Страница:
И вот наконец этот день настал. Но странно! - он не испытывал радости. Получив то, чего он так долго ждал, - гладкий холодный пергамент с непонятными для него письменами - свидетельство его свободы, - он остался удивительно спокоен, ибо свое освобождение воспринял как нечто само собой разумеющееся. Так бы он принял и смерть, если бы той пришлось случиться.
Однако потом в нем стало все же что-то происходить. Сперва он не мог понять, что именно, но та легкость расставания, которую он вдруг ощутил в себе, расставания со степью, с Джани и даже с этим мальчиком, Лулу, подсказала: в нем стало расти и крепнуть сознание того, что он вольная птица, что теперь никто не имеет на него прав, как когда-то, что он такой же свободный, как и Джани, и теперь уж без всяких препятствий доберется до Руси возвратится в свою желанную Москву.
С этим, конечно, нужно было свыкнуться, как свыкаются с новой одеждой или новыми сапогами, - постепенно и основательно. Поэтому первое время он был тих и задумчив, чему Костка не находил объяснений. Казалось, тверичанин больше радовался, чем он сам.
- Ну что же ты молчишь, Михал? - скажет, бывало, Костка. - Улыбнися. Теперича увидишь свою Москву. И я увижу. - И, открывая свой беззубый рот, смеялся и советовал: - Подарков надо прихватить. Тканей. Меч для сына, железный щит. Да мало ли ищо. Ну, оживай, московска сила!
Словами и толчками заставил он наконец Михаила стряхнуть с себя оцепенение, улыбнуться и деятельно взяться за подготовку к отъезду. Да, действительно, что это он сник, что же он растревожился? Ведь он теперь свободен, свободен! И сердце его забилось в трепетной радости: в Москву! в Москву!
Однако не всегда все складывается так, как хотелось бы. Отправившись раз на базар за меховыми шапками и кожаными сапогами, они узнали, что на Русь в разбойничий набег ушло войско с царевичем Араб-шахом.
- Ишь, разбойник! - говорил Ознобишин. - Всю степь перекроет. Ни проехать, ни пройти.
- А може, смогем?
- Не-е, брат. Зачем пытать судьбу? Ежели этому ироду попадешься в лапы, пой отходную. Больно лют Арапшашка. Придется нам, Костка, дожидаться, пока там его не угостят как следует.
Костка повздыхал, поскреб под шапкой лысину и смачно выругался. Опять ждать, опять надеяться. Обидно стало от такого невезения. В это время он увидел двух русских, идущих вдоль торговых лавок. Оба высокие, грузные, бородатые, одетые в темно-зеленые кафтаны и островерхие шапки. Тверичанин указал:
- Гляди-ка - Вельямин! Твой недруг!
- И вправду, - пробормотал Михаил, вглядываясь и щурясь. - Иван Вельяминов, бесов сын!
Костка положил руку на костяной черенок кривого ножа, висевшего на поясе в кожаных ножнах. Михаил грустно покачал головой: мол, не нужно, оставь.
- Как же, - удивился Костка, - он ведь тебе такую свинью, помнишь... а ты - миловать!
- Теперича што говорить. Ты погляди на него. Ссутулился, ноги волочит, седой, дряблый... как паршивый пес. Не сладко, видать, на чужбине-то. Похлебает горькой кашки! Как я когда-то. А смерти его предадим - только услужим. Не-е. Пусть живет, скотина!
И, развернувшись, они пошли прочь.
По дороге Михаил думал: он, Ознобишин, испытавший весь ужас неволи и тоску по отчизне, теперь свободен и скоро покинет Орду, а его недруг, Иван Вельяминов, сам вынужден бежать сюда и укрываться, как побитая собака, выпрашивать милости и защиты у Мамая, не смея носа сунуть в пределы Московского княжества. Вот судьба! Кто знал, что такое может случиться?
Потянулись долгие томительные дни.
В одну поездку по степи он разыскал отару Ашота, при которой чабаном был Тереха. Они встречались трижды до этого, но в сей раз Михаил был опечален его нездоровым видом - Тереха много кашлял, жаловался на грудь и общее недомогание. Михаил заменил Тереху другим рабом, надеясь подлечить его и увести с собой на Русь
В августе месяце стало известно, что Мамаевы темники, которые пошли следом за царевичем Араб-шахом, сыном Менгу-Тимура, на реке Пьяне разбили русское ополчение. Этому не хотелось верить, и Михаил долго сомневался, пока сам не увидел, как посланники темников перед шатром Мамая метали из кожаных мешков отрубленные головы русских воинов. По случаю этой победы по всей ставке до темноты не утихало всеобщее ликование.
Михаил вернулся в свой курень хмурый и подавленный, сел возле костра и, смотря на огонь, ломая сухой прутик на мелкие части, стал бросать в тихое пламя. Костке и Терехе сказал, горько кривя рот:
- Силу-то каку понабрали, да ничего не смогли. А все наша беспечность. Што нам, мол, тот-то, што этот! Шапками закидаем. Вот те и закидали.
Не поняв ничего из услышанного, Костка воскликнул:
- Да што произошло-то?
Ознобишин зло усмехнулся, сердито сверкнул глазами.
- Как робят малых, понимаешь... На реку Пьяную съехались, перепились все, как зюзи... растелешились, купаться удумали. А те - тут как тут. Подкрались и давай колоть да резать.
- Осподи! - разом воскликнули Тереха и Костка, крестясь.
- Вот откуда головы те, - Михаил зашмыгал носом, утер с глаз набежавшую слезу. - Рази так победишь бесью силу? Вином, брат, да беспечностью никого не сокрушишь. Не-е. Эдак лучше совсем не выходить. Как же князь Дмитрий это допустил? Не могу понять.
Костка вздохнул, не отвечая, заморгал бесцветными ресницами. Тереха зашелся кашлем, схватясь за грудь.
- Обидно, - продолжал Михаил. - Силу таку припасли - и все напрасно.
Тверичанин безнадежно развел руки, тихо молвил:
- Не повезло.
- Понимаю, што не повезло. Да боюсь, как бы эта беда не испугала их, не зарезала вовсе. Вот о чем тревожусь.
- Неужто князь Дмитрий уступит Мамаю? На поклон пойдет?
- Не хочу об этом думать. Ни-ни. Вот как в лицо ево в тот раз глядел помнишь? - так вот и подумал: дерзкий он, упрямый, смелый, непокорный. Губы поджаты, смотрит строго, и своя дума есть. Такой князь себя в обиду не даст и другого не позволит обижать. Дай Бог ему много лет жизни и здоровья... Князь Дмитрий - Руси защита. Так-то вот. Богу за него надо молиться.
Костка, слушая Михаила, кивал лысой головой, поддакивал, зная, что Михаилову веру в московского князя ничем нельзя сокрушить и возражать только попусту молоть языком, хотя ему так и хотелось вставить словцо и про силу тверского князя, и про дерзость рязанского.
- А тех што жалеть, - говорил Михаил, как бы рассуждая сам с собой. Сами виноваты... Разумей в другой раз. Не плошай. Каждый должен знать: взялся за меч - воюй осмотрительно. Знай, когда спать, когда караул держать, когда в бой исполчаться. Уж сколько раз трепали нас за самонадеянность эту, за распри, за бестолковщину. А кажись, и людей добрых много, и князями добрыми Господь не обидел. Да вот не могем пока...
- Не могем, - подтвердил слабым голосом Тереха и как бы подлил масла в огонь.
- А все потому не могем, што не держимся за одного князя, - завел Михаил свой обычный разговор. - Ты думаешь, я один такой умный оказался? Про одного князя-то говорю? Не-е, брат. Каждый русский те об энтом скажет. Когда Орда сильна была? Когда в ней один царь Жанибек сидел. Всех держал вот так, - Михаил показал туго сжатый кулак. - И никто, брат, пикнуть не смел. А умер - все наискосок лопнуло. Кажный хан себе власть тянуть начал. Вот и оскудела Орда, ослабилась. Самое время бить её да не давать опомниться. А мы, понимашь, на рати едем, винища да брагу с собой везем да женок вдовых. Эх, што тут говорить!
Замолчал он, не с силах больше произнести ни слова от обиды и жалости к погибшим. Долго и тихо потом сидели трое у костра, смотрели на огонь недвижными взорами, пока совсем не стемнело и не пришлось ложиться спать.
Глава сорок первая
Рано наступила осень. Студеные шальные ветры нагнали пепельные тяжелые тучи, которые так плотно и надолго закрыли доступ к земле солнечного тепла, что люди вынуждены были облачиться в меховые одежды.
Ставка ханши, как большой беспокойный улей, снялась со своего насиженного места и откочевала на привольные зимние пастбища, к Крыму. Как всегда, за ставкой откочевал и аул Джани.
Михаил с Косткой и Терехой рассудили так: раз им путь на Русь пока заказан, лучше перезимовать в Орде, а весной, по теплому солнышку и молодой травке, отправиться на отчизну. Как ни хотелось им ехать в Московию, как ни болело сердце и душа по родным местам, а все же пришлось последовать вместе со всеми в Крымские степи.
Несколько месяцев прожили без происшествий: не хорошо и не плохо, но в феврале, когда снег уже стаял, а небо выгнулось высоким ярко-голубым куполом, с Михаилом случилась беда. Купил он себе рослого молодого жеребца вороной масти, настоящего карабаира, и решил сам объездить его, чтобы тот скорее привык к хозяину. Однако жеребец оказался дик и своенравен, не желал подчиняться чужой воле. Сколько бы Михаил ни забирался ему на спину, непременно сбрасывал его наземь. Такого ещё с Ознобишиным никогда не бывало. Он считал себя хорошим наездником и от этой неудачи совсем растерялся и не мог найти себе покоя от стыда и злости.
Несколько дней человек и зверь боролись друг с другом, и никто из них не хотел уступать. Оба горячились и злились одновременно. Вместе с тем Михаил не мог не восхищаться силой и красотой молодого коня, гордился им и был доволен, что не пожалел денег за такого скакуна. Ему, конечно, следовало бы потерпеть, дать карабаиру время привыкнуть к узде и людям, а он торопился и допускал одну оплошность за другой.
Костка советовал быть осторожным, ибо этот черный дьявол пугал его не на шутку. Михаил только посмеивался, его захватила эта азартная игра, и он не думал прекращать её. Ему казалось, что все идет как надо, что жеребец, прозванный Вороном, уже начинает понимать, чего хотят от него. Карабаир подпускал к себе Михаила, позволял трепать по шее и не сторонился, как прежде. Ознобишина это сбило с толку, он утратил бдительность и жестоко был наказан.
Однажды, не дичась и не храпя, как обычно, жеребец позволил Михаилу накинуть на спину седло, но затем, изловчившись, неожиданно так ударил его задним копытом в бок, что сразу сшиб с ног. Удар был настолько силен, что Михаил на какое-то время потерял дар речи и лежал на земле с открытым ртом, как рыба.
Такого невезенья нельзя было и предположить. Начиналась весна, наступило время перекочевки, а Михаил, совершенно разбитый, не имел сил двигаться, так что переезжать в придонские степи ему пришлось не сидя на черном карабаире, а лежа на арбе. Но несчастье, как известно, никогда не случается одно. При переправе через неширокую степную речонку арба сначала увязла в илистом дне, а потом перевернулась, и Михаил вместе с постелью, тюфяками и кошмами упал в ледяную воду. Его ослабленному организму этого оказалось вполне достаточно, чтобы схватить жестокую простуду.
И дня не прошло, как у него поднялся жар. Все тело горело нестерпимо; он ловил воздух сухими бескровными губами и постоянно просил пить. Его поили, как он желал, холодной водой, но от этого у него вскоре сделался озноб. Сжавшись в комок, постукивая зубами, он молил, чтобы его накрыли ещё чем-нибудь, и мерз так, как не замерзал зимой в самую дикую стужу.
Тем временем аул прибыл на прежнее место, покинутое прошлой осенью, собрали закопченные серые юрты, развели отощавшие отары и табуны по степи, покрытой сочной зеленой травкой. Поставили юрту и для Михаила. но только в стороне от аула. По степному обычаю, рядом со входом вбили шест с черным собачьим хвостом в знак того, что в юрте находится умирающий человек. Это говорило о том, что Михаил был серьезно болен и никто не верил в его выздоровление. В темноте, под тяжелым слоем кошм, он впал в беспамятство. Для него настала сплошная ночь с кошмарами, рвущим нутро кашлем, с хрипом, стоном, ознобом и жаром. Он осознал, что ему наступает конец, и прошептал:
- Отхожу... попа зовите.
Красно-черные лица в бликах огня - то Джани, то Костки, то Терехи наклонялись над ним, и кто-то из них отвечал:
- На все воля Господня. Терпи!
Смутные видения возникали перед его глазами, наплывали одно на другое, подобно волнам бушующей реки, и пропадали в сизой мгле. Особенно часто табун скакавших лошадей. Вначале он слышал топот копыт, который приближался к нему, затем появлялись белые кобылицы с длинными развевающимися гривами и, как лавина, обрушивались на него сверху. Он начинал метаться, стеная: "Коней уберите! Коней! Все ледяное". Через некоторое время озноб сменялся жаром, а белых как снег лошадей заменяли красные быки с разведенными в стороны острыми рогами. Быки с таким же топотом неслись на него и, пожалуй, были страшнее, чем стремительные кобылицы. От быков, от их невыносимо пронзительных огненных глаз и дымящихся ноздрей жар тек по телу, как вар, и жег горло до тошноты. С его воспаленных шершавых губ струйкой сползала ржавая слюна; он задыхался, сплевывал, и беспрестанный кашель сотрясал и терзал его. Он терял последние силы.
Однажды кто-то коснулся его пылающих тяжелых век; от этого прикосновения он почувствовал прохладу, точно от дуновения свежего ветерка, и сейчас же в горячечном мозгу родилось отрадное видение - быстрый журчащий ручей побежал по склону оврага, и он окунул в него свои ладони и там, в холодной, прозрачной воде с наслаждением пошевелил пальцами и потрогал песчаное упругое дно. Он решил, что это все с ним происходит на самом деле, попробовал разлепить свои влажные ресницы, приподнял их совсем немного и различил: кто-то в белом наклонился над ним, чужой, но приятный; пальцы гладкие, по-видимому женские, коснулись его щек, лба, глаз... Затем на пылающую голову, на темя, лег комок спасительного холода, влажная прохлада потекла по вискам на шею. Мысли тотчас же пришли в порядок, видения исчезли, дыхание выровнялось. Он прошептал:
- Хорошо... пусть так.
Он снова впал в беспамятство, но уже спокойное, ровное как сон, а когда пришел в себя и приоткрыл глаза, увидел яснее, хотя и в слабой дымке, чье-то круглое лицо, участливые черные глаза, улыбающиеся красные губы; где-то раньше видел... знакомое очень, и прошептал, скорее догадавшись, чем признав:
- Кокечин...
- Да. Это я, милый, - проговорила женщина возле его уха.
- Откуда ты?
- Лежи тихо. Не разговаривай. Пей!
Деревянная чашка ударилась о зубы, и в рот полилось вяжущее горьковатое питье. Михаил поморщился, отворачиваясь, но все-таки проглотил; его потное бледное лицо перекосилось болезненной гримасой.
- Што за отрава? Разве можно это пить?
- Не отрава, Мишука. Не отрава.
Он пил через силу и чувствовал, как травяная теплая горечь течет и течет ему внутрь, стекает до самого живота. Потом под спину и голову Михаилу подложили какой-то мягкий валик, от этого грудь приподнялась, и ему стало свободно и легко дышать. Однако он так был обессилен, что не мог долго бодрствовать, закрыл глаза и погрузился в сон.
Пробудился он от холода и увидел, что раздет до пояса, а Кокечин мажет его каким-то белым жиром, который достает пальцем из круглой деревянной чашки, и с силой втирает в грудь, в бока, в плечи. Потом накрывает его тканью, белым войлоком, овечьей шкурой и опять поит чем-то теплым, безвкусным, или так ему показалось вначале, ибо во рту ещё остался вкус горечи от прошлого питья. Скоро он почувствовал сильный, нестерпимый жар; все тело с ног до головы покрылось обильным потом. У него было ощущение, будто бы его запихнули в горячую печь и поджаривают живьем. Вынести этого он не мог и забился со стоном, пытаясь сбросить все, что накрывало его, но женщина не дала ему раскрыть даже кусочек плеча. Она навалилась на него всей своей тяжестью, крепко обхватила руками.
- Милый Мишука, потерпи! - заговорила она. - Не раскрывайся. Болезнь уйдет из тебя. Спи лучше, спи. Закрой глаза. Вот так. Спи, Мишука!
Ее воркование подействовало на него, словно заклинание. Он затих и забылся в глубоком беспамятстве. Так продолжалось несколько дней и ночей питье, натирание, жир, уговоры Кокечин. Когда же он окончательно пришел в себя, то почувствовал, каким легким и сухим стало его тело. Глазам предстал мир без дымки, ясно, четко, каким видел его до болезни, со всеми радужными красками и ярким дневным светом.
Он лежал в юрте, на кошмах; серый полог у входа был завернут, верхний круг открыт, и юрта полна чистого и прохладного воздуха: от этого и дышалось легко и свободно. Светился теплый мартовский день. Желтый солнечный луч, проникая сквозь верх юрты и скользя по решетчатой стене, показывал, что время перешло за полдень. Он почувствовал первые приступы голода и попросил есть. Его накормили нежирной шурпой, после чего он опять заснул и пробудился только в сумерках.
Подле постели сидела Кокечин в натянутом на плечи красном мурсаке, слегка освещенная отблесками костра, проникающими в юрту через открытый дверной проем. Михаил потянулся и сказал, обращаясь к Кокечин:
- Ты бы отдохнула.
Его голос вывел её из полудремы.
- А? Что? - проговорила Кокечин, вытерла пальцами рот и беспомощно заморгала ресницами.
- Ты устала? Давно сидишь?
- Давно, Мишука, - призналась женщина, поправляя на нем кошму.
Он закашлялся и заметил, что кашель стал непродолжителен и не разрывает грудь, как прежде. Это его порадовало, и он спросил женщину, силясь улыбнуться:
- Как ты сюда попала? Откуда?
Кокечин рассказала, что теперь она живет при ханше, учит её дочек золотому шитью. А о болезни узнала от Костки. Встретила случайно на базаре, и тверичанин со слезами поведал ей, что Михаил умирает от горячки.
- И вот видишь, милый, - я здесь.
Михаил нашел её легкую руку, поднес к своим губам и жадно припал к душистой нежной ладони.
- А ты все ещё болен. Вон какой горячий, - сказала Кокечин, гладя его по волосам. - Тебе надо лежать в тепле.
- Я мог умереть?
- Ты был совсем-совсем плох, Мишука. Ты все о Москве говорил. Собрался уезжать?
- Я теперь свободный, Кокечин. Совсем свободный. Как ты. В Москву хочу. Если не поеду - пропаду!
- Подожди немного. Ты ещё слабый. Траву мою пей. Окрепнешь, тогда и поезжай. - Кокечин костяным гребешком стала расчесывать его жесткие, совсем седые волосы. - Все будет хорошо, потерпи. И не думай, что болен. Просто лежишь и отдыхаешь. Ты гораздо лучше стал, чем был. Выздоровеешь и поедешь.
- Да, поеду, - сказал Михаил и прижал её голову к своей груди.
Когда женщина распрямилась и поправила волосы, выбившиеся из прически от неловких Михаиловых движений, он спросил:
- Говоришь, при ханше живешь? Дочек её шитью научаешь?
- При ханше, Мишука. Но в своей юрте.
- А скажи, нет ли среди них урусуток?
- Среди дочек ханши есть урусутки, маленькие и большие.
- Да теперь она не маленькая буде. Годков шестнадцать-семнадцать, пожалуй, стукнуло, - сказал он, представляя маленькую Маняшу.
- О ком ты?
- Да девонька одна была. К ханше её отвел. Совсем маленькой. Светленькая такая, глазки серы.
- Погляжу светленькую.
- Маняшей кличут, - добавил он и облизнул сохнувшие губы.
- Маняша? Постой, постой, Мишука. Есть светленькая, но не Маняша, а Маняня. Так ханша её зовет. Козленочка её любимого пасет. Маняня. Да. Светленькая, высокая. Я припоминаю.
- Мож, она и есть. Посмотреть бы на нее.
- Хорошо, Мишука, - согласилась Кокечин. - Если удастся - приведу.
Глава сорок вторая
Прошло несколько дней. Здоровье Михаила заметно улучшалось. Теперь Кокечин не нужно было сидеть с ним ночами, и она поручала это Костке и Терехе, а сама появлялась только днем, чтобы узнать о его самочувствии и поглядеть, как Михаил пьет приготовленный ею травяной отвар. Он стал веселее и встречал её шутками. Это ей нравилось.
Однажды она привела с собой высокую светловолосую девушку. Михаил сразу догадался, что это и есть та Маняня, о которой Кокечин упоминала в прошлый раз. Обе подошли к самой постели и присели на ковер подле него.
Михаил приподнялся, уперевшись локтем в подушку, и стал вглядываться в молодое румяное лицо, ища в нем знакомые черточки.
- Ты ли это, Маняша? - спросил он дрогнувшим голосом, сомневаясь, действительно ли эта милая девушка - та, которую он несколько лет назад девочкой отвел к ханше.
- Я. Конешно, я, - проговорила Маняша по-русски и, кивая, улыбалась и глядела на него блестевшими от радости глазами. - Не признаешь, што ли, дядя Миша?
- Как не признать. Признаю, вишь, - сказал он спокойно и осторожно, боясь причинить себе боль, лег на спину. Казалось, эта встреча не взволновала его, оставила равнодушным, на самом же деле он был потрясен. Он ожидал, что она будет свежа и хороша собой, что она будет одета как татарка, что она его узнает; но одного он не мог предположить, а именно того, что она напомнит собой его жену. Это было самое удивительное. Будто бы юная Настасья предстала перед ним; может быть, малость выше ростом, чем та была в её годы; может быть, краше, стройнее; однако в улыбке, в овале лица, в разрезе глаз и цвете волос было такое поразительное сходство, что впору признать это за сон или колдовство. А может, ему показалось? Конечно, где там! Настасья была не такая. Тоже молодая, милая, но по-другому. Просто эта девушка - настоящая русичка, белокожая, сероглазая, как и его жена. Это и делало их такими похожими.
- А я тебя сразу признала, - сказала Маняша простодушно. - И совсем ты не изменился. Худой только стал.
- Как же не изменился, - кротко возразил он. - Совсем старик сделался.
Женщины поглядели друг на друга и улыбнулись; его наговор на самого себя они приняли за шутку. Михаил не обиделся на них, подумал: "Молодые ищо. Все бы смеяться". И сказал:
- Расхворался вот. Не могу вас принять как хотел бы. Костка! - повысил он голос и сразу закашлялся, поднося кулак ко рту; хмурое лицо Костки показалось в дверном проеме. - Тащи орехи, миндаль, сладости!
- Не беспокойся. Не надо ничего, - промолвила Кокечин. - Пьешь ли мою траву?
- А то как же. Только её и пью.
Китаянка в знак одобрения закивала головой, а Михаил перевел взгляд на Маняшу и проговорил:
- А ты, гляжу, не забыла нашей-то речи.
- Да нас там четверо, русских-то. Да ищо тетка Евдокия. Что при ханше. Как соберемся, так все по-нашему и гутарим.
- Вона што! Кто така тетка Евдокия? Не знаю штой-то. А ты-то кака стала! Встретил - не признал бы.
- Ну что ты! - смутилась девушка, потому что в его голосе услышала восхищение. - А я все о тебе вспоминала. Думала: придется ли свидеться? И вот... У меня тут никого роднее нет.
- Родного нашла! - признался он горько. - Спровадил ведь. А потом жалел. Надобно бы оставить. Заместо дочки. Бес попутал. Испугались мы. Ты уж прости. Время-то какое было!
- Да разве я виню? Мож, и к лучшему, что так вышло-то?
- Мож, и к лучшему, - вздохнул он и тихо добавил: - Ты уж не забывай. Заходи. Скоро встану. Кокечин выходила. Без неё бы помре.
Он взял смуглую легонькую руку китаянки в две свои и тихонечко пожал. На черных ресницах растроганной Кокечин сверкнули слезинки.
- Ты, Мишука, уже здоров. Слабый только очень. Побольше ешь мяса.
- Барана уже съел.
- Еще четырех баранов. Тогда встанешь.
Все трое засмеялись.
Когда женщины ушли, Михаил с удовольствием потянулся. Странно: после их посещения он уже не чувствовал себя больным; ему приятно было ощущать свои ноги, легко вздымающуюся дыханием грудь; жар и кашель не донимали больше; мысли стали отрадней и веселей, и будущее уже грезилось не в мрачном свете, как прежде, и появилась надежда на скорое и окончательное выздоровление.
С этого дня он действительно стал поправляться. Потихоньку подымался на ноги и ходил вокруг юрты. Весна набрала силу, покрыла степь высокой густой травой, разлила в воздухе бодрящую свежесть и высветила небосвод сочной голубизной. И это тоже благоприятно повлияло на него.
Кокечин приходила ещё дважды, а вот Маняша, несмотря на свое обещание, так и не появилась, хотя он ждал её, очень ждал и волновался при воспоминании о ней.
Ханская ставка располагалась верстах в пяти от их становища. Между ними - никем не занятое степное пространство, все в зелени и цветах. Издали Михаил видел юрты, сливающиеся в узкую серую полосу, да дымки костров, тонкими синими струйками подымающиеся вверх.
Как-то он пошел по направлению к ставке, да быстро притомился, вынужден был сесть и отереть лоб, покрывшийся легкой испариной; сердце его учащенно билось. "Слабость", - сказал он вслух, тяжело дыша, и поворотил назад. Однако гулять по степи не прекратил. Через дня два он дошел до глубокой лощины, заросшей кустарником, что была в версте от ставки, и спустился в нее. По дну лощины протекал быстрый журчащий ручей. Михаил присел на гладкий большой камень передохнуть, затем, склонившись, попил с ладони немного прохладной воды. Неожиданно до него донеслось тоненькое звонкое бряканье. Михаил вскинул голову. По склону, продираясь сквозь траву и кустарник, прямо к нему бежал маленький беленький козленок с голубой шелковой ленточкой на шее, на которой болтался блестящий колокольчик, а за ним - две девушки, одна повыше, другая пониже. Сразу видно, что козленок удирает от них, а они его догоняют. Эта погоня доставляла девушкам удовольствие, и они громко смеялись. Козленок приблизился к Михаилу. Желтые глаза с изумлением уставились на незнакомого человека - внезапное замешательство, затем резкий прыжок вверх и стремительное бегство по склону оврага, однако густые заросли кустов встали на его пути, и, врезавшись в них, беленький перепуганный малыш запутался в колючих ветвях, как в сетке. Раздалось жалобное блеянье.
Однако потом в нем стало все же что-то происходить. Сперва он не мог понять, что именно, но та легкость расставания, которую он вдруг ощутил в себе, расставания со степью, с Джани и даже с этим мальчиком, Лулу, подсказала: в нем стало расти и крепнуть сознание того, что он вольная птица, что теперь никто не имеет на него прав, как когда-то, что он такой же свободный, как и Джани, и теперь уж без всяких препятствий доберется до Руси возвратится в свою желанную Москву.
С этим, конечно, нужно было свыкнуться, как свыкаются с новой одеждой или новыми сапогами, - постепенно и основательно. Поэтому первое время он был тих и задумчив, чему Костка не находил объяснений. Казалось, тверичанин больше радовался, чем он сам.
- Ну что же ты молчишь, Михал? - скажет, бывало, Костка. - Улыбнися. Теперича увидишь свою Москву. И я увижу. - И, открывая свой беззубый рот, смеялся и советовал: - Подарков надо прихватить. Тканей. Меч для сына, железный щит. Да мало ли ищо. Ну, оживай, московска сила!
Словами и толчками заставил он наконец Михаила стряхнуть с себя оцепенение, улыбнуться и деятельно взяться за подготовку к отъезду. Да, действительно, что это он сник, что же он растревожился? Ведь он теперь свободен, свободен! И сердце его забилось в трепетной радости: в Москву! в Москву!
Однако не всегда все складывается так, как хотелось бы. Отправившись раз на базар за меховыми шапками и кожаными сапогами, они узнали, что на Русь в разбойничий набег ушло войско с царевичем Араб-шахом.
- Ишь, разбойник! - говорил Ознобишин. - Всю степь перекроет. Ни проехать, ни пройти.
- А може, смогем?
- Не-е, брат. Зачем пытать судьбу? Ежели этому ироду попадешься в лапы, пой отходную. Больно лют Арапшашка. Придется нам, Костка, дожидаться, пока там его не угостят как следует.
Костка повздыхал, поскреб под шапкой лысину и смачно выругался. Опять ждать, опять надеяться. Обидно стало от такого невезения. В это время он увидел двух русских, идущих вдоль торговых лавок. Оба высокие, грузные, бородатые, одетые в темно-зеленые кафтаны и островерхие шапки. Тверичанин указал:
- Гляди-ка - Вельямин! Твой недруг!
- И вправду, - пробормотал Михаил, вглядываясь и щурясь. - Иван Вельяминов, бесов сын!
Костка положил руку на костяной черенок кривого ножа, висевшего на поясе в кожаных ножнах. Михаил грустно покачал головой: мол, не нужно, оставь.
- Как же, - удивился Костка, - он ведь тебе такую свинью, помнишь... а ты - миловать!
- Теперича што говорить. Ты погляди на него. Ссутулился, ноги волочит, седой, дряблый... как паршивый пес. Не сладко, видать, на чужбине-то. Похлебает горькой кашки! Как я когда-то. А смерти его предадим - только услужим. Не-е. Пусть живет, скотина!
И, развернувшись, они пошли прочь.
По дороге Михаил думал: он, Ознобишин, испытавший весь ужас неволи и тоску по отчизне, теперь свободен и скоро покинет Орду, а его недруг, Иван Вельяминов, сам вынужден бежать сюда и укрываться, как побитая собака, выпрашивать милости и защиты у Мамая, не смея носа сунуть в пределы Московского княжества. Вот судьба! Кто знал, что такое может случиться?
Потянулись долгие томительные дни.
В одну поездку по степи он разыскал отару Ашота, при которой чабаном был Тереха. Они встречались трижды до этого, но в сей раз Михаил был опечален его нездоровым видом - Тереха много кашлял, жаловался на грудь и общее недомогание. Михаил заменил Тереху другим рабом, надеясь подлечить его и увести с собой на Русь
В августе месяце стало известно, что Мамаевы темники, которые пошли следом за царевичем Араб-шахом, сыном Менгу-Тимура, на реке Пьяне разбили русское ополчение. Этому не хотелось верить, и Михаил долго сомневался, пока сам не увидел, как посланники темников перед шатром Мамая метали из кожаных мешков отрубленные головы русских воинов. По случаю этой победы по всей ставке до темноты не утихало всеобщее ликование.
Михаил вернулся в свой курень хмурый и подавленный, сел возле костра и, смотря на огонь, ломая сухой прутик на мелкие части, стал бросать в тихое пламя. Костке и Терехе сказал, горько кривя рот:
- Силу-то каку понабрали, да ничего не смогли. А все наша беспечность. Што нам, мол, тот-то, што этот! Шапками закидаем. Вот те и закидали.
Не поняв ничего из услышанного, Костка воскликнул:
- Да што произошло-то?
Ознобишин зло усмехнулся, сердито сверкнул глазами.
- Как робят малых, понимаешь... На реку Пьяную съехались, перепились все, как зюзи... растелешились, купаться удумали. А те - тут как тут. Подкрались и давай колоть да резать.
- Осподи! - разом воскликнули Тереха и Костка, крестясь.
- Вот откуда головы те, - Михаил зашмыгал носом, утер с глаз набежавшую слезу. - Рази так победишь бесью силу? Вином, брат, да беспечностью никого не сокрушишь. Не-е. Эдак лучше совсем не выходить. Как же князь Дмитрий это допустил? Не могу понять.
Костка вздохнул, не отвечая, заморгал бесцветными ресницами. Тереха зашелся кашлем, схватясь за грудь.
- Обидно, - продолжал Михаил. - Силу таку припасли - и все напрасно.
Тверичанин безнадежно развел руки, тихо молвил:
- Не повезло.
- Понимаю, што не повезло. Да боюсь, как бы эта беда не испугала их, не зарезала вовсе. Вот о чем тревожусь.
- Неужто князь Дмитрий уступит Мамаю? На поклон пойдет?
- Не хочу об этом думать. Ни-ни. Вот как в лицо ево в тот раз глядел помнишь? - так вот и подумал: дерзкий он, упрямый, смелый, непокорный. Губы поджаты, смотрит строго, и своя дума есть. Такой князь себя в обиду не даст и другого не позволит обижать. Дай Бог ему много лет жизни и здоровья... Князь Дмитрий - Руси защита. Так-то вот. Богу за него надо молиться.
Костка, слушая Михаила, кивал лысой головой, поддакивал, зная, что Михаилову веру в московского князя ничем нельзя сокрушить и возражать только попусту молоть языком, хотя ему так и хотелось вставить словцо и про силу тверского князя, и про дерзость рязанского.
- А тех што жалеть, - говорил Михаил, как бы рассуждая сам с собой. Сами виноваты... Разумей в другой раз. Не плошай. Каждый должен знать: взялся за меч - воюй осмотрительно. Знай, когда спать, когда караул держать, когда в бой исполчаться. Уж сколько раз трепали нас за самонадеянность эту, за распри, за бестолковщину. А кажись, и людей добрых много, и князями добрыми Господь не обидел. Да вот не могем пока...
- Не могем, - подтвердил слабым голосом Тереха и как бы подлил масла в огонь.
- А все потому не могем, што не держимся за одного князя, - завел Михаил свой обычный разговор. - Ты думаешь, я один такой умный оказался? Про одного князя-то говорю? Не-е, брат. Каждый русский те об энтом скажет. Когда Орда сильна была? Когда в ней один царь Жанибек сидел. Всех держал вот так, - Михаил показал туго сжатый кулак. - И никто, брат, пикнуть не смел. А умер - все наискосок лопнуло. Кажный хан себе власть тянуть начал. Вот и оскудела Орда, ослабилась. Самое время бить её да не давать опомниться. А мы, понимашь, на рати едем, винища да брагу с собой везем да женок вдовых. Эх, што тут говорить!
Замолчал он, не с силах больше произнести ни слова от обиды и жалости к погибшим. Долго и тихо потом сидели трое у костра, смотрели на огонь недвижными взорами, пока совсем не стемнело и не пришлось ложиться спать.
Глава сорок первая
Рано наступила осень. Студеные шальные ветры нагнали пепельные тяжелые тучи, которые так плотно и надолго закрыли доступ к земле солнечного тепла, что люди вынуждены были облачиться в меховые одежды.
Ставка ханши, как большой беспокойный улей, снялась со своего насиженного места и откочевала на привольные зимние пастбища, к Крыму. Как всегда, за ставкой откочевал и аул Джани.
Михаил с Косткой и Терехой рассудили так: раз им путь на Русь пока заказан, лучше перезимовать в Орде, а весной, по теплому солнышку и молодой травке, отправиться на отчизну. Как ни хотелось им ехать в Московию, как ни болело сердце и душа по родным местам, а все же пришлось последовать вместе со всеми в Крымские степи.
Несколько месяцев прожили без происшествий: не хорошо и не плохо, но в феврале, когда снег уже стаял, а небо выгнулось высоким ярко-голубым куполом, с Михаилом случилась беда. Купил он себе рослого молодого жеребца вороной масти, настоящего карабаира, и решил сам объездить его, чтобы тот скорее привык к хозяину. Однако жеребец оказался дик и своенравен, не желал подчиняться чужой воле. Сколько бы Михаил ни забирался ему на спину, непременно сбрасывал его наземь. Такого ещё с Ознобишиным никогда не бывало. Он считал себя хорошим наездником и от этой неудачи совсем растерялся и не мог найти себе покоя от стыда и злости.
Несколько дней человек и зверь боролись друг с другом, и никто из них не хотел уступать. Оба горячились и злились одновременно. Вместе с тем Михаил не мог не восхищаться силой и красотой молодого коня, гордился им и был доволен, что не пожалел денег за такого скакуна. Ему, конечно, следовало бы потерпеть, дать карабаиру время привыкнуть к узде и людям, а он торопился и допускал одну оплошность за другой.
Костка советовал быть осторожным, ибо этот черный дьявол пугал его не на шутку. Михаил только посмеивался, его захватила эта азартная игра, и он не думал прекращать её. Ему казалось, что все идет как надо, что жеребец, прозванный Вороном, уже начинает понимать, чего хотят от него. Карабаир подпускал к себе Михаила, позволял трепать по шее и не сторонился, как прежде. Ознобишина это сбило с толку, он утратил бдительность и жестоко был наказан.
Однажды, не дичась и не храпя, как обычно, жеребец позволил Михаилу накинуть на спину седло, но затем, изловчившись, неожиданно так ударил его задним копытом в бок, что сразу сшиб с ног. Удар был настолько силен, что Михаил на какое-то время потерял дар речи и лежал на земле с открытым ртом, как рыба.
Такого невезенья нельзя было и предположить. Начиналась весна, наступило время перекочевки, а Михаил, совершенно разбитый, не имел сил двигаться, так что переезжать в придонские степи ему пришлось не сидя на черном карабаире, а лежа на арбе. Но несчастье, как известно, никогда не случается одно. При переправе через неширокую степную речонку арба сначала увязла в илистом дне, а потом перевернулась, и Михаил вместе с постелью, тюфяками и кошмами упал в ледяную воду. Его ослабленному организму этого оказалось вполне достаточно, чтобы схватить жестокую простуду.
И дня не прошло, как у него поднялся жар. Все тело горело нестерпимо; он ловил воздух сухими бескровными губами и постоянно просил пить. Его поили, как он желал, холодной водой, но от этого у него вскоре сделался озноб. Сжавшись в комок, постукивая зубами, он молил, чтобы его накрыли ещё чем-нибудь, и мерз так, как не замерзал зимой в самую дикую стужу.
Тем временем аул прибыл на прежнее место, покинутое прошлой осенью, собрали закопченные серые юрты, развели отощавшие отары и табуны по степи, покрытой сочной зеленой травкой. Поставили юрту и для Михаила. но только в стороне от аула. По степному обычаю, рядом со входом вбили шест с черным собачьим хвостом в знак того, что в юрте находится умирающий человек. Это говорило о том, что Михаил был серьезно болен и никто не верил в его выздоровление. В темноте, под тяжелым слоем кошм, он впал в беспамятство. Для него настала сплошная ночь с кошмарами, рвущим нутро кашлем, с хрипом, стоном, ознобом и жаром. Он осознал, что ему наступает конец, и прошептал:
- Отхожу... попа зовите.
Красно-черные лица в бликах огня - то Джани, то Костки, то Терехи наклонялись над ним, и кто-то из них отвечал:
- На все воля Господня. Терпи!
Смутные видения возникали перед его глазами, наплывали одно на другое, подобно волнам бушующей реки, и пропадали в сизой мгле. Особенно часто табун скакавших лошадей. Вначале он слышал топот копыт, который приближался к нему, затем появлялись белые кобылицы с длинными развевающимися гривами и, как лавина, обрушивались на него сверху. Он начинал метаться, стеная: "Коней уберите! Коней! Все ледяное". Через некоторое время озноб сменялся жаром, а белых как снег лошадей заменяли красные быки с разведенными в стороны острыми рогами. Быки с таким же топотом неслись на него и, пожалуй, были страшнее, чем стремительные кобылицы. От быков, от их невыносимо пронзительных огненных глаз и дымящихся ноздрей жар тек по телу, как вар, и жег горло до тошноты. С его воспаленных шершавых губ струйкой сползала ржавая слюна; он задыхался, сплевывал, и беспрестанный кашель сотрясал и терзал его. Он терял последние силы.
Однажды кто-то коснулся его пылающих тяжелых век; от этого прикосновения он почувствовал прохладу, точно от дуновения свежего ветерка, и сейчас же в горячечном мозгу родилось отрадное видение - быстрый журчащий ручей побежал по склону оврага, и он окунул в него свои ладони и там, в холодной, прозрачной воде с наслаждением пошевелил пальцами и потрогал песчаное упругое дно. Он решил, что это все с ним происходит на самом деле, попробовал разлепить свои влажные ресницы, приподнял их совсем немного и различил: кто-то в белом наклонился над ним, чужой, но приятный; пальцы гладкие, по-видимому женские, коснулись его щек, лба, глаз... Затем на пылающую голову, на темя, лег комок спасительного холода, влажная прохлада потекла по вискам на шею. Мысли тотчас же пришли в порядок, видения исчезли, дыхание выровнялось. Он прошептал:
- Хорошо... пусть так.
Он снова впал в беспамятство, но уже спокойное, ровное как сон, а когда пришел в себя и приоткрыл глаза, увидел яснее, хотя и в слабой дымке, чье-то круглое лицо, участливые черные глаза, улыбающиеся красные губы; где-то раньше видел... знакомое очень, и прошептал, скорее догадавшись, чем признав:
- Кокечин...
- Да. Это я, милый, - проговорила женщина возле его уха.
- Откуда ты?
- Лежи тихо. Не разговаривай. Пей!
Деревянная чашка ударилась о зубы, и в рот полилось вяжущее горьковатое питье. Михаил поморщился, отворачиваясь, но все-таки проглотил; его потное бледное лицо перекосилось болезненной гримасой.
- Што за отрава? Разве можно это пить?
- Не отрава, Мишука. Не отрава.
Он пил через силу и чувствовал, как травяная теплая горечь течет и течет ему внутрь, стекает до самого живота. Потом под спину и голову Михаилу подложили какой-то мягкий валик, от этого грудь приподнялась, и ему стало свободно и легко дышать. Однако он так был обессилен, что не мог долго бодрствовать, закрыл глаза и погрузился в сон.
Пробудился он от холода и увидел, что раздет до пояса, а Кокечин мажет его каким-то белым жиром, который достает пальцем из круглой деревянной чашки, и с силой втирает в грудь, в бока, в плечи. Потом накрывает его тканью, белым войлоком, овечьей шкурой и опять поит чем-то теплым, безвкусным, или так ему показалось вначале, ибо во рту ещё остался вкус горечи от прошлого питья. Скоро он почувствовал сильный, нестерпимый жар; все тело с ног до головы покрылось обильным потом. У него было ощущение, будто бы его запихнули в горячую печь и поджаривают живьем. Вынести этого он не мог и забился со стоном, пытаясь сбросить все, что накрывало его, но женщина не дала ему раскрыть даже кусочек плеча. Она навалилась на него всей своей тяжестью, крепко обхватила руками.
- Милый Мишука, потерпи! - заговорила она. - Не раскрывайся. Болезнь уйдет из тебя. Спи лучше, спи. Закрой глаза. Вот так. Спи, Мишука!
Ее воркование подействовало на него, словно заклинание. Он затих и забылся в глубоком беспамятстве. Так продолжалось несколько дней и ночей питье, натирание, жир, уговоры Кокечин. Когда же он окончательно пришел в себя, то почувствовал, каким легким и сухим стало его тело. Глазам предстал мир без дымки, ясно, четко, каким видел его до болезни, со всеми радужными красками и ярким дневным светом.
Он лежал в юрте, на кошмах; серый полог у входа был завернут, верхний круг открыт, и юрта полна чистого и прохладного воздуха: от этого и дышалось легко и свободно. Светился теплый мартовский день. Желтый солнечный луч, проникая сквозь верх юрты и скользя по решетчатой стене, показывал, что время перешло за полдень. Он почувствовал первые приступы голода и попросил есть. Его накормили нежирной шурпой, после чего он опять заснул и пробудился только в сумерках.
Подле постели сидела Кокечин в натянутом на плечи красном мурсаке, слегка освещенная отблесками костра, проникающими в юрту через открытый дверной проем. Михаил потянулся и сказал, обращаясь к Кокечин:
- Ты бы отдохнула.
Его голос вывел её из полудремы.
- А? Что? - проговорила Кокечин, вытерла пальцами рот и беспомощно заморгала ресницами.
- Ты устала? Давно сидишь?
- Давно, Мишука, - призналась женщина, поправляя на нем кошму.
Он закашлялся и заметил, что кашель стал непродолжителен и не разрывает грудь, как прежде. Это его порадовало, и он спросил женщину, силясь улыбнуться:
- Как ты сюда попала? Откуда?
Кокечин рассказала, что теперь она живет при ханше, учит её дочек золотому шитью. А о болезни узнала от Костки. Встретила случайно на базаре, и тверичанин со слезами поведал ей, что Михаил умирает от горячки.
- И вот видишь, милый, - я здесь.
Михаил нашел её легкую руку, поднес к своим губам и жадно припал к душистой нежной ладони.
- А ты все ещё болен. Вон какой горячий, - сказала Кокечин, гладя его по волосам. - Тебе надо лежать в тепле.
- Я мог умереть?
- Ты был совсем-совсем плох, Мишука. Ты все о Москве говорил. Собрался уезжать?
- Я теперь свободный, Кокечин. Совсем свободный. Как ты. В Москву хочу. Если не поеду - пропаду!
- Подожди немного. Ты ещё слабый. Траву мою пей. Окрепнешь, тогда и поезжай. - Кокечин костяным гребешком стала расчесывать его жесткие, совсем седые волосы. - Все будет хорошо, потерпи. И не думай, что болен. Просто лежишь и отдыхаешь. Ты гораздо лучше стал, чем был. Выздоровеешь и поедешь.
- Да, поеду, - сказал Михаил и прижал её голову к своей груди.
Когда женщина распрямилась и поправила волосы, выбившиеся из прически от неловких Михаиловых движений, он спросил:
- Говоришь, при ханше живешь? Дочек её шитью научаешь?
- При ханше, Мишука. Но в своей юрте.
- А скажи, нет ли среди них урусуток?
- Среди дочек ханши есть урусутки, маленькие и большие.
- Да теперь она не маленькая буде. Годков шестнадцать-семнадцать, пожалуй, стукнуло, - сказал он, представляя маленькую Маняшу.
- О ком ты?
- Да девонька одна была. К ханше её отвел. Совсем маленькой. Светленькая такая, глазки серы.
- Погляжу светленькую.
- Маняшей кличут, - добавил он и облизнул сохнувшие губы.
- Маняша? Постой, постой, Мишука. Есть светленькая, но не Маняша, а Маняня. Так ханша её зовет. Козленочка её любимого пасет. Маняня. Да. Светленькая, высокая. Я припоминаю.
- Мож, она и есть. Посмотреть бы на нее.
- Хорошо, Мишука, - согласилась Кокечин. - Если удастся - приведу.
Глава сорок вторая
Прошло несколько дней. Здоровье Михаила заметно улучшалось. Теперь Кокечин не нужно было сидеть с ним ночами, и она поручала это Костке и Терехе, а сама появлялась только днем, чтобы узнать о его самочувствии и поглядеть, как Михаил пьет приготовленный ею травяной отвар. Он стал веселее и встречал её шутками. Это ей нравилось.
Однажды она привела с собой высокую светловолосую девушку. Михаил сразу догадался, что это и есть та Маняня, о которой Кокечин упоминала в прошлый раз. Обе подошли к самой постели и присели на ковер подле него.
Михаил приподнялся, уперевшись локтем в подушку, и стал вглядываться в молодое румяное лицо, ища в нем знакомые черточки.
- Ты ли это, Маняша? - спросил он дрогнувшим голосом, сомневаясь, действительно ли эта милая девушка - та, которую он несколько лет назад девочкой отвел к ханше.
- Я. Конешно, я, - проговорила Маняша по-русски и, кивая, улыбалась и глядела на него блестевшими от радости глазами. - Не признаешь, што ли, дядя Миша?
- Как не признать. Признаю, вишь, - сказал он спокойно и осторожно, боясь причинить себе боль, лег на спину. Казалось, эта встреча не взволновала его, оставила равнодушным, на самом же деле он был потрясен. Он ожидал, что она будет свежа и хороша собой, что она будет одета как татарка, что она его узнает; но одного он не мог предположить, а именно того, что она напомнит собой его жену. Это было самое удивительное. Будто бы юная Настасья предстала перед ним; может быть, малость выше ростом, чем та была в её годы; может быть, краше, стройнее; однако в улыбке, в овале лица, в разрезе глаз и цвете волос было такое поразительное сходство, что впору признать это за сон или колдовство. А может, ему показалось? Конечно, где там! Настасья была не такая. Тоже молодая, милая, но по-другому. Просто эта девушка - настоящая русичка, белокожая, сероглазая, как и его жена. Это и делало их такими похожими.
- А я тебя сразу признала, - сказала Маняша простодушно. - И совсем ты не изменился. Худой только стал.
- Как же не изменился, - кротко возразил он. - Совсем старик сделался.
Женщины поглядели друг на друга и улыбнулись; его наговор на самого себя они приняли за шутку. Михаил не обиделся на них, подумал: "Молодые ищо. Все бы смеяться". И сказал:
- Расхворался вот. Не могу вас принять как хотел бы. Костка! - повысил он голос и сразу закашлялся, поднося кулак ко рту; хмурое лицо Костки показалось в дверном проеме. - Тащи орехи, миндаль, сладости!
- Не беспокойся. Не надо ничего, - промолвила Кокечин. - Пьешь ли мою траву?
- А то как же. Только её и пью.
Китаянка в знак одобрения закивала головой, а Михаил перевел взгляд на Маняшу и проговорил:
- А ты, гляжу, не забыла нашей-то речи.
- Да нас там четверо, русских-то. Да ищо тетка Евдокия. Что при ханше. Как соберемся, так все по-нашему и гутарим.
- Вона што! Кто така тетка Евдокия? Не знаю штой-то. А ты-то кака стала! Встретил - не признал бы.
- Ну что ты! - смутилась девушка, потому что в его голосе услышала восхищение. - А я все о тебе вспоминала. Думала: придется ли свидеться? И вот... У меня тут никого роднее нет.
- Родного нашла! - признался он горько. - Спровадил ведь. А потом жалел. Надобно бы оставить. Заместо дочки. Бес попутал. Испугались мы. Ты уж прости. Время-то какое было!
- Да разве я виню? Мож, и к лучшему, что так вышло-то?
- Мож, и к лучшему, - вздохнул он и тихо добавил: - Ты уж не забывай. Заходи. Скоро встану. Кокечин выходила. Без неё бы помре.
Он взял смуглую легонькую руку китаянки в две свои и тихонечко пожал. На черных ресницах растроганной Кокечин сверкнули слезинки.
- Ты, Мишука, уже здоров. Слабый только очень. Побольше ешь мяса.
- Барана уже съел.
- Еще четырех баранов. Тогда встанешь.
Все трое засмеялись.
Когда женщины ушли, Михаил с удовольствием потянулся. Странно: после их посещения он уже не чувствовал себя больным; ему приятно было ощущать свои ноги, легко вздымающуюся дыханием грудь; жар и кашель не донимали больше; мысли стали отрадней и веселей, и будущее уже грезилось не в мрачном свете, как прежде, и появилась надежда на скорое и окончательное выздоровление.
С этого дня он действительно стал поправляться. Потихоньку подымался на ноги и ходил вокруг юрты. Весна набрала силу, покрыла степь высокой густой травой, разлила в воздухе бодрящую свежесть и высветила небосвод сочной голубизной. И это тоже благоприятно повлияло на него.
Кокечин приходила ещё дважды, а вот Маняша, несмотря на свое обещание, так и не появилась, хотя он ждал её, очень ждал и волновался при воспоминании о ней.
Ханская ставка располагалась верстах в пяти от их становища. Между ними - никем не занятое степное пространство, все в зелени и цветах. Издали Михаил видел юрты, сливающиеся в узкую серую полосу, да дымки костров, тонкими синими струйками подымающиеся вверх.
Как-то он пошел по направлению к ставке, да быстро притомился, вынужден был сесть и отереть лоб, покрывшийся легкой испариной; сердце его учащенно билось. "Слабость", - сказал он вслух, тяжело дыша, и поворотил назад. Однако гулять по степи не прекратил. Через дня два он дошел до глубокой лощины, заросшей кустарником, что была в версте от ставки, и спустился в нее. По дну лощины протекал быстрый журчащий ручей. Михаил присел на гладкий большой камень передохнуть, затем, склонившись, попил с ладони немного прохладной воды. Неожиданно до него донеслось тоненькое звонкое бряканье. Михаил вскинул голову. По склону, продираясь сквозь траву и кустарник, прямо к нему бежал маленький беленький козленок с голубой шелковой ленточкой на шее, на которой болтался блестящий колокольчик, а за ним - две девушки, одна повыше, другая пониже. Сразу видно, что козленок удирает от них, а они его догоняют. Эта погоня доставляла девушкам удовольствие, и они громко смеялись. Козленок приблизился к Михаилу. Желтые глаза с изумлением уставились на незнакомого человека - внезапное замешательство, затем резкий прыжок вверх и стремительное бегство по склону оврага, однако густые заросли кустов встали на его пути, и, врезавшись в них, беленький перепуганный малыш запутался в колючих ветвях, как в сетке. Раздалось жалобное блеянье.