Страница:
Они редко виделись, а увидевшись, всегда радовались, как братья, и всякий раз багадур спрашивал, что он может сделать для него, Озноби, своего лучшего друга. Михаил отказывался, не хотел ни в чем обременять его, а Аминь огорчался, так как не желал оставаться неблагодарным. На этот раз Ознобишин решил прибегнуть к помощи багадура.
Когда после приветствия и поклона багадур, как всегда, спросил, что он может хорошего сделать для Михаила, тот помолчал немного, как бы в раздумье, потом говорит:
- Понимаешь... стало мне известно, что прибыл в ставку мой злейший враг...
Аминь-багадур стал серьезен; он сжал свой крепкий кулак и заявил с присущей ему твердостью:
- Твой враг - мой враг!
- Да неизвестно мне, с какой целью прибыл. Ежели, допустим, послом пожаловал, то его трогать никак нельзя.
- Ежели посол - нельзя, - согласился Аминь с огорчением и цокнул языком, покачивая головой.
- А ежели по своей надобности...
- Я его, шакала, собственными руками придавлю. Кто таков?
Михаил сплюнул, кончиком языка облизнул губы, как бы нехотя ответил:
- Да московский боярин, Иван Вельяминов. Как узнать, с чем пожаловал?
- Погоди, - пообещал Аминь-багадур, - у меня кунак в есаулах у мурзы Бегича. Тот все знает.
Они договорились встретиться через день в ауле Джани, в юрте Михаила, и расстались.
Томительно прошел один день, второй, третий, а багадур так и не появился. Михаила стало мучить беспокойство. Сам бы пошел в ставку - да боялся разминуться. Он верил, что Аминь не обманет, обязательно придет. И багадур не подвел, прибыл на пятый вечер, когда и без того скудный свет непогожего дня уже померк и влажные сумерки окутали притихшую степь. Низкие тучи, предвещавшие дождь, слились с землей; было тихо, как всегда перед ненастьем.
Аминь-багадур присел у костра перед юртой, выпил пиалу вина, отер усы тыльной стороной ладони и, справившись о здоровье Михаила и пожелав ему всех благ, сказал:
- Приехал... как его, Веямин... но не от московского хана, а от тверска.
- Не может быть! Он же боярин московского князя.
- Недовольный московским-то. От него сбег. Плох он, мол, для татар. Смуту сеет.
- Предал, значит, сучий сын!
- Просит ярлык у Мамая для тверска.
- О иуда! Как земля его носит? А Мамай?
- Мамай сердитый на Дмитряй.
- Знаю, что сердит. А Биби-ханум?
Аминь-багадур улыбнулся, сверкнув белизной зубов, - одно имя этой женщины поднимало его настроение; Михаил знал, насколько уважительно и любовно он относился к хатуне, ибо только благодаря её вмешательству ему удалось спастись от преследований эмира Могул-Буги.
- Он не сердит. Он его знает вот с такого, - Аминь показал вершок от земли. - Он всегда был за Дмитряй. Мамай его слушает.
- Слушает-то слушает. Да на этот раз больно глубоко вражда-то у них зашла.
- Не печалься, Озноби! Ну их! Живи как я! Вольный казак.
- Спасибо, Аминь! Ты - молодец! Куда путь держишь?
- Хорезм пойду. Тохтамыш найду. Служить ему буду.
- А Мамай?
- Не хочу Мамай. - Багадур нахмурился, опустив голову, и не сказал, за что обиделся на могущественного эмира.
- Далеко ведь до Тохтамыша-то.
Аминь улыбнулся.
- Аминь хорошо, когда едет, песни поет. Сам себе господин. Ежели не Тохтамыш, Аминь к Тимур пойдет. Тимур много денег дает. А Тимур не хорош... Э! Какая беда? - Аминь-багадур небрежно взмахнул рукой. - Мне до них дела нет. В аул поеду. Халима любить буду. Двух сынов мне растит. Казаки будут!
- Я рад за тебя.
- И я рад, - сказал Аминь, блеснув белизной крепких своих зубов, прижал руку к сердцу, расправил свои широкие плечи и добавил: - Желаю тебе скоро увидеть твой Халима и твой аул.
- Мой аул, - Михаил печально покачал головой. - Спасибо, Аминь!
Глава тридцать восьмая
Оставшись одни, Ознобишин и Костка сели друг против друга. Михаил сказал:
- Недоволен Дмитрием Ворона. Это Аминь верно подметил. А уж коли недоволен, наплетет теперича невесть что. Уж его знаю! На клевету весьма горазд. Вот и озлобится Мамай на князя Дмитрия, лишит его ярлыка, пустит на него свою шальную рать. Горя будет на Руси много.
Подумав немного, Ознобишин добавил:
- Надобно нам все хорошеньче разузнать. Проведать.
- Как проведать-то?
- А ты вот покумекай! Мне, конешно, Вельямину на глаза показываться никак нельзя. Признает. А вот ты повейся вокруг, покрутись.
- Что ж, - согласился Костка, - покрутиться можно.
- Только не уехал бы раньше, чем мы узнаем про сговор. - Михаил сплюнул себе под ноги. - Обидно будет.
- Не уедет. Мамай на думу туг. Совещаться будет с мурзами да хатунью своею. А уж потом что-нибудь и надумает. Время много пройдет. Так что поожидает Вельямин-то.
- Хорошо, ежели так. Подождем и мы.
Как договорились, так Костка и поступил. Он легко разыскал юрту, в которой остановились приезжие русские. Два дня покрутился возле них, оказывая им мелкие услуги, подружился с попом Савелием, обжорой и пьяницей, и пригласил его к себе в гости. Поп охотно принял приглашение, потому что любил пображничать.
И вот одним сырым тусклым днем, когда не знаешь, куда деться от тоски и ненастья, и волей-неволей ищешь общения с другими людьми, Костка привел большого косматого попа Савелия к ним в курень и познакомил с Михаилом. Ознобишин представился Григорием Михайловым из Смоленска.
Ознобишин принял его, потому что надеялся: словоохотливый поп за пиалой хмельного поведает им что-нибудь тайное. Так оно и случилось. После выпитого горячительного, сытной баранины поп Савелий осовел, подобрел и замолол языком, как сорока. Человек он, видимо, был недалекий, болтливый и порассказал им такого, чего трезвый бы поостерегся.
Михаил слушал его жадно, сам не пил, только подносил пиалу с красной жидкостью ко рту и мочил губы да взглядом приказывал Костке подливать вина Савелию. Из рассказа попа он узнал: умер московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, благодаря чьим хлопотам он, Михаил Ознобишин, попал в татарскую неволю. Князь Дмитрий отменил должность тысяцкого, не желая оставлять такую большую власть в руках одного человека. Иван Вельяминов, мечтавший занять место отца, оказался не у дел; гордый и высокомерный, Иван Васильевич счел себя униженным, обойденным, не мог удовлетвориться тем, чем довольствовались другие бояре и брат его, окольничий Тимофей, и, наговорив с обиды князю Дмитрию дерзостей, бежал в Тверь с Некоматом-сурожанином, купцом. Тверской князь Михаил Александрович встретил его приветливо, ибо любая смута в Москве была ему на руку; кроме того, вести, привезенные Вельяминовым, тверской князь постарался сообщить всем недругам Москвы. А вести эти были о том, что московский князь подговаривает других князей объединиться против Орды и Литвы.
Князь Тверской, Михаил Александрович, люто ненавидевший Москву и сам желавший занять великокняжеский заветный стол, послал Вельяминова и Некомата в Орду, к Мамаю, чтобы эмир из первых уст услышал все неправды коварного московского князя, а сам, скоро собравшись, отправился в Вильно к зятю своему, князю Ольгерду.
- Так что теперя Дмитрию крышка, - уверенно заявил поп, сыто рыгая. Куды он против такой силы попрет? Ай не веришь? - спросил он, глядя на задумчивого Михаила.
Поп Савелий подогнул под себя правую ногу, обутую в разношенный бурый сапог, расправил толстые плечи и заявил:
- А вот послушай. Рязанский с ним не пойдет, - он загнул на левой руке один палец. - Новгородцы, псковичи тож, - загнул ещё два пальца, суздальцы разобижены им. Не пойдут и оне. - Поп задвигал большим пальцем, торчащим над всеми другими, поджатыми внутрь ладони. - Тверской ему тож не союзник. - Загнул большой палец, и получился крепкий здоровенный кулак, покрытый короткими темными волосами. - Глянь-ка! Вот где все. Никто не поддержит. Останется Дмитрий один. Один как перст! И Москве его конец. Пустота и разоренье.
Ознобишин сдвинул над переносьем брови, устремив на попа жесткий холодный взгляд, и, стараясь унять дрожащие от гнева губы, куснул их до боли.
- А ежели не так? Ежели ничего не выйдет? Ежели новгородцы, да псковичи, да суздальцы за великим князем пойдут?
Поп Савелий набычился, сверкнул пьяными безумными глазами и молвил:
- Ежели не выйдет... - Наклонившись к Михаилу и щекотнув его шею широкой своей бородой, заговорщицки зашептал: - Тута у меня, - он вытащил из-за широкого пояса небольшой кожаный мешочек и показал, - злые коренья припасены. Ежели их истолочь и всыпать в шчи или квас - крышка!
- Да што ты! - разом вскричали Михаил и Костка, выражая крайнее изумление.
- Вот те хрест! Покойничек великий князь... Угощеньице-то... хе-хе!
- Ну и молодец! - похвалил Михаил, улыбаясь одним ртом, а глазами глядя холодно и зло.
- Давай-ка, отче, выпьем! - предложил Костка, косясь в сторону Михаила и стараясь на себя отвлечь внимание попа. Он наполнил вином до краев пиалу и, роняя капли, подал ему.
Поп Савелий оказался по-русски крепок, пил и ел много, обглоданные бараньи кости швырял в чашку, а толстые жирные пальцы облизывал или обтирал о голенища сапог. И говорил:
- Ты вот мне скажи... Ты здеся давно живешь, все знаешь... По базару нынче ходил, невольников смотрел. Девки да молодые бабы наши по высокой цене идут, а мужики - по низкой. Почему так?
- Не хотят брать. Вот и цена низка.
- К одному приценился. Лях, говорят. Какой он лях! Морда рязанская. Смотрит волком. Тронь - разорвет!
- Вот-вот. Это-то их и пугает. Тут нет невольника более строптивого, чем русский. Не желает работать в неволе. А бить его - все равно что бередить осиное гнездо или змею злить. Сколько случаев-то разных бывало...
- Это каких же? - полюбопытствовал поп.
- А вот каких... Бьют, бьют, бывало, кого... А он, малый, притихнет, выждет, а потом хозяина, да жену, да детей их... - Михаил чиркнул ребром ладони по своему горлу. - Так вот!
- Да что ты!
- Или в бега ударится. А за побег у них знаешь што? Либо искалечат, либо шкуру сдерут. Вот и выходит, что купить русича все равно што бросить деньги кобелю под хвост.
- Ты погляди! - восторженно подивился поп Савелий, в его полупьяных маленьких глазах сверкнула слеза. Он пошмыгал носом, перекрестился. Гордые, черти!
- Так что русичей тут знают. И боятся. Вот и сбивают торговцы цену либо выдают за других, а то везут подале. В Сурож, к фрягам, в Хорезм...
- Эх! - вздохнул поп Савелий, растроганный Михаиловым рассказом, опрокинул ещё две пиалы вина, одну за одной, захмелел наконец окончательно и засобирался к своим. Как ни оставляли его Михаил да Костка - не согласился.
- Ну вас к Богу в рай! Совсем меня растревожили. Пойду лучше, - сказал он и, качаясь на нетвердых ногах, вышел из юрты в шумевшую ветром темноту.
Посидели Михаил и Костка в молчании, потом Ознобишин и говорит:
- Вишь, што удумали. Теперича до князя Дмитрия добираются. Мало им горя на Руси. А все Вельяминов, пес. Как Иуда, понимаешь, продал за сребреник. Все оне, князи да бояре, таковы. Лишь бы свою корысть соблюсти.
- Весть бы подать князю Московску.
- Хорошо бы подать. Да чрез кого? Владыка в Сарае, до него не доберешься. Московских купцов нету. И долго не будет. Пока Урус-хан на той стороне и Мамай с ним во вражде - никто с Руси сюда не покажется. Да слышал ищо - Арапшашка в набег на Русь готовится. Пред Мамаем, скотина, отличиться хочет. Чтоб тот ему Казань пожаловал. Чуешь?
Тверичанин глубоко вздохнул и беспомощно развел руками, как бы говоря: ежели так, что же мы тогда сделать можем?
Скоро они лежали, каждый на своей постели, и долго не могли заснуть, думали и прислушивались к тому, как страшно выл ветер за тонкими стенками юрты, сотрясая её и грозя унести неведомо куда.
Глава тридцать девятая
В эту весну из своего долгого паломничества возвратился Нагатай-бек, похудевший, утомленный, но с каким-то удивительно свежим, молодым блеском в глазах.
Совершив хадж, он теперь имел полное право носить шелковую зеленую чалму и называться хаджи. Челядь, дальние родственники, знакомые приходили и приезжали верхом посмотреть на него да послушать его рассказы, а он беспрестанно говорил и говорил о Медине и Мекке, перебирая янтарные четки и устремив свой взор куда-то на юг, где, по его разумению, находилась далекая благостная и священная земля - Аравия, Аравия...
В Мекке он совершил несколько намазов внутри священного храма вблизи Каабы, а в Медине посетил могилы Мухаммеда, Абу-Бакира, Гумара, Гусмана и Али, видел могильные плиты хазретов Габбаса, Хамзы и Фатимы, и великое святое чувство снизошло на него, и был глубоко счастлив и много плакал благодарными легкими слезами. Никогда за всю жизнь ему не удавалось пережить ничего подобного. Он тяжело ехал туда, тяжело возвращался. Но теперь не жалел, что когда-то отправился в столь долгое и трудное путешествие. И чего только с ним не происходило! И чего он только не видел! Он подвергался нападению разбойников, его едва не замела песчаная буря, он дважды тонул, а в Багдаде, тяжелобольной, провалялся в нищей хижине целый месяц; хорошо, что с ним был Юсуф, иначе бы он пропал: разве смог бы он сам достать пищу, одежду, договориться о переезде с купцами или о переправе через реку? Когда у них кончились деньги, Юсуф просил милостыню, и тем кормились. Юсуф был для него опорой и надеждой, да вот жаль - не смог добраться до родного аула: по пути домой под Хаджитарханом, в одном селе, вступился Юсуф за нещадно избиваемого человека, да сам был крепко бит. От побоев Юсуф сильно занемог и скончался. Дальше Нагатай продолжал путь один, и тут с ним произошло, как он считает, самое удивительное, неожиданное происшествие.
В один из таких ненастных дней, изнемогший, замерзший, голодный, встретил он на пути одинокий скит. Там жили два человека: один очень старый и слабый, а другой пожилой и крепкий. То был скит шейха Джелаледдина Асхези, знаменитого проповедника, некогда пользовавшегося в Сарае большой известностью. Теперь ему было почти сто лет, на его веку правили Ордой ханы Берке, Тохта, Узбек, Джанибек, - все давно умерли, а он все ещё был жив.
Этот мудрый, совсем высохший старик с белой узкой бородой когда-то был очень непримирим к человеческим прегрешениям. Особенно он осуждал прелюбодеяние, воровство и убийство. И к какому бы сословию ни принадлежал виновный, шейх в открытую клеймил его, грозил небесными карами, возбуждал против него верующих и требовал от хана справедливого возмездия. Конечно, многим это не нравилось, и ему потихоньку старались мстить - отравляли пищу, пускали стрелы, подсылали убийц, - но всегда что-то спасало шейха, а исполнители несли справедливое наказание... Его сочли святым, заговоренным, но от этого врагов не стало меньше.
После смерти хана Джанибека престарелый шейх Джелаледдин Асхези вынужден был удалиться из Сарая. Все его усилия, все его проповеди, направленные на то, чтобы внушить человеку благостную веру и желание жить в мире, оказались напрасны. Он разочаровался в людях и захотел последние свои годы прожить в одиночестве, на покое. Многие не знали, куда он делся, и даже распространился слух, что он отошел в мир иной, ну а те, кто знал о его местопребывании, хранили это в тайне, так как боялись за его жизнь, ибо оставалось ещё немало недругов, лелеявших подлую надежду расправиться с ним.
Нагатай не раз слушал его очищающие душу проповеди, не раз беседовал с ним, прося совета, и поэтому, найдя его живым, был очень удивлен и обрадован.
Шейх приветливо принял Нагатая, обогрел его, накормил, поздравил с окончанием трудного и нужного путешествия. За долгой беседой Нагатай поведал ему историю дочери, но рассказал это так, будто бы речь шла о посторонней, его знакомой, - и только.
Шейх был строгим приверженцем мусульманства, но то, что его отличало от других фанатичных поклонников ислама и вызывало их ярость, так это оправдание разумного сочетания религии с жизнью.
Во времена хана Тохты северные булгары пришли к нему за советом, как им совершать пятничные молитвы. Они говорили: "Летом ночь у нас три часа. Только мы совершим разговенье, начинается рассвет, и мы не успеваем совершить молитву. Нам нужно совершать что-либо одно: либо разговенье, либо молитву. Но что?" Шейх ответил: "Разговенье". И пояснил: "Религия не должна мешать человеку совершать его естественные потребности". Это вызвало негодование среди других шейхов, но его поддержали хан и сарайский имам, и буря утихла. Был и другой случай, который подавал Нагатаю надежду. В славные времена хана Узбека шейх Джелаледдин Асхези дал свое благословение на брак молоденькой хатуни Кончаки, родной сестры хана Узбека, с московским князем Юрием, разрешив ей при этом перейти из мусульманской веры в православие, сказав, что государыня должна придерживаться той веры, которую исповедует народ.
Нагатай спросил, будет ли считаться большим грехом, если мусульманка родит ребенка от неверного.
Асхези погладил свою узкую белую бороду и спросил:
- А ребенок принят по мусульманскому обычаю?
- По мусульманскому.
Шейх сказал:
- Да будет прославлен Аллах! Все свершилось, как он хотел. От кого женщина понесла - не имеет значения. Важно, чтобы родился мусульманин и верил в единственного и милостивого Творца нашего.
Он замолчал, погрузившись в свои думы, а Нагатай со слезами на глазах схватил его легкую высохшую руку и прижал к губам: слова этого мудрого человека облегчили его сердце и излечили душу.
Шейх промолвил, не раскрывая глаз:
- Вижу, ты богобоязненный человек, хаджи. Если твоя дочь так же убивается от произошедшего, скажи: все ей простилось. Грех ты её замолил у священного камня.
Нагатай был потрясен его проницательностью.
Шейх продолжал:
- Я не спрашиваю тебя, кто родился, но ты очень любишь ребенка, и это, вероятно, мальчик.
- Истинно так, - подтвердил растроганный Нагатай.
- Скажу тебе еще. Этого мальчика ждет удивительная судьба. Но тебе, хаджи, не дано знать её. Скоро ты предстанешь перед пророком нашим. Но ничего не бойся, ты совершил великое дело - побывал в Мекке. Молись и будь спокоен. Смерть есть дверь, и все люди войдут в нее.
- Великий шейх, неужели я скоро умру?
- Да, хаджи. Но сперва умру я, - сказал он так просто и спокойно, что Нагатай не испугался, а только заплакал от жалости к шейху и жалости к самому себе И слезы Нагатая были так же легки и так же чисты, как воды Замзам.
После этого Нагатай распрощался с шейхом и продолжал свой путь на восток, к Волге. Придя к своим, Нагатай рад был увидеть всех в добром здравии. Особенно его порадовал Лулу; мальчик очень подрос и окреп, он говорил срывающимся грубоватым голосом, что свидетельствовало о наступлении поры возмужания. Лулу не расставался с луком и стрелами и целыми днями носился со своими сверстниками по степи, выслеживая лисиц или волков.
Зато дочь Джани огорчила его: она похудела, осунулась, потемнела лицом, заметно постарела - ходила в темном платке и имела какой-то уж безнадежно вдовий вид. Ему стало жаль дочь. Он, Нагатай, - старый, больной человек; настанет час, когда он покинет этот мир. Что тогда станет с ней, с Лулу? Он тужил, что некогда послушался дочь и отверг немало женихов, а ведь её хотели взять в жены достойные люди. Тогда он не понимал её отказов, соглашался с ней, потому что сам не хотел расставаться с дочерью и внуком, но скоро понял, почему она не могла согласиться на брак - она была в любовной связи с векилем. В душе он упрекал дочь за столь неосторожный поступок: нельзя любить раба, да ещё неверного. Пусть он достойный человек, но всему есть предел... Да таковы все женщины. За свою долгую жизнь Нагатай достаточно изучил их и знал, что ради любви женщина пойдет на многое, даже на большой грех. И тут уж ничего не исправишь, такими женщин сделала природа.
Однако нужно было что-то делать, как-то помочь дочери, и вот однажды ночью ему пришла в голову мысль: не женить ли ему Озноби на Джани? Конечно, в этом случае векилю нужно быть свободным и принять ислам. Согласится ли Озноби на это? Русские так упрямы! Они будут заблуждаться, а от своего не отступятся. Уж такой это твердый, непреклонный народ. У Нагатая не было надежды сделать из Озноби мусульманина, но он все-таки решил поговорить с ним.
Раз Нагатай призвал его к себе и сказал:
- Вот что, Озноби, решил я дать тебе свободу!
- Ты хорошо решил, бек.
- Но скажи мне, что ты будешь делать?
- Пойду на Русь. В Москву.
- У тебя что там... Жена? Богатство?
- Нет у меня богатства, бек. Я беден. И жена моя умерла. Есть сын, только я его ни разу не видел. Что у меня будет с ним за встреча, не знаю...
- Вот видишь... Не знаешь, что у тебя будет там, на Руси, а хочешь туда идти. А может, там тебе хуже будет, чем здесь? Никому не дано знать наперед, что с ним будет завтра.
- Это так, бек.
- Так зачем же тогда идти? Не пойму. Оставайся здесь. Богатый человек будешь. Жена, дети будут. Что тебе ещё нужно?
- Жена, дети, богатство - это где угодно нажить можно. А вот отчину... родину свою вторично нажить нельзя.
Нагатай нахмурился, считая, что Озноби не понял его, покачал большой головой и, прикрывая глаза тяжелыми веками, посидел молча, раздумывая. Спустя некоторое время он проговорил:
- Ты уже не молодой человек, вон сколько седых волос-то... Жену и детей-то заново заводить какая польза?
- Да, это верно, пользы тут особой нет...
- Я не об этом... не об этом, - резко вдруг сказал Нагатай.
Раздражение бека удивило Михаила, а тот продолжал:
- Не об этом я... Не так ты меня понял.
Бек не мог сказать прямо, что, мол, у него уже есть ребенок, Лулу, и жена есть, его дочь, но хотел, чтобы об этом Озноби сам догадался, а тот молчал.
- Ты давно с нами живешь. Татарином стал. В Аллаха станешь верить, свободу получишь, денег, скот... Большим хозяином будешь.
Михаил Ознобишин грустно поглядел на господина своего и тихо ответил:
- Вот ты о чем, бек. Много благодарен. Только мне изменять Христу никак нельзя. Как же! Кто я тогда буду? Иуда? За тридцать сребреников. Этого я не могу. Нельзя мне.
- Да ты постой! - воскликнул Нагатай. - Подумай! Иса разве Бог? Как Сын может быть выше Отца? Бог, он ведь один - милостивый, милосердный, всеблагой. Сын не может заменить Отца своего. Эх, не мулла я... Не могу втолковать тебе, заблудшему, правду истинной веры. Но пойми ты... Истина она истина и есть. Пойми и подумай! Потом скажешь.
Нагатай-бек ещё дважды говорил с Озноби о принятии мусульманской веры, но тот не соглашался и всякий раз говорил об Отце и Сыне и Святом Духе, о Богородице, чего хаджи не понимал и не хотел понимать. Нагатай решил прибегнуть к помощи шейха Джелаледдина Асхези, надеясь, что тот раскроет перед этим упрямцем весь смысл их веры. Шейх - великий проповедник, он не только одного человека - целые племена склонял к мусульманству.
Нагатай сообщил дочери о своем намерении, рассказал, как найти шейха, и под конец попросил:
- Сделай так, чтобы они поговорили с глазу на глаз. Я бы хотел, чтобы он вернулся мусульманином.
Джани все поняла.
- Хорошо, отец.
На следующее утро Джани и Михаил уехали. Три дня они пробыли в дороге. По приметам, сообщенным отцом, Джани разыскала скит прославленного шейха. Но в этом скиту они застали только одного человека - среднего роста, крепкого на вид мужчину, очень печального, одетого в черную одежду.
На её вопрос, где шейх, он молча указал на плоский торчащий камень над небольшим холмиком.
- Шейха нет в живых? - догадалась Джани.
Мужчина, не произнося ни слова, отошел от них прочь.
И они ни с чем вернулись в становище.
Когда Нагатай узнал о смерти шейха Джелаледдина Асхези, он сказал:
- Теперь мой черед.
Он вытянулся на кошме в своей юрте и приготовился умирать.
Многие решили, что это очередная причуда, и не слишком серьезно отнеслись к его выходке. Однако с каждым днем беку становилось все хуже и хуже. Он таял на глазах, отказывался принимать пищу и кумыс, пил только воду и был тих и нем, как рыба, выброшенная на берег.
За день до смерти Нагатай призвал дочь и сказал ей шепотом:
- Векиля отпусти. Пусть идет на свою Русь. Вольную выправи у хатуни. Хази-бий мне обещал.
Она заплакала, а он проговорил:
- Себя береги, одна остаешься. Лулу передай мой меч, что с красным камнем. Скажешь - от дедушки. А со всем остальным как поступить, знаешь сама. А теперь оставь меня. Конец мой близок.
К утру он умер, и по всему аулу поднялся громкий женский и детский плач.
Глава сороковая
После смерти отца Джани выхлопотала в кочевой ханской канцелярии вольную для Михаила.
В этой грамоте, свернутой в трубку, по-арабски было написано, что раб Нагатай-бека, Урус Озноби, волею Неба и господина своего считается свободным такого-то года, такого-то месяца, что и заверяет своей красной печатью всемилостивая и справедливая ханша Биби-ханум.
Двадцать лет Михаил ждал этого часа. Унижения, мучения, голод, непосильный труд - первое, что выпало на его долю, - были перенесены им с великим мужеством. Любовь, успех, уважение и кажущееся благополучие второе, чего он добился благодаря уму, своим душевным качествам и удачливости, - увенчали, как терновым венком, его последние годы в Орде. Но все это вместе взятое, хорошее и плохое, легло на него тяжким бременем, и он постоянно жаждал его сбросить... Как ни холь и ни корми животное, ярмо для него всегда остается ярмом; как ни хвали и ни ласкай человека - неволя для него всегда будет неволей. Как Михаилу ни было хорошо, он никогда не забывал, что он всего лишь невольник, и терпеливо сносил свое рабство, хотя, случалось, его охватывало отчаяние и становился не мил белый свет. Но всякий раз природное здравомыслие спасало его и возрождало хоть слабую, но все-таки настоящую надежду на освобождение. Да, он верил в свободу. Это и помогло ему выстоять. Он только не знал, когда это будет, и, подбадривая себя, чисто по-русски замечал: не сегодня - так завтра, не завтра - так немного погодя.
Когда после приветствия и поклона багадур, как всегда, спросил, что он может хорошего сделать для Михаила, тот помолчал немного, как бы в раздумье, потом говорит:
- Понимаешь... стало мне известно, что прибыл в ставку мой злейший враг...
Аминь-багадур стал серьезен; он сжал свой крепкий кулак и заявил с присущей ему твердостью:
- Твой враг - мой враг!
- Да неизвестно мне, с какой целью прибыл. Ежели, допустим, послом пожаловал, то его трогать никак нельзя.
- Ежели посол - нельзя, - согласился Аминь с огорчением и цокнул языком, покачивая головой.
- А ежели по своей надобности...
- Я его, шакала, собственными руками придавлю. Кто таков?
Михаил сплюнул, кончиком языка облизнул губы, как бы нехотя ответил:
- Да московский боярин, Иван Вельяминов. Как узнать, с чем пожаловал?
- Погоди, - пообещал Аминь-багадур, - у меня кунак в есаулах у мурзы Бегича. Тот все знает.
Они договорились встретиться через день в ауле Джани, в юрте Михаила, и расстались.
Томительно прошел один день, второй, третий, а багадур так и не появился. Михаила стало мучить беспокойство. Сам бы пошел в ставку - да боялся разминуться. Он верил, что Аминь не обманет, обязательно придет. И багадур не подвел, прибыл на пятый вечер, когда и без того скудный свет непогожего дня уже померк и влажные сумерки окутали притихшую степь. Низкие тучи, предвещавшие дождь, слились с землей; было тихо, как всегда перед ненастьем.
Аминь-багадур присел у костра перед юртой, выпил пиалу вина, отер усы тыльной стороной ладони и, справившись о здоровье Михаила и пожелав ему всех благ, сказал:
- Приехал... как его, Веямин... но не от московского хана, а от тверска.
- Не может быть! Он же боярин московского князя.
- Недовольный московским-то. От него сбег. Плох он, мол, для татар. Смуту сеет.
- Предал, значит, сучий сын!
- Просит ярлык у Мамая для тверска.
- О иуда! Как земля его носит? А Мамай?
- Мамай сердитый на Дмитряй.
- Знаю, что сердит. А Биби-ханум?
Аминь-багадур улыбнулся, сверкнув белизной зубов, - одно имя этой женщины поднимало его настроение; Михаил знал, насколько уважительно и любовно он относился к хатуне, ибо только благодаря её вмешательству ему удалось спастись от преследований эмира Могул-Буги.
- Он не сердит. Он его знает вот с такого, - Аминь показал вершок от земли. - Он всегда был за Дмитряй. Мамай его слушает.
- Слушает-то слушает. Да на этот раз больно глубоко вражда-то у них зашла.
- Не печалься, Озноби! Ну их! Живи как я! Вольный казак.
- Спасибо, Аминь! Ты - молодец! Куда путь держишь?
- Хорезм пойду. Тохтамыш найду. Служить ему буду.
- А Мамай?
- Не хочу Мамай. - Багадур нахмурился, опустив голову, и не сказал, за что обиделся на могущественного эмира.
- Далеко ведь до Тохтамыша-то.
Аминь улыбнулся.
- Аминь хорошо, когда едет, песни поет. Сам себе господин. Ежели не Тохтамыш, Аминь к Тимур пойдет. Тимур много денег дает. А Тимур не хорош... Э! Какая беда? - Аминь-багадур небрежно взмахнул рукой. - Мне до них дела нет. В аул поеду. Халима любить буду. Двух сынов мне растит. Казаки будут!
- Я рад за тебя.
- И я рад, - сказал Аминь, блеснув белизной крепких своих зубов, прижал руку к сердцу, расправил свои широкие плечи и добавил: - Желаю тебе скоро увидеть твой Халима и твой аул.
- Мой аул, - Михаил печально покачал головой. - Спасибо, Аминь!
Глава тридцать восьмая
Оставшись одни, Ознобишин и Костка сели друг против друга. Михаил сказал:
- Недоволен Дмитрием Ворона. Это Аминь верно подметил. А уж коли недоволен, наплетет теперича невесть что. Уж его знаю! На клевету весьма горазд. Вот и озлобится Мамай на князя Дмитрия, лишит его ярлыка, пустит на него свою шальную рать. Горя будет на Руси много.
Подумав немного, Ознобишин добавил:
- Надобно нам все хорошеньче разузнать. Проведать.
- Как проведать-то?
- А ты вот покумекай! Мне, конешно, Вельямину на глаза показываться никак нельзя. Признает. А вот ты повейся вокруг, покрутись.
- Что ж, - согласился Костка, - покрутиться можно.
- Только не уехал бы раньше, чем мы узнаем про сговор. - Михаил сплюнул себе под ноги. - Обидно будет.
- Не уедет. Мамай на думу туг. Совещаться будет с мурзами да хатунью своею. А уж потом что-нибудь и надумает. Время много пройдет. Так что поожидает Вельямин-то.
- Хорошо, ежели так. Подождем и мы.
Как договорились, так Костка и поступил. Он легко разыскал юрту, в которой остановились приезжие русские. Два дня покрутился возле них, оказывая им мелкие услуги, подружился с попом Савелием, обжорой и пьяницей, и пригласил его к себе в гости. Поп охотно принял приглашение, потому что любил пображничать.
И вот одним сырым тусклым днем, когда не знаешь, куда деться от тоски и ненастья, и волей-неволей ищешь общения с другими людьми, Костка привел большого косматого попа Савелия к ним в курень и познакомил с Михаилом. Ознобишин представился Григорием Михайловым из Смоленска.
Ознобишин принял его, потому что надеялся: словоохотливый поп за пиалой хмельного поведает им что-нибудь тайное. Так оно и случилось. После выпитого горячительного, сытной баранины поп Савелий осовел, подобрел и замолол языком, как сорока. Человек он, видимо, был недалекий, болтливый и порассказал им такого, чего трезвый бы поостерегся.
Михаил слушал его жадно, сам не пил, только подносил пиалу с красной жидкостью ко рту и мочил губы да взглядом приказывал Костке подливать вина Савелию. Из рассказа попа он узнал: умер московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, благодаря чьим хлопотам он, Михаил Ознобишин, попал в татарскую неволю. Князь Дмитрий отменил должность тысяцкого, не желая оставлять такую большую власть в руках одного человека. Иван Вельяминов, мечтавший занять место отца, оказался не у дел; гордый и высокомерный, Иван Васильевич счел себя униженным, обойденным, не мог удовлетвориться тем, чем довольствовались другие бояре и брат его, окольничий Тимофей, и, наговорив с обиды князю Дмитрию дерзостей, бежал в Тверь с Некоматом-сурожанином, купцом. Тверской князь Михаил Александрович встретил его приветливо, ибо любая смута в Москве была ему на руку; кроме того, вести, привезенные Вельяминовым, тверской князь постарался сообщить всем недругам Москвы. А вести эти были о том, что московский князь подговаривает других князей объединиться против Орды и Литвы.
Князь Тверской, Михаил Александрович, люто ненавидевший Москву и сам желавший занять великокняжеский заветный стол, послал Вельяминова и Некомата в Орду, к Мамаю, чтобы эмир из первых уст услышал все неправды коварного московского князя, а сам, скоро собравшись, отправился в Вильно к зятю своему, князю Ольгерду.
- Так что теперя Дмитрию крышка, - уверенно заявил поп, сыто рыгая. Куды он против такой силы попрет? Ай не веришь? - спросил он, глядя на задумчивого Михаила.
Поп Савелий подогнул под себя правую ногу, обутую в разношенный бурый сапог, расправил толстые плечи и заявил:
- А вот послушай. Рязанский с ним не пойдет, - он загнул на левой руке один палец. - Новгородцы, псковичи тож, - загнул ещё два пальца, суздальцы разобижены им. Не пойдут и оне. - Поп задвигал большим пальцем, торчащим над всеми другими, поджатыми внутрь ладони. - Тверской ему тож не союзник. - Загнул большой палец, и получился крепкий здоровенный кулак, покрытый короткими темными волосами. - Глянь-ка! Вот где все. Никто не поддержит. Останется Дмитрий один. Один как перст! И Москве его конец. Пустота и разоренье.
Ознобишин сдвинул над переносьем брови, устремив на попа жесткий холодный взгляд, и, стараясь унять дрожащие от гнева губы, куснул их до боли.
- А ежели не так? Ежели ничего не выйдет? Ежели новгородцы, да псковичи, да суздальцы за великим князем пойдут?
Поп Савелий набычился, сверкнул пьяными безумными глазами и молвил:
- Ежели не выйдет... - Наклонившись к Михаилу и щекотнув его шею широкой своей бородой, заговорщицки зашептал: - Тута у меня, - он вытащил из-за широкого пояса небольшой кожаный мешочек и показал, - злые коренья припасены. Ежели их истолочь и всыпать в шчи или квас - крышка!
- Да што ты! - разом вскричали Михаил и Костка, выражая крайнее изумление.
- Вот те хрест! Покойничек великий князь... Угощеньице-то... хе-хе!
- Ну и молодец! - похвалил Михаил, улыбаясь одним ртом, а глазами глядя холодно и зло.
- Давай-ка, отче, выпьем! - предложил Костка, косясь в сторону Михаила и стараясь на себя отвлечь внимание попа. Он наполнил вином до краев пиалу и, роняя капли, подал ему.
Поп Савелий оказался по-русски крепок, пил и ел много, обглоданные бараньи кости швырял в чашку, а толстые жирные пальцы облизывал или обтирал о голенища сапог. И говорил:
- Ты вот мне скажи... Ты здеся давно живешь, все знаешь... По базару нынче ходил, невольников смотрел. Девки да молодые бабы наши по высокой цене идут, а мужики - по низкой. Почему так?
- Не хотят брать. Вот и цена низка.
- К одному приценился. Лях, говорят. Какой он лях! Морда рязанская. Смотрит волком. Тронь - разорвет!
- Вот-вот. Это-то их и пугает. Тут нет невольника более строптивого, чем русский. Не желает работать в неволе. А бить его - все равно что бередить осиное гнездо или змею злить. Сколько случаев-то разных бывало...
- Это каких же? - полюбопытствовал поп.
- А вот каких... Бьют, бьют, бывало, кого... А он, малый, притихнет, выждет, а потом хозяина, да жену, да детей их... - Михаил чиркнул ребром ладони по своему горлу. - Так вот!
- Да что ты!
- Или в бега ударится. А за побег у них знаешь што? Либо искалечат, либо шкуру сдерут. Вот и выходит, что купить русича все равно што бросить деньги кобелю под хвост.
- Ты погляди! - восторженно подивился поп Савелий, в его полупьяных маленьких глазах сверкнула слеза. Он пошмыгал носом, перекрестился. Гордые, черти!
- Так что русичей тут знают. И боятся. Вот и сбивают торговцы цену либо выдают за других, а то везут подале. В Сурож, к фрягам, в Хорезм...
- Эх! - вздохнул поп Савелий, растроганный Михаиловым рассказом, опрокинул ещё две пиалы вина, одну за одной, захмелел наконец окончательно и засобирался к своим. Как ни оставляли его Михаил да Костка - не согласился.
- Ну вас к Богу в рай! Совсем меня растревожили. Пойду лучше, - сказал он и, качаясь на нетвердых ногах, вышел из юрты в шумевшую ветром темноту.
Посидели Михаил и Костка в молчании, потом Ознобишин и говорит:
- Вишь, што удумали. Теперича до князя Дмитрия добираются. Мало им горя на Руси. А все Вельяминов, пес. Как Иуда, понимаешь, продал за сребреник. Все оне, князи да бояре, таковы. Лишь бы свою корысть соблюсти.
- Весть бы подать князю Московску.
- Хорошо бы подать. Да чрез кого? Владыка в Сарае, до него не доберешься. Московских купцов нету. И долго не будет. Пока Урус-хан на той стороне и Мамай с ним во вражде - никто с Руси сюда не покажется. Да слышал ищо - Арапшашка в набег на Русь готовится. Пред Мамаем, скотина, отличиться хочет. Чтоб тот ему Казань пожаловал. Чуешь?
Тверичанин глубоко вздохнул и беспомощно развел руками, как бы говоря: ежели так, что же мы тогда сделать можем?
Скоро они лежали, каждый на своей постели, и долго не могли заснуть, думали и прислушивались к тому, как страшно выл ветер за тонкими стенками юрты, сотрясая её и грозя унести неведомо куда.
Глава тридцать девятая
В эту весну из своего долгого паломничества возвратился Нагатай-бек, похудевший, утомленный, но с каким-то удивительно свежим, молодым блеском в глазах.
Совершив хадж, он теперь имел полное право носить шелковую зеленую чалму и называться хаджи. Челядь, дальние родственники, знакомые приходили и приезжали верхом посмотреть на него да послушать его рассказы, а он беспрестанно говорил и говорил о Медине и Мекке, перебирая янтарные четки и устремив свой взор куда-то на юг, где, по его разумению, находилась далекая благостная и священная земля - Аравия, Аравия...
В Мекке он совершил несколько намазов внутри священного храма вблизи Каабы, а в Медине посетил могилы Мухаммеда, Абу-Бакира, Гумара, Гусмана и Али, видел могильные плиты хазретов Габбаса, Хамзы и Фатимы, и великое святое чувство снизошло на него, и был глубоко счастлив и много плакал благодарными легкими слезами. Никогда за всю жизнь ему не удавалось пережить ничего подобного. Он тяжело ехал туда, тяжело возвращался. Но теперь не жалел, что когда-то отправился в столь долгое и трудное путешествие. И чего только с ним не происходило! И чего он только не видел! Он подвергался нападению разбойников, его едва не замела песчаная буря, он дважды тонул, а в Багдаде, тяжелобольной, провалялся в нищей хижине целый месяц; хорошо, что с ним был Юсуф, иначе бы он пропал: разве смог бы он сам достать пищу, одежду, договориться о переезде с купцами или о переправе через реку? Когда у них кончились деньги, Юсуф просил милостыню, и тем кормились. Юсуф был для него опорой и надеждой, да вот жаль - не смог добраться до родного аула: по пути домой под Хаджитарханом, в одном селе, вступился Юсуф за нещадно избиваемого человека, да сам был крепко бит. От побоев Юсуф сильно занемог и скончался. Дальше Нагатай продолжал путь один, и тут с ним произошло, как он считает, самое удивительное, неожиданное происшествие.
В один из таких ненастных дней, изнемогший, замерзший, голодный, встретил он на пути одинокий скит. Там жили два человека: один очень старый и слабый, а другой пожилой и крепкий. То был скит шейха Джелаледдина Асхези, знаменитого проповедника, некогда пользовавшегося в Сарае большой известностью. Теперь ему было почти сто лет, на его веку правили Ордой ханы Берке, Тохта, Узбек, Джанибек, - все давно умерли, а он все ещё был жив.
Этот мудрый, совсем высохший старик с белой узкой бородой когда-то был очень непримирим к человеческим прегрешениям. Особенно он осуждал прелюбодеяние, воровство и убийство. И к какому бы сословию ни принадлежал виновный, шейх в открытую клеймил его, грозил небесными карами, возбуждал против него верующих и требовал от хана справедливого возмездия. Конечно, многим это не нравилось, и ему потихоньку старались мстить - отравляли пищу, пускали стрелы, подсылали убийц, - но всегда что-то спасало шейха, а исполнители несли справедливое наказание... Его сочли святым, заговоренным, но от этого врагов не стало меньше.
После смерти хана Джанибека престарелый шейх Джелаледдин Асхези вынужден был удалиться из Сарая. Все его усилия, все его проповеди, направленные на то, чтобы внушить человеку благостную веру и желание жить в мире, оказались напрасны. Он разочаровался в людях и захотел последние свои годы прожить в одиночестве, на покое. Многие не знали, куда он делся, и даже распространился слух, что он отошел в мир иной, ну а те, кто знал о его местопребывании, хранили это в тайне, так как боялись за его жизнь, ибо оставалось ещё немало недругов, лелеявших подлую надежду расправиться с ним.
Нагатай не раз слушал его очищающие душу проповеди, не раз беседовал с ним, прося совета, и поэтому, найдя его живым, был очень удивлен и обрадован.
Шейх приветливо принял Нагатая, обогрел его, накормил, поздравил с окончанием трудного и нужного путешествия. За долгой беседой Нагатай поведал ему историю дочери, но рассказал это так, будто бы речь шла о посторонней, его знакомой, - и только.
Шейх был строгим приверженцем мусульманства, но то, что его отличало от других фанатичных поклонников ислама и вызывало их ярость, так это оправдание разумного сочетания религии с жизнью.
Во времена хана Тохты северные булгары пришли к нему за советом, как им совершать пятничные молитвы. Они говорили: "Летом ночь у нас три часа. Только мы совершим разговенье, начинается рассвет, и мы не успеваем совершить молитву. Нам нужно совершать что-либо одно: либо разговенье, либо молитву. Но что?" Шейх ответил: "Разговенье". И пояснил: "Религия не должна мешать человеку совершать его естественные потребности". Это вызвало негодование среди других шейхов, но его поддержали хан и сарайский имам, и буря утихла. Был и другой случай, который подавал Нагатаю надежду. В славные времена хана Узбека шейх Джелаледдин Асхези дал свое благословение на брак молоденькой хатуни Кончаки, родной сестры хана Узбека, с московским князем Юрием, разрешив ей при этом перейти из мусульманской веры в православие, сказав, что государыня должна придерживаться той веры, которую исповедует народ.
Нагатай спросил, будет ли считаться большим грехом, если мусульманка родит ребенка от неверного.
Асхези погладил свою узкую белую бороду и спросил:
- А ребенок принят по мусульманскому обычаю?
- По мусульманскому.
Шейх сказал:
- Да будет прославлен Аллах! Все свершилось, как он хотел. От кого женщина понесла - не имеет значения. Важно, чтобы родился мусульманин и верил в единственного и милостивого Творца нашего.
Он замолчал, погрузившись в свои думы, а Нагатай со слезами на глазах схватил его легкую высохшую руку и прижал к губам: слова этого мудрого человека облегчили его сердце и излечили душу.
Шейх промолвил, не раскрывая глаз:
- Вижу, ты богобоязненный человек, хаджи. Если твоя дочь так же убивается от произошедшего, скажи: все ей простилось. Грех ты её замолил у священного камня.
Нагатай был потрясен его проницательностью.
Шейх продолжал:
- Я не спрашиваю тебя, кто родился, но ты очень любишь ребенка, и это, вероятно, мальчик.
- Истинно так, - подтвердил растроганный Нагатай.
- Скажу тебе еще. Этого мальчика ждет удивительная судьба. Но тебе, хаджи, не дано знать её. Скоро ты предстанешь перед пророком нашим. Но ничего не бойся, ты совершил великое дело - побывал в Мекке. Молись и будь спокоен. Смерть есть дверь, и все люди войдут в нее.
- Великий шейх, неужели я скоро умру?
- Да, хаджи. Но сперва умру я, - сказал он так просто и спокойно, что Нагатай не испугался, а только заплакал от жалости к шейху и жалости к самому себе И слезы Нагатая были так же легки и так же чисты, как воды Замзам.
После этого Нагатай распрощался с шейхом и продолжал свой путь на восток, к Волге. Придя к своим, Нагатай рад был увидеть всех в добром здравии. Особенно его порадовал Лулу; мальчик очень подрос и окреп, он говорил срывающимся грубоватым голосом, что свидетельствовало о наступлении поры возмужания. Лулу не расставался с луком и стрелами и целыми днями носился со своими сверстниками по степи, выслеживая лисиц или волков.
Зато дочь Джани огорчила его: она похудела, осунулась, потемнела лицом, заметно постарела - ходила в темном платке и имела какой-то уж безнадежно вдовий вид. Ему стало жаль дочь. Он, Нагатай, - старый, больной человек; настанет час, когда он покинет этот мир. Что тогда станет с ней, с Лулу? Он тужил, что некогда послушался дочь и отверг немало женихов, а ведь её хотели взять в жены достойные люди. Тогда он не понимал её отказов, соглашался с ней, потому что сам не хотел расставаться с дочерью и внуком, но скоро понял, почему она не могла согласиться на брак - она была в любовной связи с векилем. В душе он упрекал дочь за столь неосторожный поступок: нельзя любить раба, да ещё неверного. Пусть он достойный человек, но всему есть предел... Да таковы все женщины. За свою долгую жизнь Нагатай достаточно изучил их и знал, что ради любви женщина пойдет на многое, даже на большой грех. И тут уж ничего не исправишь, такими женщин сделала природа.
Однако нужно было что-то делать, как-то помочь дочери, и вот однажды ночью ему пришла в голову мысль: не женить ли ему Озноби на Джани? Конечно, в этом случае векилю нужно быть свободным и принять ислам. Согласится ли Озноби на это? Русские так упрямы! Они будут заблуждаться, а от своего не отступятся. Уж такой это твердый, непреклонный народ. У Нагатая не было надежды сделать из Озноби мусульманина, но он все-таки решил поговорить с ним.
Раз Нагатай призвал его к себе и сказал:
- Вот что, Озноби, решил я дать тебе свободу!
- Ты хорошо решил, бек.
- Но скажи мне, что ты будешь делать?
- Пойду на Русь. В Москву.
- У тебя что там... Жена? Богатство?
- Нет у меня богатства, бек. Я беден. И жена моя умерла. Есть сын, только я его ни разу не видел. Что у меня будет с ним за встреча, не знаю...
- Вот видишь... Не знаешь, что у тебя будет там, на Руси, а хочешь туда идти. А может, там тебе хуже будет, чем здесь? Никому не дано знать наперед, что с ним будет завтра.
- Это так, бек.
- Так зачем же тогда идти? Не пойму. Оставайся здесь. Богатый человек будешь. Жена, дети будут. Что тебе ещё нужно?
- Жена, дети, богатство - это где угодно нажить можно. А вот отчину... родину свою вторично нажить нельзя.
Нагатай нахмурился, считая, что Озноби не понял его, покачал большой головой и, прикрывая глаза тяжелыми веками, посидел молча, раздумывая. Спустя некоторое время он проговорил:
- Ты уже не молодой человек, вон сколько седых волос-то... Жену и детей-то заново заводить какая польза?
- Да, это верно, пользы тут особой нет...
- Я не об этом... не об этом, - резко вдруг сказал Нагатай.
Раздражение бека удивило Михаила, а тот продолжал:
- Не об этом я... Не так ты меня понял.
Бек не мог сказать прямо, что, мол, у него уже есть ребенок, Лулу, и жена есть, его дочь, но хотел, чтобы об этом Озноби сам догадался, а тот молчал.
- Ты давно с нами живешь. Татарином стал. В Аллаха станешь верить, свободу получишь, денег, скот... Большим хозяином будешь.
Михаил Ознобишин грустно поглядел на господина своего и тихо ответил:
- Вот ты о чем, бек. Много благодарен. Только мне изменять Христу никак нельзя. Как же! Кто я тогда буду? Иуда? За тридцать сребреников. Этого я не могу. Нельзя мне.
- Да ты постой! - воскликнул Нагатай. - Подумай! Иса разве Бог? Как Сын может быть выше Отца? Бог, он ведь один - милостивый, милосердный, всеблагой. Сын не может заменить Отца своего. Эх, не мулла я... Не могу втолковать тебе, заблудшему, правду истинной веры. Но пойми ты... Истина она истина и есть. Пойми и подумай! Потом скажешь.
Нагатай-бек ещё дважды говорил с Озноби о принятии мусульманской веры, но тот не соглашался и всякий раз говорил об Отце и Сыне и Святом Духе, о Богородице, чего хаджи не понимал и не хотел понимать. Нагатай решил прибегнуть к помощи шейха Джелаледдина Асхези, надеясь, что тот раскроет перед этим упрямцем весь смысл их веры. Шейх - великий проповедник, он не только одного человека - целые племена склонял к мусульманству.
Нагатай сообщил дочери о своем намерении, рассказал, как найти шейха, и под конец попросил:
- Сделай так, чтобы они поговорили с глазу на глаз. Я бы хотел, чтобы он вернулся мусульманином.
Джани все поняла.
- Хорошо, отец.
На следующее утро Джани и Михаил уехали. Три дня они пробыли в дороге. По приметам, сообщенным отцом, Джани разыскала скит прославленного шейха. Но в этом скиту они застали только одного человека - среднего роста, крепкого на вид мужчину, очень печального, одетого в черную одежду.
На её вопрос, где шейх, он молча указал на плоский торчащий камень над небольшим холмиком.
- Шейха нет в живых? - догадалась Джани.
Мужчина, не произнося ни слова, отошел от них прочь.
И они ни с чем вернулись в становище.
Когда Нагатай узнал о смерти шейха Джелаледдина Асхези, он сказал:
- Теперь мой черед.
Он вытянулся на кошме в своей юрте и приготовился умирать.
Многие решили, что это очередная причуда, и не слишком серьезно отнеслись к его выходке. Однако с каждым днем беку становилось все хуже и хуже. Он таял на глазах, отказывался принимать пищу и кумыс, пил только воду и был тих и нем, как рыба, выброшенная на берег.
За день до смерти Нагатай призвал дочь и сказал ей шепотом:
- Векиля отпусти. Пусть идет на свою Русь. Вольную выправи у хатуни. Хази-бий мне обещал.
Она заплакала, а он проговорил:
- Себя береги, одна остаешься. Лулу передай мой меч, что с красным камнем. Скажешь - от дедушки. А со всем остальным как поступить, знаешь сама. А теперь оставь меня. Конец мой близок.
К утру он умер, и по всему аулу поднялся громкий женский и детский плач.
Глава сороковая
После смерти отца Джани выхлопотала в кочевой ханской канцелярии вольную для Михаила.
В этой грамоте, свернутой в трубку, по-арабски было написано, что раб Нагатай-бека, Урус Озноби, волею Неба и господина своего считается свободным такого-то года, такого-то месяца, что и заверяет своей красной печатью всемилостивая и справедливая ханша Биби-ханум.
Двадцать лет Михаил ждал этого часа. Унижения, мучения, голод, непосильный труд - первое, что выпало на его долю, - были перенесены им с великим мужеством. Любовь, успех, уважение и кажущееся благополучие второе, чего он добился благодаря уму, своим душевным качествам и удачливости, - увенчали, как терновым венком, его последние годы в Орде. Но все это вместе взятое, хорошее и плохое, легло на него тяжким бременем, и он постоянно жаждал его сбросить... Как ни холь и ни корми животное, ярмо для него всегда остается ярмом; как ни хвали и ни ласкай человека - неволя для него всегда будет неволей. Как Михаилу ни было хорошо, он никогда не забывал, что он всего лишь невольник, и терпеливо сносил свое рабство, хотя, случалось, его охватывало отчаяние и становился не мил белый свет. Но всякий раз природное здравомыслие спасало его и возрождало хоть слабую, но все-таки настоящую надежду на освобождение. Да, он верил в свободу. Это и помогло ему выстоять. Он только не знал, когда это будет, и, подбадривая себя, чисто по-русски замечал: не сегодня - так завтра, не завтра - так немного погодя.