— Был бы ключ… — негромко проговорил Дамир из-за двери.
   Толик решительно порылся в карманах, достал перочинный ножичек и, в полном отчаянии, стал засовывать лезвие в скважину дверного замка. Но нож влезать туда не захотел.
   Дамир дышал за дверью.
   — Принеси-ка мне проволоку, — велел Толик, вовсе не думая, имеет ли он право так упорно ломиться в чужую квартиру.
   Из дырки замка полезла наружу тоненькая медная проволочка.
   — Да нет, не такую! — сказал Толик с досадой. — Толстую, крепкую. Что, у нее даже нормальной проволоки нет?!
   И в этом Тетка тоже была виновата!
   — Не знаю, — сказал Дамир глухо и, как показалось Толику, с тоскою.
   Толик оглядел площадку взглядом искателя-землепроходца, но проволоки нигде не обнаружил. Зато увидел свой приемник!
   — Ага! — сказал он, и глаза его загорелись. — Сейчас!
   Схватив приемник, он выдвинул антенну, отвинтил черный шарик и засунул конец антенны в скважину замка. А потом остервенело начал им ворочать, будто бы со смыслом и надеждой, что вот сейчас — на следующем повороте антенны, замок щелкнет, дверь отворится и… Но тут обломилась антенна.
   — Ничего! Это ничего!.. — не упал духом Толик. — Это, Дамирчик, всего лишь замок… Всего лишь техническое устройство, которое должно подчиняться людям… Обязано! Сейчас… Сейчас… — приговаривал Толик, пытаясь открутить перочинным ножом накладку замка с рукояткой.
   Один винт поддался усилиям Толика и стал медленно выкручиваться из двери!
   — Ага! — обрадовался Толик и бросился на дверь, словно лев. — Вот видишь?!. Я освобожу тебя! Ты не бойся!
   Он тряс дверь, пинал ее ногами, но она не поддавалась, не хотела открываться…
   За этим занятием его и застала Тетка.
   — Может быть, попробуем ключом? — спросила она.
   Толик так и замер, так и застыл, распластавши руки по дверной клеенке, с поднятой ногой и прижатым к двери ухом.
   Он сжался, а потом стал понемногу поворачивать голову назад…
   Они сидели в трех углах, далеко расположенных один от другого, — Толик, Дамир и Тетя.
   Тетя — женщина лет тридцати пяти или возле того, была очень привлекательна: Восток в ней был почти размыт многолетней московской оседлостью, и только в глазах — в их разрезе, в выражении ли их — сохранилась стойкая, чуть мистическая притягательность.
   — Жену нашел? — спросил Дамир.
   — Нашел, — уныло кивнул Толик.
   — Вот, компьютер ему купила, — сказала Тетя.
   В углу, на небольшом столике, вместе со всякими мальчишечьими игрушками, стоял новенький компьютер.
   Так и шел этот разговор — медленный, трудный для всех троих. И для Толика, и для Тети, и для Дамира.
   Возможно, что для Дамира — самый трудный…
   — Я же тоже не могу. Она одна… — снова сказал Дамир.
   Это было сказано по-детски безжалостно прямо, хотя и со взрослой рассудительностью.
   — Я понимаю! — заторопился Толик согласиться.
   — Как приехал, все про вас говорил: Толик да Толик!.. Письмо, говорит, писать буду… А какое письмо? Куда? И адреса нету, — сказала Тетя. — У вас там все еще трясет?
   — Теперь перестало, — ответил Толик.
   Снова молчали. Никто не смотрел друг на друга.
   — На ней женись, — сказал вдруг Дамир и показал Толику на Тетю.
   Тетя промолчала, как будто и не про нее было сказано, а Толик тут же откликнулся, тут же заговорил, словно он об этом только что и думал:
   — Если бы раньше! Теперь, понимаешь, я не могу… Я Гале уже обещал. Это будет нехорошо — сам обещал, а сам…
   И он растерянно посмотрел на Дамира.
   — Я пойду чай поставлю, — чуточку обиженно сказала Тетя.
   Она, наверное, никогда бы не приняла предложения Толика, но его отказ, даже по такой уважительной причине, понятной любой женщине, вполне мог ее расстроить.
   Тетя вышла из комнаты.
   — Компьютер купила, — тоскливо протянул Дамир и показал на свой столик в углу большой комнаты.
   — Тебе нравится? — сразу же спросил Толик.
   Дамир промолчал.
   — Понимаешь, если бы я не обещал… если бы раньше… А теперь Галя ждет… — виновато проговорил Толик.
   — Я понимаю, — кивнул Дамир.
   Толик включил приемник, чтобы не молчать. Приемник затрещал, заговорил, запел…
   Вошла Тетя, принесла на красивом подносе чай, чашки, ложки, блюдца. Еду какую-то.
   Она даже что-то там успела переодеть. Самое пустяковое — даже не понять что, и от этого, и от своего ироничного отношения к собственному женскому поражению, — повеселела и стала еще красивее.
   — Вот, — приговаривала она. — Вот чай, вот сахар, варенье, сыр… Вы едите рокфор?
   Толик убрал немного музыку — чтобы не заглушать Тетю.
   — Пусть, пусть будет, — быстро сказала Тетя. — Я очень люблю музыку. И хочу, чтобы Дамир любил. Я даже когда-то сама пела… В детстве.
   Теперь говорила она одна. Толик и Дамир молча приблизились к чаю.
   — Голос у меня был хороший, громкий. Но со слухом — неважнец, — рассмеялась Тетя.
   Она рассмеялась так, будто приглашала Дамира и Толика посмеяться вместе с нею.
   Дамир прибавил звук в приемнике, и музыка заиграла еще громче. И скорее всего, кроме Толика и Дамира, из-за этой музыки никто не смог бы расслышать Тетю…
   Все уже пили чай, а она все говорила и говорила, словно разговором могла что-нибудь изменить, исправить, соединить всех, кому надобно соединиться…
   Наверное, она хотела совершить чудо справедливости — как она его понимала…
   …Толик с шумом вздохнул и решительно поднялся из-за стола:
   — Ну, спасибо вам, я пойду!
   Когда-то надо же было уйти? Так лучше сразу!.. Дамир сидел, глядя в блюдце, а Тетя удивилась и огорчилась:
   — Ну куда же вы пойдете, Толик? Вы же нам все-таки не чужой… Я вам постелю на кухне. У нас есть прекрасная немецкая раскладушка, матрац, одеяло, белье чистое…
   И замолчала, поняв, что все это уже напрасно, все это уже лишнее…
   Тогда заговорил Толик. Заговорил горячо, отвечая на то, о чем она, как ему показалось, должна была думать, не говоря прямыми словами.
   — Понимаете, только вчера с человеком разговаривал. Если бы раньше… Такое дело! Теперь уже нельзя. То есть с кем-нибудь можно, но тут — нельзя!
   — Конечно-конечно, — тут же согласно закивала головой Тетя.
   Она просто кинулась в согласие, изобразила его голосом, и телом, и движением, потому что ей на секунду показалось, что если бы Толик послушался Дамира, она, Тетя, может быть и…
   Она рванулась к туалетному столику, схватила какой-то флакончик и стала совать его в руки Толика.
   — Вы ей духи передайте! Это очень хорошие, французские…
   — Что вы, не надо, — помотал головой Толик.
   Но духи взял и сунул в карман. Постеснялся не взять.
   — Большое спасибо, — сказал он Тете.
   Потом он пошел прощаться к Дамиру.
   Дамир сидел, упершись глазами в блюдце, и даже не пошевелился, когда Толик с неловкостью поцеловал его в макушку.
   Потом Толик ушел…
***
   Он шел по двору, когда услышал, что его зовут из форточки третьего этажа.
   — Толик! Толик! — кричала Тетя и делала знаки руками — вернуться.
   Рядом с ней, в нижнем стекле окна, чернела голова Дамира.
   — Передумала! Отдает… — тихо, самому себе вслух выдохнул это невероятное Толик.
   Одним духом он вознесся по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки!
   — Вы — забыли приемник, — сказала ласково Тетя, стоя в распахнутой двери. — Вот…
   Она протягивала приемник, а под ее рукой, привалившись спиной к ее животу, молча стоял Дамир.
   Толик разочарованно сглотнул и не взял приемник.
   — Не забыл, — негромко сказал он и медленно пошел вниз по лестнице.
***
   …И когда он уже прошел половину двора, из форточки раздался звонкий, на всю округу, голос Дамира:
   — Толик! — кричал Дамир, стоя ногами на подоконнике и едва дотягиваясь до форточки. — Я вырасту, все равно к тебе приеду! Я скоро вырасту!.. Я приеду! Я приеду к тебе!..
   И через паузу, снова:
   — Толи-и-ик!..
   Толик кинулся вон со двора.
   Мюнхен, 2005

Иллюстрации Гюстава Доре

   В своем прекрасном и безжалостном к самому себе дневнике Юрий Маркович Нагибин писал: «Могучий эгоизм старости шутя гасит сентиментальные потуги памяти оживить прошлое…»
   Однако избавиться от постоянного желания припомнить что-то из своего прошлого — просто невозможно. Особенно если взяться вспоминать именно тот период, когда ты находился еще в этаком — очень «мужчинском» возрасте и тебе (наверное, как и всем) были свойственны все глупости и ошибки этого возраста, сопровождаемые постоянной половой суетливостью.
   И вовсе не для того, чтобы «оживить прошлое», а… черт его знает для чего!
   Может быть, в компенсацию за сегодняшнюю биофизиологическую немощь?..
   Иногда безумно хочется с заоблачных высот своего бессильного и «могучего эгоизма старости» припомнить самого себя — того самого, мощного и глуповатого, с вечно дымящимся от неугасимых желаний членом и постоянно мечущегося на поводу у собственных яиц.
   Для приличия нужно только приправить эти воспоминания легким старческим подхихикиванием, изрядной долей кокетливой иронии и скепсиса по отношению к самому себе тогдашнему — молодому и здоровому коблу. Будто бы ты и не пытаешься «оживить прошлое», а просто так, трепа ради, рассказываешь незатейливую историйку, которая произошла с тобой уйму времени тому назад.
   И это ни в коем случае не должно походить на лихие описания похождений некоего советского кавалера Фоб-лаза из Института физкультуры и спорта имени Лесгафта времен смерти Сталина и начала эры «Кукуруза — царица полей!».
   Никакой сегодняшней примитивной половухи.
   Историйка будет почти интеллигентная. Тем более что произошла она лет пятьдесят тому назад, когда школьницы рожали еще во вполне почтенном возрасте — лет этак в Чтырнадцать-пятнадцать, а не в десять-одиннадцать, как сегодня.
   Церковь тогда еще была решительно отделена от государства. И ни один из самых прогрессивных членов Политбюро даже помыслить не мог о том, чтобы прилюдно поставить свечечку во храме, а потом, фальшиво глядя мимо нацеленного на него десятка видеокамер всех телевизионных каналов страны, истово и неумело осенить себя крестным знамением…
   Время было совершенно иное. Ну, во-первых, не было видеокамер…
   Господи! Какого лешего я взялся перечислять то, чего тогда не было? Не за роман же взялся — за рассказик.
   Учился я тогда в знаменитом Институте Лесгафта (Ленинград, улица Декабристов, 35), куда попал по липовому аттестату, купленному за пятьсот очень-очень старых рублей на барахолке Обводного канала. А так как я никогда не учился ни в девятом, ни в десятом классе, а ушел в армию в сорок третьем — после детского дома и камеры предварительного заключения алма-атинского следственного изолятора, то в институте имени Петра Францевича Лесгафта, куда я поступил как демобилизованный — без вступительных экзаменов, мне все очень-очень нравилось!
   Ко второму курсу я уже был мастером спорта СССР по акробатике и числился в одном добровольном спортивном обществе тренером. Хотя никогда ничему никого научить не мог. Потому что тупо и совершенно искренне не понимал, как это можно не суметь сделать заднее, переднее или боковое «арабское» сальто… Это же так просто! Смотри, засранец (засранка), показываю еще раз!
   И я показывал, показывал и показывал до всеобщего одурения, потом посылал своего ученика (ученицу) в задницу и начинал тренироваться сам. На носу маячили соревнования, а это был верный способ заработать фотоаппарат «Зенит» или на худой конец мельхиоровый кубок.
   В то время этими нашими призами были забиты все скупочные пункты и мелкие комиссионки Ленинграда. Акробатика — вид спорта не олимпийский, на госстипендию рассчитывать мы не могли, в спортивных обществах платили нам маловато, и каждый из серьезных мастеров — членов сборной республики или даже страны вынужден был как-то шустрить, чтобы не протянуть свои молодые тренированные ноги.
   Кто-то числился тренером, кто-то продавал за полцены бесплатные талоны на питание официантам ресторана, где нас обычно кормили на так называемых тренировочных сборах перед крупными соревнованиями, кто-то занимался еще чем-нибудь…
   Так как до сорок первого года, до своих тринадцати лет, я жил и рос в интеллигентной семье — при домработнице и французской бонне, от которой я на всю жизнь, так и не выучив французский, унаследовал прекрасное его произношение, я, с детства будучи мальчиком спортивным и начитанным, в уже зрелом, демобилизованном возрасте, естественно, стал заниматься книгами.
   Вернее, если до конца прояснить понятие слова «заниматься», то в моем случае это можно было бы назвать двумя отжившими терминами — «спекуляция» старыми книгами или, как стали выражаться немного позже, я был книжным фарцовщиком…
   Эта сторона жизни того времени по праву заслуживает подробного, увлекательнейшего и бесстрастного исследования, на которое у меня сейчас просто нет сил. Могу сказать одно: это был тоже своего рода Спорт, где существовала своя четко очерченная иерархическая градация: были и мастера, и перворазрядники, и второразрядники, ну и, конечно, своя околокнижная шушера…
   В то время, когда я был не только мастером спорта СССР по акробатике, но и даже призером первенства Советского Союза, то в «книжном деле», если пользоваться спортивной классификацией, я телепался где-то в районе второго разряда. Это был не очень устойчивый, но достаточно ощутимый заработок, позволявший не торговать талонами на бесплатное питание. А кроме всего прочего, это было безумно интересно и азартно!
   Выбиться в перворазрядники, а уж тем более в мастера книжной фарцовки мне было не суждено. Этому нужно было отдавать все свое время, сделать это единственным и основным занятием, а потом, возможно, и попасть в тюрьму за спекуляцию. Ибо в то время спекуляция была не «основой рыночной экономики», как сейчас, а уголовным преступлением.
   А в тюрьме, правда, по другой, более жутковатой статье, я уже когда-то побывал и возвращаться туда никакого желания не испытывал…
   Я же раскатывал по соревнованиям, месяцами пропадал на тренировочных сборах, мне нравилась акробатика, мой институт, мои бестолковые ученицы, которых я никак не мог научить крутить сальто и стоять вверх ногами…
   Хотя в моей маленькой холостяцкой квартирке на улице Ракова, между тыльной стороной «Пассажа» и Театром музыкальной комедии, эти, казалось, уж совсем бестолковые девочки, тихо и сладенько повизгивая на моей широкой, старой, продавленной тахте, оказывались очень даже умненькими и замечательно изобретательными, несмотря на свой щенячье-техникумовский возраст.
   Еще же мне очень нравилось, что на Невском проспекте, в витрине спортивного магазина под Думой, среди легкоатлетических дисков и беговых туфель с шипами, в числе полутора десятков прилизанных фотографий «Ленинградцы — чемпионы и призеры СССР», висело и мое фото со значком мастера спорта на левом лацкане недорогого гэдээровского пиджачка.
   Ах, сколько барышень я тогда «склеил» на эту витрину с моей фотографией!..
   Но для того чтобы в дальнейшем чтении моего рассказа не возникло никаких неясностей чисто технического характера, наверное, все-таки в двух словах мне придется объяснить технику спекуляции старыми книгами.
   Постараюсь сделать это лаконично и упрощенно, не погружаясь в глубины драматургии этого ремесла, рожденного системой катастрофического бескнижья того времени и бдительного идеологического надзора за любой печатной продукцией.
   Главное было выйти на «адрес»!
   «Адресом» назывались старопетербургские старики и старушки, у которых на чердаках или в их пыльных комнатках, пропахших единым запахом нищей и неопрятной старости, могли сохраниться книги дореволюционных издательств Сойкина, Маркса, братьев Собашниковых, Вольфа, Сытина, издания «Academia» начала эпохи Советской власти, прелестные альбомы Сомова, Добужинского, Чехонина, подборки журналов «Нива», «Аполлон», «Мир искусств»…
   Истинную цену своего пожелтевшего от времени богатства старики не знали, в букинистический магазин отнести не могли по причине угасающего здоровья, да и вообще не подозревали, что вся эта рухлядь тех лет, середины пятидесятых, может иметь хоть какую-нибудь материальную ценность.
   И вот тут на сцене — перед лицом этих легкомысленных и наивных ребят-старичков — появлялся я.
   Плел что-то душещипательное про гигантскую семейную библиотеку, сгинувшую вместе с родителями в тридцать седьмом (что было наглым и бессовестным враньем: мама умерла в блокаду, а папа в то время был еще жив и здоров и проживал в другом городе), про то, как в память своих родителей я поклялся восстановить хотя бы часть нашей довоенной библиотеки, и если, предположим, «Марьванна» или «Иванпалыч» не возражают, я смог бы освободить их от всего этого хлама, из которого мне могут понадобиться всего две-три книжечки, да еще и заплатить им за всю эту кучу сто двадцать… нет! Даже сто пятьдесят рублей из своей жалкой двухсотрублевой студенческой стипендии…
   К тому времени, когда я выдавливал из себя эту цифру, я уже знал, что стариковский «хлам» стоит раз в двадцать дороже.
   Хозяева этих сокровищ — старушки и старички «из бывших» жалели меня, себя, трусливым шепотом сообщали мне, как «свои — своему», что вот эта самая огромная коммунальная квартира, в которой они сейчас занимают всего лишь одну комнату с окном в темный колодец старопетербургского двора, когда-то вся принадлежала им и была совершенно отдельной…
   А потом, растроганные моим фальшиво скромненьким видом «мальчика из хорошей семьи» и собственными воспоминаниями о безвозвратно утраченном прошлом, счастливо соглашались на предложенную мною совершенно жульническую сумму.
   Я же, сукин сын и сволочь, чохом запихивал кучу бесценных книг и журналов в заранее принесенные специальные рюкзаки, платил несчастным старикам полтораста рублей и утаскивал эту кипу прямиком в магазин «Старая книга». Или на угол улицы Жуковского и Литейного проспекта, или в любой из трех магазинов на самом Литейном. Там я сдавал это все знакомым приемщикам, те оценивали принесенное мною так, как это было им выгодно, и выписывали мне накладную в кассу. Из общей суммы у меня высчитывали двадцать процентов в доход государства и выдавали мне примерно полторы тысячи процентов от затраченных мной моих жалких средств!
   Это я привел в пример самую примитивно упрощенную схему.
   Существовали и другие варианты — исполненные подлинного драматизма, взлета фантазии, непредсказуемых импровизаций и мощного волевого напора! Такой выезд на «адрес» был сродни блистательному спектаклю одного актера (это был, естественно, я…) перед одним-двумя зрителями. Впоследствии — «потерпевшей стороной».
   Но рассказать я хотел совсем о другом…
   Однажды, не помню уже при каких обстоятельствах, у меня буквально за копейки в руках оказалась великолепная огромная книга вольфовского издания середины девятнадцатого века — Библия с иллюстрациями Гюстава Доре. Гигантская толстенная книжища в темно-красном кожаном переплете, с золотым тиснением и мрачными, тревожными рисунками поразительного Доре, переложенными тонким, прозрачным пергаментом.
   Я точно знал, что если пойду сдавать эту редчайшую по красоте Библию в один из букинистических магазинов, там по специальному каталогу цен мне заплатят за нее восемьсот рублей, вычтут свои двадцать процентов, и на руки я получу всего шестьсот сорок. Что тоже было бы совсем неплохо. Тем более что эта роскошная Библия на каком-то лоховом «адресе» мне самому обошлась рублей в пятнадцать. А магазинный приемщик потом засадит эту Библию какому-нибудь сумасшедшему собирателю рублей на пятьсот больше, чем выплатит мне. Но это меня уже не должно было касаться.
   — Ты чё? Совсем двинутый? — сказал мне Валька-троллейбусник. — Вали в Лавру, в епархию. Или в Духовную академию. Там, бляха-муха, у тебя ее с руками оторвут! Меньше чем на две косых не соглашайся. Я в прошлом году одному попу тамошнему алконостовского Гумилева «Шаги конкистадора» за штуку двинул, так он и не поперхнулся! А пошел бы я в скупку, больше трех стольничков — хрен на рыло…
   Валька знал, что говорил. Валька был мастером книжной фарцовки. Хотя всего лишь водил троллейбус. Он превосходно ориентировался в загадочном и бурном океане букинистики, а секретный каталог цен, тщательно охраняемый приемщиками от нас — спекулянтов-перекупщиков, — помнил наизусть от корки до корки! Поговаривали, что его даже товароведом в «Книжную лавку писателей» приглашали, а он не согласился.
   И следующим днем с утра я поехал в Невскую лавру. В епархию. Или в Духовную академию. Понятия не имел.
   Одет я был по тому прохладному осеннему времени просто роскошно — в меру зауженные брючата, ужжжасно модная тогда синяя шерстяная «олимпийская» тренировочная рубашка с коротенькой молнией у шеи и белой полоской по всему воротнику, бежевое пальто мягкого, изрядно выношенного драпа, с широченными плечами, поясом и лацканами величиной с уши индийского слона.
   Нынешней весной с этим пальто была чуточку унизительная, но смешная история. Мы с моим приятелем того времени — Володей Торноградским, молодым ученым-геоморфологом — склеили двух молоденьких блядовитых барышень из эстрадно-музыкального училища. И ждали их к вечеру у меня на улице Ракова.
   Денег не было ни копейки. Ни у меня, ни у Торноградского.
   А для верной завлекухи барышень обязательно требовались две бутылки вина типа портвейна «Алабашлы», граммов двести «Докторской» колбаски, триста голландского сыра, один нарезной батон и небольшой тортик под круто заваренный кофе с цикорием.
   Это был наш профессиональный «боекомплект», который почти никогда не давал осечек. Но денег на этот привычный набор не было ни шиша…
   И тогда нам, в наши с Володькой головы, воспаленные предстоящей встречей со «свежачком», почти одновременно пришла одна и та же идея.
   — Весна… — глядя в окно, задумчиво сказал ученый Вова. — Утром по радио говорили, что завтра еще теплее будет.
   Я надел на свитер старую летную кожаную куртку, которую когда-то умудрился не сдать при увольнении из армии, и молча стал упаковывать бежевое пальто в рюкзак.
   — Вперед! — скомандовал я своему ученому другу.
   И мы пошли в скупку на Садовую. Второй дом от Невского проспекта после Публичной библиотеки.
   Скупочный пункт был оборудован под широким лестничным пролетом, ведущим с первого этажа на второй обычного жилого дома конца девятнадцатого века.
   Там работал маленький старый еврей, вечно пугливо оглядывающийся по сторонам, словно постоянно ощущал себя на мушке антисемитизма. Это ему я обычно сдавал свои призы, выигранные на разных профсоюзных соревнованиях.
   Старик разложил мое роскошное, с потрясающими лацканами бежевое пальто на столе, обтянутом солдатским шинельным сукном, и сверху, почти вплотную к моему замечательному пальто, опустил сильную лампу с фарфоровым противовесом.
   Осторожно перекладывая мое бежевое модное чудо на столе, он внимательно вглядывался в некоторые потертости и, когда увидел слегка оторванный накладной карман, скорбно посмотрел на меня.
   — Это по шву… — тихо пробормотал я.
   Старый еврей молча наклонил голову — то ли согласился со мной, то ли хотел всмотреться еще внимательнее в то, что сейчас лежало перед ним под жестокой, не знающей жалости и пощады лампой.
   Потом он мягко и ласково погладил мое пальто и поднял на нас искренне печальные глаза с красными веками.
   — Я не могу принять ваше пальто, молодые люди, — негромко произнес он с неистребимым еврейским акцентом. — К сожалению.
   И мыс Володькой увидели, что ему нас действительно было очень и очень жаль.
   — Почему?! — Растерянный ученый Вова все еще надеялся на какое-нибудь хотя бы маленькое чудо.
   — Почему? — задумчиво переспросил маленький старый еврей с больными глазами от вечно слепящего яркого электрического света. — Ну, взгляните сами…
   Он разложил мое бежевое пальто перед нами и еще ниже опустил сильную лампу. И сказал фразу, которую я запомнил на всю свою жизнь:
   — НУ ЗДЕСЬ ЖЕ ПОЛНОЕ ПЕРЕРОЖДЕНИЕ ТКАНИ!..
   …Неожиданно легко мы заняли деньги у дворничихи, закупили необходимый для барышень «боекомплект», а потом на одной, но очень широкой старой тахте всю ночь весело кувыркались с этими девочками из эстрадного училища…
***
   Наверное, благодаря старику из скупки…
   Боже мой! Что я говорю?! Какому старику? Ему тогда было лет пятьдесят, пятьдесят пять. Не больше. Тогда он был на двадцать лет моложе меня — сегодняшнего. Но в те наши двадцать пять он казался нам глубоким старцем…
   Именно благодаря этому скупщику спустя весну, лето и начало осени я и смог появиться в Невской лавре в моем любимом бежевом, очень шикарном (издали) пальто.
   А на голове у меня была зеленая велюровая шляпа — предмет восхищения и зависти всех тогдашних стиляг умеренного толка.
   На ногах — чешские полуботинки с кустарно наваренной на подошву платформой из полупрозрачного каучука под диковатым названием — «манная каша».
   В деле манипуляций старыми книгами внешний вид «фарцмана» имел решающее значение. Причем существовали два строго разграниченных типа одежды. Когда ты ехал на «адрес», чтобы купить книги по заведомо заниженной бандитской цене, ты должен был быть одет чистенько, но бедно. Ибо обязан был производить впечатление человека крайне небогатого, скорее даже бедного, но интеллигентного. Который вот сейчас отдаст вам свои жалкие последние рублишки за пыльную кучу вашего старья, о котором вы даже не вспоминали уже лет сорок, а потом, бедняжечка, долгими голодными вечерами будет сладострастно вкушать из этих книжечек лишь пищу духовную…