Сегодня зеркало молчало. Ополоснувшись под душем, Петр вздохнул и решил все-таки выйти к завтраку. Что бы ни говорил Некитаев, а порой его тело имело неукротимую волю – когда рассудок томил тело аскезой, оно ответствовало убийственной чуткостью обоняния и норовило навестить хлебосольного Годовалова.

В столовой уже стояли приборы. Легкоступов явился первым и озадаченно отметил, что стол сервирован на пятерых. Стало быть, кто-то из вчерашних гостей остался ночевать в доме. Но кто? Петруша не помнил, хоть потроши. Не успел он позвонить прислуге (колокольчик стоялпосредине стола на серебряном блюдце), как послышался звонкий перестук каблучков и в дверях появилась Таня. Ее бедра туго обтягивала длинная юбка из чего-то зеленого и желтого, а между юбкой и кофтой-топиком виднелись два вершка золотого, как луковица, живота. «Анфея! Сущая Анфея!» – восхитился Легкоступов.

– Как спалось? – без приветствия осведомилась Таня. – Не беспокоили флейтисты Азатота?

– Отнюдь. – После душа Петр чувствовал себя вполне сносно, отчего, видимо, позволил себе дерзость: – Конечно, я знавал и лучшие ночи – они божественно пахли иланг-илангом. Кажется, я вновь слышу этот запах…

– Не думаешь ли ты, что из сочувствия к твоим воспоминаниям я поменяю духи?

– Боже упаси… – Легкоступов был готов продолжить эту самоедскую прю, но тут в столовую вошел Нестор с пардусом.

Поцеловав мать в подставленную щеку, мальчик, прозванный в Царьграде Сапожком, обернулся к Петруше:

– Доброе утро, папа.

Легкоступов кратко кивнул и взялся за колокольчик.

– Вели подавать. Сейчас, поди, и остальные выйдут, – по-хозяйски указал он появившемусядворецкому.

С нарочитой галантностью Петруша отодвинул для жены стул – для своей единственной и любимой жены, которая по-прежнему упоительно пахла яванским иланг-илангом, но ему уже не принадлежала. Впрочем, Легкоступов почти научился давить в себе эти мысли.

Он хотел выведать у дворецкого, для кого поставлен пятый прибор, но, не успев сделать этого прежде, покуда был в столовой один, предпочел теперь утаить свое похмельное беспамятство.

Пардус степенно взошел на софу и улегся на тафтяной обивке.

– Ты напрасно иронизируешь над почтенными могами, – сказал Легкоступов, устраиваясь напротив Тани. – Как правило, подобные шпильки есть результат непонимания сути дела. А так как признать это неловко… Словом, в твоем случае ирония заменяет любопытство.

– Так утоли его, – подстерегла Петрушу Таня – выходило, словно бы он сам напросился.

Подали заправленный сметаной латук, который предпочитал к завтраку еще египетский Сет, куриные крокеты и яйца с раковыми шейками. Легкоступов поразмыслил и тряхнул головой – там что-то брякнуло, свидетельствуя о непорядке. Сделав на этом основании верный вывод, Петр попросил себе сухого вина. На вчерашнем званом ужине прислуживали лакеи из «Метрополя», теперь же, как обычно, – дворецкий и его жена, исполнявшая при доме обязанности горничной. Повар у Некитаева прекрасно знал, какое место собою красит, поэтому выходил из кухни только кланяться.

– Что ж, изволь, – согласился Петруша. – Искусство всякого колдуна в основе своей – это искусство общения с магическими предметами или общения с кем-то и чем-то через магический предмет, что одно и то же. Архетип их взаимоотношений – сказка о волшебной лампе Аладдина. Помнишь? Джинн сидит в лампе. Джинн – не раб человека. Он – раб лампы. Но он служит тому, кто владеет лампой. Вернее – тому, кто знает, как надо ее поскрести.

– Потереть, – сказал Нестор сквозь непрожеванный крокет.

– Что? Ну да, потереть. – Легкоступов вожделенно отпил из бокала. – В сущности, любая вещь есть магический предмет, потому что каждая вещь имеет своего джинна. Главное – уметь его вызвать. Можно, конечно, делить их по степеням могущества… но это уже нюансы.

– Весьма наглядно, – похвалила Таня.

– Проблема вещи и ее джинна – это все та же проблема физики и метафизики. Вот простой пример. У человека есть четыре глаза: два – физических, устроенных так-то и так-то, из такого-то вещества, и два – метафизических, которые видят. – Произнеся это, Легкоступов ощутил действие вина и захотел простить всех, на кого был зол, но тут же передумал. – Собственно, и самого человека – два. Один – тот, что на девяносто процентов составлен из воды плюс аминокислоты, кальций и прочее железо. А другой – тот, что страдает, мыслит и любит. – Петр вздохнул, не думая о том, что это будет как-то оценено. – Запомни, золотко, чувствует, живет в человеке метафизика, и не ее беда, что она запутана в сплошную мускульную, костную и кровосочную физику. Она бесконечно вопиет. Она – раб тела. Она – огонь, заложенный в вещи. – Легкоступов подцепил вилкой яйцо с раковой шейкой, поднял бокал и улыбнулся, предвкушая. Фея Ван Цзыдэн внимательно слушала. – То же и с алхимией – ведь приготовление золота или отыскание жизненного эликсира были внешними, публично заявленными задачами. Но когда алхимик говорил о золоте, он подразумевал именно огонь золота, огонь вещи, а говоря об эликсире, имел в виду бессмертие этого огня – того, что в вещи живет и чувствует. Об этом я лично читал в дневниках Отто Пайкеля – алхимика и саксонского генерала. – Петруша удовлетворенно прожевал пищу. – То, что живет и чувствует, – это и есть тинктура, панацея. По Альберту Великому, металлы состоят из мышьяка, серы и воды, по Вилланованусу и Луллу – из ртути и серы в разных пропорциях, а по Геберу – опять же еще из мышьяка…

– Это не так, – сказал Нестор, и в углах его губ вскипела белая пена. – Они состоят из металлической решетки.

Петр без чувства посмотрел на недоросля.

– Какой только ереси нынче не учат, – право слово, срамно слушать. Разумеется, сера и ртуть алхимиков не соответствуют тому, что понимается теперь под этими словами, а имеют скорее отвлеченный смысл. Ртуть представлялась воплощением металлических свойств, а сера олицетворяла изменчивость металла под действием температуры. Для превращения металлов алхимикам необходимы были медикаменты-тинктуры троякого рода – первые два рода лишь приближали неблагородные металлы к благородным, и только медикамент третьего порядка, magisterium, чудодейственный философский камень, мог вполне разрешить задачу. Одна часть этого волшебного средства способна была обратить в золото в миллион раз большее количество металла! Тинктура третьего рода была чистой душой золота, лишенной пут всякой физики! Понимаешь, о чем я?

– Обо мне, – кивнула Таня. – И немного о золоте.

Легкоступов фыркнул.

– Алхимия, по сути, исследовала мистическую металлургию, изучала джиннов металлов – то есть те процессы, которым, по нынешним понятиям, природа позволяет проистекать лишь в живых организмах. Метаморфоз металлов представлялся сродни метаморфозу насекомых. – Петр снова сокрушенно вздохнул. – Глубочайшая наука о жизни скрывалась под их теориями и символами… Но столь грандиозные идеи неизменно ломают узкие черепа. Не все алхимики были гениями – жадность привлекла сюда искателей золота, чуждых всякому мистицизму. Они понимали все буквально – из этой-то кухни вульгарных шарлатанов и вышла нынешняя химия.

– А какое отношение это имеет к сборищам колдунов и могов, которые вы тут устраиваете?

– Прямое. Физика, как известно, – тело порядка. Но если освободить огонь вещей, если выпустить на волю джинна и истребить его лампу, мир захлестнет хаос. Он сметет границы человеческих представлений, сокрушит знание о возможном и разнесет в пух декорации изолгавшейся земли. А потом – дело за малым. Останется заключить освободившийся огонь в новую – с молоточка – форму, слепить для джинна новый горшок – вот и получится преображенный мир, мир былой сакральной иерархии.

– И что, все станут счастливы?

Петруша издал неопределенный звук – не то прочистил горло, не то крякнул от удовольствия.

– Нет, не станут. – Еще один глоток вина. – Русский ученый Георгий Гурджиев описал закон конечности знания. Того самого, который не гранит науки, а приблизительно нижняя шехина – стекший во тьму божественный свет. Знание это исчислимо, оно дано земле в ограниченном объеме, – стало быть, его будет много, но у избранных, либо мало, но у всех. Если, конечно, всем приспичит его собирать. Какое тут счастье?

– Тогда зачем лепить новый мир? – непритворно удивилась Таня.

– «Ветер дует затем, чтоб приводить корабли к пристани дальней и чтоб песком засыпать караваны», – продекламировал Легкоступов.

Тут в дверях столовой появились Некитаев и князь Кошкин.

– Стихи читаете? – улыбнулся Феликс.

По странной прихоти Иван давно задобрил Кошкина почтительным и в меру шутливым письмом, отправленным еще из Царьграда. И князь простил. Иногда казалось, будто Некитаев и вправду немного сожалел о том, что однажды резковато обошелся с Феликсом. Да и с Кауркой, пожалуй, тоже. Хотя Петруша ни за что бы в это не поверил, ибо твердо знал – в темных глубинах души генерала больше не мучил грех, там он себе уже все разрешил.

Иван с Кошкиным выглядели свежо: как выяснилось, они ужеуспели сыграть партию в городки. Откуда возник на вчерашнем ужине Феликс, Легкоступов понять не мог. То есть он догадывался, что того пригласил Некитаев, но не в силах был сообразить – за каким бесом? «Зачем ему сдался Феликс? – думал Петр и удивлялся ревнивому тону мысли. – На голубятне посвистом турманов гонять? Так для этого Прохор есть». Некитаев сел за стол и, осмотрев закуски, почтил взглядом гостей, – глаза его струили такой испепеляющий холод, будто сквозь них смотрел ледяной ад Иблиса. Легкоступов со злорадством понял, что в городки Иван проиграл и теперь Феликсу несдобровать. А заодно достанется и прочим.

– Что невесел, нос повесил? – для порядка сбалагурил Петруша, не сразу смекнув, что нарывается.

– Сегодня ночью мне приснился смысл жизни, а утром я не смог вспомнить, в чем он состоит. – Слова Ивана текли медленно, словно мед по стеклу. – Кстати, забыл вчера тебе сказать. Здешний губернатор решил меня развлечь и устроил экскурсию по запасникам Кунсткамеры. Знаешь, что я там увидел, кроме идола Бафомет, которому поклонялись тамплиеры? – Некитаев выдержал опустошающую паузу. – Между мумией тамбовского крестьянина с бараньими рогами и зафармалиненной головой Джа-ламы помещен твой отец.

Петра прошиб холодный пот.

– Экспонат номер четыре тысячи шестнадцать, «человек-дерево», – уточнил Некитаев. – Впервые увидел его без рубашки со «стоечкой». К тому же у него отпилена нога, а на культе видны годовые кольца – ровно семьдесят шесть.

Легкоступов побагровел. Новость была ужасна, но еще ужаснее показалось то, что оглашена она при постороннем Кошкине. Это был тычок ниже пояса.

Генерал встал и подошел к окну. Снаружи желтела тихая осень, такая прозрачная, что два человека, один из которых оставался в лете, а другой почему-то оказался в зиме, могли сквозь нее, как сквозь стекло, махнуть друг другу руками.

– Не бери в голову, – сказал Некитаев и махнул кому-то рукой из осени. – Как вступлю в должность, я тебе его добуду. Закопаешь по-человечески.

– О чем это вы? – позабыл о тарелке Феликс.

– О чем? – Генерал обернулся к столу. – Когда-то Луций в римском сенате предлагал использовать при казни распятием веревки вместо гвоздей, ибо, привязывая преступника, наказываешь преступника, а приколачивая его, наказываешь и крест. – Иван улыбнулся – такой улыбкой, точно она просто пристегивалась к лицу и не предполагала внутренней смены чувства. – Так вот, господа, я пользуюсь гвоздями.

Дворецкий принес кофе и почту – кипу поздравительных телеграмм со всего глобуса. Следом в столовую вошел Прохор и замер у дверей, ожидая. Должно быть, это ему Некитаев махал вокно.

– Бери машину и отправляйся за Бадняком, – велел денщику Иван. – Скажи, чтобы тюбик прихватил и все, что следует. Он знает.

При имени «Бадняк» по столовой из угла в угол метнулась бледная тень. Пардус вскинулся на софе, присел, оскалился и пару раз стремительно мазнул по тени лапой. К собственному ужасу – безрезультатно. Нестор, выплеснув кофе на скатерть, кинулся успокаивать встревоженного зверя, и уж ему-то досталось что надо – всегда ласковый с китайчонком пардус мигом распорол ему когтем щеку и сорвал ухо. Сапожок истошно заверещал.

Прохор кивнул и вышел.


Когда-то крона этого дуба была густа и в ней хватало места для целой птичьей деревни. Потом дуб свалили, проморили и отделали им кабинет Некитаева, где Иван, Петруша и Кошкин ждали теперь возвращения Прохора. Обстановка тут была простая и строгая: окованный бронзой письменный стол, книжные шкафы с гравированными стеклами, крупный диван, обтянутый коричневой кожей, зеркало в тяжелой раме, бюро, овальный кофейный столик, четыре резных стула и странного вида кресло с подголовником, несколько аляповатое и по отношению к остальной мебели – явно из другой компании. Таким же чужим в окружении этих предметов, рядом с бронзовыми шандалами и нефритовым пресс-папье, смотрелся бы на письменном столе компьютер.

Оставшись в кабинете втроем (перемазанного кровью Нестора Таня увезла в больницу), они вымученно шутили по поводу переполоха, устроенного тенью – чьим-то струсившим духом, – пока, с желтым кожаным саквояжем в руке, на пороге не возник Бадняк.

Это был старый василеостровский мог, с головой, вдавленной в плечи, точно ядро в глину, и невероятным, изборожденным вертикальными морщинами лбом. По некоторым жестам, взглядам и сухим молниям, простреливавшим изредка между стариком и Некитаевым, Легкоступов давно заключил, что у них есть как минимум одна общая тайна. Из всех здешних могов Бадняк, пожалуй, был самым искусным, отчего позволял себе игрушки с коллегами, мороча их виртуозными мистификациями. Лишь брухо из Таваско, бронзовый Педро, умел ускользать от его розыгрышей – как только Бадняк затевал потеху, Педро стремглав засыпал, накрывшись шляпой и положив под голову кактус. За это старик обещал когда-нибудь отобрать у брухо ключ от внутренней двери, чтобы Педро больше не мог выйти из сновидения по собственному желанию. Бадняк, загодя готовясь к последнему Белому Танцу, лучше всех отплясывал Большую Кату, беспечно раскачивая основание мира, а кроме того, на зависть собратьям, владел старинной книгой «Закатные грамоты», благодаря чему жизнь должна была бы уже порядком ему опостылеть, как ежедневная перепелка к завтраку, но отчего-то не постылела. Это была особая книга, не из тех сочинений, что бессильны преодолеть собственную болтовню, этой книге было что скрывать. Постичь ее тайны мог только тот, кто владел особой техникой чтения и умел правильно применить ее в нужном месте. Некоторые строки следовало читать, отсчитывая музыкальный размер две четвертых, при этом только те слоги, которые попадали на сильную долю, имели смысл и подлежали сложению. Иные строки читались под размер три восьмых, а в других нужные слоги следовало извлекать из-за такта. Но это было не все. Иногда Бадняк прибегал к помощи специального порошка, секрет приготовления которого держался в строжайшей тайне, – посыпанная этим порошком страница встряхивалась, и с нее, как убитые дустом блошки, осыпались лишние буквы. Существовали и другие техники: применялся микенский, с добавкой того же ритмического счета, принцип «воловьего следа»; использовались благовонные каждения, под воздействием которых буквы то меняли цвета, то муравьями перебегали с места на место, образуя новый порядок; иногда шло в дело чайного тона стекло, наподобие лупы заключенное в бронзовую оправу и открывавшее глазу невидимое (поговаривали, что стоит навести это стекло на землю, как оно обнаруживает спрятанные в ней клады, а обращенное на человека, оно мигом высвечивает его угнетенное подсознание), и так далее. Весь комплекс известен был, пожалуй, только Бадняку. При этом на одном и том же периоде текста, пользуясь разными способами извлечения смысла или составляя из них всяческие вариации, можно было найти заклинания или руководства к действию на совершенно различные случаи. Подобные послойные вскрытия текста производились, как правило, по указанию самой книги: старик нашептывал в кожаный корешок задачу, а в ответ из-под кипарисовой крышки слышались скрежет и пощелкивание, будто в спичечном коробке возился большой жук, после чего Бадняк открывал инкунабулу в нужном месте и, применяя уместные техники, получал что хотел. Но знание языка кипарисовых крышек не было в этом деле единственно решающим: древняякнига имела вздорный нрав, и невежда, слепо следуя прихоти ее указаний, попадал в ловушку, которая грозила ему уродливым перерождением, а то и жуткой смертью. Неизвестно, что было предпочтительней. Так книга, время от времени экзаменуя владельца, защищала себя от могов-выскочек, ведунов-слетков.

Бадняк поставил саквояж на кофейный столик и посмотрел на хозяина. Прохор ожидал у дверей.

– Сейчас, господа, я хочу просить уважаемого мога, – Некитаев отвесил Бадняку короткий поклон, – провести в нашем присутствии один опыт, который обещает быть не только занятным, но и практически полезным.

Бадняк продолжал смотреть на Ивана, и вертикальные морщины на его лбу то разглаживались, то сгущались, словно лоб мога был кожистой гусеницей и куда-то полз, оставаясь при этом на месте.

– Прекрасная идея! – Кошкин был рад, что недавняя странная неловкость вот-вот снимется грядущим иллюзионом.

– Кто будет мне сподручником? – спросил мог у генерала, и между ними проскочила незримая молния.

– Не откажи, Феликс, – улыбнулся князю Некитаев.

– Изволь. Хотя во всех этих чародействах, признаться, я – профан.

– Не беда, – успокоил князя Бадняк. – Дела-то – чуть.

Генерал предложил Феликсу пересесть в аляповатое кресло с подголовником, а сам встал у него за спиной. Пока Бадняк извлекал из саквояжа свой магический реквизит, Некитаев решил посвятить Петрушу и подопытного Кошкина в суть затеи. Оказалось, он намеревался сотворить собственного доверенного посредника для разговора с Сущим. Иначе, прости Господи, молитвы иответы на них обрастают в пути таким эхом, чтоесли один говорит «кожа», то другой слышит «мех» – будто в горах, с разных концов ущелья, перекрикиваются два человека, во рту у которых по рябчику. Это никуда не годилось – Иванубыло о чем посоветоваться. Лучшего посредника, чем Адам Кадмон – первочеловек, еще не лишенный ребра ради Евы и хранящий в себе оба пола, – представить невозможно. Безгрешный по самому основанию, он будет возвращен издольней ссылки и перед ликом Сущего явится посланником своего нового творца. Разумеется, идея была с бородой, чего Иван вовсе не скрывал. По образу Адама, первого Голема, лепили уже глиняных болванов, оживляя их написанным на лбу теургическим заклятием или вложенной в рот пентаграммой, заменителем души. Но куклыс немым знанием, покорные произволу создателя, стирающего или пишущего на челе болвана «алеф» в слове «эмет» (без «алефа» останется «мет» – «смерть», и Голем замрет), равно как и выращенные в колбе Гомункулусы, не оправдалинадежд. Однако он, Некитаев, выбрал новый путь. Вместо того чтобы из праха воссоздавать целое, не тронутое вычитанием, он задумал идти дорогой сложения и в уже готовое тело вложить вторую, противополую душу.

Черт знает что! Легкоступов был огорчен: Иван пер к Богу напролом, как трава, и к тому же держал свои секреты.

– А готовое тело – это, должно быть, я? – сообразил Феликс.

– Верно, – подтвердил генерал. – Когда Каурка невзначай выпала из самолета…

– Каурка выпала из самолета? – обернулся в кресле Кошкин.

– Да, князь. Досадный случай. – Иван скорбно кивнул и продолжил: – Так вот, господа, когда Каурка выпала из самолета, прямо в небе ее подхватили ангелы. Но так случилось, что первыми поспели не христианские херувимы, а магометанские малаика. Похоже, в джанне какому-нибудь Селим-бею не достало гурии, и малаика, за ненадобностью выпустив из Каурки крещеную душу, отнесли добычу к берегам Кавсера. Теперь, я полагаю, отменная Кауркина анатомия блаженствует в садах джанны, и, как у прочих гурий, на груди Каурки сияет имя Аллаха рядом с именем ее праведного супруга.

– Постой… – Феликс оторопело сморгнул. – О чем ты, в самом деле? Что за фантазии? А как же ее письма из Царьграда? Она уверяет, что живет в гареме какого-то турецкого кухмистера…

– Эти письма диктовал я, – признался Легкоступов. – На Мастерской есть один гадальный салон… Гадалка копирует любой почерк, но вот беда – к сорока годам не обзавелась собственным.

– Что значит – фантазии? – Недоверие князя огорчило генерала. – Я сам видел этих ангелов. Явсегда их вижу – нужно только найти верный ракурс. Кто его найдет, от того уже ничто не скроется, и глаза его узрят наконец, как прошлое отслаивается от настоящего, точно старые обои.

– Да, но после таких историй прошлое становится не менее туманным, чем будущее.

– Будущее – вещь нежная и скоротечная. Оглянуться не успеешь, как оно провоняет, – заверил князя генерал. – Однако прошу выслушать меня до конца.

И Некитаев рассказал, как душа Каурки, привлеченная сиянием ран в кожуре пространств, которые нанесли спецы по делам тонких миров, с полудюжиной других неприкаянных душ объявилась в доме на Елагином. Тени слетелись чем-нибудь поживиться, словно грачи на пашню, но Кауркина душа сквозь пелену нездешнего забвения узнала генерала и воспылала местью. Обычно эти призраки безвредны, да и Некитаев был защищен талисманом и заговорами, но тем не менее яростная тень могла вносить разлад в труды чернокнижников, примером которого служил обросший колючками лопарь Лемпо. К тому же, вздумай она воплотиться в чьем-то обездушенном теле, она, пожалуй, могла бы стать действительно опасной. Поэтому Кауркин дух решили изловить. Бадняк заманил призрака в свинцовый тюбик, из каких давят краску на разную живопись, и теперь ему своею волей было оттуда не выбраться.

– Бадняк вложит в тебя Кауркину душу, и ты станешь совершенным, – обрадовал князя Иван. – Как Адам Кадмон, ты вместишь в себя обе сущности и овладеешь изначальной полнотой. Но, разумеется, услуга за услугу. Надеюсь, роль посредника в моих делах с горним миром тебя не обременит. Не так ли?

– Но я не хочу! – встрепенулся Кошкин, поняв, что генерал не шутит.

Однако было уже поздно. Некитаев спустил на спинке кресла какую-то пружинку, и кресло поймало Феликса в предательский капкан. Князь и сам не сразу понял, что произошло: несколько быстрых щелчков, и его грудь, руки и ноги оказались туго схвачены металлическими путами, а горло стянул выскочивший из подголовника обруч – что-то вроде испанской гарроты. Миг назад он был свободен, а теперь сидел в оковах, как синица в кулаке. На некоторое время Феликс потерял дар речи.

Между тем Бадняк уже извлек из саквояжа уйму разнообразных вещиц, включая керамический тигелек со спиртовкой, и теперь хлопотал над язычком голубого пламени.

– Ступай, Прохор, без тебя управились, – велел денщику Некитаев. – Да скажи там, чтобы стол под липы вынесли – как кончим дело, чай в саду пить будем.

Прохор, который звался денщиком лишь по привычке, а на деле был уже в должности ординарца и носил лейтенантские погоны, браво козырнул и вышел.

И тут Кошкин взорвался:

– Извольте прекратить! Я не желаю!..

– Соберись и успокойся, – посоветовал Иван. – Ты не хочешь сравняться с тем, кто дал имена всем Божьим творениям? Извини, я не верю. – Он повернулся к могу: – Ну что ж, приступим.