очевидно, могли свободно скакать всадники и двигаться пехота, то в полуразрушенном виде он дал великолепный фундамент для аллей, тропинок, то повышающихся, то понижающихся…
… В июльскую ночь, когда луна поднимается над горизонтом, смотришь ненасытно на фантастическую гладь моря, такую красивую, и темную, и сверкающую. А днем, в жару, нет ничего лучше, как бродить, то поднимаясь, то опускаясь, по заросшим, развалинам, старой цитадели. Замок постоянно перед глазами. Он вполне сохранился и представляет собой стального серого цвета громадный куб с разбросанными редкими окошечками, не на одной линии…»
(В. В. Розанов. Новое Время. СПб., 1903. 20 августа).
Спасибо, Василий Васильевич! Вот и я теперь живу в СПб… А детство свое провел в Аренсбурге—Кингисеппе-Курессааре на острове Эзель—Саа-ремаа… Остров Сырой называли его славяне…
И именно таким, как описывал Розанов, оставались и замок, и старин-ныйпарк вокруг крепости, и заросшие деревьями, кустами и цветами валы и бастионы. И тропинки все те же были, и на них проводили мы все свое свободное время… Так удивительно было оказаться на островах после туркменского зноя, после Каракумов и Копетдага…
Розанов удивительно подробен в своих корреспонденциях — путевых заметках (как же — строчка — деньги, а калошки детские — вот они — стоят в ряд в прихожей — всех надо кормить!). На мое счастье, подробен. Так вот, листаешь книжку и натыкаешься вдруг на самое лучшее и подробное описание своих взрослых снов о далеком и, конечно, счастливом детстве.
Там много у Розанова об островах, и об Аренсбурге, и о русском курортном обществе, и о море… Все не перепечатать, да и кому это теперь, кроме меня, надо?
Два раза я был на Сааремаа после того, как шестнадцатилетним, уехал с острова на материк, в другую, опять, республику, в ее столицу… Первый раз, спустя двадцать с лишним, лет, в 1998 году, я еще застал замок и парк нетронутыми, долго снимал на видео, сделал даже несколько телепередач про острова, пользуясь счастливой возможностью рассказать о родном… Второй раз — три года назад. Приехал на пару дней, побродил по своим местам и решил больше сюда не возвращаться. Получившие волю эстонцы провели на валах «евроремонт», вырубили все дивные заросли и аллеи — превратили в ровный лысый газон. Наставили пластиковых стульев рядами перед замком, натянули тенты с рекламой кока-колы, поставили эстраду и проводят под пиво рок-концерты с лазерными шоу для иностранных туристов.
Пустынные и прекрасные берега замусорили, слоняются толпами по острову, восхищаются его дикой аурой и тут же гадят. Мне повезло, на островах в советское время была погранзона — сейчас это модный курорт. А я застал еще точь-в-точь то, чем восхищался Розанов, чего теперь уже, наконец (!), нет И потому наткнуться на эти страницы со старой статьей любимого писателя — просто чудо. Привет из детства — мостик к настоящему. Да и живу я сейчас в Петербурге, что еще надо?
Наверняка где-то рядом живут мои бывшие одноклассники из Кингисеппской средней школы. Все растерялись — ведь русские дети на острове были детьми офицеров и разъехались кто куда: разлетелись поступать учиться, жить дальше — не куковать же на острове детства вечно.
Ау! А вдруг кто-то откликнется…
Я вышел из Сети, выдернул Sky Link из концентратора USB. Теряю время. Кому нужны мои ощущения?
Никто не откликнулся. Мурашов, должно быть, уцелел и живет где-то рядом — в России. В Приднестровье он стал уже майором, но потом напоролся все же везучий мой братишка. И все равно — вывернулся. Хочу верить, что жив. Архаров где-то здесь, здесь, я чувствую это. Чеслав в Питере, но я не хочу с ним встречаться, а он давно меня забыл — и слава богу! Чехов выжил в 93-м. Живет где-нибудь. Могу узнать даже где, да захочет ли он, чтобы я узнавал? Он заслужил покой. Он аналитик, хотел бы — нашел бы меня через Сеть, уж что- что, а искать он умеет. Так вот, интуиция. Мы с Мартой нюхаем воздух ночами. Пахнет свежим ветром, сырым ветром, поземкою по вчерашним оттепельным лужам. Я так не люблю перемен.
Мне нравится очень немногое у Высоцкого. Вот это, например.
Как призывный набат, прозвучали в ночи тяжело шаги, Значит, скоро и нам — уходить и прощаться без слов. По нехоженым тропам протопали лошади, лошади, Неизвестно, к какому концу унося седоков.
Значит, время иное, лихое, но счастье, как встарь, ищи! И в погоню за ним мы летим, убегающим, вслед. Только вот в этой скачке теряем мы лучших товарищей, На скаку не заметив, что рядом товарищей нет
И еще будем долго огни принимать за пожары мы, Будет долго казаться зловещим нам скрип сапогов. Про войну будут детские игры с названьями старыми, И людей будем долго делить на своих и врагов.
Но когда отгрохочет, когда отгорит и отплачется, И когда наши кони устанут под нами скакать, И когда наши девушки сменят шинели на платьица, Не забыть бы тогда, не простить бы и не прозевать!
Оказывается, это называется «Песня о новом времени». Упс!
Боже! Как же я не хочу «уходить и прощаться без слов»! Как я надеялся на «Не забыть бы тогда, не простить бы и не прозевать!». Кысмет. Такое восточное слово — от судьбы не уйдешь, если по-русски. Вот и я уходить не буду. Как там у Булгакова, в «Белой гвардии»? «Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. Сидите, читайте — ждите, когда за вами придут».
Я буду сидеть и писать. Не для того мы с Катей поселились в этой избе под елками в Вырице, чтобы отсюда бежать!
Глава 12
Животик только слегка наметился под белым мягким пальто, и темное, карминное, как на латышских новых флагах, венозно-кровавое пятно еще не успело расползтись широко по хорошо впитывающей шерстяной ткани. Даже не успели слиться вместе три пятна от трех, кучно посаженных в беременную женщину, пуль. Пули прошли навылет — стреляли со спины, но крови все равно больше было спереди.
Теперь Таня стала для меня просто застреленной на пляже беременной женщиной. Книга в кожаной обложке с выдавленным силуэтом Риги валялась на песке под скамейкой, на которой эта мертвая женщина так и сидела, откинувшись, навсегда. «Ка-лам-бур!», — отчетливо вырвалось у меня вслух единственное слово. Там же, под желтой — из досок на железных трубках — скамейкой, рядом с опрокинувшейся сумкой, лежал тяжелый ПМ. Теперь я понял, почему правая рука женщины была неестественно вывернута и повисла заспинкой скамьи. Женщина успела выстрелить назад, не глядя, уже почти мертвой. Пистолет я поднял, понюхал ствол и положил оружие себе в левый карман. Никого, кроме чаек, не было в этот сумеречный вечерний час на пляже в Меллужи ранней весною.
Кровавый след начинался в пяти-шести шагах от скамьи, на поросшей ивняком невысокой дюне и тянулся в сосны. Я пошел по следу, держа руки в карманах, только расстегнул, перед тем как отвернуться от женщины навсегда, верхние три кнопки на своем пальто. Поднявшись повыше, к соснам, я огляделся. Совсем почти стемнело, шум прибоя отсюда, сверху, неожиданно показался сильнее, чем внизу, у моря. Наверное, потому я и не услышал выстрелы, когда шел на встречу… с женщиной. Крови на песке, плотно покрытом блестящим слоем хвои, уже не было видно. Да и темно было здесь. Положенный в таких случаях багровый луч заката внезапно пробился сквозь тяжелые облака на горизонте и на мгновение ослепил меня своей книжной, не от мира сего, красотой. Сразу две пули, почти слитно чмокнув, втянулись в шершавое тело сосны у меня за спиной, только чуть выше. Я отступил за это же дерево, уже пострадавшее из-за меня, и подумал: «Меня он почему-то хочет убить в голову, почему же женщине он стрелял в спину, почти в поясницу? Знал, что там, сразу за ее спиной, уже начал округляться животик? Наверное, кино любит хорошее, сука.»
«Сука!» — крикнул я из-за сосны, вытаскивая пистолет, снимая с предохранителя и передергивая затвор. Совсем рядом мне ответили что-то непонятное азартным и уверенным голосом по-литовски. Не так уж близки эти родственные балтийские языки, чтобы я понял. Я высадил на звук всю обойму из ПСМ и, когда затвор лязгнул звонко, отойдя в крайнее заднее положение, сунул левую руку в карман и вышел вперед. Он стоял на коленях, держась одной рукой за сосну, а другой не очень твердо, но спокойно опять выцеливал мою несчастную голову.
Он считал выстрелы, он видел, что я не перезаряжаю свой пистолет, и хотел все сделать тща-т-тель-ль-но. На-вер-ня-ка-а.
Я кинул ПСМ ему под ноги, и, не вынимая левую руку из кармана, очень быстро, идя прямо на него, выстрелил остававшиеся в «макарове» женщины шесть патронов. Я ведь русский, мне главное дело сделать. Пусть неаккуратно, очень неаккуратно. Но такой уж этому литовцу неаккуратный пришел песец. Я подобрал свой ПСМ, нагнулся и рассмотрел поближе диковинный для наших мест «Дезерт Игл» — очень мощный пистолет литовца, сделанный в Израиле. Слышал, на картинках видел, но не думал никогда, что придется встретиться с этим, для кого спортивным, а для кого — ликвидаторским оружием.
Я еще вытащил у него липкий бумажник из кожаной куртки, обернул своим носовым платком, чтобы не пачкать карман, и унес с собой. А белокурый волк из «Охраны края», как Сталлоне прямо, все еще тянул ко мне свои длинные толстые крестьянские пальцы. Ну, подергались пальчики и замерли, наверное, я не видел — совсем стемнело.
Я не таясь закурил и стал спускаться. По ощущениям — вокруг скамейки все еще никого не было. Шторм усиливался, пошел ливень, что тут увидишь или услышишь? Да и не учил меня никто и никогда, как надо подбираться к телу недавно убитой беременной женщины.
Я все еще мысленно называл ее «женщиной». Потому что если бы я даже мысленно назвал еехоть раз Таней, то сорвался бы и потом лежал с пулей в голове, некрасиво зарывшись мозгами в сырой под хвоей песок.
Таня так и сидела на скамейке, откинув голову, как будто ей очень хотелось пить, и она ловила губами холодные капли воды, потоком падающей с бездонного черного неба.
Я на ощупь закрыл ей глаза, поцеловал в холодную макушку, подобрал промокшую книгу в кожаной обложке и сумочку тоже. Паспорт она обычно носила в потайном внутреннем кармане пальто — пусть там и лежит, чтобы опознали сразу.
Начинавшийся шторм нагнал воду с залива, волны потихоньку подбирались уже к скамейке, а значит, завтра, когда рассветет, никто уже ничего не разберет толком, когда море схлынет, запутав все то, что я тут натоптал. Да и кому разбираться? Двум параллельным прокуратурам, вцепившимся друг другу в глотки? Кому?
Книгу я положил в сумку Татьяны, а сумку засунул под пальто. Хорошо, что я вымок до нитки — пальто потеряло всякий вид. Мокрое, оно повисло на мне бесформенным мешком, и даже оборванный мною с мясом накладной левый карман — весь в дырках — не бросался в глаза. И пошел я по пляжу пешком в сторону Пумпури. Там сел на электричку, доехал до Кеме-ри. Обсушился в буфете, выпил водки и только оттуда последней электричкой вернулся в Ригу.
В пустом вагоне я тщательно осмотрел сумку и забрал из нее свой интерфронтовский значок, подаренный когда-то в обмен на маленького бронзового питона. Плотный пакет с фотографиями и паспортными данными людей, вытащенных «волками» Буткявичюса из моргов и подброшенных под танки у телебашни, или простреленных мертвыми уже и тоже подброшенных на площадь, или убитых с верхних этажей башни литовскими же снайперами, я сунул во внутренний карман. Потом открыл окно, и, когда электричка проезжала мост через Лиелупе, я выкинул в реку сумку вместе с двумя пистолетами — своим и Татьяны. Промокшую книжку Шмелева «Пути небесные», только что изданную в Москве, я поразмыслив, оставил себе. Наверняка она мне и предназначалась.
Почему убийца не осмотрел вещи и не забрал пакет? Не успел? Был ранен и решил не рисковать больше? Я его спугнул? Непонятно. А может быть, они просто не знали, для чего женщина назначила мне свидание.
Решили вопрос превентивно. Почему не ликвидировали меня вместе с ней? Не знали, кто придет на встречу? Или вообще, наши дела тут ни при чем, а всплыла какая-нибудь давнишняя история из прошлого? Ответа у меня не было. Спросить было некого.
Вот оно!
Потемнели, поблекли залы.
Почернела решетка окна.
У дверей шептались вассалы:
«Королева, королева больна».
И король, нахмуривший брови,
Проходил без пажей и слуг.
И в каждом брошенном слове
Ловили смертный недуг.
— Это тебе, такая же, как ты, колючая… — Я прошел через зал и торжественно вручил даме розу.
Наши пальцы встретились на стебле, одновременно укололись до крови, мы вздрогнули и засмеялись неловко, глядя на капельки крови, выступившие у нас на руках.
— Мелодрама. — прошептал я, не отводя глаз от алых капелек.
— Контрапункт. — вздохнула Таня, потянув цветок к себе другой рукой, а пораненными пальцами прикоснулась нежно к моим пальцам, смешав капельки вместе; поднесла пальцы к губам, поцеловала, глядя мне прямо в глаза.
— Так почему королева больна? Таня?
Вот почему.
В Риге я первым делом позвонил из телефона-автомата в дежурную часть ОМОНа. Мурашов приехал за мной на белом «рафике», набитом под завязку ребятами из «Дельты». Я отдал ему пакет с фотографиями и залитый кровью бумажник литовца, рассказал об обстоятельствах их обнаружения и наотрез отказался ехать на базу. Толя передал бумаги офицеру «Дельты», потребовав немедленно доставить их майору Чехову. Мы стояли с Мурашовым, курили под дождем на асфальтовой площадке напротив филфака университета, прямо у железнодорожной насыпи, ведущей к вокзалу. Микроавтобус все не отъезжал. И только когда на площадку с визгом влетел и застыл возле нас, покачнувшись, потрепанный «жигуленок», «рафик» тут же сорвался с места и помчался на базу.
За рулем «Жигулей» сидел Птица в штатском. Он даже не смотрел на нас, пока мы снова курили сигарету за сигаретой, пока я зачем-то рассказывал Толику про родной филфак, серой коробкой угрюмо вросший в землю через дорогу. Потом Мурашов открыл заднюю дверцу, втолкнул меня в машину и, усевшись впереди, рядом с Птицей, велел ему ехать по адресу в Иманте. Кабаки ночью тогда не работали; встречаться с Питоном я не хотел, поэтому база отпадала тоже. Набрали водки на знакомой «точке» и рванули в Задвинье. Адрес оказался в желтой девятиэтажке на Рудзутака, напротив нашего старого «пограничного» дома. Даже лоджия моей бывшей комнаты видна была из окна квартиры, в которую мы вошли.
Ну, тут и без деталей все ясно. Только в Риге фактически легально действуют в качестве советников НФЛ десятки сотрудников ЦРУ, британских и немецких спецслужб.
Ельцин в июле опять отдыхал в Юрмале, уже будучи Председателем ВС России, встречался с Горбуновым, Ландсбергисом, Рюйтелем, но главное все они получали указания своих западных кураторов. Сотни и тысячи латышей, эстонцев, литовцев, грузин, украинцев и, конечно, россиян тоже регулярно отправляются в длительные командировки за рубеж и там готовятся целенаправленно к роли туземной полицейской администрации, создаваемой Западом для распадающегося Советского Союза.
Рискин задает все же сакраментальный вопрос, который я давно уже поджидаю:
— А какова роль президента во всем этом?
Алкснис напрягся и заговорил медленно, тщательно обдумывая каждое слово:
— Михаил Сергеевич — честный человек. Но слабый. На мой взгляд, он находится под мощным давлением тех группировок, о которых я говорил. Слабость Горбачева в неумении самостоятельно разрабатывать теоретические концепции перестройки. И он пользовался расчетами интеллектуалов теневых группировок. Правда, по моим данным, сейчас он порвал с ними. К чему это приведет? Посмотрим.
Я неинтеллигентно и крайне разочарованно присвистываю. Виктор, уже тогда набравшийся спеси столичного депутата, смотрит на меня с крайним раздражением.
Едва сдерживаясь, я извиняюсь и направляюсь к выходу.
— Не буду вам мешать, товарищи! До свидания, Виктор Имантович!
— До свидания, — хмуро буркнул полковник, пришедший к нам через баррикады в штатском, и снова обернулся к невозмутимому, маленькому, настырному кап-три Рискину.
Я спустился на этаж ниже, в редакцию. Зашел к Володьке Рощину в кабинет, но его нет на месте. Только молоденькая девчонка, взятая на испытательный срок из «Голоса Земгале», стучит неуверенно на его машинке. Девчонка фигуристая. Высокая грудь, задница в джинсах — просто фантастическая. Ума нет — совершенно. С кем работать? Заметив мой скептический взгляд, девочка вспыхивает, робко здоровается и вылетает в редакцию. Я сажусь за Володькин стол и рассеянно перелистываю макеты. Тоска!
Наталья, наш боевой главный бухгалтер, тоже пытается найти Рощина. Сидим с ней вдвоем в его кабинете, курим. Говорить не о чем. С одной стороны — дел невпроворот. С другой стороны. Я коротко пересказываю Наташе беседу Рискина с Алкснисом. Она сначала хмурится, потом подбадривающе подмигивает мне сквозь дым больным от постоянного напряжения, небрежно накрашенным глазом:
— Ничего, Валерка! И не из такого дерьма выкручивались!
— Ага. — уныло киваю я. — Душно что-то. И скучно. Работы — не про-дыхнуть. Да только как послушаю партийных товарищей — от Рубикса до Алксниса — с их верой в «честного Горбачева», который «всем еще покажет». Блевать хочется!
Тут я вспомнил, как год. полтора? Уже почти два года назад! Меня снимали московские кинодокументалисты. Долго искали подходящую натуру, потом почему-то поставили на перроне вокзала, перед уходящим поездом Рига—Москва. За спиной, как я прикинул, у меня в кадре должны были быть еще шпиль собора Петра и знаменитые вокзальные часы.
— Ну скажи же ты, парень то, что на самом деле думаешь! — почти орал на меня старый толстый режиссер. Звукооператор в наушниках, присев на корточки, безучастно перематывал пленку магнитофона. Оператор раздраженно поглядывал на солнце, то выглядывающее из облачков, то пропадавшее в них. А я все никак не мог сосредоточиться и найти подходящие — одновременно жестокие и правдивые и вместе с тем в меру лояльные слова о Горбачеве.
— Ну что тебе терять, чего ты боишься? — все кричал мне режиссер. А я все мямлил и мямлил что-то о деструктивных силах и националистических настроениях.
— Стране песец, ты же лучше меня это понимаешь, так и скажи, прямо, нечего тебе терять и нечего бояться, ты же не секретарь райкома! — бесился режиссер.
Это был мой первый день работы штатным сотрудником Интерфронта. Но, вспомнив тот позорный день, жалеть опытного депутата Верховного Совета, «целого полковника» Алксниса я не стал. Шел уже год 1991-й. Не до сантиментов было.
Времени все меньше остается у меня. Интуиция, предчувствия, постоянное ощущение чужих, пристальных глаз за спиной. Впервые после возвращения в Россию я вспомнил эти давно забытые чувства. Паранойя? Не иначе. Но предчувствия меня никогда не обманывали, на этом держалась моя работа — выхватывать буквально из воздуха тенденции, ловить верхним чутьем направления потока силы. «Все будет хорошо! Или. плохо», — любил изрекать директор нашего телеканала когда-то, в той, прошлой — рижской — жизни. И никогда не ошибался. Сейчас он работает в мебельном магазине. Канал накрылся медным тазом в 2000-м, за русский язык. Тогда же Латвия начала торопливо готовиться к вступлению в ЕС и НАТО. Подготовка заключалась в первую очередь в крайнем обострении националистических болезней и окончательной зачистке воли к жизни оставшегося русского населения. В России к власти внезапно пришел подполковник КГБ Путин. Я стал присматриваться снова к отдалившейся от меня при Ельцине Родине.
Я еще побарахтался, открыв для себя Интернет и связанные с ним возможности. Я еще хлопнул дверью, выйдя из политического небытия. Но мой аналитический портал слишком точно предсказал будущее Латвии после очередной потери «независимости», после вступления ее в ЕС и НАТО.
И я сказал себе: «Хватит! Я никому и ничего больше в Латвии не должен! Я не буду опять тянуть оставшихся русских за яйца в счастливое будущее. Никто меня, тем более, об этом не просил». Я взял шинель, жену, родителей, тещу, тетку жены, обоих котов и вернулся в Россию.
«Может, просто не весь я вернулся назад?» — писал Иванов когда-то про свое возвращение из России в Латвию после 91-го года. Я писал. Теперь вот опять интуиция.
«Утренний воздух марта особенно дик и свеж. Но не движется с места барка моих последних надежд», — Эренбург писал. Это стыдно — любить стихи Эренбурга?
Я выхожу ночью в сад, вслед за мной, потягиваясь со сна, трусит верная долгу овчарка — охранять, вдруг кто-то обидит «папу»? Я всегда любил собак, с пограничного детства. Но потом мне стало не до них из-за жизни в городе, и я стал завзятым «кошатником». Как герой папы Хэма в «Островах в океане». Там, в самом конце романа. Потом я стал считать, что собак заводят только те, кто боится. А я вернулся в Россию, и мне не было страшно. Но у соседа два волкодава — «мальчик с девочкой», — и у них народились щенки. Он сказал — выбирай себе одного, а остальных я утоплю. И так у нас появилась Марта.
И мы вместе нюхаем ночной воздух и обходим границы участка по обледеневшей брусчатке. Я так люблю вырицкие ели, их остроконечные, как в песне, верхушки, и излучину Оредежа, и березы на пригорке — такая малость, скажет кто-нибудь.
Вернулся к компутеру, пролистал страницы своего редко-редко посещаемого ЖЖ.
Нашел подходящее по настроению:
Фотография времени
Вышел ночью во двор, проветриться после сигарет, и компутера. Включил наружное освещение, чтобы в лужу невзначай не вляпаться. Походил кругами по дорожкам, поглядел на черные ели вокруг, на раскидистую черемуху у калитки, послушал капель.
Снег тает, как фотобумага в проявителе. Сперва на фотографии весны появляются силуэты деревьев, еще недавно белые и пушистые. Потом проступают дорожки — кубиками брусчатки, все резче и резче. По краям дорожек начинает зеленеть прошлогодняя еще трава. Дом обретает четкие очертания, окаймленный проталинами со всех сторон, службы…
Чуть пополощешь сознание воздухом, и начинают, связываться в жизнь кусочки воспоминаний.
Все начинает, оформляться в тебя и мир вокруг тебя. Тут. главное — не передержать фото в растворе. Дать стечь проявителю во сне и утром закрепить снимок под солнцем. Ветер просушит, и наведет, глянец. Так печатаются фотографии времени. По старинке. Год за годом.
Осенью снимок выцветает, покрывается зимой снегом, замерзает на морозе, и только следующей весной время медленно открывает, фотолабораторию, позвякивая извилистыми ключами сосулек в звездных замках.
Эстонское затишье
Лечение безмолвием, и уединением, я думаю, не из худших. Душа человеческая вечно растет, но не чрезмерно, не ускоренно и не порывами. Нужно очень много внимания к себе, чтобы, утилизировать этот медленный рост и раскладывать его на те меленькие ежедневные дела, без которых невозможна наша жизнь. Когда же к ним присоединяется так называемое «творчество», то расходование ичерпывает не только рост души, но задевает и ее «неприкосновенный фонд», который непременно и властительно требует восстановления себя. Для такого-то восстановления и нужны не лекарства, не лечение, не вода, солнце или воздух, а уединение или безмолвие. Ведь потратилась именно душа: и ее не восстановишь прибавками веса тела.
— Чего лучше, — поезжайте в Аренсбург. Тишина, климат, люди — все удовлетворит вас, — говорили мне знатоки, которым я излагал свою теорию нервной реализации…
… Я послушался добрых советчиков и вот в первый раз в жизни провожу лето на острове…
Узел всего города составляет, старая рыцарская цитадель; вокруг нее, ниже, расположен парк; вокруг него во все стороны, идут, улицы.
Очень широкий крепостной ров теперь засыпан и образует, ленту с неестественно высокою травою. Не было также маленьких дамбочек, отодвинувших теперь море на несколько сажен, и в старое воинственное время корабли могли подходить прямо к земляному валу. Теперь этот вал обращен в бульвары. Местами он осыпался, везде порос травою, и так как он был в несколько сажен толщиною и по нем, очевидно, могли свободно скакать всадники и двигаться пехота, то в полуразрушенном виде он дал великолепный фундамент для аллей, тропинок, то повышающихся, то понижающихся…
… В июльскую ночь, когда луна поднимается над горизонтом, смотришь ненасытно на фантастическую гладь моря, такую красивую, и темную, и сверкающую. А днем, в жару, нет ничего лучше, как бродить, то поднимаясь, то опускаясь, по заросшим, развалинам, старой цитадели. Замок постоянно перед глазами. Он вполне сохранился и представляет собой стального серого цвета громадный куб с разбросанными редкими окошечками, не на одной линии…»
(В. В. Розанов. Новое Время. СПб., 1903. 20 августа).
Спасибо, Василий Васильевич! Вот и я теперь живу в СПб… А детство свое провел в Аренсбурге—Кингисеппе-Курессааре на острове Эзель—Саа-ремаа… Остров Сырой называли его славяне…
И именно таким, как описывал Розанов, оставались и замок, и старин-ныйпарк вокруг крепости, и заросшие деревьями, кустами и цветами валы и бастионы. И тропинки все те же были, и на них проводили мы все свое свободное время… Так удивительно было оказаться на островах после туркменского зноя, после Каракумов и Копетдага…
Розанов удивительно подробен в своих корреспонденциях — путевых заметках (как же — строчка — деньги, а калошки детские — вот они — стоят в ряд в прихожей — всех надо кормить!). На мое счастье, подробен. Так вот, листаешь книжку и натыкаешься вдруг на самое лучшее и подробное описание своих взрослых снов о далеком и, конечно, счастливом детстве.
Там много у Розанова об островах, и об Аренсбурге, и о русском курортном обществе, и о море… Все не перепечатать, да и кому это теперь, кроме меня, надо?
Два раза я был на Сааремаа после того, как шестнадцатилетним, уехал с острова на материк, в другую, опять, республику, в ее столицу… Первый раз, спустя двадцать с лишним, лет, в 1998 году, я еще застал замок и парк нетронутыми, долго снимал на видео, сделал даже несколько телепередач про острова, пользуясь счастливой возможностью рассказать о родном… Второй раз — три года назад. Приехал на пару дней, побродил по своим местам и решил больше сюда не возвращаться. Получившие волю эстонцы провели на валах «евроремонт», вырубили все дивные заросли и аллеи — превратили в ровный лысый газон. Наставили пластиковых стульев рядами перед замком, натянули тенты с рекламой кока-колы, поставили эстраду и проводят под пиво рок-концерты с лазерными шоу для иностранных туристов.
Пустынные и прекрасные берега замусорили, слоняются толпами по острову, восхищаются его дикой аурой и тут же гадят. Мне повезло, на островах в советское время была погранзона — сейчас это модный курорт. А я застал еще точь-в-точь то, чем восхищался Розанов, чего теперь уже, наконец (!), нет И потому наткнуться на эти страницы со старой статьей любимого писателя — просто чудо. Привет из детства — мостик к настоящему. Да и живу я сейчас в Петербурге, что еще надо?
Наверняка где-то рядом живут мои бывшие одноклассники из Кингисеппской средней школы. Все растерялись — ведь русские дети на острове были детьми офицеров и разъехались кто куда: разлетелись поступать учиться, жить дальше — не куковать же на острове детства вечно.
Ау! А вдруг кто-то откликнется…
Я вышел из Сети, выдернул Sky Link из концентратора USB. Теряю время. Кому нужны мои ощущения?
Никто не откликнулся. Мурашов, должно быть, уцелел и живет где-то рядом — в России. В Приднестровье он стал уже майором, но потом напоролся все же везучий мой братишка. И все равно — вывернулся. Хочу верить, что жив. Архаров где-то здесь, здесь, я чувствую это. Чеслав в Питере, но я не хочу с ним встречаться, а он давно меня забыл — и слава богу! Чехов выжил в 93-м. Живет где-нибудь. Могу узнать даже где, да захочет ли он, чтобы я узнавал? Он заслужил покой. Он аналитик, хотел бы — нашел бы меня через Сеть, уж что- что, а искать он умеет. Так вот, интуиция. Мы с Мартой нюхаем воздух ночами. Пахнет свежим ветром, сырым ветром, поземкою по вчерашним оттепельным лужам. Я так не люблю перемен.
Мне нравится очень немногое у Высоцкого. Вот это, например.
Как призывный набат, прозвучали в ночи тяжело шаги, Значит, скоро и нам — уходить и прощаться без слов. По нехоженым тропам протопали лошади, лошади, Неизвестно, к какому концу унося седоков.
Значит, время иное, лихое, но счастье, как встарь, ищи! И в погоню за ним мы летим, убегающим, вслед. Только вот в этой скачке теряем мы лучших товарищей, На скаку не заметив, что рядом товарищей нет
И еще будем долго огни принимать за пожары мы, Будет долго казаться зловещим нам скрип сапогов. Про войну будут детские игры с названьями старыми, И людей будем долго делить на своих и врагов.
Но когда отгрохочет, когда отгорит и отплачется, И когда наши кони устанут под нами скакать, И когда наши девушки сменят шинели на платьица, Не забыть бы тогда, не простить бы и не прозевать!
Оказывается, это называется «Песня о новом времени». Упс!
Боже! Как же я не хочу «уходить и прощаться без слов»! Как я надеялся на «Не забыть бы тогда, не простить бы и не прозевать!». Кысмет. Такое восточное слово — от судьбы не уйдешь, если по-русски. Вот и я уходить не буду. Как там у Булгакова, в «Белой гвардии»? «Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. Сидите, читайте — ждите, когда за вами придут».
Я буду сидеть и писать. Не для того мы с Катей поселились в этой избе под елками в Вырице, чтобы отсюда бежать!
Глава 12
(Из рукописи Иванова)
Татьяну убили тремя выстрелами в спину. Тогда еще не было сериалов с «контрольным в голову». Поэтому ее пепельно-русая головка совсем не пострадала. Юное, еще больше помолодевшее от смерти, лицо ее было строгим и торжественным, как у десятиклассницы, получающей из рук директора заслуженную золотую медаль. Ветер, легкий морской ветерок — постоянный обитатель Юрмалы, ласково ворошил завиток на затылке, прямо у беззащитной голой шеи, с которой тот же самый проказник ветер утащил на память волнам — поиграть — легкий шелковый шарф.Животик только слегка наметился под белым мягким пальто, и темное, карминное, как на латышских новых флагах, венозно-кровавое пятно еще не успело расползтись широко по хорошо впитывающей шерстяной ткани. Даже не успели слиться вместе три пятна от трех, кучно посаженных в беременную женщину, пуль. Пули прошли навылет — стреляли со спины, но крови все равно больше было спереди.
Теперь Таня стала для меня просто застреленной на пляже беременной женщиной. Книга в кожаной обложке с выдавленным силуэтом Риги валялась на песке под скамейкой, на которой эта мертвая женщина так и сидела, откинувшись, навсегда. «Ка-лам-бур!», — отчетливо вырвалось у меня вслух единственное слово. Там же, под желтой — из досок на железных трубках — скамейкой, рядом с опрокинувшейся сумкой, лежал тяжелый ПМ. Теперь я понял, почему правая рука женщины была неестественно вывернута и повисла заспинкой скамьи. Женщина успела выстрелить назад, не глядя, уже почти мертвой. Пистолет я поднял, понюхал ствол и положил оружие себе в левый карман. Никого, кроме чаек, не было в этот сумеречный вечерний час на пляже в Меллужи ранней весною.
Кровавый след начинался в пяти-шести шагах от скамьи, на поросшей ивняком невысокой дюне и тянулся в сосны. Я пошел по следу, держа руки в карманах, только расстегнул, перед тем как отвернуться от женщины навсегда, верхние три кнопки на своем пальто. Поднявшись повыше, к соснам, я огляделся. Совсем почти стемнело, шум прибоя отсюда, сверху, неожиданно показался сильнее, чем внизу, у моря. Наверное, потому я и не услышал выстрелы, когда шел на встречу… с женщиной. Крови на песке, плотно покрытом блестящим слоем хвои, уже не было видно. Да и темно было здесь. Положенный в таких случаях багровый луч заката внезапно пробился сквозь тяжелые облака на горизонте и на мгновение ослепил меня своей книжной, не от мира сего, красотой. Сразу две пули, почти слитно чмокнув, втянулись в шершавое тело сосны у меня за спиной, только чуть выше. Я отступил за это же дерево, уже пострадавшее из-за меня, и подумал: «Меня он почему-то хочет убить в голову, почему же женщине он стрелял в спину, почти в поясницу? Знал, что там, сразу за ее спиной, уже начал округляться животик? Наверное, кино любит хорошее, сука.»
«Сука!» — крикнул я из-за сосны, вытаскивая пистолет, снимая с предохранителя и передергивая затвор. Совсем рядом мне ответили что-то непонятное азартным и уверенным голосом по-литовски. Не так уж близки эти родственные балтийские языки, чтобы я понял. Я высадил на звук всю обойму из ПСМ и, когда затвор лязгнул звонко, отойдя в крайнее заднее положение, сунул левую руку в карман и вышел вперед. Он стоял на коленях, держась одной рукой за сосну, а другой не очень твердо, но спокойно опять выцеливал мою несчастную голову.
Он считал выстрелы, он видел, что я не перезаряжаю свой пистолет, и хотел все сделать тща-т-тель-ль-но. На-вер-ня-ка-а.
Я кинул ПСМ ему под ноги, и, не вынимая левую руку из кармана, очень быстро, идя прямо на него, выстрелил остававшиеся в «макарове» женщины шесть патронов. Я ведь русский, мне главное дело сделать. Пусть неаккуратно, очень неаккуратно. Но такой уж этому литовцу неаккуратный пришел песец. Я подобрал свой ПСМ, нагнулся и рассмотрел поближе диковинный для наших мест «Дезерт Игл» — очень мощный пистолет литовца, сделанный в Израиле. Слышал, на картинках видел, но не думал никогда, что придется встретиться с этим, для кого спортивным, а для кого — ликвидаторским оружием.
Я еще вытащил у него липкий бумажник из кожаной куртки, обернул своим носовым платком, чтобы не пачкать карман, и унес с собой. А белокурый волк из «Охраны края», как Сталлоне прямо, все еще тянул ко мне свои длинные толстые крестьянские пальцы. Ну, подергались пальчики и замерли, наверное, я не видел — совсем стемнело.
Я не таясь закурил и стал спускаться. По ощущениям — вокруг скамейки все еще никого не было. Шторм усиливался, пошел ливень, что тут увидишь или услышишь? Да и не учил меня никто и никогда, как надо подбираться к телу недавно убитой беременной женщины.
Я все еще мысленно называл ее «женщиной». Потому что если бы я даже мысленно назвал еехоть раз Таней, то сорвался бы и потом лежал с пулей в голове, некрасиво зарывшись мозгами в сырой под хвоей песок.
Таня так и сидела на скамейке, откинув голову, как будто ей очень хотелось пить, и она ловила губами холодные капли воды, потоком падающей с бездонного черного неба.
Я на ощупь закрыл ей глаза, поцеловал в холодную макушку, подобрал промокшую книгу в кожаной обложке и сумочку тоже. Паспорт она обычно носила в потайном внутреннем кармане пальто — пусть там и лежит, чтобы опознали сразу.
Начинавшийся шторм нагнал воду с залива, волны потихоньку подбирались уже к скамейке, а значит, завтра, когда рассветет, никто уже ничего не разберет толком, когда море схлынет, запутав все то, что я тут натоптал. Да и кому разбираться? Двум параллельным прокуратурам, вцепившимся друг другу в глотки? Кому?
Книгу я положил в сумку Татьяны, а сумку засунул под пальто. Хорошо, что я вымок до нитки — пальто потеряло всякий вид. Мокрое, оно повисло на мне бесформенным мешком, и даже оборванный мною с мясом накладной левый карман — весь в дырках — не бросался в глаза. И пошел я по пляжу пешком в сторону Пумпури. Там сел на электричку, доехал до Кеме-ри. Обсушился в буфете, выпил водки и только оттуда последней электричкой вернулся в Ригу.
В пустом вагоне я тщательно осмотрел сумку и забрал из нее свой интерфронтовский значок, подаренный когда-то в обмен на маленького бронзового питона. Плотный пакет с фотографиями и паспортными данными людей, вытащенных «волками» Буткявичюса из моргов и подброшенных под танки у телебашни, или простреленных мертвыми уже и тоже подброшенных на площадь, или убитых с верхних этажей башни литовскими же снайперами, я сунул во внутренний карман. Потом открыл окно, и, когда электричка проезжала мост через Лиелупе, я выкинул в реку сумку вместе с двумя пистолетами — своим и Татьяны. Промокшую книжку Шмелева «Пути небесные», только что изданную в Москве, я поразмыслив, оставил себе. Наверняка она мне и предназначалась.
Почему убийца не осмотрел вещи и не забрал пакет? Не успел? Был ранен и решил не рисковать больше? Я его спугнул? Непонятно. А может быть, они просто не знали, для чего женщина назначила мне свидание.
Решили вопрос превентивно. Почему не ликвидировали меня вместе с ней? Не знали, кто придет на встречу? Или вообще, наши дела тут ни при чем, а всплыла какая-нибудь давнишняя история из прошлого? Ответа у меня не было. Спросить было некого.
Вот оно!
Потемнели, поблекли залы.
Почернела решетка окна.
У дверей шептались вассалы:
«Королева, королева больна».
И король, нахмуривший брови,
Проходил без пажей и слуг.
И в каждом брошенном слове
Ловили смертный недуг.
— Это тебе, такая же, как ты, колючая… — Я прошел через зал и торжественно вручил даме розу.
Наши пальцы встретились на стебле, одновременно укололись до крови, мы вздрогнули и засмеялись неловко, глядя на капельки крови, выступившие у нас на руках.
— Мелодрама. — прошептал я, не отводя глаз от алых капелек.
— Контрапункт. — вздохнула Таня, потянув цветок к себе другой рукой, а пораненными пальцами прикоснулась нежно к моим пальцам, смешав капельки вместе; поднесла пальцы к губам, поцеловала, глядя мне прямо в глаза.
— Так почему королева больна? Таня?
Вот почему.
В Риге я первым делом позвонил из телефона-автомата в дежурную часть ОМОНа. Мурашов приехал за мной на белом «рафике», набитом под завязку ребятами из «Дельты». Я отдал ему пакет с фотографиями и залитый кровью бумажник литовца, рассказал об обстоятельствах их обнаружения и наотрез отказался ехать на базу. Толя передал бумаги офицеру «Дельты», потребовав немедленно доставить их майору Чехову. Мы стояли с Мурашовым, курили под дождем на асфальтовой площадке напротив филфака университета, прямо у железнодорожной насыпи, ведущей к вокзалу. Микроавтобус все не отъезжал. И только когда на площадку с визгом влетел и застыл возле нас, покачнувшись, потрепанный «жигуленок», «рафик» тут же сорвался с места и помчался на базу.
За рулем «Жигулей» сидел Птица в штатском. Он даже не смотрел на нас, пока мы снова курили сигарету за сигаретой, пока я зачем-то рассказывал Толику про родной филфак, серой коробкой угрюмо вросший в землю через дорогу. Потом Мурашов открыл заднюю дверцу, втолкнул меня в машину и, усевшись впереди, рядом с Птицей, велел ему ехать по адресу в Иманте. Кабаки ночью тогда не работали; встречаться с Питоном я не хотел, поэтому база отпадала тоже. Набрали водки на знакомой «точке» и рванули в Задвинье. Адрес оказался в желтой девятиэтажке на Рудзутака, напротив нашего старого «пограничного» дома. Даже лоджия моей бывшей комнаты видна была из окна квартиры, в которую мы вошли.