Но в этом небольшом кабинете мебель красного дерева не показалась мне такой уж нелепой. Здесь она не претендовала на некий атрибут «избранности» — а была естественной, функциональной и обжитой: много книг, деловых бумаг, небольшой бронзовый, трехстворчатый, очень красивый складень, несколько современных фотографий в скромных и достойных старых рамочках, два телефона. Один, с наборным диском, — для связи с внешним миром, второй, без диска, — толи для непосредственной трепотни со Всевышним, то ли для внутреннего пользования.
   — Слушаю вас внимательно.
   Я сидел в кресле своего детства, опираясь на подлокотники красного дерева со знакомыми теплыми резными завитушками под ладонями.
   Такое кресло когда-то до войны стояло в папином кабинете, и мама категорически запрещала мне даже прикасаться к нему! Нужно ли сейчас говорить, что в отсутствие родителей я просто не вылезал из этого кресла?..
   Вольфовская Библия тяжко расположилась у меня на коленях, а зеленая велюровая шляпа, казавшаяся такой роскошной в уличной жизни и напрочь потерявшая свою привлекательность здесь, в этом кабинете, не по чину глупо и нагло возлежала на Библии.
   — Видите ли, — начал я свою первую, заранее заготовленную фразочку, — сколько я себя помню, наша семья обладала уникальным изданием Библии с иллюстрациями ГюставаДоре…
   — Редкостно и очень похвально, — заметил хозяин кабинета с ласковой улыбкой, глядя на меня поверх своих половинчатых очочков.
   — Благодарю вас, — со слегка пышноватыми модуляциями в голосе ответил я и даже умудрился, чуть приподнявшись, поклониться из кресла.
   Тут же пришлось судорожно ухватить руками и шляпу, и Библию, чтобы они не соскользнули на пол. Мои попытки сыграть «интеллигентного молодого человека из хорошей семьи» почти всегда доставляли мне кучу неудобств!
   Все-таки одиннадцать лет армии и профессионального спорта (если считать их вместе) вытравить из себя было невероятно трудно…
   — Однако обстоятельства сложились таким образом, что последнее время я стал опасаться за сохранность этого редчайшего издания — по роду деятельности мне очень часто приходится подолгу жить вне дома… — скорбно продолжил я.
   Это была единственная правда во всей моей предыдущей и последующей тирадах — тренировочные сборы, соревнования, матчевые встречи…
   — Поэтому мне захотелось передать эту редчайшую книгу в руки людей, которые, как говорится… в смысле…
   Тут внутри меня неожиданно опустилась какая-то заслонка между смыслом дальнейшей фразы и формой ее выражения, и выпутаться из того дерьма, куда я все больше и больше влипал с каждым последующим словом, помог мне негромкий, доброжелательный голос хозяина кабинета:
   — Вы позволите мне взглянуть?
   — Да, да, конечно!.. — благодарно пробормотал я и тут же запутался в своей дурацкой шляпе, Библии и маминой гобеленовой скатерке. — Вот… Прошу вас!
   Я протянул ему Библию, скомкал скатерку, засовывая ее в широкий накладной карман пальто, и поднял шляпу с пола.
   — Это уникальное издание Вольфа! С этой книгой я прошел буквально всю свою жизнь… — Я снова вырулил на волну вдохновенного вранья и ловко поплыл к берегу — окончательной цели своего путешествия.
   Ах, черт его подери, этого святого генерала! Как превосходно и внимательно он листал эту Библию, как вглядывался в тревожные рисунки Доре, как нежно и заботливо укрывал их охранительным пергаментом и продолжал перелистывать дальше — страницу за страницей.
   — Редкость подобного издания, как вы понимаете, говорит сама за себя… — подливал я масла в огонь и уже подумывал — а не запросить ли мне на всякий случай за Библию две триста?
   Он наверняка почувствовал, что я человек деловой. Он — тоже. Иначе он не сидел бы в этом кабинете. И я просто обязан дать ему шанс! Я скажу — «две тысячи триста рублей», он сбросит триста, и я получу свои две косых! И все довольны, все в порядке…
   — Замечательный экземпляр! — наконец с удовольствием сказал он. — Просто великолепный! Действительно редко можно встретить так удивительно сохранившуюся вольфовскую Библию…
   «А может быть, залудить ему — две пятьсот? Получить — две двести, заклеить на выходе эту телефонисточку, переодеть ее вечерком в нормальные шмотки… Ну есть же у нее дома что-нибудь не такое святое и длинное?.. Сводить ее в кабак, в „Европейскую“… Потом ко мне — музычку послушать. И понеслась по проселочной!..» — подумал я, а вслух тихо произнес с отчетливой ноткой трагизма в голосе:
   — Когда-то это была наша семейная реликвия. Мы ее очень берегли…
   На мгновение мне причудилось, что в глазах этого грузного седоватого генерала-интенданта от Господа Бога за полукруглыми очками промелькнула еле уловимая ирония, но уже в следующую секунду я услышал:
   — В нашей библиотеке есть несколько таких же Библий с рисунками Доре, сейчас не помню, кажется, семь или восемь, но по сохранности ни одна из них с вашим экземпляром не идет ни в какое сравнение. Примите мои искренние поздравления.
   — Спасибо, — скромненько сказал я и подумал: «Две триста… Нужно помнить, что „жадность фрайера сгубила“!.. Не надо хищничать. И на „Европу“ хватит, и домой что-то нужно будет прихватить… Не под одни же патефонные пластиночки укладывать ее в койку?! Ничего себе у них библиотека!.. Отпад!»
   Я вообще очень люблю вольфовские издания, — тем временем ворковал этот сановный поп и любовно поглаживал мою Библию по темно-красному переплету. — Вы никогда не сталкивались с его же Джоном Милтоном — «Потерянный и возвращенный рай»? Там тоже Гюстав Доре. Пятьдесят гравюр! Фантастически издано… Я был так счастлив, когда мне удалось приобрести эту вещь! А «Божественная комедия» Данте? С тем же Доре…
   Я уже сообразил, что нарвался на настоящего книжника. Я только не понимал — насколько простираются его знания и известны ли ему подлинные каталожные цены. Если да, то я просто в заднице!
   — А «Волшебные сказки» Шарля Перро с тем же Гюставом Доре?
   — Как же, как же… — Я напрягся изо всех сил и, слава Богу, вспомнил один «адрес» на Петроградской, с которого я в прошлом году поимел сотни три-четыре. — Он еще Мережковского издавал.
   Я потом этого Мережковского месяца три никому не мог втюхать!
   — Ренана! — увлеченно подхватил хозяин кабинета. — А Писемского, Загоскина, Лажечникова, Гейне, Лессинга! Это все Маврикий Осипович Вольф — австриец, посвятивший всю свою жизнь российской культуре…
   Я почувствовал себя мышкой, которую большой, ловкий и сытый кот весело перекидывает с лапы на лапу, прежде чем сомкнуть свои острые клыки на ее загривке. Не потому, что ему вдруг захотелось перекусить, а просто так — забавы ради…
   Но тут мое детство вышвырнуло мне небольшой одноразовый спасательный круг.
   — «Золотая библиотека для детей» — тоже издание Вольфа, — с трудом вымолвил я тоном нерадивого ученика.
   — Верно, верно! Как я мог забыть?.. — улыбнулся мне этот большой священник. — А вам известно, что первый русский перевод Адама Мицкевича был издан у Вольфа?
   Я никогда не читал Мицкевича, ни в издании Вольфа, ни в каком-либо другом. В то время я его даже в руках не держал.
   — А как же?! — воскликнул я, впервые слыша об этом событии.
   Наверное, именно тут я и прокололся. Потому что хозяин кабинета сразу же стал и хозяином положения.
   А я катастрофически уменьшился в размерах…
   Он мельком глянул на наручные часы. Это была старая золотая «Омега». Когда-то папа носил такие же.
   — Прекрасный, прекрасный экземпляр. — Божий генерал вернулся на исходные позиции и снова погладил переплет моей Библии.
   Теперь он смотрел на меня поверх своих странных очков менее приветливо, но зато с большим интересом. Я бы даже сказал, что он не смотрел на меня, а прохладно разглядывал.
   «Пожалуй, хватит и двух штук, — перетрусил я. — Он скажет — тысяча семьсот, и за штуку восемьсот нужно отдавать и валить отсюда по холодку…»
   — И вот теперь приходится расставаться, — с отвратительным, фальшиво-скорбным вздохом, почему-то сиплым голосом сказал я.
   Конечно, этот поп был настоящим бойцом!
   Наверное, он все просек про меня, и я сейчас просто лежал у него на ладони, а он рассматривал меня без особого интереса, словно энтомолог примитивную бабочку-капустницу, у которой с крылышек неожиданно осыпалась вся пыльца…
   Но он ни на секунду не позволил себе унизить меня, уличить во всем том махровом вранье, которым я с самого начала наполнил его маленький и изящный кабинет. Напротив, он с поразительной деликатностью негромко спросил меня:
   — Как по-вашему, сколько же может сейчас стоить эта превосходно сохранившаяся Библия?
   Хотя он, ей-богу, был вправе прямо сказать: «Ну и сколько вы хотите за эту свою книжку?» Клянусь, мне было бы легче!
   — Я полагаю… — начал было я светским тоном, но не выдержал и хрипло рванул к финишу: — Две тысячи рублей.
   Он мягко улыбнулся мне, слегка выдвинул ящик письменного стола и стал доставать оттуда по одной сторублевой бумажке. И складывать их на зеленое сукно столешницы рядом с вольфовской Библией.
   — Раз… два… три… четыре… — считал он.
   Когда двадцатая сторублевка легла на девятнадцатую, этот пожилой и грузный человек в черной рясе со скромным серебряным крестом на груди пододвинул ко мне, сидящему напротив него по другую сторону письменного стола, тонкую пачку в две тысячи рублей и уже без улыбки, но неизменно вежливо произнес:
   — Прошу вас. Будьте любезны.
   Да, он был поистине деловым человеком!
   Интересно, он действительно понял, что я никакой не наследник родовых ценностей, а обычный мелкий книжный спекулянт-перекупщик? Илия это все себе на нервной почве напридумывал?..
   Тем не менее цель была достигнута, «капуста» получена, в определении стоимости Библии Валька-троллейбусник оказался совершенно прав (нужно будет завтра обязательно сказать ему об этом), и за все унижения последних пятнадцати минут я был обязан хоть как-то себя вознаградить!
   Хозяин этого кабинета должен был увидеть во мне не обычного книжного «жучка» — даже если он об этом догадался! — но настоящего «делового человека» в области своих занятий. Тогда в какой-то степени это нас уравняет, и я частично избавлюсь от омерзительного состояния своей сомнительной победы.
   — Не найдется ли у вас чистого листа бумаги? — окрепшим голосом спросил я.
   Священник-интендант удивленно посмотрел на меня поверх узеньких полукруглых очков:
   — Конечно, конечно! Для чего, позвольте поинтересоваться?
   Я покровительственно улыбнулся его непониманию:
   — Ну, должен же я написать вам расписку на полученную мною сумму.
   Эту фразу я специально заковал в латы канцеляризма, чтобы подчеркнуть мое близкое знакомство с правилами денежных расчетов между деловыми людьми.
   — Как вы сказали? — переспросил хозяин кабинета.
   — Расписочку хочу написать…
   Вот тут он привстал и посмотрел на меня, по известному армейскому выражению, «как солдат на вошь». И сказал тихо, с брезгливой укоризной, без малейшего намека на мягкость и доброту:
   — Да Бог с вами, молодой человек. Какая там расписка.
   Вконец раздавленный, я встал из «папиного» кресла на ватных ногах.
   Моя дурацкая зеленая велюровая шляпа упала на пол. Стерва…
   Пока я нагибался, поднимал ее, хозяин кабинета уже стоял у стола во весь свой рост и откровенно ждал моего ухода.
***
   Я шел по узенькому коридорчику к выходу и в большом накладном кармане моего шикарного бежевого пальто-с «полным перерождением ткани» от древности — придерживал две тысячи, полученные мною за прекрасную вольфовскую Библию с иллюстрациями Гюстава Доре. А ведь только несколько дней тому назад я жульнически выклянчил эту Библию всего за пятнадцать рублей у какой-то несчастной полусумасшедшей старухи «из бывших».
   Второй карман — с другой стороны моего пальто — топорщился от скомканной маминой гобеленовой скатерки, в которую эта Библия была завернута для представительского предпродажного понта.
   И не было привычного нервного возбуждения от ловко и лихо проведенной операции. Не было того опьяняющего состояния, того всплеска завышенной оценки собственной значимости и своих «безграничных» возможностей, которые почти всегда возникают при выигранных тяжелых соревнованиях, при победе над заведомо сильным противником…
   Как когда-то в эвакуации — при осторожной и удачной ночной квартирной краже в присутствии спящих хозяев этой квартиры…
   В камере для малолеток — после кроваво отвоеванного почетного места у клетчатого окошка на нижних нарах — дальше всех от параши…
   И позже — от отличного взлета с резким набором высоты и мгновенного ухода в спасительную облачность. От опьяняющего ощущения полной слитности со строгой, ничего и никому не прощающей машиной… От мягкой, «впритирочку», элегантной посадки двенадцатитонного боевого пикировщика. Не на нынешнюю бетонную полосу — длинную и широченную, упиханную черт знает каким количеством навигационных средств наведения и безопасности, а на узкую, короткую и грунтовую…
   И в этот момент мне всего-то — девятнадцать!
***
   Ну вот… А Нагибин — светлая ему память — утверждал, что «могучий эгоизм старости шутя гасит сентиментальные потуги памяти оживить прошлое».
   Наверное, с возрастом во мне вызрел не очень «могучий» эгоизм. Я даже не знаю — хорошо это или плохо. Хотя старость уже в той грозной стадии, когда после постоянной бессонницы, под утро, — аритмия, дыхание рваное, поверхностное и… смертная паника!
   Вот с перепугу я все и пытаюсь сентиментально «оживить прошлое»…
***
   …Тогда мне было двадцать шесть.
   Одной рукой я сжимал в кармане две тысячи рублей, а во второй руке нес свою зеленую шляпу.
   Я прошел сквозь поредевший канцелярский зал. Наверное, у попов-клерков был обеденный перерыв, потому что человек пять-шесть оставались за своими рабочими столами и жевали что-то принесенное из дому, запивая чаем из термоса или кефиром — прямо из широкого горлышка бутылки.
   Священника — чемпиона по машинописи за столом не оказалось, пишущая машинка была заботливо укрыта потрескавшиеся клеенчатым чехлом. На осиротевшем стуле лежала специально выкроенная по сиденью тонкая подушечка, залоснившаяся от седалища попа-машиниста. Пользуясь отсутствием хозяина стула, на этой подушке дрых толстый, ухоженный кот явно хамских кровей…
   Я отворил дверь контрольно-пропускного предбанника с коммутатором и телефонисточкой. И сразу же нарвался на ее взгляд — лукавый, охочий и очень даже многообещающий.
   Но мне как-то было уже и не до нее.
   Мне даже причудилось, что всю свою лихую половуху, все свое безотказное «мужчинство» я так и оставил в том небольшом кабинетике, в павловском креслице красного дерева.
   Почему-то вспомнилась весенняя фраза старого еврея из скупочного пункта — «…полное перерождение ткани».
   — Ну как, сладились, батюшка? — весело спросила меня святая девица.
   — Как видите, — сухо ответил я и, не попрощавшись с ней, вышел на свежий воздух.
   В то время я еще был способен обижаться на весь мир в целом.
   «ЗИМа», на котором приехал сюда тот самый правительственный поп, уже не было, а мимо меня со спортивными фибровыми чемоданчиками куда-то в глубину Лавры торопливо шли пацаны лет четырнадцати-пятнадцати в мрачной форме пэтэушников. Или ремесленников? Совсем из памяти выпало, как они тогда назывались. Господи, их-то как сюда занесло?..
   Поглядел на них и припомнил, что не так давно мудрым решением городских властей в Александро-Невской лавре, на территории Духовной академии и Ленинградской епархии, был размещен еще и техникум физкультуры «Трудовых резервов». Так сказать, «кузница кадров» для нашего института.
   Один из стайки «спортремесленников» узнал меня. Наверное, по каким-нибудь соревнованиям или по фотографии в витрине магазина «Динамо». Зашушукался с приятелями, показывая в мою сторону пальцем. Потом отстал от своей компахи, робко сказал:
   — Здравствуйте…
   — Привет, — ответил я и даже нашел в себе силы подмигнуть ему.
   Он благодарно улыбнулся мне и дурашливыми скачками стал догонять своих, на ходу подбрасывая чемоданчик.
   А я направился к выходу из Лавры.
***
   …Спустя четыре месяца в восьми тысячах километров от Ленинграда, в чистеньком дальневосточном городке Ворошилов-Уссурийске, я впервые вышел на арену маленького деревянного цирка и на всю оставшуюся жизнь получил возможность писать в анкетах, что у меня — «незаконченное высшее образование».
   Мой первый цирковой манеж мягко и уютно освещался из-под купола двенадцатью несильными лампами под обычными домашними оранжевыми абажурами с шелковой бахромой и кистями.
   Но это уже совершенно другая история.

Чокнутые

   В тридцатых годах прошлого столетия в Вене, рядом с собором Святого Стефана, существовал польский кабачок «Корчма Краковская».
   Было раннее-раннее утро. У входа в еще закрытый кабачок стоял снаряженный к дальнему путешествию фиакр. На козлах дремал кучер.
   Внутри кабачка, по обе стороны буфетной стойки, со стаканами в руках стояли Адам Ципровски — шестидесятилетний хозяин «Корчмы Краковской» и сорокалетний Отто Франц фон Герстнер в дорожном костюме. Он прихлебывал вино и говорил Адаму:
   — Я отказался от места профессора в Праге, Адам… Я объездил Англию, Швейцарию, Францию, Бельгию и понял, что по-настоящему как инженер я смогу реализовать себя только в России! В стране, где есть спасительное самодержавие, а не наша слюнтяйская западная парламентская система… И если я представлю русскому императору проект железных дорог, соединяющих Черное море с Каспийским, а Балтийское с Белым, — у него голова закружится от счастья! Только в России талантливый иностранец может добиться свободы творчества, славы и денег! Прозит!
   Герстнер приподнял стакан.
   — Прозит! — Ципровски тоже поднял стакан. — Может быть, вы и правы. Но жить в чужой стране… Я — поляк, проживающий в Австрии. Я десять лет прослужил во французской армии. Я не погиб под Смоленском и умудрился остаться в живых при Бородино. Я восемь лет прожил в русском плену! У меня до сих пор есть одно маленькое дельце в России, с которого я по сей день имею небольшой дивиденд. За тот год, что я занимался с вами русским языком, я очень привязался к вам, и мне было бы жалко…
   — Я тоже искренне полюбил вас, Адам. Но в Австрии меня ничто не удерживает. Я ведь даже не австриец Отто Франц фон и так далее. Я чех. Антонин Франтишек.
   — Господин Герстнер! По тому, как вы быстро усвоили русский язык, я это понял еще полгода назад. Тем более что я тоже не очень-то Адам Ципровски. Уж если говорить честно, то я скорее Арон Циперович. Но вы же понимаете, в какое время и в какой стране мы живем… — Циперович посмотрел на часы: — Идемте, мне скоро открывать заведение. И вам пора уже ехать, безумный вы человек…
   Хромая, Циперович повел Герстнера к выходу. У фиакра сказал:
   — Учтите, Антонин, там вам будет очень нелегко. Россия — страна бесконечных и бесполезных формальностей.
   — Не пугайте меня, Арон. Эта поездка должна стать делом всей моей оставшейся жизни. Прощайте!
   — Да поможет вам Бог, — печально проговорил Арон.
***
   Как только запыленный фиакр Герстнера пересек русскую границу, он тут же некрасиво и неловко заскакал по выбоинам и ухабам. Изящная конструкция экипажа угрожающе трещала при каждом подскоке, и когда потрясенные австрийские лошади встали, произошло маленькое чудо: что-то в фиакре лопнуло с томительным стоном, и он, уже стоявший без движения, развалился на мельчайшие части, погребая под своими обломками Герстнера, его багаж и берейтора со щегольским шамберьером!
   А из слухового чердачного окна постоялого двора за всем этим наблюдал в подзорную трубу тайный агент Третьего жандармского отделения Тихон Зайцев…
***
   В Петербурге, на Крестовском острове, в загородной резиденции князя Меншикова шло экстренное совещание.
   — Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить вам пренеприятное известие, — сказал светлейший князь Ментиков собравшимся у него в кабинете князю Воронцову-Дашкову и графам Бутурлину, Татищеву и Потоцкому. — Один из наших компаньонов, тайно сотрудничающий с Третьим отделением…
   Тут светлейший углядел, как Воронцов-Дашков поморщился.
   — Не извольте морщиться, князюшка! И почитайте за благо, что мы сегодня имеем информацию, которая завтра бы могла свалиться нам как снег на голову!.. Так вот, граф Бенкендорф получил шифровку из Вены: к нам едет австрийский инженер Отто Франц фон Герстнер. Он же чех Антонин Франтишек. Без всякого «фон», фамилия та же. Он намерен представить государю проект устройства в России железных дорог и передвижения по оным при помощи паровых машин.
   — Кошмар! — Все, кроме Потоцкого, были потрясены сообщением.
   — Александр Христофорович, правда, распорядился установить за ним неусыпное наблюдение, но, как вы понимаете, из соображений чисто политических. Мы же со своей стороны…
   — А нам-то что? — беззаботно удивился Потоцкий.
   — Нам?! — возмутился Ментиков. — Да наше с вами акционерное общество почтовых колясок и дилижансов имеет от извозного промысла более ста миллионов рублей в год! И железные дороги Герстнера попросту лишат нас этого дохода! Это вы можете понять, граф?!
   — Если разорятся владельцы постоялых дворов — с кого вы будете получать отчисления? — спросил Бутурлин.
   — Боже мой… Погибнут мои конные заводы!.. Овес и сено катастрофически упадут в цене… — вздохнул Воронцов-Дашков.
   Да что там овес! Вылетят в трубу все придорожные питейные заведения! Трезвость станет нормой жизни, и мы только на этом потеряем миллионов пятьдесят!., — ужаснулся Татищев. — А его величество так падок до всяких новшеств!
   — Австрийца нельзя допускать до государя ни в коем случае! — вскричал Татищев.
   — Правильно! — сказал светлейший. — Мы должны купить Герстнера. Купить и отправить его с полдороги обратно в Австрию с деньгами, ради которых он наверняка и прибыл в Россию! Это единственный способ сохранить доходы нашего акционерного общества. Так что придется раскошеливаться, господа!
   — Я готов. — Потоцкий выложил на стол банкнот.
   — Что это? — брезгливо спросил светлейший.
   — Сто рублей!
   — Щедрость графа не уступает его уму, — заметил Татищев.
   — Сто тысяч надо собрать!!! — заорал Меншиков на Потоцкого. — И эти деньги Герстнеру повезете вы, граф! Сегодня же! Сейчас же!.. Вы помчитесь ему навстречу, вручите ему деньги и объявите наши условия! И проследите за его возвращением!..
***
   Застряла пролетка Герстнера в непролазной грязи. Да не одна, десятка полтора — и телеги с грузами, и коляски, и дилижансы… Крики, ругань, ржание лошадей! Где мужик? Где барин?..
   По колено в грязи, Герстнеру помогает толкать пролетку молодой человек очень даже приятной наружности.
   — Эй, как тебя?! Погоняй, сукин кот! Заснул? — кричит он кучеру и командует Герстнеру: — Поднавались!.. Не имею чести…
   — Отто Франц Герстнер. Инженер… — задыхается Герстнер.
   Молодой человек, по уши в грязи, хрипит от натуги:
   — Отставной корнет Кирюхин Родион Иванович.
   — Очень приятно… — любезно сипит грязный Герстнер.
***
   Упрямо ползет пролетка по раскисшей колее. А внутри с босыми ногами сидят Герстнер и Родион Иванович — отогреваются при помощи дорожного штофа.
   Герстнер распаковал баул, показывает Родиону Ивановичу изображения паровоза Стефенсона, чертежи вагонов, профили железных шин, по которым все это должно двигаться.
   Родион Иванович в восторге.
   — Боже мой! Антон Францевич! Да я всю жизнь мечтал о таком деле! Да я из кожи вылезу!.. Наизнанку вывернусь!.. Это же грандиозная идея!!!
   Схватил двумя руками гравюру с паровозом, впился в Герстнера горящим глазом, сказал торжественно, словно присягу принял:
   — Вы без меня, Антон Францевич, здесь пропадете. А я клянусь вам служить верой и правдой во благо России-матушки, для ее процветания и прогресса.
   Истово перекрестился и поцеловал гравюру будто икону…
***
   Карета графа Потоцкого с лакеем на запятках катила по дороге.
   В карете граф открыл ларец, оглядел толстую пачку ассигнаций в сто тысяч рублей, вынул из ларца добрую треть и спрятал ее в задний карман камзола…
***
   Уютно закопавшись в придорожный стог, Тихон Зайцев проследил за пролеткой Герстнера и Кирюхина в подзорную трубу, вынул бумагу, чернильницу, гусиные перья и стал писать донесение: «Сикретно; его сиятельству графу Александру Христофоровичу Бенкендорфу. Сего дни, апреля девятого числа в екипаж господина Герстнера поместился отставной корнет Кирюхин Родион сын Иванов двадцати шести лет от роду. По части благонадежности упомянутого Кирюхина…»
***
   Герстнер и Родион Иванович обедали в придорожном трактире.
   Неподалеку, за угловым столиком, Тихон хлебал щи, слушал.
   — Шестнадцатилетний корнет… Мальчишеский восторг! Подъем чувств! — говорил Родион Иванович. — «Души прекрасные порывы…» Долой! Ура!.. «Свобода нас встретит радостно у входа…»
   — О, вы поэт, — вежливо заметил Герстнер.
   — Это не я. А как начали вешать за эту «свободу», как погнали в тюрьмы да в Сибирь… До смерти перепугался! Счастье, что меня тогда по малолетству не сослали, не вздернули. И понял я — кого «долой»? Какая «свобода»? Сиди и не чирикай. Разве в этом государстве можно что-нибудь… Да оно тебя, как клопа, по стенке размажет!..