Предуведомление
В нашем мартирологе четырнадцать имен. Он далеко не полон. Имен должно быть больше, гораздо больше, но, делая свою работу, авторы соблюдали условие: личное знакомство, а в идеале — дружба с людьми, ставшими героями этой книги. Собрание подробных жизнеописаний — дело грядущего. Здесь же — свидетельства очевидцев и участников событий. Большинство из этих свидетельств носят эксклюзивный характер, что, на наш взгляд, способно обеспечить читателю определенный эффект присутствия.
Чем же, по существу, обусловлен выбор имен? В первую очередь, тем, что эти люди до сих пор пребывают в наших мыслях и разговорах, продолжают незримо участвовать в нашей жизни и влиять на наши поступки — они не хотят уходить. В каком-то смысле они и есть те самые хармсовские беспокойники. Вторая причина — тот след, который эти люди оставили в культурной жизни Петербурга.
Оглядываясь на свой труд, мы не можем не радоваться тому обстоятельству, что персонажи, отобранные нами по сугубо личным мотивам, в результате дают пусть и мозаичную, но весьма представительную, рельефную и яркую картину нашей культуры — не официальной или подпольной, не второй или первой, а подлинной, единственной, всеобъемлющей, по-настоящему живой культуры.
Все герои этой книги очень разные. У них не было общей творческой или мировоззренческой платформы Их объединяет только то, что они были деятельны и талантливы А также то, что для них все начала и концы сходились в Петербурге Все они — порождение Петербурга, часть его жизни и остаются таковой до сих пор Потому-то они и не хотят уходить, продолжая жить в метафизическом пространстве Города, где биологическая смерть человека не имеет никакого значения.
Чем же, по существу, обусловлен выбор имен? В первую очередь, тем, что эти люди до сих пор пребывают в наших мыслях и разговорах, продолжают незримо участвовать в нашей жизни и влиять на наши поступки — они не хотят уходить. В каком-то смысле они и есть те самые хармсовские беспокойники. Вторая причина — тот след, который эти люди оставили в культурной жизни Петербурга.
Оглядываясь на свой труд, мы не можем не радоваться тому обстоятельству, что персонажи, отобранные нами по сугубо личным мотивам, в результате дают пусть и мозаичную, но весьма представительную, рельефную и яркую картину нашей культуры — не официальной или подпольной, не второй или первой, а подлинной, единственной, всеобъемлющей, по-настоящему живой культуры.
Все герои этой книги очень разные. У них не было общей творческой или мировоззренческой платформы Их объединяет только то, что они были деятельны и талантливы А также то, что для них все начала и концы сходились в Петербурге Все они — порождение Петербурга, часть его жизни и остаются таковой до сих пор Потому-то они и не хотят уходить, продолжая жить в метафизическом пространстве Города, где биологическая смерть человека не имеет никакого значения.
ПАВЕЛ КРУСАНОВ
Георгий Ордановский
История черного цвета
Это место до сих пор называют «чебуречной на Майорова». Проспект давно вновь переписан в Вознесенский, а чебуречная, презрев непостоянство времени и топонимики, осталась там, в восьмидесятых — на Майорова. Здесь делали лучшие чебуреки в городе — тридцать шесть копеек порция на вытянутой металлической тарелке, сложенная внахлест из четырех небольших, только извлеченных из кипящего масла, сочащихся острым бараньим бульоном и хрустящих отслаивающимися корочками азиатских пирожков, столь пришедшихся по вкусу местной публике, что в меню их даже объявили чебуреками «по-ленинградски», — они и теперь здесь, пожалуй, самые лучшие. При том что природных умельцев пряной восточной кухни в сравнении с былыми временами заметно прибыло. Но не о корме речь. Речь о человеке, перед которым я виноват.
Открылось это заведение году примерно в семьдесят пятом и было по меркам той поры довольно чистым и ухоженным — без процарапанных автографов на столах, скабрезных пиктограмм в сортире, пятнистых скатертей и извергнувших на фаянсовые бока горчицу горчичниц. На первом этаже располагался бар (теперь его нет) с вечным, мерцающим цветомузыкой полумраком, с вертящейся на упругих басах «Баккарой» или какой-нибудь другой диско-попсушкой, с упакованными в голубую джинсу деловыми «мажорами», девицами с нарисованными лицами (зарифмовано случайно) и работающими за стойкой посменно барменами — блондином Сашей и демоническим брюнетом Жорой (так повелось, что дьявола, как правило, наделяют внешностью ликана — лица кавказской национальности). Здесь кипела жизнь поверхностная, показная — сплошь демонстрация амбиций, юношеские самоутверждения и игры с распределением половых ролей. Люди установившиеся шли на второй этаж. Там, собственно, и располагалась чебуречная.
Компания наша, просвистывая поначалу деньги, сэкономленные на школьных завтраках, а потом и случайные заработки, сиживала на Майорова не то чтобы часто, но регулярно, а после того как барабанщик Михей завел здесь с официанткой Ритой затяжной роман с прощаниями и встречами, драками и страстными замирениями (пусть у нее и не прощупать талии, но кто ж любезнее подаст на стол дымящиеся ароматные чанахи, водку или на худой конец портвейн «Кавказ»?), мы стали наведываться сюда еще регулярнее. Тут мы, семнадцати— девятнадцатилетние (года, что ли, с семьдесят восьмого по восьмидесятый), с потаенным трепетом и любовались Ордановским. Не думаю, что он бывал здесь ежедневно — какое там! — но алгоритмы его и наших посещений этого славного местечка странным образом совпадали. Кто такой Жора Ордановский (явный избыток Жор как для заведения, так и для текста) в те времена в Питере знал каждый продвинутый юнец — он и впрямь был самым ярким пятном на подпольной русской рок-сцене. Именно так — самым ярким, несмотря на очевидное, пусть и вполне искреннее, простодушие того, что он на этой сцене делал. Судите сами:
Как позже выяснилось из опыта личного общения и посторонних свидетельств, Ордановский был простодушен и в жизни, однако бесхитростность его имела столь непорочную природу, что становилась уже сродни благородству. Но это сейчас нам некогда пленяться, это сейчас мы преисполнены пассеизма, поскольку опыт не позволяет нам считать достаточной опорой настоящее и питать иллюзии в отношении будущего, это сейчас мы способны принять из нового лишь то, что поражает нас безупречностью с первого предъявления, а тогда у нас была вечность для того, чтобы влюбляться и остывать, прельщаться и разочаровываться. Жора (не демонический бармен, о том забыли) имел чувство стиля и строго, но без усилий, придерживался раз выбранного образа. Не узнать его было невозможно, как нельзя было не узнать городского сумасшедшего по кличке Жених, ходившего в те годы по Невскому с неизменной гвоздикой в петлице ношеного-переношеного черного пиджака и в черных же по-клоунски коротких «дудочках». Ордановский тоже любил черное: это был его сценический цвет (впрочем, порой с черной рубашкой или футболкой Жора позволял себе белые брюки, либо наоборот), который он с подмостков перетащил в повседневность. Собственно, таков интуитивно познаваемый закон — так и следует делать звезде, а в те годы он был именно звездой, настоящей, просиявшей без помощи жуликоватого пиара, исключительно в силу дара всякий раз без обмана умирать и воскресать на глазах секущей любую фальшь публики. Кроме того, черный цвет отлично подходил его высокой, складной, худощавой фигуре.
Открытый, с цыганским взблеском взгляд, большой рот, густые брови, резкие носогубные складки, крупный прямой нос — именно в такой последовательности вспоминается его далеко не типичное лицо, исполненное мужественной красоты и вызывающее в памяти мерцающее слово «порода». Ну и, конечно, волосы. Роскошные темные волосы до плеч — с легкой волной и матовым носковым блеском. Других таких в городе, густо наперченном волосатыми «системными», не было. Почему? Не знаю — просто не было. Именно таким я впервые увидел Ордановского в 1976 году на сэйшене в каком-то заводском ДК (под грохот самопальных колонок, возбужденных путаными электрическими цепями самопайных усилителей, он черной молнией, как горьковский буревесник, исступленно, но при этом естественно и артистично метался по сцене, чем произвел на меня, пятнадцатилетнего, до того вживе видевшего лишь комсомольский задор каких-нибудь «Голубых гитар» или «Добрых молодцев», неизгладимое впечатление) и могу поклясться, что за последующие восемь лет внешне он ничуть не изменился. Я помню зал этого ДК, пахнущий влажной половой тряпкой, с плохо зашторенными окнами (уличный свет поначалу отвлекал от сцены), помню орущую прихиппованную толпу, скачущих на креслах, демонстративно раскованных барышень, то и дело «заводящийся» микрофон и фонящие датчики гитары, и я помню свои ощущения. Они были сильные. Трудно передать тот восторг, который охватывает жадную до впечатлений натуру, еще не слишком осведомленную о лукавых превратностях мира, когда ее внезапно погружают в не признающую границ первичную магму бытия, в обжигающую неведомую свободу, где небывшее становится бывшим, а твоя личная вселенная, увлеченная горячей взрывной силой, стремительно увеличивается в размерах. Как минимум вдвое. Этот восторг, как первый наркотический опыт, превосходит любые описания. Да, этот парень из коммуналки на Литейном был не первым, кто сыграл нам рок-н-ролл, и не он первым запел его по-русски, но именно он дал старшему поколению рокеров — от Шевчука и Кинчева до «Телевизора» и «Пикника» — представление о том, что такое настоящий концерт и как нужно этот концерт играть. И дело вовсе не ограничивается тем обстоятельством, что к концу семидесятых у «Россиян» появился лучший в городе аппарат и приличная светотехника, дело совсем, совсем в другом. Довольно приличный аппарат был и у «Зеркала», а уж какой он был у «Апреля»… И что? Вот именно — суета духа, заученные позы и тщеславие, тщеславие… Просто Ордановский нес в себе какое-то жесткое внутреннее излучение, какой-то потаенный магнетический заряд, подобно высококачественному тексту, завораживающему тебя помимо сюжета, которого вполне может не быть, и, казалось бы, помимо смысла самих слов, рассыпанных как бы случайно, — завораживающему каким-то непредусмотренным логикой межстрочным свечением, адресованным именно тебе и наповал поражающим тебя в самый гипоталамус. Увы, не умею сказать об этом иначе. В среде питерских рокеров той поры подобный заряд несли в себе многие — Корзинин, Ильченко, Рекшан, — но они несли его подспудно, как тайну, вряд ли известную им самим; это была латентная форма болезни, особого заразного безумия, навыки предъявления которого Ордановский первым столь блестяще продемонстрировал. Вот — он предъявлял именно органику, а не ее имитацию.
Рок-н-роллом Жора увлекся еще в школе: понятное дело — только в юности человек способен впитать дух и счастливо упиваться им, пусть даже в одиночку, безрассудно воплощая его в собственной судьбе; в более зрелые годы мы принимаем лишь форму и, как и положено неофитам, начинаем ползать по контуру, обмеряя внешние параметры мироздания новообретенной линейкой. С возрастом закрываются, что ли, какие-то дверцы, и мир с его стремлением захватить человека в свой бешеный круговорот остается снаружи — остается и, отсеченный, превращается в зрелище. При закрытых дверцax, наблюдая мирскую бурю в щелочку (некоторые делают из этой щелочки театральную ложу), можно стать ценителем каких-то ее завихрений, но нельзя самому с гать порывом, движением — нельзя стать той самой причиной, благодаря которой эти завихрения вихрятся. Разумеется, все началось с «The Beatles», любовь к которым со временем в Ордановском так и не померкла, поскольку в интервью самиздатскому журналу «Рокси» (1982 год), столь поразившему рок-дилетанта Александра Житинского непривычной серьезностью, именно «The Beatles» Жора назвал своим любимым коллективным композитором, и это несмотря на то, что «новая волна» катила тогда на гребне иную моду — «Clash», «Police», Элвис Костелло — и признание в пристрастии к ливерпульской четверке, если оно исходило не от маниакального Коли Васина, выглядело на этом фоне едва ли не дурным тоном. Что ж, честность самоотчета — отнюдь не дурное качество.
В тринадцать лет Жора поступил в музыкальную школу для взрослых, куда по возрасту его никак не должны были принять и тем не менее приняли. Впрочем, довольно скоро увлечение гитарой скверно сказалось на его дневнике, так что классный руководитель посещать музыкальную школу ему запретил. Гаммы и нотные тетради закончились — дальше инструмент учил Ордановского сам, как вода сама учит нас плавать.
Потом было безымянное трио, лабающее на школьных вечерах и танцплощадках англоязычные хиты, а осенью 1971-го (Жоре восемнадцать) он благодаря рекомендации одной знакомой девицы — «чувак классно Цеппелин орет» — вошел в состав «Россиян». Он принес им свои песни и, быстро заняв в группе лидирующее положение, в конце концов стал лицом «Россиян», их звенящим вступительным аккордом (каждый концерт Ордановский начинал с ревущего удара по струнам), их вводящим в дрожь голосом, их гордым и дерзким духом. Вот реплика Андрея Бурлаки — пожалуй, самого осведомленного, непредвзятого и почти не вводящего читателя в заблуждение летописца русского рока:
Когда «Россияне» добились наконец заслуженного признания в неформальной, но до ревности требовательной среде музыкального подполья, мы только начинали репетировать в школьном актовом зале хиты «Creedance» и «Slade». Ордановский уже вводил один за другим в репертуар собственные номера — «Придорожный лопух», «О, какой день», «Автобус», «Бегство в детство», «Кто не с нами, тот против нас», «Последний трамвай», «О мерзости», «Да поможет нам рок», — а мы только разучивали аккорды «Who'll Stop The Rain», «Look At Lest Nite» и какого-нибудь «Капитана» из безнадежной «Машины времени», откуда недавно сделал ноги Ильченко. Лишь к 1977-му мы поняли, что занимаемся херней, а «Россиян» в то время уже поджидал фурор в Новом Петергофе.
Я был на том петергофском сэйшене — кажется, это происходило весной или ранней осенью 1978-го. К тому времени мы уже стали завсегдатаями подпольных концертов, устраиваемых воротилами теневого менеджмента Байдаком, Ивановой и иже с ними, вход на которые открывался лишь счастливым (заплатившим от полутора рублей до трешки) обладателям кусочка цветной бумаги, отмеченного оттиском печати с таинственной символикой. Печать, как правило, вырезалась бритвой из школьного ластика. В заговорщицкой атмосфере тех сэйшенов определенно витали какие-то масонские флюиды.
«Россияне» играли втроем: Ордановский, недавно пришедший в группу консерваторец Юра Мержевский, а вот кто был за барабанами — не помню, с ударниками в «Россиянах» была вечная чехарда. Впрочем, слабых барабанщиков там никогда не держали, этот тоже стучал отменно. «По улице шла мерзость — и не видна в толпе», — зловещим речитативом сообщал Жора, приподнимая в неосуществленном шаге ногу и какое-то время оставляя ее на весу (отведи он ногу чуть в сторону — точь-в-точь доберман у забора). Мержевский время от времени решительным движением забрасывал бас-гитару за спину, брал скрипку и, волнообразно выгибая тело, весь устремленный в невидимую точку на четырехколковом грифе, будто в неумолимо засасывающую воронку, распарывал воздух пронзительными пассажами. А Жора уже пел:
Наша первая встреча на равных (так нам хотелось думать, что на равных) случилась лишь в восьмидесятом, на небывалом до тех пор подпольном «тройнике» в клубе завода «Лентрублит» — сэйшене, где за день были отыграны три концерта: утренник в девять, полдник в двенадцать и третий, соответственно, в три (знаток нумерологии, возможно, что-то бы отсюда вывел). Выступали «Россияне», «Зеркало» и мы, никому не ведомая поросль, честолюбивые юнцы, мнящие себя идеалом современника, взошедшего на верхнюю ступень посвящения в таинства прекрасного. Заблуждение, свойственное юности вообще, а потому простительное. Как дебютанты мы были «на разогреве», вторыми играли «Россияне», а право завершать программу выторговали себе хозяева аппарата — «Зеркало».
Для тех, кто не знает: три концерта в день — много. Особенно если выкладываться по полной — иначе приличные рокеры и не работают, — спускать положенные семь потов, а после отжимать в гримерке мокрую насквозь рубашку. Пусть это не сольники, а сборные концерты (в отличие от квартирников, практически все «электрические» сэйшены в ту пору были сборными), три в день — все равно много.
Утренник мы отыграли бодро, с лихвой восполняя бойким задором отсутствие навыков сценического движения и общих знаний законов этой деревянной, некрашеной, какой-то серой и пыльной на вид сцены. Правда, мы изрядно лажали в голосовых раскладках — подзвучку «Зеркало» ставило под себя, и если звук в зале вытягивал оператор на пульте, то на подмостках друг друга мы почти не слышали, — однако имиджу разбитной панк-группы подобная вокальная небрежность пошла лишь на пользу. Вот образчик наших опытов (в их литературной составляющей) тех былинных лет:
Отработав программу, Ордановский, Мержевский, клавишник Азаров и тогдашний барабанщик «Россиян» Игорь Голубев, рокер первого призыва, уже с заметной сединой в волосах, пригласили нас в свою гримерку — слушать анемичное «Зеркало» ни им, ни нам было не в охоту. Как водится, народу в комнатку набилось битком, в воздухе — гам и табачный дым, кругом позвякивали бутылки и стаканы. С нами тоже была группа поддержки, хвостом юркнувшая в россияновскую гримерную: Гена Атаев, увлекшийся на тот момент блок-флейтой и фотоаппаратом, вечно хихикающий и что-то проповедующий Дима Мельников и… Мог ли я подумать в то время, что когда-нибудь забуду имена приятелей, с которыми тогда был повязан зыбкими узами веселых хмельных бдений? А вот — забыл. Впрочем, фамилия третьего, кажется, была Попов.
Ордановский бросил на спинку стула мокрую черную рубашку и натянул на плечи другую — белую (подчас в приватной обстановке он, похоже, позволял себе невинную измену раз выбранному цвету). Потом мы с «Россиянами» обосновались в уголке, на время отделившись от свиты их друзей и почитателей, и Мержевский пальнул в потолок пробкой шампанского, довольно в тех обстоятельствах диковатого. Жора оказался начисто лишен чувства собственной важности (не в пример нашему приятелю Мельникову, воображавшему себя идеологом поколения), он был приветлив и прост, шутил легко, говорил нам лестные вещи, и мы млели от несказанного счастья. Что может быть отраднее признания твоих заслуг собратьями по цеху? И не просто собратьями, а самыми из них лучшими, самыми… Словом, тут все ясно. Чем мы могли на это ответить? Только портвейном, припасенным в наших сумках. Атаев едва успевал щелкать затвором фотоаппарата.
Второй концерт мы отыграли с веселым хмельным вдохновением, удивив стоявших за кулисами «Россиян» тем, что не повторили ни одного номера, — у нас была готова программа на полноценный сольник, и на этом сборном «тройнике» мы решили выдать ее по частям. Пока мы зайчиками скакали по дощатым подмосткам, распевая про то, как «розовый слон бежит по джунглям», а после про то, как «на лугу, расправив спинки в золотом пушке, ярко-розовые свинки тянутся к реке»,Мельников и Попов бились в очереди ближайшего гастронома за новую сумку портвейна. Потом на сцене блистал Ордановский, низким, с яркими модуляциями голосом призывая наэлектризованный и уже готовый к истерике зал: «Окна открой, впусти небо. Дверь отвори, стучит утро!» На нем опять была его черная рубашка, кое-как просохшая за пару часов, и он был неотразим. Вновь оказавшись в гримерке «Россиян», мы пили сначала их портвейн, а после того как Мержевский назвал нас «новыми „Битлз", которых все так ждали», и посулил нам великое будущее, откупорили свой.
Я далек от мысли, что лестные отзывы мэтров имели целью вынудить нас хорошенько проставиться, просто у людей был хороший, очень хороший, да что там — безупречный вкус, и своими искренними речами они его наглядно демонстрировали. Именно так. И, пожалуйста, никаких фантазий на эту трепетную тему.
Открылось это заведение году примерно в семьдесят пятом и было по меркам той поры довольно чистым и ухоженным — без процарапанных автографов на столах, скабрезных пиктограмм в сортире, пятнистых скатертей и извергнувших на фаянсовые бока горчицу горчичниц. На первом этаже располагался бар (теперь его нет) с вечным, мерцающим цветомузыкой полумраком, с вертящейся на упругих басах «Баккарой» или какой-нибудь другой диско-попсушкой, с упакованными в голубую джинсу деловыми «мажорами», девицами с нарисованными лицами (зарифмовано случайно) и работающими за стойкой посменно барменами — блондином Сашей и демоническим брюнетом Жорой (так повелось, что дьявола, как правило, наделяют внешностью ликана — лица кавказской национальности). Здесь кипела жизнь поверхностная, показная — сплошь демонстрация амбиций, юношеские самоутверждения и игры с распределением половых ролей. Люди установившиеся шли на второй этаж. Там, собственно, и располагалась чебуречная.
Компания наша, просвистывая поначалу деньги, сэкономленные на школьных завтраках, а потом и случайные заработки, сиживала на Майорова не то чтобы часто, но регулярно, а после того как барабанщик Михей завел здесь с официанткой Ритой затяжной роман с прощаниями и встречами, драками и страстными замирениями (пусть у нее и не прощупать талии, но кто ж любезнее подаст на стол дымящиеся ароматные чанахи, водку или на худой конец портвейн «Кавказ»?), мы стали наведываться сюда еще регулярнее. Тут мы, семнадцати— девятнадцатилетние (года, что ли, с семьдесят восьмого по восьмидесятый), с потаенным трепетом и любовались Ордановским. Не думаю, что он бывал здесь ежедневно — какое там! — но алгоритмы его и наших посещений этого славного местечка странным образом совпадали. Кто такой Жора Ордановский (явный избыток Жор как для заведения, так и для текста) в те времена в Питере знал каждый продвинутый юнец — он и впрямь был самым ярким пятном на подпольной русской рок-сцене. Именно так — самым ярким, несмотря на очевидное, пусть и вполне искреннее, простодушие того, что он на этой сцене делал. Судите сами:
Придорожный лопух
Из семьи лопухов
Жил беспечно в пыли,
Был упрям и здоров.
По соседству в саду
Хризантема цвела.
Там своей красотой
Упивалась она.
И хватило ума,
Впрочем, ум ни при чем,
Увидав как-то раз,
Он влюбился в нее.
В безответной любви
Заболел головой:
Был лопух для нее
Просто сорной травой.
У любимой его
На глазах пелена.
Лопухова любовь
Ей совсем не нужна.
Красота хризантем
Есть доходный товар,
И однажды ее
Увезли на базар.
Вот так. Никакой искусственности. Священное косноязычие, чистое вещество басни, какой она (басня) могла явиться и явилась человеку, никогда не переступавшему порог лито какого-нибудь убеленного сединами и перхотью мастера версификации. Михалков и Лафонтен отдыхают. Не прошу снисхождения, однако, поверьте, на сцене, в Жорином исполнении, под скрежет немилосердного фуза это выглядело бесподобно.
Нам морали читать —
Не водилось греха.
Хризантему не жаль,
Просто жаль лопуха.
Как позже выяснилось из опыта личного общения и посторонних свидетельств, Ордановский был простодушен и в жизни, однако бесхитростность его имела столь непорочную природу, что становилась уже сродни благородству. Но это сейчас нам некогда пленяться, это сейчас мы преисполнены пассеизма, поскольку опыт не позволяет нам считать достаточной опорой настоящее и питать иллюзии в отношении будущего, это сейчас мы способны принять из нового лишь то, что поражает нас безупречностью с первого предъявления, а тогда у нас была вечность для того, чтобы влюбляться и остывать, прельщаться и разочаровываться. Жора (не демонический бармен, о том забыли) имел чувство стиля и строго, но без усилий, придерживался раз выбранного образа. Не узнать его было невозможно, как нельзя было не узнать городского сумасшедшего по кличке Жених, ходившего в те годы по Невскому с неизменной гвоздикой в петлице ношеного-переношеного черного пиджака и в черных же по-клоунски коротких «дудочках». Ордановский тоже любил черное: это был его сценический цвет (впрочем, порой с черной рубашкой или футболкой Жора позволял себе белые брюки, либо наоборот), который он с подмостков перетащил в повседневность. Собственно, таков интуитивно познаваемый закон — так и следует делать звезде, а в те годы он был именно звездой, настоящей, просиявшей без помощи жуликоватого пиара, исключительно в силу дара всякий раз без обмана умирать и воскресать на глазах секущей любую фальшь публики. Кроме того, черный цвет отлично подходил его высокой, складной, худощавой фигуре.
Открытый, с цыганским взблеском взгляд, большой рот, густые брови, резкие носогубные складки, крупный прямой нос — именно в такой последовательности вспоминается его далеко не типичное лицо, исполненное мужественной красоты и вызывающее в памяти мерцающее слово «порода». Ну и, конечно, волосы. Роскошные темные волосы до плеч — с легкой волной и матовым носковым блеском. Других таких в городе, густо наперченном волосатыми «системными», не было. Почему? Не знаю — просто не было. Именно таким я впервые увидел Ордановского в 1976 году на сэйшене в каком-то заводском ДК (под грохот самопальных колонок, возбужденных путаными электрическими цепями самопайных усилителей, он черной молнией, как горьковский буревесник, исступленно, но при этом естественно и артистично метался по сцене, чем произвел на меня, пятнадцатилетнего, до того вживе видевшего лишь комсомольский задор каких-нибудь «Голубых гитар» или «Добрых молодцев», неизгладимое впечатление) и могу поклясться, что за последующие восемь лет внешне он ничуть не изменился. Я помню зал этого ДК, пахнущий влажной половой тряпкой, с плохо зашторенными окнами (уличный свет поначалу отвлекал от сцены), помню орущую прихиппованную толпу, скачущих на креслах, демонстративно раскованных барышень, то и дело «заводящийся» микрофон и фонящие датчики гитары, и я помню свои ощущения. Они были сильные. Трудно передать тот восторг, который охватывает жадную до впечатлений натуру, еще не слишком осведомленную о лукавых превратностях мира, когда ее внезапно погружают в не признающую границ первичную магму бытия, в обжигающую неведомую свободу, где небывшее становится бывшим, а твоя личная вселенная, увлеченная горячей взрывной силой, стремительно увеличивается в размерах. Как минимум вдвое. Этот восторг, как первый наркотический опыт, превосходит любые описания. Да, этот парень из коммуналки на Литейном был не первым, кто сыграл нам рок-н-ролл, и не он первым запел его по-русски, но именно он дал старшему поколению рокеров — от Шевчука и Кинчева до «Телевизора» и «Пикника» — представление о том, что такое настоящий концерт и как нужно этот концерт играть. И дело вовсе не ограничивается тем обстоятельством, что к концу семидесятых у «Россиян» появился лучший в городе аппарат и приличная светотехника, дело совсем, совсем в другом. Довольно приличный аппарат был и у «Зеркала», а уж какой он был у «Апреля»… И что? Вот именно — суета духа, заученные позы и тщеславие, тщеславие… Просто Ордановский нес в себе какое-то жесткое внутреннее излучение, какой-то потаенный магнетический заряд, подобно высококачественному тексту, завораживающему тебя помимо сюжета, которого вполне может не быть, и, казалось бы, помимо смысла самих слов, рассыпанных как бы случайно, — завораживающему каким-то непредусмотренным логикой межстрочным свечением, адресованным именно тебе и наповал поражающим тебя в самый гипоталамус. Увы, не умею сказать об этом иначе. В среде питерских рокеров той поры подобный заряд несли в себе многие — Корзинин, Ильченко, Рекшан, — но они несли его подспудно, как тайну, вряд ли известную им самим; это была латентная форма болезни, особого заразного безумия, навыки предъявления которого Ордановский первым столь блестяще продемонстрировал. Вот — он предъявлял именно органику, а не ее имитацию.
Рок-н-роллом Жора увлекся еще в школе: понятное дело — только в юности человек способен впитать дух и счастливо упиваться им, пусть даже в одиночку, безрассудно воплощая его в собственной судьбе; в более зрелые годы мы принимаем лишь форму и, как и положено неофитам, начинаем ползать по контуру, обмеряя внешние параметры мироздания новообретенной линейкой. С возрастом закрываются, что ли, какие-то дверцы, и мир с его стремлением захватить человека в свой бешеный круговорот остается снаружи — остается и, отсеченный, превращается в зрелище. При закрытых дверцax, наблюдая мирскую бурю в щелочку (некоторые делают из этой щелочки театральную ложу), можно стать ценителем каких-то ее завихрений, но нельзя самому с гать порывом, движением — нельзя стать той самой причиной, благодаря которой эти завихрения вихрятся. Разумеется, все началось с «The Beatles», любовь к которым со временем в Ордановском так и не померкла, поскольку в интервью самиздатскому журналу «Рокси» (1982 год), столь поразившему рок-дилетанта Александра Житинского непривычной серьезностью, именно «The Beatles» Жора назвал своим любимым коллективным композитором, и это несмотря на то, что «новая волна» катила тогда на гребне иную моду — «Clash», «Police», Элвис Костелло — и признание в пристрастии к ливерпульской четверке, если оно исходило не от маниакального Коли Васина, выглядело на этом фоне едва ли не дурным тоном. Что ж, честность самоотчета — отнюдь не дурное качество.
В тринадцать лет Жора поступил в музыкальную школу для взрослых, куда по возрасту его никак не должны были принять и тем не менее приняли. Впрочем, довольно скоро увлечение гитарой скверно сказалось на его дневнике, так что классный руководитель посещать музыкальную школу ему запретил. Гаммы и нотные тетради закончились — дальше инструмент учил Ордановского сам, как вода сама учит нас плавать.
Потом было безымянное трио, лабающее на школьных вечерах и танцплощадках англоязычные хиты, а осенью 1971-го (Жоре восемнадцать) он благодаря рекомендации одной знакомой девицы — «чувак классно Цеппелин орет» — вошел в состав «Россиян». Он принес им свои песни и, быстро заняв в группе лидирующее положение, в конце концов стал лицом «Россиян», их звенящим вступительным аккордом (каждый концерт Ордановский начинал с ревущего удара по струнам), их вводящим в дрожь голосом, их гордым и дерзким духом. Вот реплика Андрея Бурлаки — пожалуй, самого осведомленного, непредвзятого и почти не вводящего читателя в заблуждение летописца русского рока:
…В то невероятное время «Россияне» были для нас не просто одной из лучших групп города, выступления которой гарантированно становились событиями, вызывая оживленные пересуды за чашкой кофе в известном кафе и ожесточенные споры их сторонников и противников, но и — в определенном смысле — духовным ориентиром. Жизненная философия «Россиян», выраженная в эмоциональных и мелодически свежих песнях их неизменного лидера Георгия Ордановского, порой чуть наивных, но, безусловно, искренних, опиралась на рожденную романтикой шестидесятых веру в то, что искусство (и рок-н-ролл в том числе) способно изменить мир к лучшему. «Да поможет нам рок», — пели «Россияне», и вслед за ними мы отчаянно верили, что он действительно поможет нам выстоять в жизненных бурях.Впрочем, в 1971 году нам было лет по десять, а «Россиянам» до их триумфа еще предстояло пройти путь длиной лет в пять-шесть, изнурительный путь, состоящий из череды успехов и поражений, вынужденного чёса на пригородных танцполах, поисков неповторимого звучания и оптимального состава; тогда я еще не был виноват перед Жорой, Атаев еще не отснял для «Рокси» несколько катушек пленки с Ордановским (потом благополучно редактором «Рокси» потерянных), а Панкер еще не начистил морду на пляже в Репино приятелю россияновского клавишника Алика Азарова. Все это было для нас впереди, в далеком чаемом завтра.
Когда «Россияне» добились наконец заслуженного признания в неформальной, но до ревности требовательной среде музыкального подполья, мы только начинали репетировать в школьном актовом зале хиты «Creedance» и «Slade». Ордановский уже вводил один за другим в репертуар собственные номера — «Придорожный лопух», «О, какой день», «Автобус», «Бегство в детство», «Кто не с нами, тот против нас», «Последний трамвай», «О мерзости», «Да поможет нам рок», — а мы только разучивали аккорды «Who'll Stop The Rain», «Look At Lest Nite» и какого-нибудь «Капитана» из безнадежной «Машины времени», откуда недавно сделал ноги Ильченко. Лишь к 1977-му мы поняли, что занимаемся херней, а «Россиян» в то время уже поджидал фурор в Новом Петергофе.
Я был на том петергофском сэйшене — кажется, это происходило весной или ранней осенью 1978-го. К тому времени мы уже стали завсегдатаями подпольных концертов, устраиваемых воротилами теневого менеджмента Байдаком, Ивановой и иже с ними, вход на которые открывался лишь счастливым (заплатившим от полутора рублей до трешки) обладателям кусочка цветной бумаги, отмеченного оттиском печати с таинственной символикой. Печать, как правило, вырезалась бритвой из школьного ластика. В заговорщицкой атмосфере тех сэйшенов определенно витали какие-то масонские флюиды.
«Россияне» играли втроем: Ордановский, недавно пришедший в группу консерваторец Юра Мержевский, а вот кто был за барабанами — не помню, с ударниками в «Россиянах» была вечная чехарда. Впрочем, слабых барабанщиков там никогда не держали, этот тоже стучал отменно. «По улице шла мерзость — и не видна в толпе», — зловещим речитативом сообщал Жора, приподнимая в неосуществленном шаге ногу и какое-то время оставляя ее на весу (отведи он ногу чуть в сторону — точь-в-точь доберман у забора). Мержевский время от времени решительным движением забрасывал бас-гитару за спину, брал скрипку и, волнообразно выгибая тело, весь устремленный в невидимую точку на четырехколковом грифе, будто в неумолимо засасывающую воронку, распарывал воздух пронзительными пассажами. А Жора уже пел:
И дрожь пронзительного откровения пробегала по залу. Зрители цепенели, пораженные фатальной безысходностью своего земного присутствия, наповал убитые открывшейся им страшной тайной мироздания. Но это длилось недолго. «Эй, кто с нами? Кто из вас? А кто не с нами, тот против нас!» — выводя в унисон голосу фузовый гитарный рифф, пел Ордановский, и его до поры сдерживаемая энергия выплескивалась в пространство, рассыпаясь вокруг явственно видимыми искрами. Наступал миг иллюзорного, но сладостно томящего единения: те, кто был на сцене, и те, кто находился в зале, становились единым телом, единым существом, творящим собственную жизнь вопреки обрыдлым правилам наружного мира. Безбрежная радость распирала грудь и рвалась из глоток. Зал ревел. Зал неистовствовал. Зал не помнил себя. Весь фимиам зрительских восторгов достался «Россиянам», и они купались в нем, как олимпийцы в дымах алтарей. «Фрам» и «Две радуги», игравшие с «Россиянами» в том же концерте, урвали от этого фимиама жалкие клочки. Как, скажите, нам было не любоваться Ордановским в чебуречной на Майорова, в дружеской компании вкушающим под золотисто-коричневый портвейн бастурму с острым томатным соусом и тонко посеченным фиолетовым луком? Нет, это было невозможно. Теперь, конечно, время позволило многим из нас убедиться, что слава и признание, действительно, всего лишь дым, морок, дающий только иллюзию причащения тайнам бытия. Иллюзию и ничего более. Но тогда для нас, осознавших неодолимое желание ступить на звездную дорогу рок-н-ролла и уже сделавших по ней первые шаги (мы уже писали собственные песни, несколько раз выступали на танцах в школах и каких-то ПТУ и, как водится, ловили из зала вожделеющие девичьи взгляды), Ордановский представал безоговорочным кумиром. Пусть сами мы не были склонны к свинцовому року, а, скорее, к панку и «новой волне», все равно он был для нас фигурой, сопоставимой — прости, Господи, — с каким-нибудь нижним ангельским чином. Вот только раздолбайка Рита обслуживала его стол безо всякого почтения (не раз голодный Жора съедал, отщипывая по кусочку, весь лаваш, прежде чем дожидался человеческой пищи) — длинные волосы в ее системе ценностей явно не относились к числу мужских добродетелей.
А утром как будто мир наш светлей.
Давайте мы будем жить веселей!
Все наши печали — просто пустяк:
Жизнь — радость, жизнь — праздник.
О, если бы так…
Наша первая встреча на равных (так нам хотелось думать, что на равных) случилась лишь в восьмидесятом, на небывалом до тех пор подпольном «тройнике» в клубе завода «Лентрублит» — сэйшене, где за день были отыграны три концерта: утренник в девять, полдник в двенадцать и третий, соответственно, в три (знаток нумерологии, возможно, что-то бы отсюда вывел). Выступали «Россияне», «Зеркало» и мы, никому не ведомая поросль, честолюбивые юнцы, мнящие себя идеалом современника, взошедшего на верхнюю ступень посвящения в таинства прекрасного. Заблуждение, свойственное юности вообще, а потому простительное. Как дебютанты мы были «на разогреве», вторыми играли «Россияне», а право завершать программу выторговали себе хозяева аппарата — «Зеркало».
Для тех, кто не знает: три концерта в день — много. Особенно если выкладываться по полной — иначе приличные рокеры и не работают, — спускать положенные семь потов, а после отжимать в гримерке мокрую насквозь рубашку. Пусть это не сольники, а сборные концерты (в отличие от квартирников, практически все «электрические» сэйшены в ту пору были сборными), три в день — все равно много.
Утренник мы отыграли бодро, с лихвой восполняя бойким задором отсутствие навыков сценического движения и общих знаний законов этой деревянной, некрашеной, какой-то серой и пыльной на вид сцены. Правда, мы изрядно лажали в голосовых раскладках — подзвучку «Зеркало» ставило под себя, и если звук в зале вытягивал оператор на пульте, то на подмостках друг друга мы почти не слышали, — однако имиджу разбитной панк-группы подобная вокальная небрежность пошла лишь на пользу. Вот образчик наших опытов (в их литературной составляющей) тех былинных лет:
У деда комиссара возьму я китель старый,
Возьму я китель старый, простреленный в боях,
В пожарищах бывавший и порохом пропахший,
Немало повидавший в далеких тех краях.
У папы инженера возьму я галстук серый,
Такой же галстук серый, как тысячи других,
На заседаньях важных, в баталиях бумажных
В глаза глядевший страшных начальников своих.
У брата пацифиста возьму я старый «Wrangler»,
Залатанный, зашитый и в пятнах от вина,
На сэйшенах бывавший, канабисом пропахший,
Немало повидавший в былые времена.
Зал заводского дома культуры, набитый под завязку пестрой деклассированной толпой, свистел и орал, как по той поре свистел и орал лишь 13-й сектор стадиона имени Ленина; юный псих по кличке Панк Московский брызгал направо и налево фиолетовыми чернилами из водяного пистолета; Ордановский за кулисами улыбался, Мержевский показывал оттопыренный большой палец. Потом играли «Россияне», и уже мы с тихим ликованием, окрыленные собственным успехом, смотрели на них из-за кулис. Как всегда, они были великолепны. Каким путем им всякий раз удавалось избежать артистического притворства, от которого не страхует ни профессионализм, ни способность себя подчас без самооправданий осуждать? Бог весть.
И выйду я на Невский, и люди удивятся,
Скажу я: «Люди, чудо! Смотрите на меня!
Не зря вы воевали, бумаги составляли,
Канабис потребляли — вы все моя родня!»
Отработав программу, Ордановский, Мержевский, клавишник Азаров и тогдашний барабанщик «Россиян» Игорь Голубев, рокер первого призыва, уже с заметной сединой в волосах, пригласили нас в свою гримерку — слушать анемичное «Зеркало» ни им, ни нам было не в охоту. Как водится, народу в комнатку набилось битком, в воздухе — гам и табачный дым, кругом позвякивали бутылки и стаканы. С нами тоже была группа поддержки, хвостом юркнувшая в россияновскую гримерную: Гена Атаев, увлекшийся на тот момент блок-флейтой и фотоаппаратом, вечно хихикающий и что-то проповедующий Дима Мельников и… Мог ли я подумать в то время, что когда-нибудь забуду имена приятелей, с которыми тогда был повязан зыбкими узами веселых хмельных бдений? А вот — забыл. Впрочем, фамилия третьего, кажется, была Попов.
Ордановский бросил на спинку стула мокрую черную рубашку и натянул на плечи другую — белую (подчас в приватной обстановке он, похоже, позволял себе невинную измену раз выбранному цвету). Потом мы с «Россиянами» обосновались в уголке, на время отделившись от свиты их друзей и почитателей, и Мержевский пальнул в потолок пробкой шампанского, довольно в тех обстоятельствах диковатого. Жора оказался начисто лишен чувства собственной важности (не в пример нашему приятелю Мельникову, воображавшему себя идеологом поколения), он был приветлив и прост, шутил легко, говорил нам лестные вещи, и мы млели от несказанного счастья. Что может быть отраднее признания твоих заслуг собратьями по цеху? И не просто собратьями, а самыми из них лучшими, самыми… Словом, тут все ясно. Чем мы могли на это ответить? Только портвейном, припасенным в наших сумках. Атаев едва успевал щелкать затвором фотоаппарата.
Второй концерт мы отыграли с веселым хмельным вдохновением, удивив стоявших за кулисами «Россиян» тем, что не повторили ни одного номера, — у нас была готова программа на полноценный сольник, и на этом сборном «тройнике» мы решили выдать ее по частям. Пока мы зайчиками скакали по дощатым подмосткам, распевая про то, как «розовый слон бежит по джунглям», а после про то, как «на лугу, расправив спинки в золотом пушке, ярко-розовые свинки тянутся к реке»,Мельников и Попов бились в очереди ближайшего гастронома за новую сумку портвейна. Потом на сцене блистал Ордановский, низким, с яркими модуляциями голосом призывая наэлектризованный и уже готовый к истерике зал: «Окна открой, впусти небо. Дверь отвори, стучит утро!» На нем опять была его черная рубашка, кое-как просохшая за пару часов, и он был неотразим. Вновь оказавшись в гримерке «Россиян», мы пили сначала их портвейн, а после того как Мержевский назвал нас «новыми „Битлз", которых все так ждали», и посулил нам великое будущее, откупорили свой.
Я далек от мысли, что лестные отзывы мэтров имели целью вынудить нас хорошенько проставиться, просто у людей был хороший, очень хороший, да что там — безупречный вкус, и своими искренними речами они его наглядно демонстрировали. Именно так. И, пожалуйста, никаких фантазий на эту трепетную тему.