Третий успел выстрелить.
   – А-а-а! – иступленно закричал мальчик и выхватил из рук упавшего отца молоток.
   Третий фашист выстрелил еще раз, пхнул Сашку ногой и вышел из хаты.
   …Сашка не мог вспомнить, как очутился под кроватью, сколько времени прошло, когда он опять увидел фашистов. Теперь их было много. Пороховой едкий дым щекотал в носу, сдавливал дыхание. Немцы суетились возле стола, и автоматы их время от времени, сталкиваясь, позвякивали. Сашка чуток пошевелился, почувствовал, что мог бы встать, и вдруг похолодел от страха: неужели только он один остался в живых? Фашисты с холодным равнодушием переступали через лежащего отца, а мать затолкали под скамейку. Что здесь произошло?.. В голове какой-то противный шум, в левом боку глухая боль… Вспомнились выстрелы, крики, замелькали злые стеклянные глаза… На миг все это закрыло огромное холодное дуло какого-то оружия… Черт знает, что это за оружие. Из дула идет вот этот едкий, вонючий дым…
   Немцы хлопочут над своими двумя убитыми солдатами. Все они очень похожи на долговязого. Вот один фашист вертит в руках отцовский молоток, хлопая глазами. Сашке кажется, что молоток сейчас вырвется из рук немца и ударит по затылку того фашиста, что склонился над долговязым…
   …Немцы берут трупы своих на руки, выносят. Сашка слышит, как они запирают двери сначала в хате, потом в сенях. Становится тихо до жути, и Сашка даже свое дыхание слышит, частые, трепетные удары сердца. Он не рад, что все это чувствует, слышит, ибо хочет прислушаться к другому. Ему кажется, что поблизости еще кто-то дышит, очень слабо, прерывисто.
   Вдруг видит, мать чуть-чуть шевелит рукой. И снова перед глазами – черное дуло, отец с длинным молотком в руках. Отец высокий, чуть не под потолок. Немцы против него – коротышки…
   Сашка напрягает силы и словно взлетает с места. В боку сильно закололо, но он уже на ногах, он бросается к матери. Руки у нее холодные, а лицо теплое. Тут же, рядом, отцовская рука, пальцы крепко сжаты в кулак. Мальчик припадает щекой к ней, потом вскакивает и бежит за водой. В ведре воды нет, фашисты всю извели, отливая своих, и Сашка, схватив ведро, бросается к двери. Но они подперты чем-то снаружи. С разгона бьет ведром в дверь – не помогает. Тогда он открывает окно и видит немцев неподалеку от хаты. Верно, сгрудились вокруг своих мертвецов. Один замечает Сашку, кричит, но… Сашка уже за хатой. Выстрелов он почти не слышит, только представляет, как сыплются от пуль оконные стекла.
   – Дедушка, воды! – кричит он старому паромщику, который бежит навстречу и кому-то машет рукой.
   – Вижу, сынок, вижу!
   – Воды, воды!
   Бегут и еще люди, некоторые с ведрами. И Сашка поворачивает обратно, к своей хате, чтоб открыть запасную дверь, ту, что от леса, в темную каморку. Отец прорезал ее уже в войну.
   По крыше хаты сизыми клубками перекатывался дым.
   – Вода не поможет уже, – говорит Сашке старик и, пригнувшись, ныряет в каморку.
   – А-а, дедушка! – в отчаянии кричит мальчик.
   …Люди отлили водой Сашкину мать, наспех перевязали рану у отца на груди. Перевязали на счастье, не зная, живого или мертвого.
   Отца и мать вынесли через узенькую дверцу, спрятали в землянке, что в гуще леса. Старый паромщик еще несколько раз забегал в хату, вытаскивая кое-какие пожитки. Сашка снова подскочил к пылающей хате, когда старик в последний раз, давясь дымом, протиснулся в дверцу с охапкой каких-то лохмотьев. Густой черный дым валил из дверцы с таким напором, что казалось, вот-вот рухнет стена. Сашка пригнулся, вытянул вперед руки и нырнул в дым, как в речку.
   Скоро он вылетел из каморки, разбивая жадные ползуны горячего дыма, побежал к противоположной стороне хаты. Немцы отхлынули подальше – пожар припекал. Подъехали две легковые машины. Сашка выскочил из дыма, бросил одну гранату, за ней вторую и опять исчез в дыму-пламени. Грохнул сдвоенный взрыв.
   Перебежав на подлесную сторону хаты, мальчик шмыгнул в густой папоротник. Пока гитлеровцы опомнились, открыли стрельбу, он был уже далеко, в глубоком овражке, пули свистели над головой. Пересохшим ручьем он бежал дальше и дальше, пока не упал, обессиленный, на землю.
   В лесу была удивительная тишина, слышно, как зяблик скачет по стволу старой сосны и клюет, теребит клювом сухую кору. Пахнет прелью, прошлогодней листвой. Лежать приятно, только очень хочется пить, жаль, не глотнул водички, когда был у колодца. Сильно жжет в боку, вроде выше того места, где болело раньше. Сашка посмотрел, что там, и увидел большой синий кровоподтек, а над ним подсохшую красную полосу. Значит, рана. Сильный удар немецкого сапога и рана… Сейчас ранили или раньше? Верно, раньше.
   Чтобы скорее зажило, Сашка приложил к ране длинный блестящий листок, который сразу же прилип к телу. Полежал еще немножко и пошел искать своих. Сколько раз он бывал в этом лесу, нет, наверное, дерева, на которое не взбирался бы, куста, под которым не искал бы птенцов, а все равно казалось, будто места совсем незнакомые, и кто знает, в какую сторону идти.
   Солнце село еще тогда, когда Сашка был в овражке, а теперь в лесу – не ко времени зыбучий сумрак.
   Брел, брел Сашка и набрел на то место, куда прибегал в первый день войны. Он сразу узнал его. Вот тут, под развесистой сосной, сидел дядя Андрей, напротив него – Вера, рядом – Валька, Галя и маленькая Ларка. Хоть и жутко было тогда от истошного крика тетки Марьи, однако кругом были свои, а со своими не так страшно. А сейчас никого…
   Сашка сел под сосной, где сидел когда-то Андрей. Теперь можно не бояться: отсюда он уже попадет в любое место. Сквозь густую затуманенную листву просвечивало далекое зарево. Далекое и широкое. Сашке казалось – шире поселка.
   «Неужели зажгли все дома? Со злости, что меня не нашли… А добросил я гранату в самую ихнюю середку или не добросил?»
   И вдруг Сашке подумалось, что, наверно, много-много немцев шарит сейчас по лесу, ищут его. Скоро эти стеклянные глаза засверкают здесь… Мальчик прижался к комлю сосны, ему стало страшно. Взгляд пронизывал самые густые, сумрачные уголки, слух ловил самые тихие шорохи.
   Никого не видно, ничего не слышно… Стыдно стало – испугался! Вспомнил, взрослые говорили, что немца ночью в лес рожном не загонишь. Но ведь враги могут подкарауливать и на опушке леса!.. И Сашка решил подождать, пока стемнеет совсем.
   На самом деле фашисты удрали из прилесного поселка еще засветло, нагрузив свой транспорт собственной мертвятиной. Грузить было что: к тем двум, которых убил Устин Маркович, Сашка добавил еще троих.
   Перед отъездом фашистские изверги подожгли поселок.
   Когда Сашка пришел домой, хаты и в помине уже не было, осталась только печка. Вместо стен курились огромные головешки, да дышали груды угля, подернутого легким, как пух, пеплом. Мальчик застыл у пожарища, горестно опустил руки. Вот тут, в этом уголочке, где теперь темнеет соломенный пепел, еще сегодня стояла его кроватка, сделанная руками отца. Минувшей ночью Сашка спал на ней… Чуть дальше, в красном углу, стоял стол, на котором лежал под белой салфеткой хлеб…
   Еще горше стало, когда вспомнил о хлебе. Очень захотелось есть. А кто даст поесть, если мамы нет?..
   Он пошел вокруг пожарища. Ничего не искал – что тут мог он найти! – однако и глаз не оторвать от головешек, пепла… Сил нет уйти отсюда, все-таки здесь – своя хата… И никакого дома теперь нет нигде. Надо идти искать родителей, надо скорее узнать, что с ними. Неодолимое детское чутье подсказывает, что все должно быть тут, все должно быть дома. Вот что-то знакомое средь неостывших угольков. Мальчик всматривается: ага, отцовский молоток! Надо забрать его.
   Сашка находит длинный прут и пытается подцепить им обгоревший, еще горячий обушок…
   В это время к нему подошли Валька и Галя. Мальчик заслышал их шаги, обернулся. Сестры удивленно, несмело-радостно смотрели на него зареванными глазами.
   – Ты здесь, Сашка? А где папа и мама?..
 
 
   О дальнейшей судьбе Вериной семьи Косте не все удалось разузнать, потому и Андрею рассказал только то, что рассказали ему. Все они остались живы. Мать поправилась быстро. Устин Маркович долго не приходил в себя, рана оказалась тяжелой, но могучая сила стеклодува одолела беду. С помощью друзей-товарищей, что уберегли его от фашистской расправы, был найден приют, даже лечение велось, насколько позволяли условия. А встал Устин Маркович на ноги – семья Лагиных ушла к партизанам.
   До отряда еще далеко было идти, когда Андрея и его бойцов встретил их вчерашний проводник. Ждал он, как видно, долго: морозец невелик, и затишно в лесу, но, как заметил Андрей, продрог проводник изрядно. Как-то совсем ссутулился… Шагая впереди по стежке, размахивал руками, то и дело поднимал воротник подшитой овчиной домотканой свитки. Прогалинку, где ждал их, вытоптал вдоль и поперек. Знать, пришлось потоптаться, боялся разминуться с партизанами.
   – Задержались вы, – добродушно упрекнул проводник.
   – Давно ждете?
   – Давно, почти с самого вечера.
   – А почему тут ждете нас?
   – Потому что отряд…
   Проводник не договорил: впереди прогремело несколько взрывов, видно, гранатных, поднялась автоматная трескотня.
   Зайцев рванулся было туда, но Андрей остановил его.
   – Погоди! – И повернулся к проводнику: – Что там?
   – В деревне каратели, – ответил тот. – Наши их окружают. Комиссар потому и послал меня…
   – Ясно, – спокойно проговорил Андрей. – Пошли!
   Он не пошел, а побежал, на бегу вытаскивая пистолет, поправляя на поясе гранаты. Проводник опередил его, бежал, пригнувшись, как-то странно поводя головой из стороны в сторону, размахивая руками. Остановился на опушке и, тяжело дыша, сказал:
   – Наши должны быть по тот бок деревни, – проводник махнул на запад, – а с этого, от леса, дорога немцам открыта. Здесь их встретят…
   В деревне гремела пальба, частые взрывы, в последнюю минуту заговорил крупнокалиберный пулемет.
   – Что у них – танки? – тихо спросил Андрей.
   – Вроде есть один, и бронемашины есть.
   Вдруг совсем близко раздался хлесткий треск автомата. Проводник отскочил за сосну, а Андрей распластался на снегу, чтоб лучший обзор был. По экономичности стрельбы он чувствовал, что тут, наверное, свои, однако разглядеть ничего не мог. Подал знак своим хлопцам и пополз на выстрелы. Вслед за Глинским и Зайцевым полз и проводник.
   Скоро Андрей заметил две фигуры в бушлатах, с белыми повязками на рукавах. Люди лежали рядышком в сугробе возле плетня. Вот они опять начали стрелять. Андрей глянул в ту сторону, куда они стреляли, и увидел: на дороге показалась кучка немцев. Показалась и вмиг исчезла: в темноте не разобрать, упали фашисты на снег или укрылись за постройку. Минуту спустя на дорогу выскочила бронемашина, за ней вторая… Видать, в суматохе водитель угодил в ухаб, машина забуксовала. Вторая хотела обминуть ее, вырваться вперед, но на обочине соскользнула в засыпанный снегом глубокий кювет. За машинами короткими перебежками наступали пехотинцы. Люди в бушлатах открыли огонь по ним, в ответ им застрочили сразу два пулемета.
   – Прекратите огонь! – крикнул Андрей, и по тому, как автоматчики обернулись, тотчас выполнили приказ, стало ясно, что они узнали его голос. Командир кивнул Зайцеву. Тот вытащил из-за пояса две гранаты и ужом пополз к передней бронемашине. За ним рванулся и Глинский.
   – Миша! – услышал Андрей радостно-восхищенный вскрик.
   Кто это вскрикнул, он не успел определить по голосу. Но кто-то из тех, кто лежал в нескольких шагах от Андрея.
   Вокруг бронемашин в панике метались каратели, их становилось все больше, некоторые бешено рванули вперед, опережая друг друга, путаясь в полах расстегнутых шинелей. Пальба в деревне усиливалась и заметно приближалась сюда, на восточную околицу. Стрекота крупнокалиберного пулемета уже не было слышно. Вот прогремели взрывы подле бронемашин. Андрей приподнялся. Слева во главе группы стрелков с белыми повязками на рукавах бежал комиссар отряда. Ушанка его сбилась на затылок, отпущенная за время рейда борода раздваивалась, прикрывая щеки и уши.
   – Никита Минович! – подхватившись, крикнул Андрей.
   – Ты? – без удивления отозвался комиссар. – А кто там? – он махнул пистолетом в сторону бронемашин.
   – Зайцев, – ответил Андрей. – И Миша Глинский.
   Никита Минович побежал дальше. Двое, что лежали поблизости, живо подхватились и побежали вслед за группой. Теперь Андрей наконец догадался, что это были за люди.
   К Сокольному подбежал проводник.
   – Товарищ командир, – взволнованно попросил он, – дайте хоть одну гранату! Одну!..
   – А вы… – Андрей неуверенно посмотрел на него.
   – Не бойтесь, бросал!
   Чуть не выхватив из рук Андрея гранату, проводник во весь рост помчался за группой Никиты Миновича.
   Когда Андрей подошел к подбитым бронемашинам, Трутиков, разгоряченный боем, стоял возле Марии и Вари и тихо, но властно спрашивал:
   – Вам кто разрешил сюда идти? Где было ваше место? Вы что, дисциплины не понимаете?
   Мария молчала, а Варя все порывалась что-то сказать, верно, оправдаться, но комиссар не позволял ей. Наконец она перебила Никиту Миновича:
   – Минутки не прошло, как мы сюда прибежали!.. Все время там были, около саней!
   Вдруг заметила Андрея, запнулась.
   – Знаю, где вы были! – строго, но не так уж сердито остановил ее Никита Минович. – А за обман старого человека ты у меня еще поплатишься!
   Где-то поблизости грохнул раскатистый хохот Кондрата Ладутьки, и все повернулись в ту сторону.
   – Я их, сволочей, знаешь!.. – кричал кому-то Кондрат. – Я их мигом заставил замолчать!.. Связку гранат ка-ак фуганул! Один, в рот ему дышло, прямо за-а… ха-ха!.. прямо задом хотел выбраться из люка… Не выбрался!
   Кондрат показался из-за крайнего дома, и в уже поредевших сумерках Андрей заметил: рядом с Ладутькой идут двое партизан, а сам он, опершись на их плечи, прыгал на одной ноге.
   Мария и Варя бросились к нему.
   – И ты здесь? – Ладутька с напускной строгостью посмотрел на дочь. – Может, обошлись бы хоть раз без тебя?
   – Ты ранен, папа? – испуганно спросила Варя и нагнулась, чтоб осмотреть ногу. Рядом с ней присела на снег Мария.
   – Где у вас рана?
   – По голени, в рот ему дышло, саданул, когда я крался к гусеницам. Да чепуха! Молодец Вержбицкий – как ангел-спаситель явился, перевязал. Боевой хлопец! Я ему говорю: по твоему характеру тебе бы в подрывниках ходить, а не в докторах. А он смеется…
   Увидев Никиту Миновича, Ладутька снял правую руку с плеча партизана, небрежно козырнул:
   – Задание выполнено.
   – Хорошо, – глухо проговорил Никита Минович. – Только как же?.. Тяжелая рана? Кости хоть целы? Что сказал Вержбицкий?
   – Кость цела! – опять засмеялся Ладутька. – Черта с два им пробить мою кость. Непробиваемая!
   Никита Минович тепло улыбнулся:
   – Ну, ладно, ладно, иди, Кондрат, на сани, не форси больно-то. – И повернулся к Марии: – Сбегайте к Вержбицкому, помогите ему. Возможно, там еще есть раненые бойцы.
 
 
   Попозже Андрей узнал о необходимости этого боя. Под вечер того дня, когда Сокольный был в своей деревне, разведчики донесли Никите Миновичу, что по направлению к временной стоянке их отряда движутся фашистские каратели с танками и бронемашинами. Комиссар решил боя тут не принимать, по тревоге поднял отряд и отвел в лес. Ночью, посоветовавшись с Климом Филипповичем, он начал готовиться к налету. Наметили сделать это перед самым рассветом, когда немцев особенно морит сон. Соседние отряды тоже заняли позиции, изготовились к бою.
   Отряд справился с задачей, считай, в одиночку, другим отрядам достались только те гады, которым было удалось улизнуть.
   Когда Никита Минович рассказывал Андрею о некоторых перипетиях боя, к ним подошел Миша Глинский. Он доложил, что в деревне враги намеревались провести злостную расправу над местными жителями, что обнаружено несколько избитых до потери сознания женщин и детей. Сказал Миша и о том, что наведался в хату проводника. Два внука его, невестка и жена-старуха лежали на полу без чувств, окровавленные. Окна в хате высажены, повсюду битое стекло, постели и одежду фашисты растрясли, что получше – унесли.
   Андрей приказал послать в деревню Марию, Вержбицкого и группу партизан, а потом и сам отправился вслед. Высокий, сутулый проводник как бы стоял перед его глазами – с добрым лицом, длинными, до колен руками. Спокойно топтался на лесной стежке, ожидая возвращения Андрея… Теперь-то можно было представить, что творилось у него на душе, чего стоили ему это спокойствие, необыкновенная выдержка.
   Андрею захотелось как можно скорее встретиться с этим человеком, разделить его тяжкое горе.

IV

   Весна сорок второго года пришла в Красное Озеро с запозданием. В редкие разрывы низких, почти неподвижных туч время от времени проглядывало солнце, бросало несмелые лучи на мокрые крыши, на мутную в половодье речку и снова пряталось, будто убедившись, что светить сюда нет никакого смысла. С севера и запада дул знобкий ветер, часто нагоняя к рассвету заморозки. И все же пора брала свое: земля оттаяла, в низинах пробивалась трава, на школьных тополях набухали почки. Но все это словно не по своей воле.
   Под окнами домика в котором когда-то жила Вера, стояла все та же скамеечка. Почернела за этот год, скособочилась, но, как и прежде, в погожие вечера приходили сюда на посиделки, поделиться новостями посплетничать, Евдокия и жена Жарского.
   В школе теперь жили полицаи, несколько немцев. Пройдет по двору Юстик Балыбчик, еще кто-нибудь из полицаев – женщины проводят коротким, равнодушным взглядом. Немец пройдет – соседки долго его провожают глазами, а Евдокия чего-то даже и вздохнет. И не понять, что означает этот вздох: то ли грусть по прошлой жизни, так не похожей на теперешнюю, то ли, вроде бы, симпатию к немцу.
   Последние два-три дня Евдокия не показывалась на школьном дворе. Не видно было ее и на огороде, где многие хозяйки уже гнули спины с лопатами, мотыгами. Директорша под большим секретом шепнула мужу, что соседку за что-то отшомполовали немцы, а за что, Евдокия и сама не знает. Директор в ответ, еще под большим секретом, шепнул жене, что били Евдокию вовсе не немцы, и предупредил еще: если жена и дальше будет дружбу водить с соседкой, то, может статься, не миновать шомполов и ей.
   Надя рассердилась на мужа и долго ходила надувшись, хмыкая тонким, веснушчатым по весне носом. Уже не в первый раз она слышит подобные предупреждения! Слышала и упреки. А за что? Никогда она так не уважала мужа, не заботилась о нем, как в этот год войны, а он все недоволен, раздражен, чего-то боится. С тех пор как поселились здесь незваные соседи, пз квартиры ни разу не вышел: все ему мерещится, что придут немцы или полицаи и начнут приставать к его жене.
   Позже директорша дозналась: перепало Евдокии от Кондрата Ладутьки. Давно уже до него доходили слухи, что она путается с немцами, гонит для полицаев самогон, торгует чем придется. Сначала рейд мешал ему приструнить ее, потом рана на время вывела из строя. Теперь Ладутька через верных людей узнал, что какой-то унтер чуть не каждую ночь захаживает к Евдокии по доброму ее согласию. И такая злость взяла Кондрата, что решил он пойти на риск, даже на новое нарушение дисциплины, а негодницу проучить.
   Как-то в полночь разбудил он Павла Шведа, потихоньку отвел в кусты, подал узелок с немецким обмундированием.
   – Переодевайся! – приказал хлопцу. – Пойдешь со мной!
   Сам тоже снял и спрятал свою одежду, надел форму немецкого офицера.
   Во мраке, по протоптанным Ладутькой тропкам они без помех добрались до квартиры Евдокии. Швед встал за углом караулить, а Ладутька тихонько постучался в окно.
   – Это ты, Курт? – послышалось из комнаты.
   – Я-а, – шепотом ответил Ладутька.
   Женщина открыла дверь, горячо обняла «немца», как только тот переступил порог, и вдруг отшатнулась: не та фигура, запах одежки не тот!
   – Я тебе дам «Курт»! – не помня себя от злости, зашипел Ладутька и начал угощать ее шомполом.
   После этого случая директорша стала побаиваться водить дружбу с Евдокией, а у Юрия Павловича появилась страшная бессонница. Партизаны, мерещилось по ночам, придут и к нему. Придут и спросят: «А какую пользу ты принес Советской власти?» Он слышал, отряд Сокольного вернулся из дальних мест, да еще и не один. И если за спиной у Ильи Ильича Жарский, особенно в последнее время, не очень боялся оккупантов, то партизаны начали представляться ему прямо-таки беспощадными. Даже некогда близкий, привязанный к нему Андрей казался теперь суровым, страшным. Вот заходит он в комнату, садится к столу, ничего не говорит, ни о чем не спрашивает. А Жарскому хочется говорить, высказать Андрею очень многое. И о собственном слабоволии рассказать, и о том, что он всегда интересуется партизанскими делами, даже знает, что во время рейда было разгромлено около трех десятков вражеских гарнизонов, наконец, о большом авторитете Ильи Ильича и необычных условиях своего существования.
   Кажется, все от души говорит, а командир отряда не подымает головы, лицо его не смягчается. И жутко становится от мысли, что все это не то, совсем не то! Слушает Сокольный, слушает, а потом и говорит: «Изменили вы, Юрий Павлович. Забыли о Родине».
   А разве это так?..
   Жизнь бывшего директора школы в самом деле сложилась неладно. И если для жены его это проявлялось в том, что подчас нечего было на стол подать, то для самого Жарского – все-все в ином свете. Бестолковость своей жизни он начал ощущать с того самого дня, когда пришел со встречи с Никитой Миновичем. Не раз задумывался он в этот год: а прежде была в его жизни такая вот пустота или нет? И с болью в сердце признавался себе: пусть не совсем такая, но была. Когда-то, еще подростком, покинул в беде своего товарища-конопаса. Сговорились они, повели коней на чужой выгон. Заметив, что идут сторожа, вскочил на коня и ускакал, а товарища поймали, избили до полусмерти.
   Скребло на сердце и после того, как с помощью отцовского кармана убедил кое-кого из медицинской комиссии в своей недолеченной тугоухости, добившись таким образом отсрочки от призыва в Красную Армию. Но тогда хоть так долго не переживалось, а теперь – ни днем ни ночью покоя нет. На какое-то время вернул ему душевное равновесие Илья Ильич Переход. Появилась цель, какое-то оправдание своего положения. Жарский подбеливал, проветривал школу, вел переговоры с некоторыми учителями, что жили поблизости, с отцами первоклассников. Но пришли из района немцы и заняли школу под казарму.
   Ходил Юрий Павлович к Илье Ильичу, жаловался. Ничто не помогло. У того у самого не очень-то клеилось со школьными делами. Путешествовал он много, уговаривал людей, убеждал, но открыть школу в прошлую зиму удалось только в районном центре. Учащихся в ней было ее густо, да и учителей – раз-два и обчелся. Редко кто соглашался идти в такую школу, и далеко не каждого Илья Ильич брал на работу.
   Еще зимой, когда пошел было слух, что и в Красном Озере откроется школа, подала Жарскому заявление Евдокия. Сколько жила в Красном Озере, никогда в школе не работала, никто ее и за учительницу не считал. А теперь раскопала справку, что когда-то сколько-то училась и столько же учительствовала в первом классе. Это было первое заявление, пожалуй, во всем районе! Жарский готов был ухватиться за него, но когда дело дошло до Ильи Ильича, тот решительно отклонил кандидатуру. Ходила тогда Евдокия сама к Илье Ильичу, носила еще какие-то характеристики, какие-то рекомендации. И все напрасно: Илья Ильич сказал, что при теперешнем кризисе в народном образовании он, пожалуй, мог бы допустить Евдокию в школу даже с такими документами, но…
   – Что – но?.. – растерялась Евдокия.
   – Самогонку вы гоните? – напрямик спросил Илья Ильич. – Самогоном торгуете? Какая же вы учительница для наших детей?!.
   В школе Ильи Ильича работали только те учителя, которых он хорошо знал, на которых мог положиться. Все они прежде преподавали в советских школах, пользовались авторитетом, а теперь всеми силами старались держаться подальше от всякой политики, от оккупационных властей. Такую линию Илья Ильич считал единственно жизненной, правильной.
   Но однажды в школу заявились гестаповцы. Без какого бы то ни было разрешения отдела народного образования. Средь урока вошли в класс, спросили у учительницы фамилию одной девочки. Учительница показала на нее глазами, девочка встала. Гестаповец схватил ее за руку и увел…
   Узнав об этом, в школу прибежал Илья Ильич. Глаза его горели бешеным огнем, побледневшие щеки, обвисший подбородок тряслись, будто лихорадка его одолела. В директорский кабинет были созваны все учителя.
   – Почему пустили гадов в класс? – гневно набросился он на заведующего учебной частью. – Вы бессовестный человек, трус, вы – предатель!..
   – Они у меня не спрашивали разрешения, – тихо оправдывался завуч, – я даже не видел, как они вошли в школу.
   – Чей был урок? – спросил Илья Ильич.
   – Мой, – повинилась учительница.
   – И вы показали на эту девочку?
   – Что же мне было делать?
   – Негодница-а! – схватившись за голову, закричал Илья Ильич и выбежал из кабинета.
   Через час в школе висел приказ о снятии с работы заведующего учебной частью и учительницы, которая выдала гестаповцам девочку.
   В тот же день Илья Ильич направился в комендатуру. В приемной дежурили два жандарма, и, когда он объяснил им, с чем пришел, один из них кивнул на глухой угол комнаты, велев стать туда. Илья Ильич встал в этом углу – сесть тут не на что было – и принялся рассматривать приемную. Не раз бывал он здесь. Прежде на окнах, теперь зарешеченных, висели гладкие белые шторы, стол меж окон накрывался красным сукном. Обои на стенах были всегда свежие, без единого пятнышка… А вот тут, в углу, где сейчас его ноги, стояла проволочная корзина. Люди бросали сюда окурки, всякий мусор. Когда, бывало, Илья Ильич заходил сюда по какому-нибудь делу, секретарша сразу докладывала о нем. Председатель райисполкома принимал заслуженного учителя с почтением, а потом провожал его чуть не до самого выхода. Так было… А теперь тут жандармы сидят, возле решеток, о чем-то рассуждают между собой.