Страница:
– Ой, как плохо пишут дети! – воскликнула она.
Но Андрей думал о другом.
– Я вот что хотел сказать, – собравшись с духом, начал он. – Может, нам на всякий случай, понимаешь?.. На всякий случай собрать кое-что, чтобы потом не забыть…
– А что собирать?
– Ну, самое необходимое, что понадобится в дороге и на первое время в части. На всякий случай, конечно.
– Придет время, тогда и соберемся, – не поднимая головы, ответила Вера. Она боялась взглянуть на мужа, чувствуя, как неожиданно против воли на глаза наплывает туман.
После обеда Андрей, будто шутя, вытащил из кладовки чемодан. Это был тот самый дорожный чемодан, с которым еще недавно Андрей ехал сюда на работу. Даже ощущение от круглой отшлифованной ручки его еще сохранилось на ладони, даже багажные надписи не стерлись на стенках.
Он открыл чемодан и сразу снова закрыл.
– Что ты? – с грустной улыбкой спросила Вера.
Андрей удивленно взглянул на жену:
– Откуда мыло, зубная щетка? Уже все собрала?
– На всякий случай, – блеснув влажными глазами, сказала Вера. Она тоже хотела, чтобы это прозвучало как шутка, как своеобразная игра слов, но вышло не так, как хотелось. Представилось, что Андрей уже далеко-далеко и что осталась она здесь совсем одна…
Андрей отнес чемодан обратно в кладовку, быстро вернулся, сел у стола рядом с Верой. Она не плакала, сидела тихая, задумчивая.
– Еще ведь нет повестки, – сказал он немного погодя.
Вера взяла со стола книжку, нерешительно повертела ее в руках и вдруг с волнением, с едва ли нужной поспешностью начала говорить. Было видно, что ей хочется сказать очень многое, излить всю свою нежность, всю любовь к близкому, дорогому человеку и хоть в этом найти какое-то успокоение для обоих.
– Я собрала твой чемодан давно, – говорила она. – Знала, что ты пойдешь в армию, и не просила, чтобы добивался отсрочки. Не просила и о том, хотя, может быть, нужно было попросить, чтобы ты рассказал на комиссии все о своем здоровье. Ведь неправда, будто ты можешь по двадцать километров ездить на велосипеде, неправда. Но я знала, что ты все равно пойдешь. Весь этот месяц, а может, и больше, я в мыслях и снах расстаюсь с тобой, Андрей. Ты и сам, наверное, все дни думаешь об этом, только прячешься от меня. Хочешь, чтобы мне было спокойней, чтобы я не плакала. А мне хотелось, чтобы спокойнее было тебе. Вот почему и про чемодан не сказала, старалась не говорить о призыве. Думала: хоть еще один денек наш… А теперь все, – Вера открыла книжку. – Видишь?
– Вижу, – Андрей взял повестку.
– Если бы ты, переступив порог, сразу увидел ее на столе, мы не смогли бы обедать. А мне хотелось еще разок побыть с тобой, как раньше…
Последние часы дня прошли в сборах, в заботах о маленьком хозяйстве. О сне нечего было и думать: не смогли сомкнуть глаз в эту ночь ни Андрей, ни Вера. Когда все уже было готово к отъезду, Вера уговорила мужа пройтись, прогуляться. За работой, за хлопотами боль близкой разлуки немного отступала, а закончили сборы – и с новой силой нахлынула острая, тяжелая тоска.
Они вышли в колхозный сад. Большой и густой, он начинался от околицы, возле самой квартиры Сокольных, и уходил к реке, а там еще с полкилометра тянулся берегом. Осень в этом году выдалась теплая, и хотя ноябрь стоял на дворе, на деревьях все еще было много листвы, грустно шелестевшей сейчас от ветра. На тропинках лежали листья – сухие, со сморщенными краями. Они тоже как-то тоскливо шелестели под ногами.
– Пиши мне часто, – тихо, шепотом попросила Вера. Ее слова почти сливались с шумом листвы. – Пиши обо всем, ничего не скрывай… Пиши, что будешь чувствовать, переживать.
– Хорошо, – пообещал Андрей. – И ты, смотри, ничего не утаивай от меня: трудности будут – вместе переживем, радости – вместе порадуемся. Пройдет год, отпрошусь на побывку, а там еще годик – и совсем домой.
– Пройдет год, – вздохнула Вера, – пройдет годик… Целый год, целый годик!.. А как я один день проживу без тебя?..
Начинало смеркаться. Трудно было понять, всюду так быстро темнеет или только тут, в саду. Вера шла медленно, крепко держась за руку Андрея. Она старалась нащупывать ногами тропинку, но больше доверялась мужу: все равно куда идти, все равно как, а только бы двигаться, только с ним быть. Тепло от руки Андрея вызывало холодок в груди. Чем дальше, тем ощутимее становился этот холодок, Вера все крепче сжимала руку мужа. Хотелось надолго запомнить все, что в эти минуты было рядом: и тепло руки Андрея, и его медленные, размеренные шага, и мутно-серые силуэты деревьев вокруг, листья на них. Вера долго смотрела на листья, но рассмотреть их как следует не могла: на нижних ветвях их поглотила осенняя тьма, а на верхних – небо.
– Евдокия и завтра будет плакать, – нарушил молчание Андрей.
Вера не ответила.
– …А я боюсь слез.
Подходили к реке. Сад здесь тянулся длинной неширокой полосой. Между деревьями проглядывал горизонт, темно-синий, слегка подернутый туманом. Реки не видно было, однако по влажноватому запаху можно было судить, что она совсем близко. За рекой, на востоке, появилось довольно широкое светлое пятно. Так иной раз ночью светится далекое зарево.
– Луна всходит, – задумчиво сказал Андрей.
И в самом деле, очень быстро показался, будто выскочил из-под земли, огненный край луны. Не успела Вера рассмотреть его, как выросла половина диска, а потом и весь лунный шар засиял таинственным неземным светом, перебросив серебряный мостик через водную гладь реки.
Все вокруг сразу повеселело, стали видны даже листья на яблонях и на грушах, а неподалеку от речки ряды вишняка. Вишни стояли еще густолистые, будто для них и осень – не осень. И хотя не было на них ни цвета, ни завязи, все же вишневые деревья очень живо напомнили Вере одну недавнюю весну.
Прошла та весна, и уже никогда ее не воротишь, как не воротишь вчерашнего дня. Раньше она почему-то не вспоминалась, не вызывала таких острых ощущений, хоть и не раз Вера проходила через этот вишняк.
Где-то далеко за рекой, за дубравой, послышались то переливистые, то протяжные голоса гармони. Видно, какой-то влюбленный, возвращаясь с вечеринки, изливал на гармони всю душу и чувства свои. А может, и девушка шла с ним рядом, может быть, и она тихонько подпевала гармони, да только голос ее не долетал сюда. Та, что любит, не может петь громко. Ничего не говорят молодые люди друг другу, – все и без слов между ними понятно и ясно.
– Слышишь? – прижавшись к мужу, спросила Вера.
– Слышу, – ответил Андреи. – Вблизи, пожалуй, не так хорошо.
– А может, наоборот, еще лучше? Иначе почему все хотят слушать музыку только вблизи?
– Потому что человеку хочется видеть то, что он слышит.
– У тебя тоже была когда-то скрипка? – немного помолчав, спросила Вера.
– Была, – тихо ответил Андрей и почему-то вздохнул. – Я подарил ее сыну моей бывшей хозяйки. Пускай учится играть…
– Я просто так спросила, – будто оправдываясь, сказала Вера. – Когда-то мне Аня писала о твоей хозяйке. Помню, я переживала все каникулы, а потом встретилась с тобой и забыла…
– Знаю, – Андрей ласково привлек жену к себе. – Аня не может иначе, она, конечно, хотела подколоть тебя. А ты не думай ничего плохого. Мать этого молодого музыканта, о котором я говорю, очень несчастная женщина. На руках у нее было четверо детей, все домашнее хозяйство и горький пропойца-муж. Я жалел эту женщину и, чем мог, помогал ей: занимался с ее детьми, случалось, уговаривал мужа не быть таким бессердечным к семье.
– Я так и думала, – сказала Вера, – ты не беспокойся.
Андрей замолчал, шагал по листьям, как и раньше, не спеша, однако Вера чувствовала, что его что-то взволновало, заставило глубоко задуматься. Молчал он несколько минут, а потом, будто пробуя вслух высказать свои нелегкие мысли, приглушенно заговорил:
– Мальчик тот в самом деле способный, сообразительный… Пускай играет. Из меня музыкант не вышел… Из меня ничего пока еще не вышло…
Вера насторожилась, но не перебивала.
– Был маленький, дома говорили: неизвестно, в кого пошел, умнее дяди будет. А дядя мой, по матери, служил когда-то писарем в волости. До двенадцати лет я не ходил в школу, болезненным был. А потому сразу в третий класс поступил, в ту же зиму четвертый окончил. В эти годы и позже писал стихи, рисовал, делал скрипки, играл. Учился потом, – хотел стать бондарем… Но не вышел из меня ни поэт, ни художник, ни музыкант, ни бондарь… Вот, чувствую, что и учитель из меня никудышный. И думаю, что никогда не стану.
– Почему? Что ты говоришь!
– Да так… Туго идет у меня учительская работа. Может, это и к лучшему, что в армию забирают. Только тебя жалко. Дня три назад был у меня случай, который и теперь камнем на душе лежит. Писал я на доске пример, а один ученик к моему слову приложил такое словцо, что… В классе поднялся смех, я оглянулся. Все замолчали, а виновник еще не успел согнать с лица торжествующе-ехидной улыбки.
«Встань!» – сказал я ему. Встал. «Выйди из класса!» – «Это не я». – «Выйди!» – «Это не я, это вон оттуда, с последней парты».
Тогда я взял парнишку за шиворот и выставил за дверь. После этого тихо стало в классе, но тишина эта, чувствую, не из уважения ко мне, а от страха учеников перед новым учителем. Хорошо ли так?
– Я думаю, это с каждым может случиться, – спокойно заметила Вера, – особенно в первые годы работы.
– Кто его знает, – пожал Андрей плечами, – а мне кажется, что только со мной. Может и худшее произойти. Настоящий учитель, Вера, человек особенный. Он не старается слишком, не втискивает себя в определенные педагогические рамки, а все как-то само собой у него выходит. Возьми Анну Степановну. Я по раз разговаривал с ней, присматривался к ее методам. За тридцать лет работы в школе вряд ли выгнала она хоть одного ученика из класса, да еще таким манером, как я.
– Успокойся, Андрюша, – тихо сказала Вера. – У тебя просто испортилось настроение, и в этом виновата я. Пойдем лучше домой.
VI
VII
VIII
Но Андрей думал о другом.
– Я вот что хотел сказать, – собравшись с духом, начал он. – Может, нам на всякий случай, понимаешь?.. На всякий случай собрать кое-что, чтобы потом не забыть…
– А что собирать?
– Ну, самое необходимое, что понадобится в дороге и на первое время в части. На всякий случай, конечно.
– Придет время, тогда и соберемся, – не поднимая головы, ответила Вера. Она боялась взглянуть на мужа, чувствуя, как неожиданно против воли на глаза наплывает туман.
После обеда Андрей, будто шутя, вытащил из кладовки чемодан. Это был тот самый дорожный чемодан, с которым еще недавно Андрей ехал сюда на работу. Даже ощущение от круглой отшлифованной ручки его еще сохранилось на ладони, даже багажные надписи не стерлись на стенках.
Он открыл чемодан и сразу снова закрыл.
– Что ты? – с грустной улыбкой спросила Вера.
Андрей удивленно взглянул на жену:
– Откуда мыло, зубная щетка? Уже все собрала?
– На всякий случай, – блеснув влажными глазами, сказала Вера. Она тоже хотела, чтобы это прозвучало как шутка, как своеобразная игра слов, но вышло не так, как хотелось. Представилось, что Андрей уже далеко-далеко и что осталась она здесь совсем одна…
Андрей отнес чемодан обратно в кладовку, быстро вернулся, сел у стола рядом с Верой. Она не плакала, сидела тихая, задумчивая.
– Еще ведь нет повестки, – сказал он немного погодя.
Вера взяла со стола книжку, нерешительно повертела ее в руках и вдруг с волнением, с едва ли нужной поспешностью начала говорить. Было видно, что ей хочется сказать очень многое, излить всю свою нежность, всю любовь к близкому, дорогому человеку и хоть в этом найти какое-то успокоение для обоих.
– Я собрала твой чемодан давно, – говорила она. – Знала, что ты пойдешь в армию, и не просила, чтобы добивался отсрочки. Не просила и о том, хотя, может быть, нужно было попросить, чтобы ты рассказал на комиссии все о своем здоровье. Ведь неправда, будто ты можешь по двадцать километров ездить на велосипеде, неправда. Но я знала, что ты все равно пойдешь. Весь этот месяц, а может, и больше, я в мыслях и снах расстаюсь с тобой, Андрей. Ты и сам, наверное, все дни думаешь об этом, только прячешься от меня. Хочешь, чтобы мне было спокойней, чтобы я не плакала. А мне хотелось, чтобы спокойнее было тебе. Вот почему и про чемодан не сказала, старалась не говорить о призыве. Думала: хоть еще один денек наш… А теперь все, – Вера открыла книжку. – Видишь?
– Вижу, – Андрей взял повестку.
– Если бы ты, переступив порог, сразу увидел ее на столе, мы не смогли бы обедать. А мне хотелось еще разок побыть с тобой, как раньше…
Последние часы дня прошли в сборах, в заботах о маленьком хозяйстве. О сне нечего было и думать: не смогли сомкнуть глаз в эту ночь ни Андрей, ни Вера. Когда все уже было готово к отъезду, Вера уговорила мужа пройтись, прогуляться. За работой, за хлопотами боль близкой разлуки немного отступала, а закончили сборы – и с новой силой нахлынула острая, тяжелая тоска.
Они вышли в колхозный сад. Большой и густой, он начинался от околицы, возле самой квартиры Сокольных, и уходил к реке, а там еще с полкилометра тянулся берегом. Осень в этом году выдалась теплая, и хотя ноябрь стоял на дворе, на деревьях все еще было много листвы, грустно шелестевшей сейчас от ветра. На тропинках лежали листья – сухие, со сморщенными краями. Они тоже как-то тоскливо шелестели под ногами.
– Пиши мне часто, – тихо, шепотом попросила Вера. Ее слова почти сливались с шумом листвы. – Пиши обо всем, ничего не скрывай… Пиши, что будешь чувствовать, переживать.
– Хорошо, – пообещал Андрей. – И ты, смотри, ничего не утаивай от меня: трудности будут – вместе переживем, радости – вместе порадуемся. Пройдет год, отпрошусь на побывку, а там еще годик – и совсем домой.
– Пройдет год, – вздохнула Вера, – пройдет годик… Целый год, целый годик!.. А как я один день проживу без тебя?..
Начинало смеркаться. Трудно было понять, всюду так быстро темнеет или только тут, в саду. Вера шла медленно, крепко держась за руку Андрея. Она старалась нащупывать ногами тропинку, но больше доверялась мужу: все равно куда идти, все равно как, а только бы двигаться, только с ним быть. Тепло от руки Андрея вызывало холодок в груди. Чем дальше, тем ощутимее становился этот холодок, Вера все крепче сжимала руку мужа. Хотелось надолго запомнить все, что в эти минуты было рядом: и тепло руки Андрея, и его медленные, размеренные шага, и мутно-серые силуэты деревьев вокруг, листья на них. Вера долго смотрела на листья, но рассмотреть их как следует не могла: на нижних ветвях их поглотила осенняя тьма, а на верхних – небо.
– Евдокия и завтра будет плакать, – нарушил молчание Андрей.
Вера не ответила.
– …А я боюсь слез.
Подходили к реке. Сад здесь тянулся длинной неширокой полосой. Между деревьями проглядывал горизонт, темно-синий, слегка подернутый туманом. Реки не видно было, однако по влажноватому запаху можно было судить, что она совсем близко. За рекой, на востоке, появилось довольно широкое светлое пятно. Так иной раз ночью светится далекое зарево.
– Луна всходит, – задумчиво сказал Андрей.
И в самом деле, очень быстро показался, будто выскочил из-под земли, огненный край луны. Не успела Вера рассмотреть его, как выросла половина диска, а потом и весь лунный шар засиял таинственным неземным светом, перебросив серебряный мостик через водную гладь реки.
Все вокруг сразу повеселело, стали видны даже листья на яблонях и на грушах, а неподалеку от речки ряды вишняка. Вишни стояли еще густолистые, будто для них и осень – не осень. И хотя не было на них ни цвета, ни завязи, все же вишневые деревья очень живо напомнили Вере одну недавнюю весну.
Прошла та весна, и уже никогда ее не воротишь, как не воротишь вчерашнего дня. Раньше она почему-то не вспоминалась, не вызывала таких острых ощущений, хоть и не раз Вера проходила через этот вишняк.
Где-то далеко за рекой, за дубравой, послышались то переливистые, то протяжные голоса гармони. Видно, какой-то влюбленный, возвращаясь с вечеринки, изливал на гармони всю душу и чувства свои. А может, и девушка шла с ним рядом, может быть, и она тихонько подпевала гармони, да только голос ее не долетал сюда. Та, что любит, не может петь громко. Ничего не говорят молодые люди друг другу, – все и без слов между ними понятно и ясно.
– Слышишь? – прижавшись к мужу, спросила Вера.
– Слышу, – ответил Андреи. – Вблизи, пожалуй, не так хорошо.
– А может, наоборот, еще лучше? Иначе почему все хотят слушать музыку только вблизи?
– Потому что человеку хочется видеть то, что он слышит.
– У тебя тоже была когда-то скрипка? – немного помолчав, спросила Вера.
– Была, – тихо ответил Андрей и почему-то вздохнул. – Я подарил ее сыну моей бывшей хозяйки. Пускай учится играть…
– Я просто так спросила, – будто оправдываясь, сказала Вера. – Когда-то мне Аня писала о твоей хозяйке. Помню, я переживала все каникулы, а потом встретилась с тобой и забыла…
– Знаю, – Андрей ласково привлек жену к себе. – Аня не может иначе, она, конечно, хотела подколоть тебя. А ты не думай ничего плохого. Мать этого молодого музыканта, о котором я говорю, очень несчастная женщина. На руках у нее было четверо детей, все домашнее хозяйство и горький пропойца-муж. Я жалел эту женщину и, чем мог, помогал ей: занимался с ее детьми, случалось, уговаривал мужа не быть таким бессердечным к семье.
– Я так и думала, – сказала Вера, – ты не беспокойся.
Андрей замолчал, шагал по листьям, как и раньше, не спеша, однако Вера чувствовала, что его что-то взволновало, заставило глубоко задуматься. Молчал он несколько минут, а потом, будто пробуя вслух высказать свои нелегкие мысли, приглушенно заговорил:
– Мальчик тот в самом деле способный, сообразительный… Пускай играет. Из меня музыкант не вышел… Из меня ничего пока еще не вышло…
Вера насторожилась, но не перебивала.
– Был маленький, дома говорили: неизвестно, в кого пошел, умнее дяди будет. А дядя мой, по матери, служил когда-то писарем в волости. До двенадцати лет я не ходил в школу, болезненным был. А потому сразу в третий класс поступил, в ту же зиму четвертый окончил. В эти годы и позже писал стихи, рисовал, делал скрипки, играл. Учился потом, – хотел стать бондарем… Но не вышел из меня ни поэт, ни художник, ни музыкант, ни бондарь… Вот, чувствую, что и учитель из меня никудышный. И думаю, что никогда не стану.
– Почему? Что ты говоришь!
– Да так… Туго идет у меня учительская работа. Может, это и к лучшему, что в армию забирают. Только тебя жалко. Дня три назад был у меня случай, который и теперь камнем на душе лежит. Писал я на доске пример, а один ученик к моему слову приложил такое словцо, что… В классе поднялся смех, я оглянулся. Все замолчали, а виновник еще не успел согнать с лица торжествующе-ехидной улыбки.
«Встань!» – сказал я ему. Встал. «Выйди из класса!» – «Это не я». – «Выйди!» – «Это не я, это вон оттуда, с последней парты».
Тогда я взял парнишку за шиворот и выставил за дверь. После этого тихо стало в классе, но тишина эта, чувствую, не из уважения ко мне, а от страха учеников перед новым учителем. Хорошо ли так?
– Я думаю, это с каждым может случиться, – спокойно заметила Вера, – особенно в первые годы работы.
– Кто его знает, – пожал Андрей плечами, – а мне кажется, что только со мной. Может и худшее произойти. Настоящий учитель, Вера, человек особенный. Он не старается слишком, не втискивает себя в определенные педагогические рамки, а все как-то само собой у него выходит. Возьми Анну Степановну. Я по раз разговаривал с ней, присматривался к ее методам. За тридцать лет работы в школе вряд ли выгнала она хоть одного ученика из класса, да еще таким манером, как я.
– Успокойся, Андрюша, – тихо сказала Вера. – У тебя просто испортилось настроение, и в этом виновата я. Пойдем лучше домой.
VI
Утро наступило холодное, с легким морозцем. Перед рассветом, видно, кок следует прихватило – даже листья как-то сразу сдунуло с деревьев. Все вокруг было устлано ими – и улица, и дворы, и даже на реке плавали они, тихо колыхаясь.
Возле школы стояла подвода. Школьная лошадь, падкая на еду, время от времени нагибала голову, стараясь щипнуть жухлую травку у плетня, но дядька Ничипор, школьный сторож, одергивал ее, потому что хомут начинал сползать лошади на уши. Давно уже «воевали» они вот так, а призывники все не показывались…
Первыми вышли к подводе Сокольные. Ничипору, как всегда, хотелось их встретить очередной шуткой, но сегодня, не решился: не на ярмарку люди собрались. Андрей положил на подводу чемодан, взял из Вериных рук узелок и тоже пристроил рядом.
– Еще никто не приходил? – спросил он Ничипора, чтобы только не молчать.
– А кому еще? – мягко отозвался сторож. – Вы да Игнат Прокофьевич остались.
К подводе тем временем подходили учителя, кое-кто из колхозников, старшеклассники. Пока явился Игнат Прокофьевич, собралось немало народу.
Евдокия пришла чуть погодя, принесла какой-то маленький ящичек, перевязанный накрест тонкой тесемкой. Игнат Прокофьевич не хотел его брать, но жена так обиженно наклонила голову, что он замахал руками и положил ящичек на подводу. Глаза Евдокии были красными, плотно сжатые губы время от времени вздрагивали. Казалось, она боится слово вымолвить, чтобы не расплакаться, а то и не заголосить от горя. Увидев Веру, Евдокия не выдержала, подбежала к ней, уткнулась лицом в плечо и стала тихо, обессиленно всхлипывать.
– Хватит вам! – нетерпеливо сказал дядька Ничипор, трогая лошадь. – Я помаленьку поеду, – добавил он, глянув сначала на Андрея, потом на завуча, – а вы догоняйте. Возле леса подожду.
Призывники распрощались с односельчанами, со своими учениками и пошли следом за подводой. Евдокия вцепилась в рукав мужа и плелась, как больная, едва переставляя ноги. Вера шла рядом с Андреем и все время что-то говорила, говорила…
Так прошли через всю деревню. Под ногами шелестели желтые листья…
Все произошло так быстро, будто за одну короткую минуту. В квартире после проводов – тишина, пусто. Ящик с яблоками стоит в углу: вот и подготовились к зиме… Новая вешалка осиротела на стене: здесь висело его пальто… За окном мелькнула чья-то тень: не он ли вернулся?! Задрожало, затрепетало сердце: нет, и не он это, и вешалке долго пустовать на стене, и яблок некому теперь есть…
На ночь Вера перешла к Евдокии, а потом и вовсе осталась у нее. Перемена эта немного приглушала остроту тоски. В новой квартире не было уголков, которые постоянно будят воспоминания, не было окна, в котором, бывало, каждую минуту мог показаться Андрей. Под окном новой квартиры стояла маленькая, на двоих, низенькая скамеечка. Здесь теперь часто сидела Вера…
Возле школы стояла подвода. Школьная лошадь, падкая на еду, время от времени нагибала голову, стараясь щипнуть жухлую травку у плетня, но дядька Ничипор, школьный сторож, одергивал ее, потому что хомут начинал сползать лошади на уши. Давно уже «воевали» они вот так, а призывники все не показывались…
Первыми вышли к подводе Сокольные. Ничипору, как всегда, хотелось их встретить очередной шуткой, но сегодня, не решился: не на ярмарку люди собрались. Андрей положил на подводу чемодан, взял из Вериных рук узелок и тоже пристроил рядом.
– Еще никто не приходил? – спросил он Ничипора, чтобы только не молчать.
– А кому еще? – мягко отозвался сторож. – Вы да Игнат Прокофьевич остались.
К подводе тем временем подходили учителя, кое-кто из колхозников, старшеклассники. Пока явился Игнат Прокофьевич, собралось немало народу.
Евдокия пришла чуть погодя, принесла какой-то маленький ящичек, перевязанный накрест тонкой тесемкой. Игнат Прокофьевич не хотел его брать, но жена так обиженно наклонила голову, что он замахал руками и положил ящичек на подводу. Глаза Евдокии были красными, плотно сжатые губы время от времени вздрагивали. Казалось, она боится слово вымолвить, чтобы не расплакаться, а то и не заголосить от горя. Увидев Веру, Евдокия не выдержала, подбежала к ней, уткнулась лицом в плечо и стала тихо, обессиленно всхлипывать.
– Хватит вам! – нетерпеливо сказал дядька Ничипор, трогая лошадь. – Я помаленьку поеду, – добавил он, глянув сначала на Андрея, потом на завуча, – а вы догоняйте. Возле леса подожду.
Призывники распрощались с односельчанами, со своими учениками и пошли следом за подводой. Евдокия вцепилась в рукав мужа и плелась, как больная, едва переставляя ноги. Вера шла рядом с Андреем и все время что-то говорила, говорила…
Так прошли через всю деревню. Под ногами шелестели желтые листья…
Все произошло так быстро, будто за одну короткую минуту. В квартире после проводов – тишина, пусто. Ящик с яблоками стоит в углу: вот и подготовились к зиме… Новая вешалка осиротела на стене: здесь висело его пальто… За окном мелькнула чья-то тень: не он ли вернулся?! Задрожало, затрепетало сердце: нет, и не он это, и вешалке долго пустовать на стене, и яблок некому теперь есть…
На ночь Вера перешла к Евдокии, а потом и вовсе осталась у нее. Перемена эта немного приглушала остроту тоски. В новой квартире не было уголков, которые постоянно будят воспоминания, не было окна, в котором, бывало, каждую минуту мог показаться Андрей. Под окном новой квартиры стояла маленькая, на двоих, низенькая скамеечка. Здесь теперь часто сидела Вера…
VII
Вот и сегодня, как полтора года назад, она сидит на скамейке и думает: надо ли будет рассказывать Андрею, когда он приедет, обо всем, что пережила она без него? Может, лучше не знать ему ни о чем: стоит ли нагонять грусть, омрачать долгожданную радость встречи?..
Зашумела за рекой березовая роща, зашелестели листвой тополя. Поваленное ветром дерево тоже хотело присоединить к их предрассветной перекличке свой голос, – затрепетало верхними, еще живыми ветвями, кивнуло тонкими побегами, но откликнуться не было сил…
Вскоре из-за реки выглянул первый луч солнца и, заблестев на росе, окунулся в реку. Что-то очень далекое, но дорогое сердцу опять вспомнилось Вере…
По улице, как назло, никто не проходил, не ехал. Услышь она чьи-нибудь шаги, ожила б надежда, веселее было бы ждать. Но вот и утро настало, а мечты так и остались мечтами. И вчера весь день прождала, и сегодня…
Проснулась Евдокия. Сперва из раскрытого окна донеслись на школьный двор ее по-мужски громкие протяжные зевки, потом и сама вышла на крыльцо. Лицо заспанное, с морщинистыми мешочками под глазами: наверное, хотелось еще часика два понежиться в просторной двухспальной кровати, да неудобно. Увидев поверженный тополь, Евдокия удивленно ойкнула, развела руками. В ту же минуту она подбежала к нему, ощупала ствол, осмотрела ветви. И только возвращаясь назад, заметила на скамейке Веру.
– Вы уже не спите?
– Давно… Тополь разбудил.
– Ага, тополь? Это ж подумать! А я и не слышала. Там столько сухих сучьев. Видели? Полвоза дров!
Схватив топор, она побежала к дереву, но успела бросить Вере:
– Все ждете? Меньше б ждали, было б лучше! Не приехал, так и не приедет: служба – не дружба.
С жадной поспешностью начала она отсекать сухие сучья, а сама в это время думала: «Приедет все-таки, зря я говорю… Вот счастье человеку! Однако ж, калека, наверное: из больницы… Уж лучше пусть мой и не едет, только бы не калека…»
Вера ничего не ответила на не совсем доброжелательное замечание Евдокии. Вдруг вспомнила, что последние две ночи спала очень мало, даже похудела за это время. И только так подумала, как вдруг страшно захотелось спать, вздремнуть хоть минутку. А тут еще солнце задержало свой ласковый луч на стене домика, – прямо глаза слипаются… Вера ушла в квартиру и, не раздеваясь, прилегла на кровать.
Казалось, только-только сомкнула веки, а Евдокия уже успела обрубить все сухие сучья на тополе, перенесла их в сарай и прибежала с радостной вестью:
– Вставайте, Вера Устиновна! Машина остановилась возле МТС, из кузова какой-то военный вылезает!
У Веры гулко забилось сердце. Вскочила, выбежала в сени: дверь на крыльцо открыта. Глянула на школьный двор, в сторону улицы, сделала шаг на крыльцо, и вдруг какая-то непонятная сила оттолкнула ее назад, в сени: с улицы во двор, прихрамывая и опираясь на палку, входил Андрей. Выглянула Евдокия, бросила взгляд на Веру и тотчас спряталась в кладовку. А Вера не знала, что с собой делать: надо встречать мужа, а нет сил переступить порог.
«Он же не найдет меня в новой квартире!» – мелькнула испуганная мысль.
Но Андрей заметил, как жена ступила на крыльцо, и, словно разгадав ее душевное состояние, направился прямо в сени. Вера прильнула к нему, уткнулась лицом в гимнастерку и заплакала.
Сокольный был в свежей, хорошо подогнанной кавалерийской форме: добротная гимнастерка с синими петлицами, новые диагоналевые галифе, юфтевые сапоги, начищенные так, что блестели не хуже хромовых. Главное, все по росту, будто по мерке шито. Вера заметила это, вспомнила, как муж писал: «На складе мне все легко подобрать, – что ни комплект, то по моему росту. Добрая половина сапог на мою ногу».
Они вошли в квартиру. Андрей присел, необычно отставив правую ногу, и со счастливой улыбкой начал осматривать новое Верино пристанище. Тихо и неожиданно, будто вынырнув из-под земли, появилась Евдокия. Еще у порога она горестно всплеснула руками, подбежала к Андрею, обняла его. Андрей не успел даже встать.
– Мои вы родимые, мои дорогие, – запричитала Евдокия, – как вы хоть живете там, как мой Игнатушка?..
Андрей встал, ласково взял ее за руки.
– Все у нас хорошо, – тепло сказал он, – не волнуйтесь, Евдокия Филипповна. Вы же знаете, что с первого дня службы мы с Игнатом Прокофьевичем вместе, в одной части. Виделись почти каждый день, не считая моей болезни. Он и в госпиталь ко мне раза два заходил. Привез вам от него письмо и маленькую посылочку.
– Ой, спасибо, – обрадовалась Евдокия и поспешно вытерла слезы, которых, как заметила Вера, было не так уж много. Еще мгновение, и от слез ее не осталось и следа. Кто знал эту женщину ближе, тот замечал, что настроение ее никогда не отличалось особой устойчивостью: в одну и ту же минуту она могла и поплакать и посмеяться. Случится что-нибудь радостное – сперва поплачет, потом порадуется. Случись беда – снова слезы, а через минуту утешится.
Схватив письмо и пакет с каким-то солдатским подарком, Евдокия и теперь закружилась по комнате, поцеловала конвертик, потом осторожненько вскрыла его. Прочла несколько строк и опять заплакала, хотя в письме ничего печального, наверное, не было. Так и читала до конца: то посмеется, то поплачет.
Связный разговор начался только после того как миновали все волнения. Вере самой хотелось поговорить с мужем, но разве поговоришь, если соседка, не умолкая, сыплет и сыплет вопросами о своем Игнате. Пришлось подождать: пусть успокоится.
А Филипповна все не унималась:
– Как его здоровье? – она глянула на вытянутую ногу Андрея. – Может, и с ним что-нибудь такое?.. Молчит, не пишет, а ведь на лошадях на этих… Где вы там питаетесь? В столовой? Сами себе носите, или, может, молодухи какие подают? Пускают из казармы куда-нибудь погулять или нет? Верно, в кино каждый день ходите?..
Посмотрела на петлицы Андрея, и – снова посыпались вопросы.
– Что, может, и у моего уже такие угольники на воротнике? А что они обозначают? Командир или все еще курсант? Он ведь писал, будто учился там где-то…
Андрей посчитал не лишним здесь немного и переборщить:
– У Игната Прокофьевича, – сказал он, – четыре таких угольника. Он лошадей уже давно не чистит.
– А разве чистил? – охнула Евдокия. – И вы чистили?
– Чистил. И он, и я, – ответил Андрей. – Больше года чистили. И не по одной лошади, а по три, по четыре. Бывало, так зачистишься, что пар идет от гимнастерки. На дворе мороз градусов двадцать, а мы все мокрые. Иной раз подойдет командир отделения, юнец зеленый из очередного призыва. Надует губы:
«А ну, стать смирно! Почему хвост у лошади не вычищен? Эх вы! Ученый, а хвост у лошади вычистить не умеете!..»
Евдокия хотела бы рассмеяться, но сообразила, что не очень-то смешно, когда ее тридцатидвухлетнему Игнату, учителю со стажем, приходится выслушивать не совсем тактичные замечания юнца – командира отделения.
– И чистили? – снова горестно вздохнула она.
– Что?
– Ну, хвост этот… Наново перечищали?
– Не только перечищали, но и мыли чуть ли не каждый день. С мылом! Вот если бы в наших колхозах так смотрели за лошадьми, – ого! Вы не представляете, что там у нас за лошади. У меня был Вихорчик. Весь серый, в яблоках, ноги точеные, шея крутая, высокая. На манеже все понимал с полуслова. Разве можно не полюбить такого? Я и теперь ради него часто хожу на конюшню.
– А я думала, – рассмеялась Евдокия, – что только мы, дурные бабы, к коровам привыкаем. А что, у моего тоже какой-нибудь рысак есть?
– У него – Ворон. Высокий, поджарый скакун, рукой до гривы не достанешь.
– И что же, Игнат ездит на нем?
– А как же! Не только ездит, но и препятствия преодолевает: барьеры, канавы…
Женщина сочувственно, но, пожалуй, не совсем искренне вздохнула:
– Пускай бы лучше в штаб или на склад какой просился. Не очень-то нужно ему это командирство.
Зашумела за рекой березовая роща, зашелестели листвой тополя. Поваленное ветром дерево тоже хотело присоединить к их предрассветной перекличке свой голос, – затрепетало верхними, еще живыми ветвями, кивнуло тонкими побегами, но откликнуться не было сил…
Вскоре из-за реки выглянул первый луч солнца и, заблестев на росе, окунулся в реку. Что-то очень далекое, но дорогое сердцу опять вспомнилось Вере…
По улице, как назло, никто не проходил, не ехал. Услышь она чьи-нибудь шаги, ожила б надежда, веселее было бы ждать. Но вот и утро настало, а мечты так и остались мечтами. И вчера весь день прождала, и сегодня…
Проснулась Евдокия. Сперва из раскрытого окна донеслись на школьный двор ее по-мужски громкие протяжные зевки, потом и сама вышла на крыльцо. Лицо заспанное, с морщинистыми мешочками под глазами: наверное, хотелось еще часика два понежиться в просторной двухспальной кровати, да неудобно. Увидев поверженный тополь, Евдокия удивленно ойкнула, развела руками. В ту же минуту она подбежала к нему, ощупала ствол, осмотрела ветви. И только возвращаясь назад, заметила на скамейке Веру.
– Вы уже не спите?
– Давно… Тополь разбудил.
– Ага, тополь? Это ж подумать! А я и не слышала. Там столько сухих сучьев. Видели? Полвоза дров!
Схватив топор, она побежала к дереву, но успела бросить Вере:
– Все ждете? Меньше б ждали, было б лучше! Не приехал, так и не приедет: служба – не дружба.
С жадной поспешностью начала она отсекать сухие сучья, а сама в это время думала: «Приедет все-таки, зря я говорю… Вот счастье человеку! Однако ж, калека, наверное: из больницы… Уж лучше пусть мой и не едет, только бы не калека…»
Вера ничего не ответила на не совсем доброжелательное замечание Евдокии. Вдруг вспомнила, что последние две ночи спала очень мало, даже похудела за это время. И только так подумала, как вдруг страшно захотелось спать, вздремнуть хоть минутку. А тут еще солнце задержало свой ласковый луч на стене домика, – прямо глаза слипаются… Вера ушла в квартиру и, не раздеваясь, прилегла на кровать.
Казалось, только-только сомкнула веки, а Евдокия уже успела обрубить все сухие сучья на тополе, перенесла их в сарай и прибежала с радостной вестью:
– Вставайте, Вера Устиновна! Машина остановилась возле МТС, из кузова какой-то военный вылезает!
У Веры гулко забилось сердце. Вскочила, выбежала в сени: дверь на крыльцо открыта. Глянула на школьный двор, в сторону улицы, сделала шаг на крыльцо, и вдруг какая-то непонятная сила оттолкнула ее назад, в сени: с улицы во двор, прихрамывая и опираясь на палку, входил Андрей. Выглянула Евдокия, бросила взгляд на Веру и тотчас спряталась в кладовку. А Вера не знала, что с собой делать: надо встречать мужа, а нет сил переступить порог.
«Он же не найдет меня в новой квартире!» – мелькнула испуганная мысль.
Но Андрей заметил, как жена ступила на крыльцо, и, словно разгадав ее душевное состояние, направился прямо в сени. Вера прильнула к нему, уткнулась лицом в гимнастерку и заплакала.
Сокольный был в свежей, хорошо подогнанной кавалерийской форме: добротная гимнастерка с синими петлицами, новые диагоналевые галифе, юфтевые сапоги, начищенные так, что блестели не хуже хромовых. Главное, все по росту, будто по мерке шито. Вера заметила это, вспомнила, как муж писал: «На складе мне все легко подобрать, – что ни комплект, то по моему росту. Добрая половина сапог на мою ногу».
Они вошли в квартиру. Андрей присел, необычно отставив правую ногу, и со счастливой улыбкой начал осматривать новое Верино пристанище. Тихо и неожиданно, будто вынырнув из-под земли, появилась Евдокия. Еще у порога она горестно всплеснула руками, подбежала к Андрею, обняла его. Андрей не успел даже встать.
– Мои вы родимые, мои дорогие, – запричитала Евдокия, – как вы хоть живете там, как мой Игнатушка?..
Андрей встал, ласково взял ее за руки.
– Все у нас хорошо, – тепло сказал он, – не волнуйтесь, Евдокия Филипповна. Вы же знаете, что с первого дня службы мы с Игнатом Прокофьевичем вместе, в одной части. Виделись почти каждый день, не считая моей болезни. Он и в госпиталь ко мне раза два заходил. Привез вам от него письмо и маленькую посылочку.
– Ой, спасибо, – обрадовалась Евдокия и поспешно вытерла слезы, которых, как заметила Вера, было не так уж много. Еще мгновение, и от слез ее не осталось и следа. Кто знал эту женщину ближе, тот замечал, что настроение ее никогда не отличалось особой устойчивостью: в одну и ту же минуту она могла и поплакать и посмеяться. Случится что-нибудь радостное – сперва поплачет, потом порадуется. Случись беда – снова слезы, а через минуту утешится.
Схватив письмо и пакет с каким-то солдатским подарком, Евдокия и теперь закружилась по комнате, поцеловала конвертик, потом осторожненько вскрыла его. Прочла несколько строк и опять заплакала, хотя в письме ничего печального, наверное, не было. Так и читала до конца: то посмеется, то поплачет.
Связный разговор начался только после того как миновали все волнения. Вере самой хотелось поговорить с мужем, но разве поговоришь, если соседка, не умолкая, сыплет и сыплет вопросами о своем Игнате. Пришлось подождать: пусть успокоится.
А Филипповна все не унималась:
– Как его здоровье? – она глянула на вытянутую ногу Андрея. – Может, и с ним что-нибудь такое?.. Молчит, не пишет, а ведь на лошадях на этих… Где вы там питаетесь? В столовой? Сами себе носите, или, может, молодухи какие подают? Пускают из казармы куда-нибудь погулять или нет? Верно, в кино каждый день ходите?..
Посмотрела на петлицы Андрея, и – снова посыпались вопросы.
– Что, может, и у моего уже такие угольники на воротнике? А что они обозначают? Командир или все еще курсант? Он ведь писал, будто учился там где-то…
Андрей посчитал не лишним здесь немного и переборщить:
– У Игната Прокофьевича, – сказал он, – четыре таких угольника. Он лошадей уже давно не чистит.
– А разве чистил? – охнула Евдокия. – И вы чистили?
– Чистил. И он, и я, – ответил Андрей. – Больше года чистили. И не по одной лошади, а по три, по четыре. Бывало, так зачистишься, что пар идет от гимнастерки. На дворе мороз градусов двадцать, а мы все мокрые. Иной раз подойдет командир отделения, юнец зеленый из очередного призыва. Надует губы:
«А ну, стать смирно! Почему хвост у лошади не вычищен? Эх вы! Ученый, а хвост у лошади вычистить не умеете!..»
Евдокия хотела бы рассмеяться, но сообразила, что не очень-то смешно, когда ее тридцатидвухлетнему Игнату, учителю со стажем, приходится выслушивать не совсем тактичные замечания юнца – командира отделения.
– И чистили? – снова горестно вздохнула она.
– Что?
– Ну, хвост этот… Наново перечищали?
– Не только перечищали, но и мыли чуть ли не каждый день. С мылом! Вот если бы в наших колхозах так смотрели за лошадьми, – ого! Вы не представляете, что там у нас за лошади. У меня был Вихорчик. Весь серый, в яблоках, ноги точеные, шея крутая, высокая. На манеже все понимал с полуслова. Разве можно не полюбить такого? Я и теперь ради него часто хожу на конюшню.
– А я думала, – рассмеялась Евдокия, – что только мы, дурные бабы, к коровам привыкаем. А что, у моего тоже какой-нибудь рысак есть?
– У него – Ворон. Высокий, поджарый скакун, рукой до гривы не достанешь.
– И что же, Игнат ездит на нем?
– А как же! Не только ездит, но и препятствия преодолевает: барьеры, канавы…
Женщина сочувственно, но, пожалуй, не совсем искренне вздохнула:
– Пускай бы лучше в штаб или на склад какой просился. Не очень-то нужно ему это командирство.
VIII
В тот день так и не пришлось Вере наговориться с мужем. Не успела высыпать все свои вопросы Евдокия, как в квартиру вошел директор школы Юрий Павлович Жарский. Евдокия посмотрела на него подозрительно, но, поняв, что он пришел не к ней, пересела поближе к кровати и принялась перечитывать мужнино письмо.
Жарский на миг остановился у порога, широко улыбнулся и размашисто, насколько позволяли его короткие, не очень ровные ноги, шагнул к Андрею. Сокольный встал.
Перед отходом Андрея в армию директор тоже ожидал повестки. Прождал с месяц, а потом перестал и надеяться. Уже на службе Сокольный узнал, что Жарский все же был призван. О дальнейшей его судьбе Андрею не писали. Вот почему, увидев директора в гражданской одежде, Андрей удивился, хотя и не подал виду. Как неизбежного, стал ожидать вопросов о себе.
Юрий Павлович, однако, совсем не докучал вопросами. Узнав, как здоровье, и мимоходом, из вежливости, бросив еще несколько вопросительных фраз, он принялся рассказывать о себе. Говорил с воодушевлением, быстро и так образно, с таким множеством интересных и острых эпизодов из своей военной службы, что его рассказом заслушались и Евдокия, и Вера. Далекие, чуть ли не героические походы чередовались в его рассказе с необычными скачками на лошадях, с описаниями оружия, какого и свет не видывал, с воспоминаниями о разных военных, рядовых и командирах, одинаково близких ему и совершенно необыкновенных.
Слушая директора, Андрей мысленно переносился в свое подразделение и чувствовал, что его служба не так уж богата подобными приключениями. А может быть, сам он не обращал внимания на такое?
Тем не менее Жарский представал перед ним как человек широких возможностей, способный везде проявить себя, везде найти соответствующее своему характеру место. И как-то сам собой всплыл в памяти рассказ о том, как один солдат царской армии двенадцать лет прослужил в Петербурге, а Петербурга не видал.
Мелькнула мысль об обидной, хотя и довольно далекой аналогии… В самом деле, срок приближался к концу, а пришлось бы ему вот так, как сегодня Жарскому, вспомнить весь свой воинский путь, и, пожалуй, не нашел бы и пятой доли того, о чем рассказывает директор. Его, Андрея, служба, как и вся жизнь, проходила в каждодневном напряженном труде. Она требовала затраты большой энергии, силы, часто сопрягалась с немалыми трудностями. Преодоление этих трудностей приносило удовлетворение, сохранялось в памяти, однако казалось, что другим не очень-то интересно слушать обо всем этом…
Сокольный и прежде не раз ловил себя на мысли, что у других всегда получается лучше, чем у него. Он словно бы идет по краю жизни, а не самой серединой ее. Военная служба сначала импонировала его натуре, вызывала стремление стать сильным, волевым человеком. Но потом заболела нога, и все пошло прахом…
Сейчас он остро чувствовал, что, видно, не быть уже ему в строю, не быть в армии таким, как все, и это болью отзывалось в сердце. Даже неловко стало ощущать на себе красивую военную форму, смотреть на блестящую планшетку. Казалось, будто все это на время лишь одолжил у кого-то, чтобы вот так, в военных атрибутах, показаться дома.
А у Жарского все по-иному. Вот он сейчас в обычном гражданском костюме, кажется, в том же самом, какой носил до армейской службы: темно-серый, уже не новый пиджак, синие брюки-клеш. И все же выглядит настоящим военным, не хуже любого кадрового! Почему? Возможно, окончил военное училище и пришел на побывку, а может, по какой-нибудь другой причине отпустили, – ну, например, как отличника боевой и политической подготовки. Из рассказа Жарского этого не узнать. Андрею хотелось спросить, почему человек дома, но стоило заикнуться, как Жарский сразу поднимал обе руки, повышал голос и принимал такой вид, будто его собирались обидеть. «Раз человек хочет, чтобы его не перебивали, – подумал Андрей, – пускай говорит». Мало ли на свете людей, которые не любят слушать других, а сами готовы рассказывать хоть двое суток подряд. Над такими людьми часто посмеиваются, однако их не презирают. Возможно, Жарский не такой, – Андрей мало знал его.
Рассказ директора затянулся до того, что Евдокия, прикрывая рот платком, начала позевывать. У Веры тоже притупилось внимание, она все чаще и чаще выражала свое нетерпение. Андрей слушал хотя и внимательно, но было видно, что он устал, и эта усталость отражалась в его глазах, ощущалась в односложных фразах, которые иногда удавалось ему вставлять в почти бесконечный словесный поток Жарского.
Наконец директор привстал, будто собираясь уходить, и Евдокия сразу подхватилась, чтобы проводить его. Однако вместо этого он придвинул свой стул поближе к Андрею и вспомнил новый эпизод. Евдокия не выдержала и вышла в сени. Там лежало несколько охапок мелко порубленных сучьев тополя. Тихо и быстро стала она складывать их в темный угол и прикрывать разным домашним хламом.
Жарский на миг остановился у порога, широко улыбнулся и размашисто, насколько позволяли его короткие, не очень ровные ноги, шагнул к Андрею. Сокольный встал.
Перед отходом Андрея в армию директор тоже ожидал повестки. Прождал с месяц, а потом перестал и надеяться. Уже на службе Сокольный узнал, что Жарский все же был призван. О дальнейшей его судьбе Андрею не писали. Вот почему, увидев директора в гражданской одежде, Андрей удивился, хотя и не подал виду. Как неизбежного, стал ожидать вопросов о себе.
Юрий Павлович, однако, совсем не докучал вопросами. Узнав, как здоровье, и мимоходом, из вежливости, бросив еще несколько вопросительных фраз, он принялся рассказывать о себе. Говорил с воодушевлением, быстро и так образно, с таким множеством интересных и острых эпизодов из своей военной службы, что его рассказом заслушались и Евдокия, и Вера. Далекие, чуть ли не героические походы чередовались в его рассказе с необычными скачками на лошадях, с описаниями оружия, какого и свет не видывал, с воспоминаниями о разных военных, рядовых и командирах, одинаково близких ему и совершенно необыкновенных.
Слушая директора, Андрей мысленно переносился в свое подразделение и чувствовал, что его служба не так уж богата подобными приключениями. А может быть, сам он не обращал внимания на такое?
Тем не менее Жарский представал перед ним как человек широких возможностей, способный везде проявить себя, везде найти соответствующее своему характеру место. И как-то сам собой всплыл в памяти рассказ о том, как один солдат царской армии двенадцать лет прослужил в Петербурге, а Петербурга не видал.
Мелькнула мысль об обидной, хотя и довольно далекой аналогии… В самом деле, срок приближался к концу, а пришлось бы ему вот так, как сегодня Жарскому, вспомнить весь свой воинский путь, и, пожалуй, не нашел бы и пятой доли того, о чем рассказывает директор. Его, Андрея, служба, как и вся жизнь, проходила в каждодневном напряженном труде. Она требовала затраты большой энергии, силы, часто сопрягалась с немалыми трудностями. Преодоление этих трудностей приносило удовлетворение, сохранялось в памяти, однако казалось, что другим не очень-то интересно слушать обо всем этом…
Сокольный и прежде не раз ловил себя на мысли, что у других всегда получается лучше, чем у него. Он словно бы идет по краю жизни, а не самой серединой ее. Военная служба сначала импонировала его натуре, вызывала стремление стать сильным, волевым человеком. Но потом заболела нога, и все пошло прахом…
Сейчас он остро чувствовал, что, видно, не быть уже ему в строю, не быть в армии таким, как все, и это болью отзывалось в сердце. Даже неловко стало ощущать на себе красивую военную форму, смотреть на блестящую планшетку. Казалось, будто все это на время лишь одолжил у кого-то, чтобы вот так, в военных атрибутах, показаться дома.
А у Жарского все по-иному. Вот он сейчас в обычном гражданском костюме, кажется, в том же самом, какой носил до армейской службы: темно-серый, уже не новый пиджак, синие брюки-клеш. И все же выглядит настоящим военным, не хуже любого кадрового! Почему? Возможно, окончил военное училище и пришел на побывку, а может, по какой-нибудь другой причине отпустили, – ну, например, как отличника боевой и политической подготовки. Из рассказа Жарского этого не узнать. Андрею хотелось спросить, почему человек дома, но стоило заикнуться, как Жарский сразу поднимал обе руки, повышал голос и принимал такой вид, будто его собирались обидеть. «Раз человек хочет, чтобы его не перебивали, – подумал Андрей, – пускай говорит». Мало ли на свете людей, которые не любят слушать других, а сами готовы рассказывать хоть двое суток подряд. Над такими людьми часто посмеиваются, однако их не презирают. Возможно, Жарский не такой, – Андрей мало знал его.
Рассказ директора затянулся до того, что Евдокия, прикрывая рот платком, начала позевывать. У Веры тоже притупилось внимание, она все чаще и чаще выражала свое нетерпение. Андрей слушал хотя и внимательно, но было видно, что он устал, и эта усталость отражалась в его глазах, ощущалась в односложных фразах, которые иногда удавалось ему вставлять в почти бесконечный словесный поток Жарского.
Наконец директор привстал, будто собираясь уходить, и Евдокия сразу подхватилась, чтобы проводить его. Однако вместо этого он придвинул свой стул поближе к Андрею и вспомнил новый эпизод. Евдокия не выдержала и вышла в сени. Там лежало несколько охапок мелко порубленных сучьев тополя. Тихо и быстро стала она складывать их в темный угол и прикрывать разным домашним хламом.