«Убили Люция!.. Люция убили!..»
   Да не убили, а только ранили. Ранили, дурачье, что вы все так орете!
   Где-то в углу, захлебываясь слезами и всхлипами, громко плакала Садыкова. Он подумал коротко и зло: может, она навела, восточная ханская собачка?.. — и отбросил от себя, как мусор, эту обжегшую его мысль. Врагам уже давно не нравятся его песни. Все на свете политика. Они кричат: ты, черный!.. Ты, красный!.. Вы, желтые… вы, измазанные кровью до ушей… Он закрыл глаза, слушал гомон и резкие выкрики врачей, хлопотавших над ним. До него с трудом дошло, что он чудом остался жив. Может быть, кто-то вовремя подтолкнул стрелка под локоть.
   Он почувствовал аромат парижских духов. «Коко Шанель», он знал эти духи. Так могла душиться только одна баба в мире. Любка Башкирцева. Вот она наклонилась над ним. Обеспокоенно шарит по нему глазами. Трогает закатанный рукав его концертной ало-розовой атласной рубахи.
   — Люций, ну что же ты так, а!.. Люций, кто тебя?!.. Тебе не больно?..
   — Прежде чем я тебя увидел, Любаша, я тебя унюхал, девочка, — кряхтя, поднимая перед хлопочущими врачами руку для перевязки, выдохнул он. — Ты откуда?.. Из Парижа?..
   — С Марса, дорогой. — Она всунула ему в рот мятную таблетку. — Пожуй, легче станет.
   — Любка!.. — Он задохнулся, улыбался, запрокинул голову, из глаз его по вискам стекали неправдашние, кукольные слезы. Он уже лежал на носилках. Импресарио рвал на себе волосы. Лысый усатый врач, глядя на наручные часы, держа его за запястье, щупал пульс. — Ты всегда была друг мой… ласточка…
   Алла наклонилась над ним. Ее лицо оказалось слишком близко от его лица. Удивление начало вытягивать его глаза, оттягивать вниз челюсть.
   — Черт, Любка!.. у тебя раньше глаза, Любка, были зеленые!.. А теперь… черные!.. Что, контактные линзы?.. Надоели тебе твои изумруды?..
   Она нашлась очень быстро. Почти мгновенно.
   — Я накапала белладонны, дружочек, чтобы взгляд был загадочный. Это зрачки такие широкие. Тебе не больно?..
   — Терпимо. — Он поморщился. — Так как там в Париже, а?.. Эйфелева железка все еще стоит?..
   — Стоит, стоит, — она усмехнулась. Милиционеры оцепили кулисы, кричали: посторонним очистить помещение!.. Слабо доносился отдаленный гул возбужденного зала, ждавшего продолжения концерта, а получившего кровавый бифштекс сенсации. — Еще как стоит.
   Погладила его по побледневшей, потной щеке. Угораздило ее припереться к нему на концерт, а в него возьми и выстрели какой-то подонок. Впервые Алла ощутила, каково это — быть звездой: оказывается, это еще и опасно. Ты идешь по лезвию бритвы. По канату. Ты скользишь над пропастью. Балансируешь. Держишь в руках груз. Канат врезается в голую ступню до крови. А снизу, из задравшей головы толпы, в тебя, прицелившись, стреляют. Красавчик Люций, любимец публики Люций. Черные, масляные кудри до плеч, рубаха «а-ля рюсс», мускулы переливаются и играют под смуглой кожей, загорающей на пляжах Майами и Мальдивов. А может, просто кварцем парнишка облучается в районной поликлинике?.. Она улыбнулась ослепительно и, подмигнув, сказала певцу:
   — До свадьбы заживет.
   — До свадьбы с тобой?.. И голос у тебя какой-то хриплый, мать. Что, простудилась?.. Иль де Франс погодой не балует?.. — Он стрельнул в нее глазами. — Эй, костоправы, поосторожней!.. кость все-таки пулька зацепила, наверно… ч-черт…
   Алла мысленно выругалась. «Контактные линзы Беловолку заказать — немедленно. Как это мы упустили. Любкины зеленые глаза… как же я забыла — в ту ночь… они же, виноградины эти зеленые, мерцали так близко… ну, она же все-таки не кошка была, а баба…»
   — Ты… со мной… в больницу?.. — выхрипнул он, благодарно вскинув на нее глаза. Она крепко сжала его здоровую, не раненную руку.
   — Я поеду с тобой в больницу. Я поухаживаю за тобой. Я посижу около тебя. Я… — Она наклонилась к нему ниже, очень низко, лицом к лицу. Ее жесткие волосы черным вороновым крылом коснулись его потного лба. — Нам надо поговорить.
   — О них?.. — махнул он головой, оскалился. — Об этих гадах, кто… стрелял?!.. Суки… Я догадался, кто это… Я их найду… Ты их знаешь тоже?!..
   Она промолчала. Кивнула. Пусть думает. Пусть надеется. Месть — здоровое чувство. Все люди кому-то хотят в жизни отомстить хоть однажды. Она видела, как почтительно, подобострастно на нее смотрят врачи: «Сама Башкирцева!.. Не прогоняйте ее… Она будет сопровождать Люция… Она пообещала нам импортных лекарств!..»
   Перед подъездом концертного зала дверцы кареты «Скорой помощи» и черного форда Башкирцевой хлопнули одновременно.
 
   Она курил сигареты нервно, одну за другой; за окнами шел мокрый густой снег; Люция положили в Первой градской в бокс, и он велел открыть окна, и рявкнул: «Хочу курить и буду курить, рана пустяковая, что вы так все со мной возитесь, я через неделю буду петь в Филадельфии!.. и моя подруга пусть курит!.. провалитесь все!..» — и он курил, и Алла курила, и ссыпала пепел куда угодно, неряшливо, не глядя, на больничную тумбочку, в шкурку очищенного апельсина, уже не думая ни о чем, напряженно смотря певцу в лицо, впившись в него, как клещ, выпытывая, узнавая, докапываясь до истины. По ее вискам тек пот. Она стряхивала его ладонями. Ей было жарко и страшно. Она шла до конца. Шла ва-банк. Другого такого случая может не подвернуться. Он может узнать, кто она. Все раскроется, и он будет глумиться над ней. Пока она для него Люба — она должна выжать из него все соки.
   Врачи думают, она рассказывает ему сказку на ночь. Что они вместе едят апельсины и мандарины и смеются, и перемывают косточки звездным друзьям.
   Сказка на ночь!.. Она задавала вопросы. Ее голос стал стальным, как лепестки Тюльпана. Люций трясся. Люций катал кудрявую голову по подушке.
   — Люций. — Она стряхнула пепел себе в ладонь. — Не пудри мне мозги. Где ты был тринадцатого ноября? У тебя точно были концерты здесь, в Москве. Я узнала. Можешь не врать мне, что ты был на Мадагаскаре.
   «Если это он убил меня, то он держится молодцом. Не подает виду. Факир был пьян, Люций, да, фокус не удался?! Ты меня убил, а я внезапно выздоровела. Воскресла. Рана легкая, горло проткнул, всего лишь, и даже голосовые связки не задел, вот что странно; и я пою еще лучше, чем прежде. Чудеса, а?!»
   Он отвернул он нее смуглое, блестящее от пота лицо. Вытащил пальцами сигарету изо рта, поднял здоровой рукой над головой. Морщась, проследил, как вьется дым.
   — Не приставай ко мне!.. — Покосился на нее. — Ты что, Любка, будешь мстить мне вечно за те твои побрякушки?!.. да я ж взял их у тебя не по пьяни, я взял их в уплату… за то, что я молчал, как рыба… молчал о том, что… что сразу бы, Любка, ты же знаешь об этом, выбило у тебя табурет из-под ног!..
   — Я знаю. — У нее закружилась голова от пустоты чудовищного незнанья. — Я прекрасно все это знаю, Люций. Да, ты мне здорово помог. — «Черт подери, если б знать, в чем, как и когда». — И все же, послушай… Тебе знакома эта штучка?
   Жестом фокусника, уже отработанным, она выдернула Тюльпан из сумочки. Сигарета в углу ее рта загасала, чадила. Она не отрывала глаз от побледневшего лица Люция. Милле тогда, в Париже, тоже побледнел, когда она вынула из сумки Тюльпан. Что это они все бледнеют? От удивления? От интереса? От ужаса?
   — Ну?.. Первый раз видишь?..
   Он бросил сигарету на пол. Протянул руку. Сморщился от боли, привставая на локте.
   — Эй, дай-ка сюда, дай…
   Оружие. Алла, это оружие. Не давай ему Тюльпан в руки. Если он знает, как эта игрушка убивает, он убьет тебя в одну секунду. Второй раз, вот смех.
   Она отвела руку с Тюльпаном в сторону. Виски Люция, переносица блестели. Он отдул кудрявую мокрую прядь ото лба. Зло зыркнул на Аллу.
   — Что это за кегельный шар?.. Погремушка, что ли?..
   — Да. Милая такая погремушечка.
   Спокойно. Ты же Люба, Алла. Ты Люба. Молчи. Улыбайся. Изучай его глазами. Не подавай виду. Вдруг он знает, что Башкирцева убила Лисовского?.. и ей пришлось заплатить этому хлыщу, этому заносчивому эстрадному кукленку за то, чтобы он держал язык за зубами, горстью своих алмазных побрякушек, пригоршней знаменитых алмазов своего погибшего мужа…
   — Люций, — она сжала в кулаке Тюльпан, стараясь говорить как можно спокойнее. — Я не в претензии к тебе. Но, знаешь, все осложнилось. Тучи сгустились. За нами следят.
   — Ха!.. — Он дернулся на больничной койке. Она глядела в его круглые, черные птичьи глаза, на чуть крючковатый, как у клеста, нос. — Кто?..
   — Кто может следить за нами с тобой, Люций, в таком государстве, как наша Россия?.. Мы же не на чужбине, дорогой… Здесь и слежка-то своя, родная. У нас такая, миленок, страна: убьют — своей смертью помереть не дадут…
   За стеной бокса кто-то закричал. Мучительно, от боли. Может, делали болезненный укол. Может, перевязку. Больница, людские страдания. Лучше страдать как угодно, терпеть боль, корчиться в муках, но быть живым. Как страшно быть мертвой. Ничего не чувствовать. Ничего не видеть. Ничего. Чернота. Пустота.
   — Да, мы не на чужбине, — рот Люция горько изогнулся, он бессильно откинулся на подушки. — Мы на любимой родине, Любка.
 
    Я долго трудилась над ним. С меня семь потов сошло, пока я докопалась до истины. Я подкупила всех ночных дежурных сестер и нянечек. Я совала им рубли и доллары, совала загодя припасенные коробочки конфет, дорогие лекарства. И они отступились, оставили меня с Люцием, и я сидела с ним, потеряв счет времени, выкурив хренову тучу сигарет — предусмотрительно и сигаретками я впрок запаслась, чуть ли не мешком. Голос, конечно, от такого количества курева запросто посадить можно было… Миша Вольпи расстрелял бы меня, если бы узнал, сколько я выкурила в ту ночь в Первой градской… Ох и узнала я, кто я такая, я, Любка Башкирцева, урожденная Фейгельман, была на самом деле!
    Ох и оторва! Оторви да брось!
    Ох и шлюха… Мне до такой шлюхи было далеко…
    Я выудила из него, за что же все-таки я заплатила ему парой дорогущих браслетов с черными брильянтами и синим африканским, искусно ограненным крупным алмазом из копей Берега Слоновой Кости, а также неслабенькой золотой диадемой с мелкими и средними алмазами стоимостью в чистых два лимона баксов.
    Я заплатила ему так щедро, кудрявому смугленку Люцию, за то, чтобы он молчал перед моим мужем Лисовским — перед всеми папарацци — перед всем миром, — что у меня есть дочь.
    Дочь, которую я, как выяснилось, безумно любила.
    Дочь, которая жила в Америке. В моей Америке, измучившей меня, спалившей меня дотла, Любку Фейгельман; вознесшей меня на вершину славы.
    Дочь, которую я хотела навек забыть.
* * *
   Слишком много дыма здесь. Слишком много дыма.
   Они слишком много курят, Джек, ты не находишь?!.. Я скажу им, и они перестанут курит, Стив, не волнуйся. Эй вы, парни, если вы не перестанете смолить, я пришью вас немедленно, всех по очереди, я вчера отличный кольт в лавке купил, надо опробовать!..
   Полумрак. Головы людей движутся, качаются полумраке, как головы кукол из папье-маше. Пахнет крепким табаком, спиртным и разрезанными помидорами. Бар «Ливия» славился фирменным помидорным салатом с сыром и доступными девочками. Девочки всегда были свеженькие, как на подбор, их поставляли сутенеры, и даже рыбок-иностраночек залавливали иной раз; здесь работали две итальянки из Итальянского квартала, Мария-Тереза Стреппони и Джозефа Длинношеяя, и они, чертовки, имели бешеный успех — черненькие, бойкие, вчерашние нимфеточки, от клиентов отбою не было, Черный Фрэдди всегда имел баксы в кошельке. А что, быть сутенером — прибыльная штука, не подзаняться ли нам этим грязным ремеслом, Джек?!.. Охота была, Стив. Возни с девками много. Болеют они, ссорятся с тобой, выдают тебя, нелегала, шерифу. Рисковое дельце. А грабить лавки — не рисковое?! А пришивать водителей на магистрали, а потом продавать тачки на чикагском черном рынке по страшной дешевке?.. Да, тоже опасно, что поделаешь, жить вообще вредно, Джек. Жить вообще вредно.
   Около длинного стального шеста на сцене изгалялась, вертелась белокурая голая Джулия, ее Фрэдди подобрал в маркете, она лазила в карманы зазевавшихся покупателей. Ей было всего четырнадцать, а выглядела она, пышнотелая, с копной светло-золотых волос, на все двадцать пять. Она отклячивала зад, раздвигала ноги, томно водила ладонью по лобку. Мужики из зала свистели, одобряли ее выкриками. Она щипала себя за соски. «Вот титьки, шеф, а!.. как у дойной коровы… всегда мечтал о больших титьках…» Фрэдди сказал: буду выпускать ее на больших боссов, она станет выуживать для меня из них крупные бабки. «А справится?.. Может, она глупа, как пробка?..» Обучу, грохотал негр, потружусь!.. Поодаль, в темном углу, за захламленным столиком, где вперемешку валялись карты и помидоры, сигареты и яичная скорлупа, стояли батареей пустые и початые бутыли и металлические фляги, сидели двое: сам Фрэдди и его дружок Губастый Билл, мулат. Иссиня-черное лицо Фрэдди, высокого как каланча, лоснилось от удовольствия. Он только что вынул из чулка строптивой Мэрилин четыреста баксов.
   — И ведь хотела утаить, сволочь!..
   — Ты ее побил, Фрэд?.. не жалей их, лупи почем зря, шелковее будут!..
   Фрэдди отпил из стакана виски, довольно крякнул.
   — Сейчас на сцену выйдет эта русская матрешка. Гляди. Рыжая, аж глазам больно. Сейчас она тебе и споет, и спляшет. Голос у девки — с целый дом. Запоет — Эмпайр Стейт Билдинг обрушится.
   — Врать-то!..
   — Сам послушай. Просто кладезь, а не девка. Я на ней в Карнеги-холле отменные бабки сделаю.
   Джулия, напоследок обняв ногами гладкий шест, выставив голую грудь остро торчащими сосками вперед, в зал, поглаживая пупок, скалясь, сорвав два-три хлопка, свисты и восхищенные ругательства, убежала за тяжелые складки грязного, ободранного занавеса. «Занавес бы надо сменить, — подумал Черный Фрэдди, — выглядит, как в трактире. Все же „Ливия“, не что-нибудь». На заплеванные, забросанные окурками доски сцены вышла, покачиваясь на высоких каблуках, странная девчонка. Господи, до чего смешная! Ярко-рыжая, красная, чисто клоун; худая, ключицы торчат, талия вот-вот переломится, а ножки в порядке, и грудка аппетитная, всходит, как на дрожжах; наглое декольте, юбочка чуть прикрывает трусики, а может, трусиков-то и нет. Милашка, одно слово! Только уж больно рыжа, глаза слепит, будто факел внесли, — а у нее глазки-то зеленые, как крыжовничины, как две изумрудины, какие глазки, Фрэдди, а?!.. не жалко сто баксов отдать, чтобы только позырить!.. И ничего больше, Билл, ничего больше?.. брехун…
   — Гляди в оба! Это класс, говорю тебе!
   Рыжая девчонка вывернулась, подбоченилась, задрала ногу в резком канканном движении. Ее голые ноги, казалось, щелкнули, как ножницы. Как с нее не слетели туфли? Она открыла рот и заблажила:
   — O, my baby, I love you, I love you!..
   — Ого голосяра. Поет с акцентом, она что, тоже макаронница, из Итальянского квартала?..
   — Хуже, Билл. Она русская. Русская, говорят тебе! Я спас ее, дурочку. Она хотела с моста броситься. От голода. Она двух слов по-английски связать не могла. Так дрожала, промерзла вся… Одежонка на ней мокрая была… Ну, я ее подобрал, привел к себе…
   — Обогрел, разумеется!..
   — Не удалось, Билл, Дженнифер дома была… Дженнифер ей горячую ванну сделала, накормила, всякое такое… Ну, бабы, знаешь… Я ей работу с ходу предложил. Стриптизершей. А она мне возьми и задвинь: я, говорит, пою, а попеть тут у вас, в баре, нельзя?.. Очень даже можно, говорю. Валяй, пой! Ну вот и поет…
   Русская козочка на высоких каблуках сделала шаг вперед, подошла к краю сцены, к рампе. Выставила вперед ногу. Поиграла коленом, бедром. Мужики в баре засвистели, закричали: «Давай, поднажми!.. Покажи класс!.. Забей Джулии очко!..» Черный Фрэдди довольно закряхтел. Рыжая девчонка встряхнула волосами, покачала бедрами туда-сюда, — и вдруг так отчаянно завертела задом, будто хотела взлететь, будто плясала ламбаду. Раскинула руки. Фрэдди щелкнул пальцами. Пошла фонограмма. И фонограмму взрезал, как нож, ослепительный визг:
   — Оу, йе-еа-а-а-а-а!.. Май литл бой, ай уил кам эге-э-э-эйн!..
   — У нее паршивый акцент, — прохрипел Билл. — А голосок что надо. Вторая Уитни Хьюстон. Как тебе, Джек?.. Фрэд, ты не останешься в накладе с такой телкой. Она тебе состряпает пудинг из баксов, вот увидишь. Скажи Дженнифер, чтобы кормила ее получше. Ты всегда можешь перепихнуться с ней, пока Дженнифер торчит в маркете.
   Рыжая девочка пела то громко, то тихо, вела себя на сцене то нагло и вызывающе — садилась на шпагат, показывала зад, — то становилась тише воды, ниже травы, и сильный, звучный голос, чуть хриплый, слегка похожий на голос незабвенной Эллы Фитцджералд, падал до шепота. Ах, девочка, этот дрянной ресторанишко на окраине Нью-Йорка не для тебя. Уж больно голосок твой хорош. Шикарен даже. Такой алмаз чистой воды, если вставить в богатую оправу, отгранить… м-м-м…
   «Ты, рыжая!.. Ты же русская!.. Спой про красного медведя!.. Спой „Казачок“!..»
   «Спой про Распутина, рыжая!..»
   — Ты, Фрэд, слышишь, в Нью-Йорке сегодня арестовали Майкла Коровьефф, какого-то русского шпиона, он покушался на их Президента…
   — С нас пример берут! Сколько наших президентов мы угрохали. — Фрэдди выпятил грудь. — Неграмотный бы, Билл. Не Майкл, а Ми-ка-ил — вот как надо говорить!
 
   Распутин и «Казачок». Они больше ничего не знают о России, эти американцы, эти ниггеры, эти… Примитивы. Лишь пожрать и поспать. Больше ничего. Она третий год в Америке, и… Больше — ничего?!
   Пой, Любка. Пой! Если ты не сдохла под забором, если ты не кинулась с моста и не утонула к чертовой матери, если тебя запихнули сюда, в этот вонючий бар, в этот дрянной ресторанишко, и велели жить, и заставили петь — так пой же, пой, дорогая! Пой! Это одно, что тебе осталось. Пой хорошо! Пой лучше всех! Пой так, чтобы эти толстые рыла, худые лица-осколки, черные и шоколадные хари, бледные маски — все раззявили вопящие в восторге рты, все исходили слюной, все поддавались твоему соблазну и кричали: браво, Любка! Браво, голубка! Еще! Еще!
   И она наддавала. И она вертелась на носке, на пятке. И она наполняла голосом прокуренный, продымленный, гудящий зал. И она раскланивалась, посылала воздушные поцелуи.
   «Ну до чего смешна!..»
   «Фрэдди, а если сбрить ей рыжую шевелюру к дьяволу, как думаешь, оригинально будет?!..»
   «Ка-за-чок!.. Ка-за-чок!..»
   И она совсем не ожидала, что дверь отлетит под ударом сапога, и в зал ворвутся люди с пистолетами в руках, и наставят пистолеты на ужинающих, на жрущих и пьющих, на тискающих на коленях и в темных углах полуголых девочек — за отдельную плату, конечно, — и кое-кто выхватит из карманов тоже пистолеты, чтобы отстреляться, а им выстрелить не дадут, сразу уложат на месте, — и она, певица бара «Ливия», рыжая русская девчонка — откуда?.. с Брайтона?.. из Челси?.. из Чайна-тауна?.. — будет стоять на сцене, оглушенная выстрелами, и прижимать руку ко рту, загоняя внутрь себя звериный, отчаянный вопль.
   Она впервые видела, как убивают людей.
   Тот, кто ворвался первым, ражий детина в широкой, громоздкой кожаной куртке, уложил тремя выстрелами троих мужчин в баре. Поднялся женский визг. Голые девки попадали на пол, зажимали ладонями уши, закрывали затылки руками. Детина хищно огляделся вокруг, увидел обалдевшую от выстрелов Джулию, вспрыгнувшую на сцену, к русской, прицелился и выстрелил. Люба смотрела, как белокурая стриптизерша, задирая ноги, падает, падает, медленно, страшно, как в плохом кино, судорожно обнимая металлический шест закинутыми за голову руками.
   — Бандиты! — закричал Билл басом. — Ложись, ребята!
   — Нам нужна твоя касса! — крикнул рослый ниггер, сжимая в руках тяжелый «руби». — Раскошеливайся!
   Это страна, где больше всего любят деньги, подумала Люба, раскрыв рот, наблюдая со сцены, как медленно, вразвалку, везя ноги по полу, Билл пошел к кассе бара. Им нужны только деньги, больше ничего. Да ведь и ей нужны деньги! Ей нужны деньги, чтобы выжить. И этим ребятам с пистолетами — тоже для того, чтобы выжить! Значит, они ровня. И она — нищая, и они — нищие. Только зачем они стреляют?! О, зачем?!.. Не надо, ребята… Не надо…
   — Не надо! — крикнула она по-русски, заслонясь рукой от наведенного на нее черного дула.
   Рослый негр показал белоснежные зубы. «O, red girl, — оскалился он, — o, funny girl». Он пошел к ней, вытянув руки, скрючив, как черные когти, пальцы. Она попятилась. Негр, изловчившись, запрыгнул на сцену. Теперь они оба были на сцене — он и она. Они играли свой спектакль. Люба попятилась. Ниггер пошел на нее, как в танце. Они танцевали танец смерти. Танец крови. Танец страха.
   Она скосила глаза во тьму зала. Где Черный Фрэд, ее хозяин?! Фрэда не было. Они его убили, подумала она, а сейчас убьют ее. Она присела на корточки и завизжала на высокой ноте: а-а-а-а-а! Ниггер шагнул к ней, грубо подхватил ее под мышки. Она забилась в его руках, затрясла ногами. Он крепко прижал ее к себе, будто бы она была вещь, тюк с тряпьем, и понес к выходу. Билл стоял у кассы, белый как полотно, дрожащими руками отсчитывал бандиту дневную выручку.
   — Певичка, — сказал негр, больно встряхивая ее, — ишь ты, певичка. Под всех ложишься, певичка, или только под хозяина?.. Мне споешь, ладно?.. После… потом… Ну, да ты всех нас позабавишь…
   — Шит, — пробормотала она, вдавясь лицом в грубую свиную кожу его промасленной куртки. — Ю из шит.
   — Ах, я дерьмо, — лиловые толстые губы ниггера расплылись в издевательской ухмылке. — Так я ж тебе, рыжая курица, покажу, какое я дерьмо.
   Ражий детина, ворвавшийся первым, выстрелил в люстру, качавшуюся в табачном дыму под потолком. Посыпались хрустальные осколки. Они сыпались, как стеклянный снег, на руки и лица живых, на плечи, руки, ноги и лица убитых, валявшихся там и сям на полу бара.
 
   Бандиты утащили ее за гаражи. Туда, за те проклятые гаражи, которых она так боялась, еще с тех пор, как Фрэдди первый раз привел ее в «Ливию». Она так и знала, что она помрет там, за этими клятыми гаражами. Так и есть, они волокут ее туда. Тот, дюжий главарь, еле дышит. Так запыхался. Так скорей хочет отдохнуть. И ниггер, что ее тащит под мышкой, тоже хочет отдохнуть. Они все хотят отдохнуть. А Билла убили или нет?! Не оглядывайся назад, Любка. Никогда не оглядывайся назад. Назад оглядываться опасно.
   Они утащили ее за гаражи, и она уже знала, что они сделают с нею. Она процедила им по-английски: лучше кончите меня сразу, сволочи. Ведь это так просто — пулю в лоб, и делу конец. Ниггер рассмеялся, кинул ее на асфальт. Будто бы она была тряпка, а не человек. Перед ее лицом, прямо перед ее закинутым лицом, близко, светилась под полной высокой Луной дверь гаража, железная дверь, вся в надписях, царапках, непристойностях, граффити, грязных узорах, подобных пятнам на коже сифилитика. Они все, скопом… Нет… Нет, это все ей снится… «Не надо, не надо», - шептала она по-русски. Один, высокий, черный призрак, от него еще так сильно пахло потом и дешевым дезодорантом, расшвырял всех. Посмотрел в лунном свете на ее искусанные губы. «Все вон отсюда!» — заорал надсадно. Наступила тишина. Странная, неземная тишина. Будто бы все это было далеко, на Луне. Холодная ночь. Осень. Холодный, в изморози, асфальт под полуголой спиной. Она запомнит эту изморозь на всю жизнь. Она запомнит это черное, ночное лицо, что нависало над ней, поднималось и опускалось. Лицо призрака. Она плющилась под живой, жестокой тяжестью. Глядела на Луну. Старалась глядеть на Луну. Кусала губы, из губ текла по подбородку кровь. Она слизывала ее языком. Ее одежду, что для выступления в баре купила ей Дженнифер, чужие руки разорвали на куски.
   — Ты, крошка, — прохрипел, вонзаясь в нее, черный человек. — Спой мне русскую песню, бэби.
 
   Девочка, смуглая мулаточка. Как дети появляются на свет? Холодной ночью. Помня родильной дрожью холодную ночь зачатия. Асфальт, весь в изморози, под содрогающейся, расцарапанной материнской спиной.
   А она тоже была еще девчонка. Совсем девчонка Любка была. Рыжая брюхатая Любка Фейгельман. Она таскала свой тяжелый, как гиря, живот и шептала себе, слизывая слезы с губы: я все равно вырвусь. Я все равно вырвусь. Все. Равно. Вырвусь. Из этого ада. Я поднимусь. Вершина будет моя.
   Девочка, куда мне тебя девать. Ты же такая хорошенькая, девочка. Я отдам тебя в чужие руки. Я тебя забуду. Ты никогда меня не узнаешь. У тебя будет чужое имя. У тебя будет чужая жизнь. Я никогда не вспомню о тебе.
   Я никогда не вспомню о муках, что выкручивали мои мышцы; хлестали их живота наружу, как молнии. Что такое пуповина? Кровавая веревка, что связывает того, кто настиг, и того, кто убегает. Ты — мой грабитель, дочь. Ты — мой бандит. Ты ограбила меня, взяла у меня кусок золотой жизни. И удираешь с ней. И, может быть, вернешься когда-нибудь, чтобы забрать все до крохи, все остальное. Потому что тебе жизнь нужнее, чем мне. Тебе станет нужна моя жизнь. И все, что я в ней наживу.