Поляки оказались не так упрямы, поэтому отделались одними виселицами.

Собственно, с бунтом, проросшим, как из пустотелого семени, из мнимой интрижки китайчатой Тани и Сухого Рыбака, было покончено. Остались пустяки, безделица. Потрепанные части инсургентов отошли на линию Лодзь – Быдгощ, но им было не сдержать натиск имперских войск, тем более что с юга – в направлении Вроцлава, – как самурайская катана, обещающая неумолимый «удар милости», двигался из Моравии танковый корпус фракийцев. Брылин, после падения Варшавы перенесший ставку в Познань, сознавал свое положение не хуже Некитаева. Поэтому стоило ожидать, что после ближайших неудач он оголит фронт и, уповая на интернирование в Германии, двинет остатки своего воинства на прорыв запертой десантниками границы. Если, конечно, не сядет на самолет и не смоется в Париж или Лондон. Как раз на этот случай, используя недовольство в среде повстанцев, со всех сторон обложенных поражениями, как жертвенная скотинка хворостом, братья Шереметевы готовили секретную операцию по выдаче Сухого Рыбака имперской разведке в обмен на небольшую амнистию, сохранявшую десяток жизней, титулов и поместий. В случае осложнений с доставкой живого тела, Брылина дозволялось зарезать. Как кабанчика. Соратники были готовы предать своего главаря, как уже предали его атлантисты, так и не рискнувшие ввязаться в свару на территории империи. Что делать – прощение за измену всегда и во все времена оплачивалось новой изменой.

Бунт был обречен, но Некитаев чувствовал – это только начало, первый толчок, пробная подвижка в глобальном тектоническом сдвиге истории. Земля вздрогнула, шутливо испытывая на прочность путы обвившей ее цивилизации, но она готова предъявить силу всерьез. Готова, только ждет чьего-то сигнала, может быть – его…

Тайные знаки этой готовности проступали в закатных небесах, как след проявленных симпатических чернил, показывая неведомому знатоку эсхатологии загадочные письмена и пиктограммы, отправленные, видно, адресату с предписанием «после прочтения сжечь», так как на глазах таяли, оставляя засвеченной изведенную на них фотопленку. Кроме того, знаки читались в фигурных проплешинах на покрытых зеленями полях и огромном количестве бледных грибов, вылезших не в срок и выстроившихся странным порядком, так что грибной «ведьмин круг» в сравнении с ним казался чем-то не требующим пояснений, как кольцо перед кольчугой. Инеспроста, конечно же, дрожал ночами в небе красный Марс – ходил ходуном в своем гнезде, как разболтанная заклепка. И наконец, никак не связанным напрямую с предстоящей грозой, но последним в череде темных предчувствий стало для Ивана представление знаменитого факира Бен-Али, оказавшегося на ту пору в Варшаве.

В цирковых кругах Бен-Али был известен как Димитриус Лобко, иллюзионист, доктор магических наук и несравненный спирит родом из Арзамаса. Он дал спектакль для императора и его свиты. Бен-Али глотал шпаги, предлагая зрителям убедиться в смертоносной подлинности клинков, прокалывал щеки и руки длинными спицами, глотал расплавленный свинец, поднимался и спускался по лестнице, составленной из остро отточенных сабель, зубами откусывал куски от раскаленной докрасна кочерги, выпивал восьмилитровый аквариум с тритонами, лягушками и золотыми рыбками, а потом извергал изо рта фонтан, выбрасывая из желудка по желанию публики то рыбок, то тритонов, то очумевших лягух. Зрелище было прекрасно поставлено, но Некитаева оно не удивило. В конце концов, в шутах у него состоял князь Кошкин. Ивану не надо было видеть улыбку Бадняка и сонное помаргивание Педро из Таваско, чтобы понять – тут нет ничего чудесного, все это только ловкий трюк, физиологический навык, достигнутый годами тяжких тренировок: сначала горло арзамасского хлопчика привыкало к касаниям гусиного пера, потом деревянной палочки, густо смазанной свиным жиром, потом в пищевод вводился длинный стержень из воска, и только после пары лет мучительных упражнений в ход шли стальные шпаги. Таков, примерно, был секрет и прочих кунштюков. Да, все так, но последний номер заставил императора вздрогнуть. При помощи костяной ложечки Бен-Али вынул из глазниц глаза и положил их на деревянное блюдо, расписанное хохломской «травкой». Глаза держались на ножках из жилок, нервов и мышц, влажно лоснились, похожие на смоченный белый янтарь, и смотрели – Бен-Али поворачивал блюдо по сторонам, прося зрителей жестикулировать, и говорил, что видит. Взгляд отделенных от человека глаз поверг Ивана в тоску такого масштаба, что только ради него стоило выдумать математику. Потом Димитриус Лобко вставил зенки на место и раскланялся.

А между тем сгущение вселенской грозы давало знать о себе не только экивоками в области предчувствий или явлением небывалых природных феноменов, но также вполне определенными движениями в международном политическом раскладе. В Южной Америке, Западной Африке и Юго-Восточной Азии разразились жестокие региональные войны, которые не были спрогнозированы никакими экспертами, французский Квебек на полных парах отделялся от Канады, а Гренландия провозгласила независимость, откопала во льдах собственные флаг, герб и гимн и подала заявку на вступление в Лигу Наций. Кроме того, к сговору атлантистов, помимо Австрии и Германии, примкнула теперь Османская империя – падишах, принявший в качестве сыновнего наследства вместе с незавидным характером позор потери проливов, жаждал реванша.

Разумеется, не без ведома падишаха в Туркестане объявился некий турецкоподданный Сулейман Бендер-бей, больше известный под именем Анвар-паша. В России он бывал и прежде, даже прижил здесь дитя – незаконнорожденного сына, отпетого мошенника, недавно схлопотавшего свой третий срок за вымогательство денег у одного заправского махинатора. На этот раз Анвар-паша проявил интерес не только к женщинам: в Хивинском ханстве и Бухарском эмирате, находившимися под патронатом империи, он развел такую пантюркскую бодягу, гремел такими зажигательными речами, что в конце концов в Восточной Бухаре дехкане учинили беспорядки. Дальше – больше. Встав во главе басмаческих отрядов Ибрагим-бека, Рахманкула и Фузайл-Максума, умеющего сигать с горы на гору при помощи распахнутого халата, как белка-летяга сигает с дерева на дерево, Сулейман Бендер-бей присвоил себе титул главнокомандующего армией ислама и наместника эмира бухарского. Поистине у Бендер-бея был волчий аппетит, – говорят, еще до того, как ему удалось добиться поддержки хивинского хана Исфандиара и поставить под свое начало ферганских басмачей Иргаша, Курширмата и Ляшкар-баши, восемь лет прожившего в камышах Сырдарьи, питаясь сырой рыбой и яйцами гнездящихся в тростниках змей, он заказал себеличную печать с такой надписью: «Верховный главнокомандующий войск Ислама, зять Халифа и наместник Магомета».

Желая устрашить гяуров, Анвар-паша провел кровавый карательный рейд по русским поселениям Ферганы и Восточной Бухары. Жестокость его, пожалуй, привела бы в восторг язычников времен гонений на первых христиан. В ответ поселенцы сформировали отряды самообороны, получившие название Крестьянской армии, и перешли на осадное положение, так что еще до подхода семиреченских казаков сумели оборониться от повторных набегов и даже изрядно потрепали банду Курширмата, отчего тому пришлось с остатками своих головорезов, дабы иметь силы к продолжению газавата, пристать к шайке Иргаша. На какое-то время «зятю Халифа и наместнику Магомета» удалось захватить верховья Зеравшана, Гиссарскую и Вахшскую долины, а также крупные города: Душанбе, Самарканд, Бухару, Коканд, Ургенч и Нукус. Однако регулярные войска, подтянутые из Оренбурга и Семиречья, при поддержке Крестьянской армии вскоре нанесли басмачам ряд существенных поражений, в результате чего в городах была восстановлена власть имперской администрации, а Хива и все древние земли Хорезма полностью очищены от «воинов ислама», как ахалтекинский ковер от блох. Тем не менее воевать с летучими отрядами Бендер-бея, то кусающими за пятки, то бесследно исчезающими в песках Каракумов или горных ущельях Восточной Бухары, Ферганы и Бадахшана, было мудрено. И тут как нельзя к месту пришелся недавно заключенный пакт с Поднебесной – особенно тайные к нему дополнения. Китайцы предложили помощь в ликвидации самого Анвар-паши, без которого пантюркское басмачество сразу потеряет единовластие и распадется на десяток свор, а те, ввиду разладицы их действий, истребить уже не составит труда. Взамен Поднебесная хотела заручиться согласием России на невмешательство в ее дела с Кореей, северные провинции которой Китай давно замышлял прибрать к своим рукам. И такое согласие императором было дано.

Вскоре в стан Бендер-бея из Синьцзяна прибыло посольство контрабандистов, предложивших в обмен на свободный пропуск опийных караванов поставить басмачам оружие, снаряжение и провиант. Разумеется, договоренность состоялась. Посольство тайными тропами подалось восвояси, позабыв в лагере прелестную китаянку – не то контрабандисты отписали ее в дар, не то она осталась своею волей, пленившись отвагой и маскулинарным шармом заросшего от бровей до пяток шерстью Анвар-паши. Как и положено всякому турецкоподданному, избегнувшему чести пострижения в гаремные служки, Сулейман Бендер-бей был изрядный юбочник. А каково магометанскому селадону, когда кругом одни рябые узбечки и сухогубые таджички, притом уже смерть как наскучившие? Разве мог он пропустить такой рахат-лукум, такую нежную пери? Между тем китаянка была совсем непроста, и даже наоборот – как вскоре выяснилось, она владела древней техникой «лисьего поцелуя».

Едва над кишлаком сгустилась ночь, два дюжих басмача привели китаянку к Бендер-бею.

– Тебе нет равных, о нуга моего сердца, – сказал «зять Халифа».

– Ты тоже несравним, о властелин моей души, – ответила китаянка.

Она заключила Бендер-бея в объятия, расслабила мышцы брюшины и накачала в низ живота гигантский столб воздуха. Затем, плотно прижавшись губами к его рту, китаянка единым духом, словно внутри нее сидел стальной поршень, выдавила весь воздух ему в грудь. Легкие Бендер-бея раздулись, как шар, ребра затрещали, из ушей и носа брызнула кровь, а глаза выскочили из орбит, словно пробки из бутылок шампанского. Через миг раздался взрыв. Сулейман Бендер-бей, больше известный под именем Анвар-паша, лопнул, забрызгав спальню всем, что было у него внутри: ошметками кишок и легких, кровью, желчью, скопленным семенем, нечистотами и ложью.

Ворвавшаяся в дверь стража никого в спальне не нашла, во мраке не заметив даже мелькнувший под ногами лисий хвост.

Как и ожидалось, утратившее предводителя басмачество тут же раскололось на отдельные отряды, с которыми в скором времени было покончено. Заслуженной кары удалось избегнуть только Фузайл-Максуму, улетевшему от казаков на полах халата, и юркому Ляшкар-баши, бесследно затерявшемуся в сырдарьинских камышах.


Петрушу доставили в Варшаву в тот самый день, когда ясновельможные паны тишком от непримиримых генералов, упорствующих в обреченной крамоле, выдали Сухого Рыбака в руки имперской разведки. Арестантский вагон из Петербурга прибыл в столицу царства Польского во вторник, однако Легкоступову, ожидая «уединенции», как говаривал его отец, пришлось промаяться в местной каталажке до самого вечера пятницы. Такая проволочка Петрушу неприятно удивила: при столь поспешном извлечении из Алексеевского равелина он смел надеяться на скорое отпущение вины и ожидал немедленных дружеских объятий. Тем более что перед самым отъездом из крепости ему вернули философическую тетрадь и карманные часы с эмалевым циферблатом, что могло означать снисхождение или более того – приглашение вернуться к прежним помыслам и былому распорядку жизни. По такому случаю Петр даже записал в тетрадь оптимистическую мысль: «Смерть – это такой Юрьев день. Жаль, если какой-нибудь Федоров его отменит». Теперь, однако, он в этом сильно сомневался, и душа его вновь трепетала отчаянно и исступленно, как отброшенный ящерицей хвост.

В пятницу вечером из вполне приличной камеры Легкоступова привели в глухой каземат без окон, с каменными стенами, сводчатыми потолками и безотрадным запахом подземелья. Как назло, в обед Петруше дали фасоль, и теперь его пучило. Некоторое время два худо вышколенных конвоира из караульной команды, перекидываясь между собой новостями и прибаутками, томили бывшего управителя консульской администрации перед низкой деревянной дверью на кованых петлях – ровесниках если не Сигизмунда Вазы, то уж точно Станислава Понятовского. Изих разговора Петр понял, что его замысел, не слишком честно навязанный Некитаеву, теперь исполнился окончательно. Однако сейчас это почему-то его не радовало.

– Я бы шаромыгу этого показательно на ремни порезал, – сказал конвоир, чье лицо лепил кто-то очень экономный.

– За Ваней дело не станет. Считай – Брылин жмурик, – уверил другой, который, напротив, носил на лице излишек кожи, словно мастиф или шарпей.

– Да я про кашевара нового. Сегодня борщ сварил с черносливом. Синий! Где это видано – синий борщ?

– Ах про пана Заруцкого… Этого на кол посадить мало.

Внезапно кованые петли скрипнули, и из-за двери появился Прохор. Конвоиры вытянулись и взяли под козырек.

– Вот так раз, исхудали-то как! – оглядев Легкоступова, развел руками Прохор.

– Похоже, у моих конвойных с поваром тоже беда, – кивнул Петр на сопровождающих.

– Разве? На кухню караульной команды мобилизован повар из «Крали Мнишек».

– Он стряпает синий борщ. Полагаю, это диверсия.

– Какой цинизм. – Прохор вопросительно взглянул на конвойных.

– Так точно, ваше благородие, синий, – отрапортовал солдат со скудным лицом.

– Арестовать и – под трибунал.

– А как насчет повара Петропавловки? – напомнил Петр.

Прохор вновь окинул его сочувственным взглядом и рассудил:

– Этот службу знает.

Отпустив конвоиров, весьма довольных скорым решением судьбы сомнительного кашевара, Прохор предложил Легкоступову следовать за ним. Деревянная дверь вела в помещение, вид которого как нельзя лучше соответствовал эвфемизму «каменный мешок». Здесь тоже, как и в прошлых переходах каземата, не было ни окон, ни приметных отдушин (помимо вытяжки над очагом) – в таком месте невольно хотелось допрашивать ведьму. Содержимое «мешка» составляли длинный стол на невысоком помосте, висящая под сводчатым потолком конструкция светильников на пятиугольной раме, скамья, пустые гнезда для факелов, железные кольца, крючья и цепи, закрепленные в стенах, огонь в очаге и какое-то зловещее приспособление в углу – не то дыба, не то другое хитроумное страдалище. Ну и конечно, люди. Помимо Петруши и Прохора, их там былотрое: император, Бадняк и альбинос Брылин. У каменной стены терзал какой-то кровяной ошметок черный котище с белой манишкой, рыжими глазами и долгими белыми усами на смоляной морде. Привкус средневековья всегда импонировал Легкоступову, аромат его придавал глубину всему слишком рациональному: за декорациями открывались манящие дальние планы, словаотливались в субстанцию, а вещи, напротив, трепетали, развоплощаясь либо переустраиваясь в согласии со своим сокровенным смыслом. Как правило, это было приятно. Но теперь вполне средневековая атмосфера здешнего подземелья Петра подавила – чувство было вдвойне тягостным, так как при этом изнутри Петрушу худо давила фасоль, возможно тоже приготовленная диверсантом из «Крали Мнишек».

Иван восседал за столом, на котором лежала его персидская сабля – табасаранский трофей; Бадняк ворошил кочергой в очаге угли; Сухой Рыбак был распят на страдалище, как жук на пробке, и выглядел скверно, так скверно, что Легкоступов предпочел его не разглядывать. Приятнее было смотреть на пылающий очаг и Бадняка с кочергой. Тем более что возле пламени мог делался какбудто бы яснее, очаг создавал ему наилучший фон – что бы ни говорилось о физической природе огня, а человек все равно не перестает видеть в нем сплошную мистику.

– Что нос воротишь? – усмехнулся Некитаев. – Это твое наваждение. Это сделал ты.

Петруша вздрогнул. В общем-то все было ясно – впору задумывать последнее желание и творить предсмертную молитву, – но какая-то слепая жизненная сила толкалась внутри него и обретала выход в бессмысленном речезвоне.

– Умозрительно я, может, и не прочь залезть в шкуру солипсиста, – упаковал вакуум в слова Легкоступов. – Приятно знать, что мир именно тебе обязан своим существованием. На бумаге это выглядит парадоксально и заманчиво, однако в жизни такая философия гроша ломаного не стоит.

Внезапно заорал кот. Бадняк швырнул в него поленом.

– Ты доведешь дело до конца, – сказал Иван и перевел с притихшего кота на Петрушу неумолимый взгляд.

Легкоступов почуял недоброе, но язык его помимо воли продолжал выбрасывать коленца.

– Что его величество имеет в виду?

– Не выделывайся, – предостерег Прохор.

– Я имею в виду наказание государственного преступника. Яимею в виду казнь смутьяна. – Иван положил на стол портсигар, достал папиросу и указал ею в угол, где томился Брылин: – Яосуждаю его на смерть. Такова моя воля. И никто не вправе клеймить меня за это. Не потому, что я – император, и не потому, что он – виновен, но потому, что мною, как и Надеждой Мира, движет любовь. А она неподсудна и несокрушима, ведь любовь – это то, против чего у дьявола нет оружия… если только он сам не вооружится любовью. – Некитаев раскурил папиросу. – Ты подаришь мне голову Сухого Рыбака. Она ему больше ни к чему – этот упрямец откусил себе язык, но так и не открыл секрет аяхуаски.

Петруша внутренне содрогнулся, разом догадавшись, какой ошметок пожирал на его глазах кот, однако продолжал нарываться: ему было непо себе, и колени его трепетали, но он никак немог остановиться, испытывая отчаяние и любопытство, как в постели с первой женщиной.

– Его величество меня с кем-то путает. Я не заплечный мастер, я – выразитель державных умонастроений.

Прохор дал Легкоступову легкий подзатыльник.

– Если твоим умонастроениям для воплощения необходима чья-то смерть – это одно и то же. – Некитаев кивнул на стол. – Вот сабля. Действуй.

– Но это невозможно!

– Чушь. Я пробовал этот клинок в Табасаране – головы сечет играючи.

– Когда-то в Китае жил человек, который любил драконов, – встрял в разговор Бадняк. – Он разукрасил свою одежду и дом их изображениями, пел им гимны и кадил благовония. В результате увлечение его привлекло внимание драконьего бога, и однажды перед его окном появился настоящий дракон. Говорят, китаец тут же умер от страха. Как показывает практика, в этом мире неопределенностей нельзя быть уверенным даже в очевидном.

– Нет и нет!

– Дуботряс ты березовый, а не выразитель, – сказал Некитаев. – Ты азбуки не знаешь: государю не нужны убежденные монархисты, государю нужны рабы.

– В Японии считают, – продолжал гулять по Дальнему Востоку Бадняк, – что ученые и подобные им люди за речами и умствованиями скрывают позорное малодушие. Ведь истинное призвание мужчин – иметь дело с кровью. Но и там теперь лишь немногие могут как следует оттяпать человеку голову – что делать, отвага мужчин повсеместно пошла на убыль. – Бадняк отвернулся к огню. – А ведь были иные времена: Олегу Святославичу, когда он зарубил Мстислава Лютого, не исполнилось еще и пятнадцати.

– Ты обрекаешь Брылина на худшую долю, – нехорошо улыбнулся Иван. – Предвидя твой отказ, я два дня не кормил Кошкина. Быть может, гуманные соображения помогут тебе одолеть чистоплюйство?

– Нет, уважаемый синклит, это не в моих правилах. Впрочем, переходя в режим монолога, я за кого-нибудь из вас могу возразить сам себе, мол, правилами и привычками обрастают те, кто перестал искать смысл жизни или никогда его не искал эт цетэра, эт цетэра. И тем не менее…

Со страдалища донеслось остервенелое мычание. Петруша невольно прикусил брыкливый язык.

– Итак, в твоей копилке теперь два греха, – подытожил Некитаев, – ложь государю и неповиновение государю. Оба, как ты понимаешь, достойны смерти.

Наконец-то произнесенные, слова эти, кажется, слегка привели Легкоступова в чувство. Глядя, как император тянет из ножен саблю, он вдруг ощутил себя старой гадюкой, которая жалит по привычке, хотя железаґ уже давно не работает. Петруше стало очень грустно.

– Неужели за все, что я сделал для твоего воцарения и для тебя лично, – надавил дрожащим горлом на последние слова Легкоступов, – я не достоин милости?

– За то, что ты для меня сделал? Посеявший бурю пожнет руины. А что касается прежних заслуг… – Иван глубоко вдохнул дым, задумался и резко вогнал не до конца обнаженный клинок обратно в ножны. – Что ж, пожалуй, ты и впрямь достоин милости. Твое письмо из Петропавловкипробило у меня слезу. За это я жалую тебе целый труп.

У Петруши похолодели члены, словно он по самую мошонку провалился в прорубь. Чертов Китай! Цыси – императрица и мать императора Гуансюя – однажды облагодетельствовала любимую наложницу сына Чжэнь. Тогда объединенная армия иностранных держав подошла к Пекину, чтобы завладеть дюжиной маленьких дворцовыхсобачек, и по такому случаю двор спешно готовилсяк бегству. Цыси не любила сметливую Чжэнь, она сказала ей: «Я не могу взять тебя с собой – ихэтуани и другие разбойники кишат на дорогах, словно муравьи. Ты молода, и тебя могут изнасиловать, так что лучше тебе умереть!» Цыси даровала ей почетную смерть, которая на кудреватом китайском называлась «пожаловать целый труп», – иначе говоря, ее милостиво не стали крошить на части. Чжэнь утопили в колодце.

– Господа! – возопил Петруша, стараясь перекричать пущенные им фасолевые ветры. – Господа! Нестор вовсе не мой сын. Он сын Ивана от его родной сестры, с которой они преступно смешали кровь! Он плод инцеста, господа! Брат и сестра живут в греховной связи, а мною только прикрываются!

– Ай-яй-яй, – покачал головой Бадняк, разгоняя воздух перед лицом носовым платком. – Это дело сугубо личное. Нехорошо поступаете, сударь. Непорядочно. Отчего бы вам не перейти в режим монолога и не припомнить Египет с его династическими браками, Ветхий Завет, где дочери рожают от отца, великого Байрона и алхимическую свадьбу? Годовалов, например, в последнем «Аргус-павлине» прямо пишет, что мнение о том, будто в результате кровосмешения на свет могут появиться лишь физические и умственные уроды, в корне неверно. – Бадняк повернулся к императору: – Мне кажется, он вымогает последнее желание.

– Обойдется. Апелляцию пусть строчит в свой философический дневник.

– Чума на оба ваших дома! – срывающимся голосом заклял иродов Петруша.

– Уведи его, – велел Прохору Некитаев. – Ипригласи, дружок, князя Кошкина.


Утром следующего дня, часу в шестом по Пулково, Петра Легкоступова утопили на тюремном дворе в цинковом корыте. Тем же способом, каким однажды его уже топил кадет Иван Некитаев в целебном озере близ порховской усадьбы. Сковав ему за спиной руки наручниками, его поставили перед корытом на колени; какой-то долгоносый рябой поляк из арестантов, согласившийся за послабление режима на роль палача, ухватил Петрушу за волосы и держал его голову в корытедо тех пор, пока брыкающийся от неуемной жажды жизни осужденный корыто не опрокинул. Пришлось снова набирать воду, на что ушло минут десять, и звать на подмогу конвойных – держать корыто. Потом казнь повторили, на этот раз успешно – до полного утопления. Что сказать еще? Вот это: вода была водопроводная – тепловатая и с хлоркой. Последняя запись в тетради Петра Легкоступова, герменевтика и человека, выглядела так: «По всему выходит, что добро и зло заключены не в чувствах, не в мыслях и даже не в поступках людей, а в одном только факте решения. Свобода воли делает жизнь человеческую невыносимой, превращая ее в полигон соблазнов, – поэтому, вероятно, невозможно представить рай, населенный существами, способнымиволеизъявляться в своем хотении, способными помыслить: „Яберу предложенную грушу, но ем ее без удовольствия, ибо в действительности желаю отварной язык с хреном, которого в здешнем меню нет“. Отсюда вывод – чтобы сделать человека счастливым, достаточно лишить его кошмарной обязанности совершать самостоятельный выбор». Далее без какого-либо отступления и какой-либо связи с предшествующими словами следовало осеннее хайку, странным образом рассогласованное с весенними (уже подступил апрель) чаяниями всех Божьих тварей: