Ей стало снова страшно.
   В Париже она развлеклась, и страх куда-то отступил. С Люцием она потрудилась, и этот труд тоже на время дал ей забыться. Теперь страх навалился снова бетонной плитой.
   Страшная мысль промелькнула, она пыталась отогнать ее, не тут-то было, мысль возвращалась снова и снова, изматывала, прокалывала череп, зудела в ушах, сжимала когтистой лапой колотящееся под ребрами сердце. Павел Горбушко, Павел… ведь он любил Любу. Как она раньше не догадалась. Ну да, да, он любил ее. Он любил ее как маньяк, да он и был ее маньяк, иначе зачем же он слонялся за ней по свету, зачем околачивался возле, как соглядатай, зачем все время писал о ней… о, из своих статей и заметок о ней он уже давно мог бы состряпать целую книгу!.. и прославиться, прославиться вполне бескровным, благородным способом… зачем ему ее, Аллу, шантажировать… зачем было ее, Аллу, делать одновременно бесплатным сыщиком и живой мишенью…
   Она застонала, прижалась горячечным лбом к запястьям. Пластмасса руля холодила ей ладони. Павел Горбушко, Павел. Маньяк, фэн, вредный папарацци. Он мотался за Любой по свету… он ревновал ее к любовникам, любовницам, мужьям и поклонникам… он записывал каждый ее вздох, каждый шаг… и верный и неверный… это он, Павел Горбушко, мог убить Любу.
   Мысль снова обожгла так больно, что Алла, простонав, прижала ладони к щекам, прикусила зубами палец.
   Это он, Павел Горбушко, убил сперва Любиного мужа… затем Любу… Зачем?! А чтобы не досталась никому. Чтобы обладать ею — на кассетах, на дисках, в записях, в книгах о ней — целиком и полностью, сполна, всецело. Люди могут сделать все что угодно из-за любви. Особенно из-за такой… сумасшедшей. Больной.
   А ее, Аллу, он мог тоже… подставить?!.. Ну да, почему бы нет… Выследить ее в «Парадизе», положить глаз на бедную шлюшку… Пасти ее — незаметно для самой Аллы… И подстроить так, что Люба, по возвращении с гастролей, увидела Аллу в «Парадизе» за трапезой… Он знал, знал, что Люба падка на баб… Господи, Алка, ну что ты несешь самой себе, ну ведь это же бред, бред чистой воды… У тебя жар… Так нельзя… Ты издеваешься над собой…
   Убить Любу, чтобы не досталась никому… Тогда… Тогда папарацци тяжело болен. Тогда он — умалишенный. И ему место в клинике. А не на воле. Тогда она, Алла, связалась с сумасшедшим. И черный Павел, следуя логике вещей, убьет и ее. Он убьет ее не из своего намасленного «Браунинга». Он убьет ее своим, хорошо продуманным способом. Он просто объявит всему миру, что убийца знаменитой Башкирцевой — она, Алла. И ей нечем будет крыть. Все улики — против нее. Снег… снег… он заметает лобовое стекло…
   Он хочет сенсации. Он ее получит. Алла прогремит на весь мир. «Убийца великой Башкирцевой найдена! Она уже за решеткой!»Ее не помилуют из-за того, что она несколько месяцев играла роль Башкирцевой — и играла с блеском.
   Как ты докажешь, что убил Башкирцеву Павел Горбушко?! Как?!
   У тебя нет доказательств, Алла. И не будет.
   Она подняла голову. Ее расширенные глаза невидяще глядели на суровую белизну снега за окном машины. Снег все валил и валил с черных небес, и это был русский март, — а весь Париж уже в цвету, а где-нибудь на юге, далеко, в Греции или в Алжире, уже снимают первый урожай апельсинов.
   Почему это не будет доказательств? Будут. Она захочет — и будут.
   Ее рука протянулась к сумочке. Пальцы нырнули в теплую темноту, ощутили скользкость алой атласной обивки. Пальцы нашарили и вытащили на свет железный цветок. Нет, конечно, он был не совсем шар. Чуть вытянутый, со слегка отогнутыми на вершине рельефными лепестками — издали как живой тюльпан, только металлически блестящий, серебряный. Ей отчего-то до полусмерти захотелось развернуть машину и поехать в Рязанский переулок, в нищенское логово Ахметова, купить водки и надраться с ним до умопомрачения.
   Если это Горбушко убил Любу, ей несдобровать. Она должна держать ухо востро. Горбушко сам не знает, какую собачку он натаскал на розыск.
   Если это банкир Григорий Зубрик убил Любу, то все будет гораздо проще. Банкир или купит у нее Тюльпан и свалит в туман, за кордон, заметя следы, или, если Алла будет себя неаккуратно вести, пришьет ее — выстрел в затылок, и делу конец, а трудяга киллер молодец.
   А если это Ахметов?.. Она тронула руль. Включила «дворники», они заработали с тихим шуршанием. Зачем художнику было убивать Любу? Он же хотел убить свою неверную жену. Интересно, кто была его жена?.. Он так красиво говорил о ней, даром что вусмерть пьяный был… так ее описывал — Алла словно бы видела ее перед собой, ее стать, пышность ее иссиня-черных волос, смуглоту ее кожи, огонь ее глаз… Она зажмурилась. Перед ней на миг — на один только миг — встало, ослепив ее смуглой молнией, лицо жены Бахыта Худайбердыева, танцовщицы Риты Рейн.
* * *
   — Настоящий Рембрандт?.. Нет, ну вы подумайте только, настоящий Рембрандт!.. Мне приволокли на экспертизу настоящего Рембрандта, Рита, и, ты бы подумала, откуда?.. из Васильсурска, из деревни, представляешь!..
   Рита заглянула в рабочую комнату мужа из коридора. Ее голова была обмотана махровым полотенцем — она только что приняла горячую ванну. Смуглое лицо блестело, намазанное дорогими кремами. Она старела уже стремительно, и ей не грех было позаботиться о своей увядающей коже.
   — А где это Васильсурск, Бахытик?..
   — О, это такое живописное местечко на Волге, раньше это город был, еще при Иване Грозном основан, там жили корабелы… потом все пришло в упадок, революция, разруха… теперь это просто большое село… Оттуда, представь, приплыла в Москву такая бойкая старушка Формозова, с картинкой под мышкой… вот, говорит, взгляните, всю жизнь в гостиной висела, потом за печкой стояла, а я дом продавать стала — вытащила, от пыли вытерла, гляжу, уж больно картинка хороша, дай-ка в Москву на экспертизу свезу!.. Вот и привезла. Настоящий Рембрандт ван Рейн, твой, между прочим, однофамилец, душечка!
   Рита вошла в комнату, сдернула полотенце с головы, протирала мокрые волосы, россыпи мелко завившихся от влаги черных кудрей. Седые нити блестели там и сям. Старость, Рита, старость. Скоро твоя гибкая спинка перестанет в танце гнуться, как надо.
   — Дай глянуть. — Она наклонилась над холстом, разложенным на столе под лампами сильного накала, под укрепленными на штативах лупами. — М-м, какая красота!.. Это и вправду, наверное, твой Рембрандт. Только у него был такой мазок — плотный, с такими странными пупырышками, бугристый… светящийся изнутри, будто там светлячки сидят, под красками, за холстом…
   Бахыт оторвался от влюбленного созерцания полотна. Искоса поглядел на склонившуюся над столом Риту.
   — Не скучаешь?..
   Она выпрямилась. Глаза потемнели, под ресницами полыхнул черный огонь.
   — Не поняла.
   — Не скучаешь, говорю, по художнику своему?.. Сердечко не екнуло?..
   Он увидел ее спину. Она повернулась к нему спиной мгновенно.
   — Рита, Рита, Рита… Ну нельзя же так… Я не хотел тебя обидеть. Ничего плохого не хотел, ты слышишь?!..
   Она обернулась уже от двери, раздувая ноздри.
   — Какое ты… — Она куснула губу. — Ты, да, ты имеешь право меня так спрашивать? А если я отвечу, что скучаю?
   Антиквар, отложив лупу в сторону, встал из-за стола. Его усики подрагивали.
   — Рита. Ну не надо так. Все, что ни делается в жизни, все к лучшему. Ты многое пережила, я догадываюсь. Когда ты удрала из Америки с Лисовским, ты же совсем не предполагала, что Женька, сволоченок, бросит тебя… буквально на дороге. Одну. Без всего. С горсткой дурацких бабьих побрякушек в шкатулке под мышкой, с тремя тряпками в чемоданишке. А ты, небось, думала, что станешь женой алмазного магната. Ты…
   — Я ничего не думала! — Она уже тяжело дышала. Мокрые волосы рассыпались по голым, высовывающимся из полосатого халата плечам, падали на щеки, лезли в рот. — У меня же не голова, а свекла! У меня же только руки и ноги для танца! И дырка для…
   — Рита! Ну прекрати! — Он стоял перед ней, схватив ее за запястья, сощурясь, глядел ей в лицо. — Если бы ты не удрала из Америки с Женькой, я бы не встретил тебя! И мы бы…
   Она вырвала руки. Больно ударила его ребрами ладоней по кистям. Он отшатнулся.
   — Ты забыл, Бахыт. Ты как будто бы все забыл. Нет, память у тебя хорошая. Ты забыл, на каких условиях я пошла за тебя. При каком условии. Напомнить?!
   Со стола на них, стреляющих друг в друга глазами, смотрела грустная восточная девушка в тюрбане. Девушка сидела в кресле с высокой спинкой, на ее колени была брошена парчовая, переливающаяся золотыми узорами ткань; она вся, будто елка в Рождество, была увешана, усыпана, как алмазным снегом, драгоценностями: ее шея была обвернута три, четыре раза жемчужной низкой, где перемежался розовый, белый и черный жемчуг, в ушах у нее качались длинные, как слезы, висюльки то ли из хризолита, то ли из аквамарина — бледно-зеленые, прозрачные, — на ало-розовом, как заря, атласе тюрбана светились нежные капли мелких брильянтов и горного хрусталя; талия была туго затянута в бархатный корсаж цвета осеннего листа; у девушки, среди всего этого великолепия, были такие печальные глаза, полные невылившихся слез, что хотелось прижаться к ней, шепнуть ей на ухо слова утешения, вытереть ей глаза от слез ладонями.
   У ног девушки, коленопреклоненный, стоял старый человек. Он был весь сед, как лунь, морщинистое скуластое лицо было сурово, угрюмо, как у старого солдата. Узкие глаза были непроницаемо равнодушны. Он смотрел не на девушку — он смотрел в пространство, мимо нее. Он смотрел в свою близкую смерть. На колене он держал потускневший медный военный шлем. Седые усы нависали над подковой губ. Морщины изрезали высокий лоб. В ухе, обращенном к зрителю, мерцала золотая слезка серьги.
   Худайбердыев кинул взгляд на печальную девушку и на старика у ее ног. Саския?.. Нет, для Саскии натура слишком молода. И потом, Саския была беленькой, рыжей, а эта смуглянка. Хендрикье?.. Возможно. Рембрандт был много старше Хендрикье, своей служанки.
   — Не надо мне ничего напоминать, Рита. Я и так помню. — Он отвел тяжелый взгляд от картины. — Давай сменим пластинку. Я куплю этого дивного Рембрандта у этой васильсурской курочки за гроши, предложу ей, м-м, тысячу долларов, а то и пятьсот, она таких денег никогда в жизни не видела, бедная деревенщина. А сам продам этот холст… ну, на Кристи… при содействии Гии Ефремиди… за несколько миллионов. Как ты думаешь?.. А?..
* * *
    Этот синий негр на подтанцовках, у меня на бэк-вокале, очень нравился мне.
    Он мне приглянулся сразу, как перешел ко мне с подтанцовок у Люция. Когда это произошло? Я особо не замечала таких вещей, всем подобным распоряжался Беловолк, я не понимала ничего в этих крошках и амбалах, что раскачиваются там, сзади меня, напевая, завывая, вскрикивая, дергаясь, создавая мне гудящий, прерывистый музыкальный фон, — мурлыкают, стонут, воют, да и ладно, и хорошо. Мне важно было самой не ударить лицом в грязь, все свое спеть, чтоб от зубов отскочило, охота мне еще была думать о бэк-вокале. Но этот синий негр! Я сразу приметила его.
    Господи, когда кончится этот холодный март?! Эта холодрыга… Эти вечные снега… Я не снимала черных перчаток из тонкой кожи — руки у меня все время мерзли, на сцене вечно дуло из всех щелей, холодно было держать микрофон. Я приближала к огурцу микрофона холодные губы.
 
 
Я летучая мышь,
Я боюсь голубого огня.
И надменный Париж
Наглой роскошью плюнет в меня.
В Сан-Францисском порту,
На закате безумного дня,
В карты — ах, сигаретой ко рту —
Моряки проиграют меня…
 
 
    Беловолк и Вольпи пробовали со мной старый эмигрантский репертуар. Мой чуть хрипловатый голос — «ах, Люба-то, вы не заметили, вы знаете, пьет!.. Пить много стала!.. Слышали, как голос изменился?!..» — идеально подходил для черной русской «летучей мыши» парижских подворотен двадцатого года, лондонских трущоб, сан-францисских портовых кабачков. Канувшее время, почему его стали вытаскивать из небытия? Потому что человек оглядывался назад и видел: там, позади, в тех черных годах, люди тоже страдали. Сейчас страдают — война на Кавказе идет. Тогда страдали — Россию взорвали, осколки летели по свету. Большевики — террористы номер один. Куда до них Масхадову и Басаеву.
    Мне на рожу накладывали черную вуаль, ярко, вызывающе подмазывали губы; Беловолк приставил ко мне замечательную визажистку, я отдавалась ее рукам, как отдавалась бы ласкам в постели. Та ночь с Любой не сделала из меня бисексуалку. Видно, мало хлебнула я нового наркотика: закинутое лицо мертвой Любы заслонило все чувственные утехи. Визажистка вытворяла с моей мордой чудеса, из зеркала на меня глядела, взмахивая загнутым ресницами с целым слоем черной штукатурки, блестя подмалеванными черным карандашом глазами, пылая лихорадочно горящими скулами над запавшими, как от недоедания, щеками, поблескивая жемчугом зубов в зазывной, дешево-просительной и вместе ненавидящей улыбке, русская эмигрантская певичка шанхайского ресторана, шансонетка парижского кафешантана, девочка нью-йоркского подпольного борделя. Ах, русские, рассеялось вас по свету! И выживаете вы, кто как может. Кто к геям примкнет — у геев водятся деньги; кого возьмут на содержание; кто прорвет грязную холстину нищеты, пробьется к тайному богатству, к громкой славе; кто — заживо сгниет под забором, в порту, на свалке, у порога дешевых забегаловок, продаваясь за шиллинг, за сантим, за цент, за юань. Я чувствовала на своей шкуре боль и пот тех, уехавших когда-то вон из России. Я ощущала — этой намазюканной, этой ярко размалеванной, декадентской своей, красивой рожей — слезы, что текли по их лицам, и они, эти слезы, прожигали мне щеки. Визажистка отступала от меня на шаг, прищуривалась: «Идеально! Хоть сейчас в кафе „Греко“». Я, к стыду своему, не знала, где это кафе «Греко». На Волхонке?.. На Якиманке?.. Мне Беловолк потом сказал, что оно в Нью-Йорке, и что там обедали все знаменитости. И русские эмигранты тоже.
    Я приближала микрофон к губам, хрипела в его дырки душещипательные слова эмигрантских песен, — а за моей спиной, на бэк-вокале, выделывался этот черно-синий негр, Фрэнк, кажется, его звали, ну да. Он изгибался так, что его затылок касался пола; он мог дать сто очков вперед всем виртуозным рэперам, что подпрыгивают и крутятся на руках на Новом Арбате, на Пушкинской. И его голос, звучный, глубокий, будто кто-то ухал в пустую выдолбленную тыкву, выделялся из всех голосов моих подпевал: теплый такой тембр, влекущий, густо вибрирующий, заствляющий чужое тело дрожать ответно. Казалось, его баритон сотрясает доски пола. Почему он изгаляется на подтанцовках, а не солирует? Я пела про летучую мышь — вдруг резко обернулась к нему. Он поймал мой взгляд глазами. Понял. Подскочил из вереницы прыгающих кордебалетников. Обнял меня рукой за талию. И мы завальсировали, заскользили с ним, высоченным, черным, по сцене в медленном сексуальном танго, и он наклонял меня, как хотел, ломал, вертел, прислонял свое лоснящееся лиловое лицо к моему, мне стало жарко, краска текла по моему лицу ручьем, я шепнула негру по-английски: «Thank you very much». Синие белки блеснули совсем рядом с моими глазами. «Отлично сымпровизировали! — зегремел из тьмы зала Беловолк. — Так оставить!.. Фрэнк, ты слышишь?!.. то же самое сделаете с Любой на концерте…»
    После репетиции, кинув микрофон в руки подбежавшему помрежу, я подошла к подтанцовщикам. Синий Фрэнк каланчой возвышался над всеми. Я посмотрела ему в блестевшее от пота ночное лицо и рассмеялась.
    — А вы находчивый. Спасибо.
    — В английском языке нет «ты» и «вы». — Он взял меня за руку. — Ты отлично поешь. Ты вблизи лучше, чем я думал. Смой, пожалуйста, всю эту краску в гримерке.
    Он потрогал мою щеку пальцем. Вытер ладонью смазанную помаду с подбородка. Я шутя ударила его по руке.
    — Не распускай руки, Фрэнк!
    Он улыбнулся мне, и я чуть не зажмурилась от сахарного высверка его крупных веселых зубов.
    — Мисс права. Я не прав. Больше не буду. — Он спрятал руки за спину. — Может, пойдем посидим в баре?
    И мы пошли сидеть в баре. Бар был рядом с репетиционной студией — на Трубной площади. Фрэнк все заказал сам, не дал мне и кошелька раскрыть.
    — Будешь пиво?
    — Как хочешь. Бери. Тогда и креветки тоже.
    — Не только креветки, я возьму тебе икры. Любишь икру, Люба?.. кавиар… русское лакомство…
    Смотри-ка, а парень-то, оказывается, не промах. Он понабрал нам всего — икры, креветок, пива «Туборг», спинок воблы в пакетиках, соленых орешков, разложил все это на столе передо мной, будто рассыпал из сундука драгоценности. Ухажористый, ничего не скажешь. Распускает хвост. Бабам такие нравятся, это правда. Мне это все тоже, как ни странно, нравилось. Нравилось, что он такой веселый, разговорчивый; нравилось, что он меня на репетиции сразу понял, повел меня в танце. Пластичные негритосы, они двигаются по сцене, как никто. Врожденная грация. Ну что ж, Алка, дорогая Сычиха, ты вполне имеешь право сегодня оттянуться. Отдохнуть. Слишком напряженный у тебя график, киска. Интересно, чем тебя будет развлекать этот черный парень? Недурно балакает по-русски. Расслабься. Не думай ни о чем. Какое вкусное холодное пиво.
    — Давно в России?..
    Он, осклабясь, ласково, сверху вних посмотрел на меня.
    — Порядочно. По языку понятно?
    — У меня лучше работается, чем у Люция?
    — Нет слов. — Он двинул пивным бокалом о мой, кивнул мне. Глотнул пива, забросил в необъятный рот креветку прямо в панцире, захрустел ею хищно. — Блеск. Ты тоже блеск. Я люблю тебя слушать. И смотреть тоже. Ты хорошо двигаешься.
    — Ты тоже. У нас с тобой сегодня здорово получилось. — Я подмигнула ему. — Не повторить ли нам это знойное танго?
    На миг в его веселых глазах, в синих белках промелькнуло черное пламя. У, темпераментный черномазый, о чем ты сейчас подумал?.. Я поднесла к губам бокал с темным сладким пивом. Только миг страха. Снова искры веселья. Белые зубы грызут русскую жесткую воблу.
    — Конечно, повторить. И пиво повторить тоже. Нас режиссер не заругает за… — Он искал слово. — За самоволь… самовол…
    — За самовольничанье. — Я взяла креветку и стала ее очищать, подколупывая янтарно-оранжевый панцирь длинными крашеными ногтями. — Ты долго здесь пробудешь? Когда у тебя кончается срок контракта?
    — Все на свете временно, Люба. — Фрэнк подлил себе пива, оно запенилось, вылилось на стол, он смахнул его ладонью. — Все временно. И контракт закончится… но если мне понравится, я все продлю. Ты мне нравишься, Люба.
    Он бухнул это недолго думая, еще не выпив третью бутылку пива. Я засмеялась от души. Он засмеялся тоже.
    — Я польщена.
    — Ты мне нравишься, но у меня есть девушка, вот в чем беда.
    — Это не беда. Мужчина — полигамное животное.
    — А женщина?
    — А женщина — жрица.
    — What is «жрица»?.. Та, которая много жрет?..
    Мы смеялись так громко, что бармен за стойкой расхохотался тоже.
    — Вроде того.
    — Когда твой Беловолк начнет готовить «Любин Карнавал»?.. Время поджимает.
    — Беловолк не мой, и времени еще навалом. Скоро начнет, наверное. Мне он пока ничего не говорил.
    — Зато мне говорил. — Он забросил в рот еще одну креветку. — Он хочет привлечь к «Карнавалу» в этот раз рок и рэп.
    — Рок и рэп?.. — Я зачерпнула маленькой ложкой осетровой икры из крошечного блюдечка. — Презабавно. Еще забавней то, что он тебе об этом говорил.
    Фрэнк, поблескивая белками, осклабился еще шире. Его лицо наплыло на меня, как черная Луна.
    — Ты считаешь меня мелкой… как это… вошкой?.. Я не мелкая вошка, Люба. Я знаком со Стиви Уандером. Я знаком с Эминемом.
    — С этим голубым придурком?..
    — Я-то не голубой, успокойся. — Я рассматривала крутые завитки его черных, чуть с сединой, похожих на баранье руно волос над ухом. — Я прекрасно разбираюсь в этом деле, я же музыкант. Я сам занимался долго и роком, и рэпом. И потом, я знаю в Москве места. Рок-тусовки. Тусовку Стадлера, тусовку Кувшина, тусовку Лехи Красного. Это самые гениальные ребята в вашей рок-музыке.
    Я вздрогнула. Стадлер! Леха Красный! Да это же звезды! А ты, черный мальчик, оказывается, не лыком шит. Вот как дело повернулось. Глядишь, вы с Беловолком споетесь, задавите меня вашим роком, куда я вам сгожусь со своим эмигрантским джентльменским набором.
    — Твоя девушка — рокерша?..
    — Моя девушка в Америке. Она скоро приедет сюда. Я сделал ей в посольстве, через Кеннета Фэрфакса, визу на три года. Она еще маленькая. — Он помолчал. — Ей всего четырнадцать.
    — Ты любитель нимфеток, Фрэнк?..
    — Я любитель пива, Люба. И креветок. И твоих бесподобных песен.
 
   Она позвонила сначала Игнату Лисовскому, потом Бахыту. В трубке, когда она набрала номер Игната, нежный мелодичный голосок промурлыкал: «Абонент не отвечает или временно недоступен, попробуйте позвонить позднее». Бахыт снял трубку сразу же. «Здравствуйте, Бахыт. Я надумала. Я хочу встретиться с Григорием Зубриком». Она, закрыв глаза, видела, как Бахыт, держа трубку, смеется, подрагивает тонкими усиками. «Ну вот, давно бы так, давно пора. Если вы согласитесь, вы примете разумное решение, Люба». Они договорились ехать к Зубрику завтра.
   Перед тем, как ехать, она вытащила Тюльпан из сумки и, в который раз, стала его рассматривать. Она медленно поворачивала его в руках, как маленькую серебристую планету. Ей показалось, что один из металлических лепестков чуть сдвинулся с места, шевельнулся. Алла поколупала его ногтем, раз, другой. Нет, все на месте. Все вылито из цельного железа намертво. Все-таки старая это вещь или новая?.. Худайбердыев говорит — она стоит дорого. Вернее, это Зубрик хочет ее купить дорого. Значит, она очень нужна Зубрику. Значит… Ничто ничего не значит. Она еще ничего не знает.
   Она покачала Тюльпан в ладонях, как котенка. Металл отблеснул, будто седина. Маленькая голова седого ребенка. Маленький железный кулак. Ты никогда не разожмешься, ибо внутри тебя тоже железо. Мертвый сплав. Загадка, найденная в постели, близ еще теплого трупа. Как же быть? Как разгадать тебя? Зачем ты появился на свет, Тюльпан? Зачем тебя сделал Эмигрант?
   Как… тебя… сделали… тот монгол в Нью-Йорке… она забыла его имя, что-то вроде Цаган… Цырен… и как же ты убиваешь, ты, орудие убийства…
   Она еще раз ковырнула железный лепесток ногтем. Чуть не содрала перламутровую раковинку ногтя. Застонала. Поглядела на часы. Надо было поторопиться.
   Жилье Зубрика ее поразило. Она ожидала всего чего угодно, но не такого роскошества. Зубрик перещеголял, должно быть, всех российских олигархов. Возможно, у него была врожденная тяга к византийской роскоши, к царской обстановке. В его жилище, в элитном особняке во Вспольном переулке, все подавляло невиданным блеском, позолотой, драгоценностями, фарфором, старыми картинами в тяжелых золотых багетах, антикварными японскими вазами, громадными, как в Большом театре, люстрами, свешивавшимися с украшенного лепниной потолка и звеневшими на сквозняке всеми хрустальными подвесками. Царь Зубрик! Она закусила губу, чтобы не рассмеяться. Сразу видать, Бахыт немало помог хозяину, загрузил апартаменты музейными мебелями. Алла не сомневалась в том, что Зубрик и антиквар — друзья. На той, римской, фотографии все они сфотографировались вместе неслучайно. Башкирцева и ее приближенные… Башкирцева и ее вассалы… Алла, стоя перед старинной картиной — она не знала, чьей кисти, она не разбиралась в живописи, — преодолевая брезгливость, смотрела в оплывшее лицо банкира, стараясь не глядеть на его свисающий, как бараний курдюк, над ремнем брюк, огромный живот.
   — Ну-те-с, любезная Любочка, здравия желаю вам, родная, радуйте и впредь нас своим несравненным искусством. Я, как любитель искусств… как большой меломан… выражаю вам… — Алла дернула губой. Зубрик понял: не надо затягивать, — щелкнул пальцами, в гостиную, семеня на каблучках, в накрахмаленном фартучке, вошла горничная, катя перед собой двухэтажный столик для ланча на колесах, уставленный яствами и выпивкой. — Поговорим о деле. Бахыт сказал мне, что вы согласны продать мне эту редкую, хм-м-м… антикварную вещицу. Он назвал вам мою цену, как я понимаю. Назвал, да, Бахыт?
   — Назвал. И госпожа Башкирцева не была против.
   «Еще бы, кто будет против миллиона. А как ловко Бахыт наврал мне, что это вещь редкая, старинная, антикварная, эпохи… кого?.. Чингисхана?.. Брехло. Он же не знает, что Эмигрант мне все рассказал. Что за бутылкой „Абсолюта“ он абсолютно все, все, все мне рассказал. Все, кроме одного. Я не знаю, как Тюльпан убивает. Что это за оружие».
   — Я не против. Только…
   При слове «только» они оба, Худайбердыев и Зубрик, напряглись и сделали стойку. Алла переводила взгляд то на одного, но на другого. Выждала паузу. Она ведь все-таки уже была актриса.
   — Что — только? — подал голос Зубрик и колыхнул животом. Бахыт отвернулся, якобы равнодушно посмотрел в высокое ампирное окно, за которым валил мокрый, волглый мартовский снег.
   Алла озорно вскинула голову и улыбнулась. Закрученные черные локоны на ее щеках отбрасывали тень на ее дрогнувшие в улыбке губы.
   — Только у меня есть одна просьба. Я бы хотела, чтобы эту сумму перевели не только на мой счет.