На «адресах» я должен был нравиться своим «клиентам» и внушать сочувственное уважение к естественной бедности культурного человека.
   Другое дело — когда я превращался из «покупателя» книг в их «продавца».
   Когда я ехал втюхивать свой товар не в магазин «Старой книги», а какому-нибудь богатенькому «цеховику» или «комиссионщику», подбиравшему корешки книг под цвет портьер и обоев, я должен был выглядеть совершенно иначе. И мое чудом сохранившееся бежевое пальто с чудовищными плечами, усиленное зеленой велюровой шляпой, имело решающее значение!
   Мой потенциальный покупатель должен был видеть, что имеет дело не с нищим студентом, а с человеком вполне обеспеченным, не очень-то заинтересованным в его паршивых деньгах.
   Понимать должен был, сукин кот, что если я ему, по строго секретной рекомендации, и привез тринадцать томов худлитовского Мопассана, издававшегося с тридцать девятого года по пятидесятый, или изъятую из советской продажи «42-ю параллель» Джона Дос Пассоса, выпущенную аж в тридцать первом году в переводе впоследствии расстрелянного Валентина Стенича, то это я ему — хрену моржовому, заработавшему свои бабки на левых делах, оказываю грандиозную любезность, назвав втрое большую сумму за книги, которых он вообще никогда и нигде не достанет!
   Хотя при подобных «спектакликах» я всегда должен был помнить, что для меня его деньги гораздо важнее, чем для него — мои книги. Он их все равно читать не будет, а мне жить надо… И я ни в коем случае не должен был заигрываться, тупо изображая из себя горделивого голубя-дутыша.
***
   Сейчас я уже не очень хорошо помню все названия тех «святых» учреждений, куда я направлялся со своей бесценной Библией. И уж тем более чины тех служителей культа, с кем мне пришлось столкнуться в тот день и наблюдать их в естественной для них среде. То ли это было какое-то Управление епархией, то ли я попал в канцелярию Духовной академии — не помню.
   Осталось в памяти только одно — когда я с Библией, тщательно завернутой в старую гобеленовую скатерку, оставшуюся еще от мамы (тоже штришок на показуху!), пересекал круглую площадь в конце Старо-Невского проспекта перед входом в Лавру, то почему-то очень и очень разнервничался. Чего со мной, когда я «шел надело», практически никогда не случалось. Обычно (тут уже срабатывал опыт многочисленных спортивных соревнований и показательных выступлений) я перед выходом «на ковер» покупки или продажи книг почти всегда испытывал некоторый нервный подъем. Но это было состояние полной мобилизации сил, проигрыш нескольких наработанных актерских приемов, полет фантазии плюс небольшое количество моих книжнотехнических знаний, вполне достаточных для проведения несложных и не бог весть каких праведных книжных операций.
   В этом же случае волнение было совсем иным. Я вторгался в область для меня неведомую, и мне предстояло впервые в жизни столкнуться с людьми, о которых я ни черта не знал и поведение которых никак не мог прогнозировать.
   Это я сейчас, по прошествии полувека, пытаюсь столь внятно разложить по полочкам тогдашнее свое состояние. Скорее всего природа моей неожиданной взволнованности лежала все-таки где-то в стороне от действительности и на гораздо большей глубине. Где — не имею понятия до сих пор.
   Как только я прошел сквозь полукруглую арку, то сразу же увидел, как к парадному входу невысокого здания подкатил сверкающий «ЗИМ» — чудо советского автостроения тех лет. Ну а уж после того как из-за руля выскочил молодой парняга в черной рясе до пят с каким-то черным колпачком на голове, да еще резво обежал «ЗИМ» спереди и с поклоном открыл заднюю дверцу машины, а оттуда не торопясь, с достоинством вылез пожилой полный человек в такой же черной рясе и таком же головном уборе, но явно из другой — очень дорогой черной ткани, я понял, что мое соприкосновение с неведомым для меня миром началось!
   Несмотря на то что, казалось бы, ничего нового я для себя не увидел.
   Когда-то, абсолютно точно так же, к штабу нашего полка подкатывал на трофейном «опеле-адмирале» некогда замечательный летчик-пикировщик экстра-класса, а потом вконец спившийся командир нашего авиационного корпуса, дважды Герой Советского Союза генерал-майор Семенев.
   И точно так же, как этот молодой хрен в рясе, выскакивал из-за руля водитель и адъютант нашего комдива старший лейтенант Витька Кошечкин, точно так же обегал машину спереди, так же распахивал заднюю дверцу, помогая генералу, страдавшему жестокой похмелюгой, вылезти из машины…
   Разница была лишь в том, что высокопоставленного святого бугра встретил быстро вышедший из дверей дома очень авантажный поп в золотых очках, да еще и троекратно расцеловался с ним…
   …а когда наш Семеныч вылезал из своего «опеля», то из штаба выскакивал дежурный офицер и кричал на всю округу не своим голосом так, чтобы все слышали и прятались:
   — Товарищ генерал-майор! За время вашего отсутствия во вверенном вам подразделении никаких происшествий не произошло! Летный и технический состав занят боевой и политической подготовкой! Докладывает дежурный по части подполковник Еременко!!!
   — О, бля, да не ори ты… — морщился командир корпуса. — И так голова трещит, а ты блажишь, будто тебе яйца между дверями защемили.
   — Слушаюсь, товарищ генерал, — уже негромко говорил Еременко. — Сейчас все будет в ажуре! Вам куда подать?
   — К полковому. У себя?
   — Никак нет! В воздухе. Эскадрилью в зону повел.
   — Не налетался, мудак, — говорил Семенов. — Передай, чтобы заходил на посадку. И сюда его!
   — Слушаюсь! — уже почти шепотом говорил Еременко и бежал впереди генерала открывать ему дверь штабного барака…
   …почти точно так же, как сейчас, правда, неторопливо и достойно, роскошный поп в золотых очках открывал дверь перед этим главным святым чуваком из лакированного «ЗИМа».
   Схожесть ситуаций меня слегка успокоила.
   Я перевел дух, подождал, когда этот церковный бугор пройдет внутрь, и направился к тем же дверям.
   Нужно было подняться всего лишь по четырем ступенькам, но тут я отчего-то остановился, тупо уставившись на водителя «ЗИМа» в рясе, очень профессионально протирающего мягкой тряпкой лобовое стекло машины.
   Заметив, что я смотрю на него, он улыбнулся и негромко спросил:
   — Нравится?
   — Великовата, — ответил я. — У меня двор маленький — на такой не развернуться.
   Святой водила тихо и вежливо рассмеялся моей немудрящей шуточке и продолжил свое занятие.
   А я перемахнул через четыре ступеньки и, с трудом сдерживая неизвестно откуда взявшуюся нервную дрожь, одной рукой прижал к груди Библию, завернутую в мамину гобеленовую скатерку, которую я помнил с самого моего маленького детства, и потянул дверь на себя…
   Какого черта я так раздергался? Первый раз, что ли?.. Бред какой-то!..
   Куда я должен был попасть — в Духовную академию или какое-нибудь Управление епархией, я не имел ни малейшего представления. Мне важно было сейчас же, немедленно взять себя в руки и постараться максимально толково и выгодно «засадить» этим попам мою потрясающую вольфовскую Библию с иллюстрациями Гюстава Доре, одно появление которой в этих стенах, по моим тогдашним соображениям, да и по заверениям Вальки-троллейбусника, должно было вызвать бурю восторга у всех служителей ихнего культа, чуждого всей тогдашней Советской власти.
   Для удобства понимания, с кем я имел дело в этой Невской лавре, я буду примерять их должности и неведомые мне их звания на войсковой, армейский манер, где у меня был восьмилетний опыт службы и самого непосредственного участия с сорок третьего по пятьдесят второй год включительно.
   Итак, если считать того пожилого мужика в дорогой рясе, которого привезли на «ЗИМе», «генералом» от Господа Бога, а встречавшего его попа в золотых очочках «полковником» — золотой крест на его пухлой груди тянул не меньше чем натри звезды с двумя просветами, — то водилу «ЗИМа», в рясе победнее, можно было бы приравнять, предположим, к «младшему лейтенанту».
   В каком-то дурацком смятении я потянул ручку двери на себя и оказался в некоем тамбуре, разделявшем уличную входную дверь и вторую дверь, ведущую непосредственно в здание.
   В середине достаточно широкого тамбура, который по армейской классификации можно было бы назвать «контрольно-пропускным пунктом», была узенькая деревянная выгородка, за которой стоял днев… Тьфу, черт подери, ну при чем тут дневальный?!
   За выгородкой стояла молоденькая женщина в черном подпоясанном балахоне до пят и по самые брови укутанная в туго затянутый на голове черный платок. И только справа платок был слегка сдвинут за ухо, прикрытое обычным наушником телефонистки. А на шее у нее висела несложная конструкция, удерживающая на ее вполне приличной грудке узенькую трубочку древнего микрофона.
   За ее спиной на стене был укреплен самый обычный телефонный коммутатор с гнездами и штекерами на толстых пестрых шнурах — приблизительно на двадцать — двадцать пять телефонных номеров. И девка-чернавка очень ловко управлялась со всем этим телефонным хозяйством.
   Ни дать ни взять — «барышня-телефонистка» из высокохудожественных фильмов о счастливом переломном периоде государства Российского, когда сознательные революционные солдаты и матросы захватывали почту, телеграф и телефонные станции.
   — Соединяю! — говорила эта святая барышня, безошибочно втыкая штекер в нужное гнездо.
   При этом она, приветливо и чуточку вопросительно улыбаясь мне, успела троекратно облобызаться с каким-то проходящим пожилым священнослужителем, отключить один телефонный номер, включить другой и спросить меня чарующе хрипловатым голоском:
   — Могу помочь вам чем-нибудь, батюшка?
   В эту же секунду коммутатор зазуммерил, барышня извинилась, повернулась ко мне спиной, переключила штекеры и что-то проворковала в микрофон.
   Под ее, казалось бы, свободной и длинной черной одеждой — тоже ряса, что ли?.. — Я неожиданно четко увидел превосходный выпуклый девичий задик, а мое тренированное воображение мгновенно дорисовало отличные стройные ноги.;.
   Вот когда все мои волнения моментально хлынули в абсолютно иное русло. Мысль, рожденная в мозгу, мгновенно рухнула вниз живота, жаром полыхнула в промежность и дальше — в самый конец крайней плоти, наткнулась на застегнутую ширинку, тут же вернулась наверх и получила совершенно конкретное направление!
   «На сегодняшний вечерок… эту лапочку! Этого божьего „сержантика“, а?..» — подумал я и очень живо представил себе ее на своей старой, продавленной тахте.
   И даже увидел ее черный балахон, второпях брошенный на мое ободранное вольтеровское кресло. Ну не было у меня еще вот такой монашки! Не было!..
   — Слушаю вас, батюшка. — Хрипловатое контральто этого телефонного ангела, стоявшего на страже интересов ленинградского православия, привело меня в себя.
   «Позже, позже…Дело есть дело!» — праведно и деловито подумал я, а вслух произнес севшим от желания голосом:
   — Не подскажете ли, к кому я мог бы обратиться вот с этим?..
   Я элегантно снял шляпу (отлично помню, как это делал мой отец, когда разговаривал с женщинами), пожалел, что у меня нет третьей руки — страшно неудобно было в одной руке держать зеленую велюровую шляпу, а в другой тяжеленную Библию. Однако я изловчился рукой со шляпой слегка приоткрыть мамину гобеленовую скатерку и предъявить моей возможной половой жертве свою «краснокожую», с золотым тиснением огромную Библию.
   — Какая прелесть!.. — восхищенно промурлыкала она и, подняв глаза от роскошного переплета, окинула меня откровенно блудливым глазом.
   Сказала через паузу, подчеркивающую значительность взгляда:
   — Войдете в общую залу, пройдете направо через небольшой коридорчик, а после коридорчика — приемная…
   Вот чья это была приемная — я так по сей день и не могу вспомнить. Как эта телефонная киска в черном платочке назвала человека, которому я должен был показать своего Гюстава Доре, — не могу припомнить, хоть убейте! Не то «святейшество», не то «преосвященство», не то еще как-то — хрен его знает! Судя по сверхпочтительному тону лапочки в черном при упоминании звания и должности этого типа, думаю, что это был один из самых высокопоставленных священнослужителей по церковно-хозяйственной части епархии. Или Духовной академии. Не помню уж, куда я там тогда вломился…
   — Идите, идите, батюшка, а я позвоню и предупрежу, что вы в приемной.
   Она повернулась ко мне своим хорошеньким задиком и стала выдергивать и втыкать какие-то штекеры в коммутаторе, а я, неловко держа одной рукой шляпу, а другой Библию, ногой открыл вторую дверь тамбура, благо она открывалась внутрь.
   И оказался в огромном зале с низкими сводчатыми потолками, похожими на декорации к фильму «Иван Грозный».
   В отличие от полутемных декораций зал прекрасно освещался новомодными для того времени газосветными лампами и был буквально забит обычными канцелярскими письменными столами, за которыми торчало несметное количество попов.
   С «несметным количеством» я малость перебрал, но столов было штук двадцать, и за каждым из них сидел свой канцелярский поп. Кто-то ловко крутил ручку арифмометра, кто-то лихо щелкал на обычных деревянных счетах, кто-то заполнял листы каких-то ведомостей, кто-то делал таинственные выписки из толстенных амбарных книг, а несколько священничков, с разной степенью квалификации, трещали на пишущих машинках…
   Что-то похожее я видел в свое время в штабе нашей Воздушной армии, прибыв туда получать окончательный расчет в связи с увольнением в запас по тому самому идиотскому «всеармейскому сокращению», когда десятки тысяч молодых, полных сил двадцатичетырех-двадцатипятилетних уже очень умелых летчиков и штурманов были вышиблены на «гражданку». В неведомую им штатскую жизнь, где они ничегошеньки не понимали и не умели, потому что начинали служить этой дерьмовой армии со школьной… или какой-нибудь другой «скамьи».
   И спустя год-полтора штатской жизни от сознания собственной никчемности они спивались, взрезали себе вены, вешались или растворялись без малейшего следа в общей двухсотмиллионной полунищей массе советских послевоенных граждан…
   Пусть земля будет пухом моему первому довоенному тренеру — Борису Вениаминовичу Эргерту, благодаря которому я еще в пятом классе сумел выиграть первенство Ленинграда в разряде «мальчики от десяти до тринадцати лет»!
   А Салим Ненмасов — мой тренер военно-эвакуационного периода… Это прямо на его глазах, из спортивного зала, с тренировки, грозно размахивая своими «вольтами», меня замели мусорные опера, а Салим потом бегал по всем казахским милицейским начальничкам и умолял выпустить меня — «самого перспективного четырнадцатилетнего пацана — будущую надежду советского спорта»… А ему отвечали, что за этой четырнадцатилетней сволочью — «надеждой советского спорта» такой хвост вооруженных грабежей, налетов и квартирных краж, что уж совсем непонятно: «откуда у него было время еще и для акробатики?»
   Какое счастье, что я и в армии не бросал тренировок!
   А Павел Дмитриевич Миронов — который сделал меня мастером спорта СССР и призером первенства Союза?
   Это им троим я обязан тем, что моя фотография красовалась на Невском проспекте, под Думой, в витрине магазина «Динамо» между тапочек с шипами и футбольными бутсами…
   Спасибо вам, ребята-покойнички.
   И простите меня за некоторую фамильярность. Сегодня я старше вас всех. Когда вы, в разное время, умирали, вы все были моложе меня — нынешнего и еще живого. Хрен его знает, как бы все обернулось, если бы вас не оказалось в моей путаной жизни…
***
   Черт побери! Черт побери!.. Какого лешего я все-таки вдруг пустился оживлять прошлое?
   Ах, прав был Нагибин: вот он — «могучий эгоизм старости»! Я ведь собирался написать легенькую и веселую историйку. Тем более что в ней действительно было много нелепого и смешного.
   Ну и что такого, что этот церковно-канцелярский зал напомнил мне финансово-хозяйственный отдел штаба нашей Воздушной армии? Все подобные учреждения похожи друг на друга с крайне небольшими отличиями. Так, в штабе армии за счетами и арифмометрами точно с такими же гроссбухами и гигантскими ведомостями за столами сидели не священники, как здесь, а наше интендантское офицерье младшего и среднего звена…
   Какая разница? Может быть, лишь в том, что здесь пишущих машинок было штук десять, а у нас в штабе армии, кажется, всего две — одна в приемной командующего, а вторая, естественно, в Особом отделе. .
   Отчетливо помню, как наши лейтенантики осторожно давили на клавиши машинки одним пальцем правой руки, а потом подолгу тупо отыскивали следующую нужную букву…
   …в отличие, например, оттого попа, который сейчас сидел у самого прохода в необходимый мне узенький коридорчик и, не глядя на клавиатуру, уставившись только в лежащий сбоку текст, лупил по машинке всеми десятью пальцами с невероятной пулеметной скоростью!
   Сразу же прошу прощения за вдрызг изъезженное, банальное сравнение — никак не мог из него выпутаться.
   Там была еще одна забавная деталь, которая окончательно успокоила меня, привела в душевное равновесие и пробудила во мне даже несколько ироничное отношение ко всему происходящему.
   Попу-машинисту сильно мешал его большой золотой крест. Крест свисал с могучей шеи прямо на пишущую машинку, брякался о клавиши, ударялся о толстые, короткие и сильные пальцы, и поп раздраженно отбрасывал крест себе за спину. Однако спустя несколько секунд крест опять соскальзывал с его широченного плеча на машинку, и батюшка-машинист без малейшего почтения к священным символам снова отбрасывал крест назад…
   Приземленность обстановки окончательно разрушила остатки моего тревожного ожидания соприкосновения с таинствами религии, которые я себе с перепугу навоображал, и я вошел в узенький полутемный коридор уже просто весело и нахально!
   Я даже успел подумать о том, что, предлагая такой ценный товар истинно деловым людям (вся эта канцелярия, арифмометры, бухгалтерские ведомости, попы-машинистки…), я должен произвести впечатление тоже делового человека. Это только повысит их уважение ко мне и не даст им возможности сильно сбить цену на мой товар. Пусть видят, что перед ними не лох и не фрайер!
   А еще я подумал о том, что обязательно придется позвонить Павлу Дмитриевичу Миронову и что-нибудь сочинить — почему я не смогу прийти на тренировку. Если сегодняшним вечерком я собираюсь «огулять» эту святую телефонисточку, то после тренировки, в смысле… сами понимаете — чего, я могу оказаться никаким. Пал Дмитрич меня за три часа в спортзале так вымотает, что барышня в черном может так и остаться неиспользованной.
   И я снова увидел ее на своей тахте…
   С чем, собственно, и вошел в приемную того самого главного церковного интенданта.
   Это была небольшая светлая комната.
   В этой комнате была еще одна дверь в толстом дверном проеме с полукруглым сводчатым верхом. Наверное, там и сидел тот самый главный тип, которому я должен был впарить мою замечательную вольфовскую Библию с иллюстрациями ГюставаДоре.
   Вдоль двух небольших окон стоял деревянный, жесткий диван, сильно смахивающий на скамью вокзального зала ожидания, до блеска отполированную задами и спинами покорного пассажирского народа в ожидании своего часа перемещения в пространстве.
   Напротив этого железнодорожного диванчика, по другой стене, — несколько стульев с маленькими овальными металлическими инвентарными номерами.
   В приемной было всего два человека.
   Угрюмый, явно деревенский, попик лет шестидесяти из какого-то очень грустного чеховского рассказа. В бедной, поношенной рясе, по низу замызганной негородской осенней распутицей, в стоптанных, заляпанных солдатских кирзовых сапогах.
   На меня попик даже глаза не поднял. Только стянул с колен пониже рясу и попытался спрятать под стул грязные сапоги.
   А на деревянном диване с высокой прямой и неудобной спинкой очень вальяжно расположился невероятный сорокалетний господинчик с рыженькой редкой бороденкой и по плечи длинными, слегка вьющимися на концах желтыми волосиками.
   На нем был несвежий, широко распахнутый белый эстонский плащик, из-под которого взрывным буйством красок обнаруживались поразительный пиджак в дециметровую красно-желтую клетку и зеленая рубашка апаш с выпущенным на пиджак воротником. Суконные милицейские брюки с синим форменным кантом были коротковаты и почти целиком обнажали ярко-красные носки.
   Это столь непривычное по тому времени клоунское многоцветие заканчивалось остроносыми оранжевыми полуботиночками с сильно увеличенными по высоте каблуками.
   На груди у этого смельчака излишне демонстративно болтался большой медный крест на черном засаленном и пропотевшем шнурке, уходящем под воротник зеленой рубашки. Понятно было, что, выйдя отсюда, он тут же спрячет свой крест за пазуху — поближе к телу, подальше от чужих глаз…
   По цветовой гамме я, со своим бежевым пальто, безнадежно проигрывал этому лихому клоуну, непонятно откуда взявшемуся в святых стенах.
   В отличие от печального и усталого деревенского попика этот роскошный «петухопопугай» при моем появлении в приемной тут же вскочил со скамьи и с искренним радушием предложил мне сесть рядом с ним.
   Выхлоп многодневной пьянки валил от него, даже если бы он и не открывал рта. Вид его и состояние можно было назвать одним слитным словом — «послевчерашнего». Однако, несмотря на его удивительное многоцветие, почему-то было понятно, что он имеет свое, странное, непосредственное отношение к служению церкви…
   Неожиданно краем глаза я заметил, как попик в кирзачах покосился на этого клетчатого в красных носочках, тихонько сплюнул в сторону и мелко перекрестил себя в области живота.
   А клетчатый жаждал общения! Он подмигнул мне, показал глазами на печального попика, сокрушенно покачал головой и презрительно ухмыльнулся — дескать, деревня-матушка…
   Он его стеснялся! Ему, видите ли, неловко было передо мной — человеком из другого мира — за своего цехового собрата. За то, что тот — в бедной замызганной рясе и сапогах, заляпанных глиной раскисших сельских дорог. За вероятную нищету и запустение церковного прихода деревенского батюшки…
   Он, этот жидковолосенький пижонет от православия, даже не догадывался, что, в свою очередь, старенький священник испытывает непреодолимый стыд за то, как кощунственно и безобразно выглядит похмельный господинчик с большим медным крестом на своих невозможно разноцветных клетчатых шмотках!
   Но тут клетчатый чуточку внимательнее вгляделся в меня, что-то такое узрел во мне — неправильное и, не сводя с меня глаз, негромко спросил тоном трактирного полового из пьески про купеческо-царское время:
   — Из Иерусалима-с?..
   Это сейчас слова «Иерусалим» и «Израиль» стали безнаказанно существовать рядом со всеми остальными, из которых состоит наша любая невинная болтовня. А тогда, в пятидесятых, одно такое слово было уже равносильно доносу…
   — Нет, почему же?.. — растерялся я. — Из Ленинграда.
   Неожиданно я вдруг увидел этого балаганного человечка мечущимся по булыжной мостовой с хоругвями в тонких лапках с рыжими волосиками, с развевающейся на ветру жиденькой соломенной гривкой, истово скликающего окрестный народ на исполнение священного долга перед Господом — на обычный еврейский погром. Дескать, за Веру, Царя и Отечество, братцы!!! За нашу родную Советскую власть, ребятушки! Спасем Россию от врачей-отравителей и всяких-разных инородных космополитов, распявших нашего с вами Христа и пьющих кровь православных младенцев!
   Откуда мне явилось такое видение — хрен его знает…
   И меня охватило непреодолимое желание засветить этому клоуну между глаз. Да так, чтобы этот клетчатый сучонок влип в стенку и…
   Но тут отворилась небольшая дверь, и в толстенном, буквально крепостном, стенном проеме двери появился пожилой грузный человек в рясе, с седеющей непокрытой головой и небольшим серебряным крестом на груди.
   На кончике носа у него чудом держались узенькие очки с полукруглыми стеклами. Он посмотрел на меня поверх очков, приветливо улыбнулся, а потом с той же улыбкой мягко спросил у сельского попика и этого мудака в красных носочках, которому я присочинил еще и хоругви:
   — Вы не будете возражать, если я слегка нарушу очередность приема и приглашу к себе этого молодого человека? Полагаю, что задержу вас совсем ненадолго.
   И, не дожидаясь от них ответа, он жестом пригласил меня в кабинет.
   Кабинет был совсем маленьким. Красное дерево александровской и павловской поры, знакомое мне еще с моего детства. Так когда-то из последних папиных сил моя мама с обостренным тщеславием обставила нашу бывшую «барскую» квартиру в довоенном Ленинграде.
   От давнего маминого всплеска запоздалого прикосновения к «аристократизму» мне осталось несколько, как мне казалось, жалких, нелепых и ненужных мне стильных мебельных вещиц красного дерева, которые теснились теперь в моей крохотной холостяцкой квартирке в ожидании своего смертного часа на нашей дворовой помойке.