Аргириди был одного роста с Мурадом, и Мурад, наверное, не уступал Аргириди в физической силе.
   — Эквилибрист Владимир Гречинский… — подошел к Володе руководитель гастролей.
   Переводчик открыл было рот, но Аргириди усмехнулся и сказал:
   — Но, но.. Же лё компран бьен. — Он протянул Гречинскому руку и медленно сказал: — Здрас-туй-те!
   Все засмеялись, и Аргириди, очень довольный собой, двинулся дальше. Руководитель гастролей представлял каждого, Аргириди каждому пожимал руку и каждому говорил: «Здрас-туй-те!»
   Однако с самого начала обхода шеренги он несколько раз искоса поглядывал в дальний конец строя, где стоял Волков, и было видно, что Аргириди ждет не дождется, когда подойдет наконец к Волкову. Этого ждали все. Ждал и Волков…
   — Это наша последняя поездка, — одними губами сказала Кира.
   — Убийство в Сараеве развязало Первую мировую войну, — зашептала Милка. — Интересно, чем кончится этот небольшой международный скандальчик? Волков, ты не помнишь, как звали того типа, который ухлопал эрцгерцога?..
   — Да провалитесь вы!.. — простонал Волков.
   Когда Аргириди подошел к Волкову, Милке и Кире, все стоящие поодаль придвинулись ближе. Аргириди улыбнулся. Волков неопределенно пожал плечами.
   — Воздушные гимнасты под руководством Дмитрия Волкова, — напряженным голосом сказал руководитель гастролей и, слегка поклонившись в сторону Аргириди, с упреком добавил: — Господин Христо Аргириди.
   Милка не сдержалась и откровенно хихикнула.
   Аргириди протянул Волкову руку и стал что-то весело говорить по-гречески. Потом вдруг прервал себя и спросил Волкова по-французски:
   — Парле ву франсе, Дмитрос?
   — Тре маль… — махнул рукой Волков.
   — Э бьен! — кивнул Аргириди и продолжал по-гречески.
   Не отпуская руки Волкова, Аргириди посмотрел на переводчика, а вокруг уже нарастал хохот, вызванный, наверное, словами Аргириди.
   Переводчик прыснул и сказал:
   — Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях…
   — Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?
   — Лечить.
   — Ампутация?
   — Он акробат… — сказал Гервасий Васильевич. — Жатко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.
   — Вы отрицаете первый диагноз?
   — А как там? Ну-ка прочтите…
   — Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».
   — Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили… Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был нестерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису…
   — А красные продольные полосы?
   — А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита…
   — Рожа?
   — Ну, если хотите, рожа…
   — Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.
   — Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?
   — Он просит, чтобы его пустили к Волкову…
   — Исключено.
   — Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.
   — Скатертью дорога.
   — А что с Волковым?
   — Записывайте…
   — Я запомню…
   — Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности — раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия — два. Внутривенные вливания антисептических растворов — три. Дробные переливания крови — четыре. И сердечные тонизирующие средства — пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение…
   — Какое?
   — Очень вероятен гнойный перикардит… Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
   — Да.
   — Я скоро приду.
   — А если прорисуется?
   — Тогда придется делать пункции перикарда…
   — С антибиотиками?
   — Да. Этот парнишка действительно плачет?
   —. Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
   — Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду…
   — Хорошо, Гервасий Васильевич.
***
   После войны Гервасий Васильевич жил в Москве.
   Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
   Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще и чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется — чем старше, тем нетерпимее, раздражительнее… А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
   А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
   Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
   Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
   Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «…век буду помнить…», «…не побрезгуйте приглашением» или «…Бога за вас молить».
   Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.
   И Гервасий Васильевич потерял себя.
   В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области — осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии… Потом и это стал забывать.
   Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
   Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
   Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» — уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
   А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи — любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцать раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
   Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
   В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату — в пограничное училище.
   Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку… Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна — прекрасной души женщина.
   Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма…
   В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
   Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.
   Похоронили на Ваганьковском, поплакали.
   Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.
   Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир?.. И сын отвечал коротко и скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.
   А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.
   И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:
   — Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но… Я понимаю, нужно было, наверное, раньше…
   «Он женился…» — подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе…
   — Я женюсь, пап… — сказал сын. — То есть вообще-то я уже женился, но… Мы еще не расписались.
   Гервасий Васильевич молчал.
   — Она в педагогическом учится, — сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.
   Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.
   — Ну так прекрасно же!.. — Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться. — Чего же ты волнуешься?
   Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:
   — У нас будет ребенок…
   Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, подсчитал, шевеля губами, и добавил:
   — Через шесть месяцев.
   — Я приеду к тебе, — быстро сказал Гервасий Васильевич. — Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..
   …Они погибли все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель — грязекаменный поток — вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными многотонными камнями.
   Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.
   Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках…
   И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.
   Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома — старого Кенжетая Абдукаримова.
   Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.
   Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.
   К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню — кипятить чай. Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить… Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.
   Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.
   А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.
   Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет на край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.
   После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын — бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения…
   Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.
   — У тебя гость, — сказал Кенжетай.
   — Кто? — спросил Гервасий Васильевич.
   — Хороший человек, — ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.
   Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.
   — Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.
   — Добрый вечер. — Гервасий Васильевич пожал руку парня. — Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.
   «Это его сослуживец… — подумал Гервасий Васильевич. — Он один из тех, кто уцелел. Где же он был в то время?»
   Как-то к нему уже приходили приятели его сына — молодые смущенные лейтенанты. Они называли его «товарищ полковник», робели, держались скованно, словно были виноваты в том, что остались живы. Разговор шел томительно, тягостно, и только один раз лейтенанты оживились — когда рассказывали про свадьбу сына. А потом долго и облегченно прощались и просили немедленно сообщить им в подразделение, если Гервасию Васильевичу что-нибудь понадобится…
   — Гервасий Васильевич! — рассмеялся Хамраев. — Вы уж простите меня за вторжение, но я просто пришел поздравить вас с днем рождения!
   — С каким днем рождения? — удивился Гервасий Васильевич и тут же спохватился: — Ах да, верно. Сегодня же седьмое сентября. А я и забыл вовсе. Ну спасибо, спасибо… А вы-то откуда узнали? Прямо мистика какая-то…
   — Сейчас я вам все объясню, — сказал Хамраев. — Никакой мистики. Все предельно просто. Судя по тому, что вы не помните день своего рождения, гостей вы не приглашали. Я единственный гость-самозванец, и, если позволите, я буду и устроителем торжеств.
   Хамраев вытащил из-под стола туго набитый портфель и стал выгружать из него какие-то свертки.
   — Вы же все равно не готовы к приему гостей, — говорил Хамраев. — А чтобы вы не чувствовали себя неловко, я вам потом сообщу день своего рождения, и вы сможете притащить такой же портфель. Вот мы и будем квиты. Подержите, пожалуйста… Тут есть такая кастрюлечка, а в ней такой потрясающий лагман, который умеет готовить только моя мать! Вы когда-нибудь ели лагман?..
   И Гервасий Васильевич озадаченно помогал Хамраеву доставать эту кастрюлечку с лагманом и даже был рад, что в его доме вдруг появился этот незнакомый забавный парень Хамраев.
   — Слушайте! — сказал Хамраев. — Нет, подождите… Давайте сделаем так: вы будете сидеть и слушать, а я буду накрывать на стол и рассказывать. Где у вас какая-нибудь посуда? Нет, нет, не вставайте! Сидите. Я уже сам вижу…
   Хамраев быстро и ловко выложил все в несколько тарелок и продолжал:
   — Сегодня в адрес горздравотдела на ваше имя пришла поздравительная телеграмма. Вот вам и вся мистика. Держите.
   Хамраев вынул телеграмму из внутреннего кармана пиджака и протянул ее Гервасию Васильевичу.
   — Честно говоря, мы ее распечатали, — сказал Хамраев. — Знаете, телеграммы бывают разные…
   — Пустяки, — сказал Гервасий Васильевич.
   Телеграмма была из Перми. «Дорогой мой поздравляю вас с днем рождения. Желаю вам счастья мужества долгих лет Екатерина».
   Гервасий Васильевич сидел потрясенный и растерянный. Это была первая весточка от Екатерины Павловны с тысяча девятьсот сорок пятого года, с того момента, когда Гервасий Васильевич закончил войну и вернулся к своей семье. И сознание того, что все эти годы Екатерина Павловна помнила о нем, а судя по телеграмме, неведомо как следила за его существованием и уж, наверное, была в курсе всех событий в жизни Гервасия Васильевича, обрадовало, смутило и опечалило его.
   — Почему вы загрустили? — спросил Хамраев. — Неся вам эту телеграмму, я был убежден, что несу вам радость.
   Он уже успел снять пиджак, закатать рукава рубашки и повязать живот кухонным полотенцем, словно фартуком.
   — Вы принесли мне гораздо больше, — сказал Гервасий Васильевич.
   Хамраев смущенно рассмеялся.
   — Нет, все-таки Восток — могучая штука! Я только что сказал до пошлости пышную фразу: «Неся вам эту телеграмму» — и так далее… Черт побери! Ведь, казалось бы, полная ассимиляция! А все-таки нет-нет да и прорвет что-то султанно-минаретное.
   Хамраеву было не тридцать лет, как показалось Гервасию Васильевичу, а все тридцать семь. Уже несколько лет он возглавлял городской отдел здравоохранения, был умен, ловок и интеллигентен. О Гервасий Васильевиче он знал все с первой минуты его приезда в город. И каждый раз, когда в ответ на жалобы Хамраева о недостатке квалифицированных хирургов в клинике городской комитет партии предлагал ему пригласить на работу Гервасия Васильевича, Хамраев неопределенно покачивал головой или также неопределенно соглашался. Но ни в том, ни в другом случае даже не пытался познакомиться с Гервасием Васильевичем.
   — У человека погибла семья, — говорили Хамраеву. — Человек бросил все, приехал, так сказать, на могилу собственного сына, чтобы, как говорится, закончить свой жизненный путь в уединении и скорби. Что в таких случаях должны делать партийные и общественные организации? Они должны вернуть такого человека к общественно полезной деятельности. Тем более что этот человек — врач, первоклассный хирург. Представитель, как говорится, гуманнейшей профессии. А в городской клинике, как докладывает сам товарищ Хамраев, нет хирургов, которым можно было бы доверить сложные операции. Чуть что, больного на самолет — и в столицу республики. Пора с этим делом кончать. Было уже два смертельных исхода, и хватит. Вызовите, товарищ Хамраев, этого человека, поговорите с ним, напомните ему о его долге перед партией, перед народом, в конце концов, если нужно, предложите ему персональный оклад (горком поможет) — и с Богом!
   Нет, так Хамраев не мог прийти к Гервасию Васильевичу. Его умение действовать наверняка восставало против всех предлагаемых вариантов, а исконно азиатская недоверчивость и осторожность, которую он унаследовал от предков-кочевников, заставляли его искать собственное решение или ждать до тех пор, пока судьба сама не пошлет ему повод для знакомства с Гервасием Васильевичем.
   Когда принесли телеграмму на имя Гервасия Васильевича, Хамраеву показалось, что долгожданный повод сам пришел к нему в руки. Но за телеграммой должна была начаться тонкая и мудрая игра в заботу, которая в итоге принесла бы свои организационные плоды не столько для Гервасия Васильевича, сколько для Хамраева — заведующего городским отделом здравоохранения. Он уже давно научился себя прощать и не подставлять душу терзаниям совести — не для себя же, для дела, для людей.
   …К столу пригласили Кенжетая с женой. Кенжетай пришел один, поставил на стол глубокую тарелку с громадными сливами, сказал что-то вроде «старая женщина должна знать свое место», выпил полстакана коньяку и деликатно удалился.
   Гервасий Васильевич и Хамраев ели лагман, говорили почему-то о кинематографе. Хвалили, поругивали, а потом Хамраев подробно рассказал Гервасию Васильевичу содержание картины «У стен Малапаги», которую смотрел, еще будучи студентом, и вспомнил, что после просмотра дня три-четыре ходил больной. Вот какая это была картина…
   А Гервасию Васильевичу все время хотелось еще раз прочитать телеграмму от Екатерины Павловны, но он стеснялся Хамраева и пытался воспроизвести в памяти текст этой телеграммы.
   Один раз он даже ушел с веранды в комнату, будто бы за хлебом. Там, не зажигая света, около лунного окна он дважды перечитал телеграмму и был рад тому, что запомнил текст с первого раза…
   — Вы Соколовского Геннадия Дмитриевича не знали? — спросил Хамраев, когда Гервасий Васильевич вернулся из комнаты.
   — Знал, — ответил Гервасий Васильевич. — Он был начальником седьмого эвакогоспиталя. Этот?
   — Не знаю. Наверное, этот. Он у нас функциональную анатомию читал… А Кричевскую Полину Яковлевну?
   — Прекрасный хирург, — с удовольствием сказал Гервасий Васильевич. — Золотые руки.
   — Она нейрохирургию у нас вела. Такая строгая дама.
   — Что вы, что вы! — оживился Гервасий Васильевич. — Добрейшей души человек. Я бы даже сказал, излишне сентиментальна.
   — Ой-ой-ой!.. — усомнился Хамраев и достал из кармана пиджака плоскую бутылочку с румынским коньяком.
   Гервасий Васильевич убрал пустую бутылку под стол и обиженно заявил:
   — Слушайте, Сарвар, ну кому лучше знать? Полина Яковлевна была моим ассистентом!
   — Я это знаю, Гервасий Васильевич, — тихо сказал Хамраев.
   — Какого же черта вы тогда спрашиваете, знаю ли я Полину Кричевскую? — разозлился Гервасий Васильевич.
   — Я хотел спросить — «помните ли», а не «знаете ли»…
   — Я все помню, — вздохнул Гервасий Васильевич. — Вы где институт-то кончали?
   — В Москве, — ответил Хамраев. — Давайте выпьем.
   Недели через две Гервасий Васильевич уже знал все о медицинских делах этого городка. О недостатке хирургов, о трудностях с медикаментами — обо всем, на что мог пожаловаться Хамраев любому человеку, от которого не ждет ни помощи, ни участия.
   Как-то Хамраев не пришел на ставшую теперь обычной вечернюю прогулку, и Гервасий Васильевич решил сам зайти за ним. Встретила его мать Хамраева, худенькая обаятельная старушка Робия Абдурахмановна, и сказала, что Сарвар в клинике. Его туда срочно вызвали.
   От нечего делать Гервасий Васильевич пошел в клинику. Вернее, не в клинику, а просто так, по направлению к городской больнице. Может быть, Хамраев скоро освободится и они еще успеют погулять перед сном.
   Хамраева Гервасий Васильевич увидел уже выходящим из калитки больничного сада.
   — Что там у вас стряслось? — спросил Гервасий Васильевич.
   Хамраев посмотрел на него усталыми глазами и ответил:
   — Худо дело, Гервасий Васильевич… Человек помер.
   — От чего?
   — От безграмотности… От безграмотности врача, делавшего операцию.
   — А все-таки? Конкретнее.
   — Позавчера удалили больному малоизмененный отросток, а сегодня больной скончался от нераспознанной прободной язвы желудка.
   — Что же они, не видели, что оперируют аппендицит в условиях перитонита?
   — Значит, не видели…
   — Черт бы их побрал! — выругался Гервасий Васильевич. — Что за средневековье?!
   — Вот такие дела, Гервасий Васильевич, — сказал Хамраев.
   Они стояли у забора больничного сада, и только желтый свет углового фонаря освещал их в черноте этого азиатского вечера.