Разумеется, регулярно появлялся в нашей квартире и Цой. Благо от Днепропетровской улицы было рукой подать до полюбившегося ему женского общежития ПЖДП (прижелезнодорожного почтамта) Московского вокзала, располагавшегося (речь об общежитии) в Перцовом доме на Лиговке. Да, этого не отнять: он нравился женщинам — он был обаятелен, хорошо сложен, молчаливость добавляла его решенному в черных тонах образу известную толику романтической загадочности, ну а когда он брал в руки гитару и начинал петь, его и вовсе окутывало облако какого-то запредельного очарования, так что девицы теряли над собой контроль и глаза их наливались томным матовым блеском. Не устояла даже милейшая и добрейшая майковская Наташка — дело едва не дошло до адюльтера, отчего Майк некоторое время на Цоя ревниво дулся. Собственно, здесь же, на Днепропетровской, Цой увел у Панкера Марьяну. Вернее, она сама увелась: отдадим должное слабому полу — практически невозможно соблазнить деву без ее встречного желания быть соблазненной.
   В ноябре, по первому снегу, Валинский ушел в армию. Вскоре после этого «Гарин и гиперболоиды» был переименован в «Кино», что, думается, вполне справедливо, поскольку звучание группы без Олега определенно стало иным.
   Еще со времен «Гарина…» Цоя милостиво опекал БГ — раз или два «Гарин…» выступал в паре с «Аквариумом», а потом и сольно, на квартирниках, а когда весной 1982-го «Кино», где на тот момент в постоянном составе числились лишь Цой и Рыба, появилось на сцене рок-клуба с полуэлектрической версией старой акустической программы, подыгрывали этому неведомому дуэту, обеспечивая «наполненный» звук, музыканты нее того же «Аквариума»: Файнштейн-Васильев и Дюша Романов.
   На этом, по сути, первом своем полноценном концерте «киношники» решили дать волю артистической фантазии, как они ее на тот момент понимали: разутый, густо залепленный гримом Рыба бегал в белых носках по сцене с гитарой наперевес, Дюша в широкополой шляпе остервенело бил по клавишам, Фан с басом был подчеркнуто деловит и сосредоточен, однако не мог утаить лукавую улыбку, за ударника с механической меланхолией работал никогда не использовавшийся доселе в концертной практике питерских рокеров ритм-бокс. Цой, как пригвожденный, непоколебимо стоял у микрофона, позволяя себе лишь нарочито резкие жесты (романтично — а он сознательно предъявлял себя миру в образе неоромантика — вспархивали кружевные манжеты) и демонстрацию мужественного, тоже изрядно подкрашенного театральным гримом профиля.
   Последним номером в программе был «Битник». И тут на сцену, как и остальные, в нарядах из тюзовской костюмерки (Рыба работал в ТЮЗе монтировщиком сцены, отсюда и экипировка) вышли Гребенщиков, бьющий в повешенный на шею огромный барабан, и Майк с гитарой, чтобы спеть этот забойный номер вместе с Цоем. И они его спели. В довершение карнавальной картины из-за кулис выскочил деятельный Панкер с саксофоном (в барабанах он к тому времени разочаровался) и разыграл пантомиму: он не мог выдавить из гнутой железяки ни одного чистого звукового пузыря, но, извиваясь всем своим крупным телом, раздувал щеки зверски и вполне убедительно. Разумеется, после такой звездной поддержки публика «Кино» запомнила надолго. Так, на плечах Гребенщикова и Науменко, Цой эффектно въехал в славный пантеон питерского рока.
   Где-то с начала 1982 года, в силу перемены внутреннего императива, я стал постепенно отходить от музыкальных штудий, увлекшись переплетным делом (ах эти кожаные корешки с «бинтами», ах эти составные форзацы, плетеные шелковые капталы и мраморированные обрезы! — все это отдельная поэма, упоительно пахнущая рыбьим клеем и маслянистым отваром льняного семени), а также постижением таинственной науки рассказчика и обретением навыков живого письма. Мы продолжали встречаться с Цоем в гостях или вполне адресно навещая друг друга («Витя, где бонги?» — таково было мое тогдашнее из раза в раз повторяющееся приветствие, хотя сияющие малахитовыми боками бонги были мне тогда совсем не нужны, да и сам след их, должно быть, уже простыл и затерялся), но происходило это все реже в силу неумолимого закона, разводящего людей по интересам. Обретая дело, мы вынуждены были приносить ему в жертву себя — в форме времени собственной жизни — во все большем объеме, так что для другого нас уже почти не оставалось. В общем, я не очень следил за триумфальной дорогой Цоя, которая к середине восьмидесятых круто забрала ввысь. То есть, конечно, я был осведомлен о его успехах, потому что слушать музыку не переставал и время от времени появлялся на концертах, однако к обретению группой «Кино» уверенного звучания, которое в сочетании с магнетической лаконичной мелодикой как раз и производило то неотразимое впечатление, которое сделало Цоя тем, кем сделало — яркой кометой, стремительно просиявшей на небосклоне гибнущей империи, тотемом как минимум двух поколений, — относился как к должному. То есть мы знали об этой мине с самого начала, а теперь она рванула и для остальных.
   Впрочем, истинные размеры рухнувшей на Цоя славы открылись мне не сразу — так уж заведено, что приятели, вполне способные оценить по достоинству твои заслуги, удачи и прозрения (равно как неудачи, огрехи и слепоту), совершенно не способны составить тот шлейф поклонения, в который сгущаются вокруг кумира по большей части люди далекие, увлекшиеся не собственно им, сверкающим куском космического льда, но наведенным образом — проекцией его, кумира, на собственные ожидания. Близкие знают тебя как облупленного, дальние же хотят видеть лишь то, что в тебе сияет, либо то, что в тебе зияет — это принципиально разный уровень отношения к предмету.
   Прозрение наступило году примерно в восемьдесят пятом или даже восемьдесят шестом. Тогда я вместе с Сашей Критским, человеком не из рокерской среды, да к тому же еще не так давно вернувшимся из армии (сейчас он крупный воротила, соковый магнат), отправился по дармовым проходкам, которые мне вручил Рекшан, в рок-клуб на какой-то концерт (кажется, это был ежегодный фестиваль). Там в курилке возле туалета я встретил Цоя (о демократические нравы позднего тоталитаризма!), которого, разумеется, тут же поприветствовал:
   — Витя, где бонги?
   Он отшутился, мы выкурили по сигарете, о чем-то непринужденно поболтали, обменялись новостями и разошлись. И только тут я заметил, как смотрит в след уходящему Цою Критский. Примерно так он обычно смотрел на свою любимую девушку Олю — с восторгом и неоформленной в слова, но страстно выжигающей все его существо изнутри надеждой, сладко убитый самим фактом ее присутствия где-то тут, в пределах видимости, на расстоянии вытянутой руки.
   Наверное, время было такое — из-под ног уходила страна, кругом трещали опоры доселе незыблемого ми-pa, и в этом треске кто-то слышал зов апокалиптического зверя, а кто-то музыку опасных, но веселых перемен, — время требовало новых, принципиально новых идолов. Все ждали некий Глас, который наконец скажет, как дело пойдет дальше и что же теперь следует делать, ну или хотя бы объяснит, что же такое, собственно, произошло. Тогда еще было в ходу мнение, что искусство как таковое — от литературы до рок-н-ролла—в первую очередь должно служить осведомителем общества относительно его предназначения. Чушь, конечно, но подобные ожидания действительно имели место. Это в широком смысле, а в узком — юное поколение восьмидесятых, «поколение перемен», хотело, чтобы ему, безъязыкому, наконец-то рассказали что-тоо нем самом, рассказали правду, пусть даже это будет неприглядная правда, и за это оно готово было отдать всю свою бесхозную любовь и собачью преданность. Ведь неспроста на гребень в ту пору вознеслись сразу две супергруппы — «Кино» и «Ласковый май». Такого убедительного успеха, какой выпал на их долю, позже не испытал уже больше никто вплоть до набитых страшилками «Короля и шута» и мармеладного Баскова. Цой, разумеется, в этой парадигме был голосом надежды, а «Ласковый май» — дудочкой дьявольского обольщения. (Характерна фраза из вводки к публикации одного цоевского интервью: «Сегодня на этом месте ты, дорогой читатель, должен был найти давно обещанный материал о „Ласковом мае“, но… Вчера поклонники группы „Кино“ отмечали печальную дату — девять дней гибели Виктора Цоя, поэтому…»)
   Взлет «Кино» по-настоящему, во весь размах его черных (никаких инфернальных подрифмовок к цвету — пусть ад серно клубится вокруг белого и пушистого «Ласкового мая») крыльев начавшийся где-то года с 1984-го (уже без Рыбы, по той поре увлекшегося мим-театром и сбежавшего на время в Москву играть в рыженковском «Футболе»), был очень красив и шел строго по восходящей. Василий Розанов как-то написал, что, мол, лишая человека славы, Бог тем самым благоволит человеку и таким способом его оберегает. Это так и одновременно не так. Славой, равно как и ее отсутствием, Бог испытывает человеческое смирение, как испытывал Он смирение Иова, опуская его в полное ничтожество и сажая на голое пепелище. Причем порой испытание отсутствием славы сказывается на характере испытуемого куда губительней, нежели самые грохочущие медные трубы. Непризнанные гении в быту невыносимы — сущие чудовища и аспиды, — они нечестно отыгрываются на своих близких изощреннейшими пакостями. Цой был испытан славой в полной мере и вышел из этой мясорубки с честью: он оказался крепким парнем, вполне устойчивым к быстро сбивающему у многих крышу набекрень «звездному» вирусу. На первый взгляд может показаться, будто чистоту эксперимента нарушила роковая авария под Юрмалой, но это не так — ни черта она не нарушила, — Цой честно сдал экзамен Господину Экзаменатору. Сдал на отлично. За что, пожалуй, и был столь счастливо отправлен в эмпиреи молодым. Теперь он уже никогда не станет старше, и ему уже не грозит судьба змеи, пережившей собственный яд.
   Вот скупая хроника, вот лихой, заломленный едва не вертикально маршрут его «бриллиантовой дороги».
   1984 — в мае «Кино» в новом составе (Цой, Каспарян, Титов и Гурьянов) выступило на II Фестивале рок-клуба и произвело столь неотразимое впечатлениена жюри и зрителей, что бесспорно, без какой-либо заметной борьбы стало его лауреатом. С этого же времени Цой, наряду с другими музыкантами «Кино», регулярно принимает участие в выступлениях курехинскои « Поп-механики».
   1985-1986 — запись магнитоальбома «Это не любовь» в домашней студии Алексея Вишни. Аквариумовца Титова на басу заменяет Игорь Тихомиров. Концерты при полных аншлагах, вой фанатов и фанаток, качающиеся в темноте зала огоньки зажигалок. Тропилло выпускает магнитный альбом «Ночь», составленный из рабочих записей 1984-1985 гг., сведенных им уже самостоятельно, без участия Цоя. Этот же альбом в следующем, 1986 году стал первым официально изданным виниловым диском «Кино», выпущенным московской«Мелодией». Говорят, эта пластинка разошлась фантастическим тиражом в два миллиона экземпляров. Режиссер Лысенко снимает Цоя в фильме «Конец каникул».
   1987 — в широкий прокат по всей стране выходит «АССА» Сергея Соловьева, где Цой, весь в черном, мужественный и романтичный, поет в финале «Мы ждем перемен». С этого момента его уже было никому не догнать — как свидетельствует ответственный хроникер Андрей Бурлака, страну охватила настоящая «киномания». Подтверждаю: так оно и было. В это же время начинаются съемки «Иглы» режиссером Нугмановым, где Цой играет главную роль. В связи со съемками концерты и студийная работа «Кино» приостановлены. Однако маховик продолжает раскручиваться со страшной силой — само имя Цоя уже окружено облаком искрящегося электричества.
   1988 — грандиозный и доселе небывалый ни с одной отечественной рок-продукцией успех винилового альбома «Группа крови». Концерты, много концертов. Цой снимается в фильме Учителя «Рок». Тысячи экзальтированных поклонниц и поклонников исписывают заборы и стены домов от Прибалтики до Камчатки коротким словом из трех букв — «Цой» — и длинным из четырех — «Кино».
   1989 — десятки концертов по всей стране. На экраны выходит фильм «Игла». «Кино» гастролирует в Дании, играет на крупнейшем французском рок-фестивале в Бурже, участвует в советско-итальянском рок-фестивале в Мельпиньяно. Выходит и тут же сметается с прилавков новый альбом «Звезда по имени Солнце» — единственный альбом «Кино», записанный в Москве на профессиональной студии.
   1990 — всю зиму и весну «Кино» проводит в постоянных гастрольных поездках; одновременно ведется работа над демо-записью нового альбома (он выйдет уже после смерти Цоя под названием «Черный альбом»). 15 августа 1990-го под Юрмалой, где он намеревался отдохнуть от звездных трудов, в возрасте двадцати восьми лет Цой погибает, на приличной скорости врезавшись на своем «Москвиче» в автобус.
   Счастливая смерть — в зените славы с, казалось бы, бескрайними перспективами впереди (в зените славы всегда впереди мнятся бескрайние перспективы)… Цой не узнал, что бывает иначе — какая сказочная милость!
   И все-таки: почему Цой? Почему не зажигательный, расписанный, как хохломская ложка, татуировками Кинчев? Почему не гений меланхолии Бутусов? Не гражданственный Шевчук? В конце концов, почему не блистательный БГ? Дело не в простоте Цоя — он вовсе не был прост, он был целен. И неудачи у него тоже были вопиющие в своей откровенности. Когда я лечу по трассе под его музыку и динамики вдруг обрушивают на меня буколическую «Весну» или карамельное томление на тему «Когда твоя девушка больна», беспомощность этих номеров так разъедает печенку, что в белом тумане со словами: «Швабра ты, а не матрос, и мать твоя — переборка», — мне так и хочется пойти на обгон грех фур, в лоб мерцающим встречным огням, лишь бы эта мука прекратилась. При этом я вполне осознаю, что причина этих неудач — не ошибка речи, а способ мышления, благодаря которому написаны и самые лучшие вещи Цоя.
   Итак, почему? Почему в Киеве в подземных переходах украинские хлопцы поют песни Цоя спустя шестнадцать лет после его смерти и группа поддержки агрессивно бросается с протянутой шляпой на прохожих? Потому что он, как в старом анекдоте, не жид, не лях и не москаль? Вряд ли. Почему именно «Кино», а не, скажем, «Пикник», заряжено в радиоточки казахских поездов, наряду с их — трень-брень — заунывной домброй? Потому что глаза Цоя были слегка раскосы?
   Я не знаю ответа. Кроме одного, который, собственно, ответом не является: все в мире происходит в силу неизреченного закона справедливости, нам в нашей малости недоступного. Смирись, гордый дух.
   Недавно я был по делам в Москве. Направляясь по Арбату к станции метро «Смоленская», где меня ждал Андрей Левкин (именно он рассказал мне о киевских подземных переходах — два года он не слишком успешно пиарил на Украине Януковича и был вполне осведомлен о мелочах тамошней жизни), я остановился у Стены Цоя. Обшарпанная, с осыпающейся штукатуркой, вся исписанная невероятными клятвами и многослойными признаниями в любви к кумиру, изрисованная его портретами, Стена эта — алтарь вознесенного на небеса полубога — изрядно контрастировала с аккуратно подновленными фасадами зазывно туристического, сувенирно-матрешечного Арбата, который ныне так не любят коренные москвичи. Она была из того времени — она как будто наследовала шальным руинам восьмидесятых и начала девяностых. Возле Стены пестрела стайка тринадцати-четырнадцатилетних девиц, которые с серьезными лицами хором пели:
 
Ночь коротка, цель далека
Ночью так часто хочется пить.
Ты выходишь на кухню, но вода здесь горька.
Ты не можешь здесь спать,
Ты не можешь здесь жить.
 
 
Доброе утро, последний герой!
Доброе утро тебе и таким как ты!
Доброе утро, последний герой!
Здравствуй, последний герой!
 
   Думаю, они верили, что Цой их слышит. Ему, именно ему они подносили на своих дрожащих голосах эту песню, с трудом поднимая ее до козырьков низких арбатских крыш. Такой была их коллективная девичья клятва верности прекрасному рыцарю их сердец. Ах, нелепые, трогательные, невинные дуры — им всем предстояло стать клятвопреступницами.
   Я знал, что в своем элизиуме Цой их не слышит, как не услышит он и меня. Однако коллективное безумие заразно — мне тоже захотелось, очень захотелось передать ему привет. Добрый приятельский привет. Я подошел к стене вплотную, достал из кармана завалявшийся синий маркер и, пожалуй, слишком поспешно и убористо от осознания неуместности своего мессиджа в этом многоголосье клятв и признаний, написал на красном кирпиче: «Витя, где бонги?»

Михаил (Майк) Науменко
Звезда рок-н —ролла

   Теперь трудно сказать, кто в действительности изобрел напиток под озорным названием «чпок», но Майк принял столь деятельное участие в кампании по его пропаганде, что нынче, спустя годы, авторство однозначно приписывается именно ему. Вероятно, так и было на самом деле, либо истинный изобретатель страдает небывалой гипертрофией скромности — во всяком случае, приоритет Майка никем не оспорен, а значит, сомневаться в его праве на первенство нет повода.
   Однако по порядку.
   В декабре 1980-го мы с Панкером устроились работать в Большой театр кукол к Сударушкину. Панкер — оператором звукозаписи, я — осветителем, в чьем распоряжении оказался огромный агрегат из двух цилиндров, на которых посредством простых, но надежных механизмов крепилось устройство управления примерно четырьмя десятками сияющих приборов, включая софиты, «пистолеты» и подсветку задника. Незадолго перед тем Майк записал на студии театра свой первый сольный магнитоальбом «Сладкая N и другие» — за пультом попеременно сидели Алла Соловей и Птеродактиль (Игорь Свердлов), получивший место звукооператора в наследство от Майка и затем по неизреченному закону преемственности уступивший его Панкеру, — но работы по производству копий все еще продолжались, так что на встречу мы, пожалуй, были с Майком обречены. (К слову, по этому же закону преемственности в нагрузку к должности Птеродактилю досталась от Майка и ветреная Алла Соловей, чей муж Моня тоже работал и театре кукол, но был по меркам юности довольно стар и к тому же страдал грудной жабой. Панкеру каким-то образом удалось выскользнуть из-под ига этого наследия, хотя, кажется, и не сразу.) Что говорить, рано или поздно общая среда все равно выводила людей схожих интересов друг на друга, да и заочно знакомство на тот момент уже состоялось: я слышал сделанный Майком совместно с Гребенщиковым, отменный по содержанию, но скверной записи, альбом «Все братья — сестры», да и недавнюю «Сладкую N…» тоже, а он, как выяснилось позже, видел наши выступления на сэйшенах. Кроме того, Панкер уже вел с Майком какие-то дела — питерский рок-н-ролльный круг при всей его относительной широте был все-таки на удивление узок.
   Тогда были в чести какие-то странные принципы распознавания своих. Так, скажем, первичная проверка на вшивость проводилась через инстанцию музыкального вкуса и формулировалась приблизительно следующим образом: скажи мне, что ты слушаешь, и я скажу тебе, кто ты. Мы с Майком сошлись на «Т. Rex» и «Rolling Stones». Странное дело, но, кажется, и теперь подобный подход не считается дичью и имеет массу сторонников, разве что сейчас он немного спустился по возрастной линейке и, в основном, взят на вооружение стратой стремящихся к низовой социокультурной самоидентификации подростков. Как правило, еще предпубертатного возраста.
   Той зимой Майк ходил по улице в китайской кроличьей шубе, крытой серой плащевкой (изделие называлось «пихора»), и в серой же кроличьей ушанке с опущенными, но не подвязанными, разлетающимися в стороны «ушами». Благодаря этим «ушам», вид он имел довольно дурашливый, что не совсем вязалось с его вежливой и немного настороженной манерой общения — как большинство невысоких людей, Майк имел обостренное до мнительности чувство собственного достоинства и тратил на охрану этого самого достоинства немало душевных сил. Именно таким я его и увидел на улице Некрасова возле служебного входа в Большой театр кукол. Какова была причина его визита — бог весть. Панкор утверждал, что специально организовал эту встречу, чтобы нас познакомить. Как бы там ни было, с той поры мы на несколько лет сошлись столь близко, что наши тогдашние отношения вполне можно считать дружбой, несмотря на возникавшие время от времени сомнения относительно способности творческой, а следовательно, в той или иной мере тщеславной братии к производству и потреблению дружеских чувств в принципе. Дошло до того, что Майк вместе с только что собранным «Зоопарком» (Илья Куликов, Шура Храбунов, Андрей Данилов) вызвался играть в заштатной купчинской кафешке на проспекте Космонавтов на моей свадьбе (первой) — случилось это 20 февраля 1981 года, так что летописцам русского рока именно этим, а не каким-то иным числом следует датировать публичный дебют майковской электрической банды. Свадьба Вышла вполне рок-н-ролльная: Майк метался по скромным подмосткам, закатывал глаза, крутил микрофонную стойку, как шаолиньский монах свою палку, музыканты хмелели от номера к номеру, в воздухе посверкивали молнии здорового безумия («Безумиев хочется», — частенько говаривал один из ближайших майковских приятелей, гривастый, как патриарх прайда, Иша Петровский) — недоумение растерянной родни выплескивалось через край.
   Был Майк и в загсе на регистрации, где приглядывался к ритуалу акта гражданского бракосочетания с необычайным вниманием. Дело в том, что с самого начала, еще безо всяких на то реальных оснований, но лишь по внутренней самооценке, он ощущал себя рок-звездой, вел себя на сцене как рок-звезда и стремился соблюдать какие-то одному ему ведомые правила соответствия звездному статусу (в этом смысле он, пожалуй, был ханжой), как будто опасался некой дисквалификационной комиссии, постоянно ведущей за ним тайное наблюдение. На тот момент его отношения с Наташкой уже требовали социальной определенности (она была на пятом месяце), и Майку хотелось уяснить для себя — не западло ли рок-звезде очутиться в загсе в качестве главного фигуранта.
   Оказалось — не западло. Через полтора месяца, в апреле, Майк расписался с Наташкой, и я получил возможность сделать ответный жест — их свадьба справлялась в расселенной квартире на Днепропетровской улице, где мы с женой в то время жили, поскольку Наташкина комната в тесной ведомственной коммуналке для подобного мероприятия явно не годилась. Майк был в одолженном у Вячеслава Зорина («Капитальный ремонт») замшевом пиджаке, рукава которого оказались ему немного коротковаты, а кроткая Наташка хорошо улыбалась своей доброй улыбкой и счастливо несла впереди себя тугой и со спины практически не видный («Значит, будет мальчик», — справедливо напророчила какая-то дама) живот.
   Был теплый солнечный день, что позволило нам по пути из загса к Днепропетровской в рассыпанных там и сям сквериках выпить полдюжины бутылок сухого вина. Благодаря этим счастливым обстоятельствам (весеннее солнце, веселое вино) мы чувствовали себя замечательно: Майк, позабыв о тайных соглядатаях, контролирующих его адекватность звездным нормам, вел себя легко и раскованно, а Иша, исполнявший в загсе роль свидетеля, по обыкновению требовал безумиев. Последние не заставили себя ждать — иначе зачем был бы нужен упомянутый выше «чпок»? Напиток этот имел составную структуру и чумовые свойства. Готовился он следующим образом: в стограммовую стопку или, на худой конец в граненый стакан в равной пропорции (50 мл на 50 мл) наливались водка и какая-нибудь газосодержащая жидкость (полюстрово, пиво, боржоми, пепси, лимонад «Буратино» etc.), после чего стопка/стакан плотно накрывалась ладонью и резко ударялась донышком о колено — в тот же миг начинался процесс бурного газовыделения, и напиток следовало разом незамедлительно выпить. Здоровому молодому мужчине для глубокого погружения в измененное состояние сознания обычно хватало четырех-пяти «чпоков». Способ в наглядном исполнении Майка (близкий круг не раз уже видел этот спектакль прежде) был нов, забавен и, будучи с подробными комментариями преподан явившейся публике, имел несомненный успех.
   Гостей в тот день на Днепропетровской побывало столько, что их точное число не поддается счету. Люди приходили и уходили, некоторые приходили дважды, а иные крендели, чье присутствие мог подтвердить добрый десяток свидетелей, впоследствии категорически утверждали, что ни сном ни духом и не в зуб ногой, и вообще именно в это самое время 10 апреля они летали на метле над Полтавой. Гребенщиков был в отъезде, но зато весь остальной «Аквариум» играл на чем попало, включая пустые и полупустые бутылки, и голосил на всю округу Дюшиным горлом. Рыба, Цой, Панкер, Иша, Родион, Александр Петрович (Донских) и Пиня тоже пели (орали) что-то хором и поодиночке, а какой-то рыжий, бородатый, хитроглазый москвич с носом-бульбой здорово дудел на губной гармошке и хватал за ноги проходящих мимо девушек. В трех комнатах и в коридоре на деревянных ящиках, служивших нам универсальной мебелью, стояли бутылки, стаканы и тарелки с простецкими закусками, одни гости сидели на корточках или прямо на полу вдоль стен, другие стайками переходили от ящика к ящику, не удосуживаясь даже познакомиться. То и дело с разных сторон доносились глухие удары стакана о колено.