Страница:
Дней через пятнадцать Волков выпростал ноги из-под одеяла, осторожно приподнялся на правом локте и, оберегая левую руку, впервые за месяц сел. Посидел немного, покачался, как китайский болванчик, протянул руку, стащил со спинки кровати мышиный халат с шалевым воротником, натянул себе на плечи. И устал чрезвычайно…
Вошла старуха нянечка, позвякивая чистыми утками.
Волков отдышался и рукой на нее замахал:
— Все! Все! Не нужно. Я теперь сам ходить буду.
— Как же… Будешь!.. — недоверчиво протянула нянечка и с интересом посмотрела на Волкова.
— Пожалуйста. — Волков встал и, сдерживая дрожь во всем теле, сделал несколько шагов к двери.
Нянечка поставила утки, подхватила его под руку и спросила:
— А Гервасий Васильевич чего скажет? Не отвечая, Волков вышел в коридор.
— Где? — спросил он нянечку.
— Чего?
— Ну это…
— А… Дак вот, напротив! Гляди-ко…
— Спасибо.
— Идем, идем, — строго сказала нянечка. — Я постерегу тебя.
— Еще чего, — покраснел Волков.
— Ты мне не кавалерствуй! — разозлилась старуха. — Подумаешь, прынц какой! Все могут, а ему прискорбно, гляди-ко! Иди давай…
Довела Волкова до двери уборной и верно осталась его сторожить.
— И запираться не смей, ни в коем разе! Худо станет — не до сраму будет! — крикнула ему в дверь нянечка.
Стало действительно худо. Волков постоял в уборной и, чувствуя, что сейчас начнет падать, привалился плечом к стене. Голова у него кружилась, и весь он покрылся холодным, липким потом.
— Ты чего там? — тревожно спросила из-за двери нянечка.
Волков с усилием оторвался от стены и открыл дверь.
— Ничего… Порядок…
Нянечка увидела его побелевшее влажное лицо, взяла его правую руку, вскинула себе на плечи и, поддерживая за спину, повела Волкова в палату, презрительно приговаривая:
— Смотри, «порядок»! Краше в гроб кладут… Иди, иди, бегун! Самостоятельные все какие, гляди-ко… Гервасий Васильевич узнает — ужо тебе мало не будет. Он те даст… Вовек не захочешь вскакивать!..
Вскоре в палату вошел хмурый Гервасий Васильевич. За ним протиснулся Хамраев и с порога заявил Волкову:
— Сейчас мы будем хлебать компот по всем правилам! Гервасий Васильевич укоризненно посмотрел на Хамраева и сел на кровать Волкова.
— Больше чтобы не было никаких самостоятельных походов. Никаких! Вставать с постели категорически запрещаю. Абсолютный покой — основа выздоровления…
Гервасий Васильевич чуть было не сказал «основа спасения», но вовремя удержался.
— Ах злодей старушечка! — усмехнулся Волков.
— Кремень старушечка! — сказал Хамраев. — Это дежурная сестричка ваши пируэты видела…
Волков посмотрел на Гервасия Васильевича, и ему вдруг захотелось прижаться лицом к его руке — сильной, сухой, стариковской руке. Но он не шевельнулся, а только бормотнул:
— Я думал, на поправку дело пошло.
— И нам так хочется думать, — осторожно сказал Гервасий Васильевич. — Но сейчас как никогда нужно быть дисциплинированным. Пожалуйста, Дима, не делай этого больше…
— Хорошо, Гервасий Васильевич. Не буду. Мне и самому-то неважно было…
— Я думаю!.. — вздохнул Гервасий Васильевич. — Удивительно, что ты еще не брякнулся где-нибудь…
— Старушка плечико подставила, — подмигнул Хамраев Волкову.
Гервасий Васильевич встал.
— Я оставляю тебе Сарвара Искандеровича, — сказал он. — А ты ни на секунду не забывай, что товарищ Хамраев один из отцов города, так сказать, член его правительства. И наверное, каждое свое посещение частного лица он расценивает как хождение в народ. Так что постарайся, брат Дима, чтобы он ушел от тебя обогащенным, прикоснувшимся к истокам народной мудрости. Расскажи ему что-нибудь про цирк… По-моему, это единственное, в чем он ни черта не смыслит.
— Ну и злыдня вы, мэтр! — всплеснул руками Хамраев.
— Страшный человек, — подтвердил Волков.
Гервасий Васильевич шел по больничному коридору и думал о Волкове.
«Я не хочу его потерять, — думал Гервасий Васильевич. — Я и так потерял многое. Мне поздно что-либо приобретать, но терять я тоже не имею права. Я был бы ему хорошим отцом. Ему же нужны родители… Родители всем нужны. Тогда я, наверное, не умел быть хорошим родителем».
Когда-то он растерял всех своих раненых. Он радовался тому, что они уходят от него здоровыми и невредимыми. И вместе с каждым раненым уходил кусок жизни самого Гервасия Васильевича. Но тогда казалось, что жизнь его никогда не кончится, и ему не приходилось жалеть эти кусочки самого себя, которые уносили спасенные им люди.
Но вот уже сколько лет прошло, а он все еще ни разу не почувствовал того, что испытывал на фронте, — желания отдать лоскут своей жизни, чтобы спасти чужую. Он ни разу не почувствовал восторга, безумной горделивой радости, которая приходила к нему в госпиталях, когда он убеждался, что удержал человека на этом свете.
Он все правильно делал, честно делал и учил правильности и честности других. Это была его профессия, его характер.
Только ему ни разу не показалось даже, что от него требуется еще и лоскут жизни.
А вот поди ж ты, приехал этот нелепый цирк, появился в больнице Волков, и почудилось Гервасию Васильевичу, что вернулось время, ради которого нужно жить на свете, даже если за шестьдесят пять лет у тебя будет всего два-три таких года.
Он не может потерять. Эгоизм? А, черт с ним! Пусть Хамраев что хочет говорит об эгоизме!.. Сейчас жизнь Гервасия Васильевича в руках у Волкова. Если бы он это мог понять! Если бы он мог не отбирать того, что сам, не ведая, принес Гервасию Васильевичу!.. Если бы он не уезжал… Остался бы тут, и ходили бы они гулять вечерами по черным пыльным улицам, сидели бы на теплых камнях у ледяной речушки вдвоем. Нет, втроем… Они бы дружили с Хамраевым.
Ему все равно некуда ехать. Ну какого черта ему тащиться в Ленинград? Ведь он сам говорил, что у него там никого нету…
А если он в цирке захочет работать? А если он в цирке сможет работать, пусть, пожалуйста, работает. Только чтобы дом его здесь был. Пусть приезжает в отпуск или как там… в это «межсезонье». Он же сам говорил, что у них бывает такая штука, «межсезонье». Гервасий Васильевич будет ждать его.
На долю секунды Гервасий Васильевич вдруг захотел, чтобы Волков не смог работать в цирке. Чтобы остался живым и здоровым, только в цирке не смог работать. Но он отогнал от себя эту мысль и почувствовал себя отвратительно, словно предательство совершил…
Пусть работает в цирке. Гервасию Васильевичу нужно только знать, что он закончит работу и приедет. Отдохнет, поживет и уедет. Гервасий Васильевич проводит его и снова ждать будет…
От усталости Гервасий Васильевич сильно захмелел, и Хамраев пошел его провожать. По дороге Гервасий Васильевич несвязно и сбивчиво пытался рассказать Хамраеву все, о чем думал последние дни. О себе, о Волкове и о многом другом.
Хамраев держал Гервасия Васильевича под руку и молча кивал головой.
Изредка он говорил:
— Осторожнее. Или:
— Здесь ступенька…
— Давайте лучше обойдем арык…
Уже у самых ворот Гервасию Васильевичу показалось, что Хамраеву все это неинтересно, что весь этот разговор он воспринимает как болтовню нетрезвого старика и ждет не дождется, когда этот старик угомонится.
Гервасий Васильевич обиделся, замолчал на полуслове и устыдился себя до ярости. Он освободился от руки Хамраева и подчеркнуто холодно попрощался с ним. Хамраев удивленно пожал плечами, пожелал ему спокойной ночи и ушел.
Всю ночь Гервасию Васильевичу было плохо — болело сердце, мутило, а под утро разыгралась такая изжога, что Гервасий Васильевич стонал от отчаяния, слонялся в одних трусах по комнате и тщетно пытался вспомнить, где лежит пакетик с содой…
Спустя неделю Хамраев привел к Волкову моложавого человека в красивых сандалиях и белоснежной рубашке. Из рукавов короткого халата выглядывали тонкие темные руки с длинными пальцами и чуть синеватыми ногтями.
— Вот, — сказал Хамраев, — знакомьтесь, Дима. Это Гали Кожамкулов. Герой Советского" Союза. Единственный в нашем городе. И в то же время, заметьте, пропорционально населению, у нас Героев больше, чем в Москве. Здорово?
— Грандиозно! — улыбнулся Волков. — Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.
Кожамкулов осторожно присел на стул. Он быстро оглядел палату узкими припухшими глазами и машинально вытянул из кармана сигареты. Потом посмотрел на Волкова и спрятал сигареты в карман.
— Напрасно, — с сожалением сказал Волков.
Кожамкулов вопросительно взглянул на Хамраева.
— Черт с вами, — сказал Хамраев. — Курите. Может быть, в табачном дыму легче снюхаетесь. Погодите, я только плотнее прикрою дверь и распахну окно.
Кожамкулов и Волков закурили, а Хамраев взялся просматривать новый номер «Иностранной литературы», утром принесенный Гервасием Васильевичем.
— Сами из Ленинграда? — с легким акцентом спросил Кожамкулов.
— В общем-то из Ленинграда, — ответил Волков.
— Почему «в общем»?
— Редко там бываю… — сказал Волков и подумал, что Кожамкулов, наверное, из тех людей, которые не терпят приблизительности и неопределенности. Таким людям все подавай в масштабе один к одному.
— Изумительный город, — томно сказал Хамраев.
— Был там? — спросил Кожамкулов.
— Был пару раз…
— А я жил там, — сказал Кожамкулов. — Два года и три месяца.
— Где?
— Басков переулок, семь, квартира одиннадцать. Комнату снимал.
— Гали Кожамкулович — начальник местного аэропорта, — пояснил Хамраев. — Он в Ленинграде в какой-то там авиашколе учился…
— Зачем «в какой-то»? — строго сказал Кожамкулов. — В Высшем училище Гражданского воздушного флота. На Литейном, знаешь? Около Центрального лектория.
— Знаю, — сказал Волков. — Я там жил напротив. До войны.
— Где кафе-автомат?
— Нет. За углом, на Семеновской. Где такая?
— Это по-старому Семеновская… На Белинского.
— Так и говори, — сказал Кожамкулов. — Знаю. Там у меня друг комнату снимал. А потом задолжал хозяйке за три месяца и женился на ней.
Волков и Хамраев засмеялись. Кожамкулов подождал, когда они перестанут смеяться, и со вздохом добавил:
— Очень красивая у него была хозяйка. Не так чтобы молодая, но красивая. Видная из себя женщина.
Хамраев посмотрел на часы и сказал:
— Вы уж меня простите, я вас оставлю на полчасика. У меня тут еще куча дел… И не курите много.
Когда за Хамраевым закрылась дверь, Кожамкулов пододвинул стул к кровати Волкова и спросил, глядя на него немигающими узкими глазами:
— Ты какую школу кончал?
— Чкаловское военно-авиационное училище…
— На чем летал?
— На «По-2»… «СБ» еще застал. Кончал на «пешках». Переучивался на «Ту-2»…
— Почему ушел?
— По сокращению.
— Летал плохо? — прямо спросил Кожамкулов.
— Нет, — твердо ответил Волков. — Летал хорошо. По сокращению.
С Кожамкулова спало напряжение, и он задвигался на стуле, устраиваясь поудобнее.
— У тебя пепельница есть? — спросил он.
— Посмотри на подоконнике, — сказал Волков.
Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.
— Нету там ничего.
— Тогда стряхивай сюда, — сказал Волков. — В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.
Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили — самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.
— Тебе сколько? — спросил Волков.
— Я уже старый, — ответил Кожамкулов. — У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?
Волков неопределенно хмыкнул.
— В цирке выступать будешь? — спросил Кожамкулов.
— Смогу, так буду.
— А если не сможешь?
— Не знаю.
Кожамкулов закурил новую сигарету и не мигая уставился на Волкова:
— Вот что. Сможешь — не сможешь, зачем тебе цирк? Ты не мальчик. Зачем тебе кувыркаться! Люди смотрят, а мужчина кувыркается, как петрушка. Нехорошо. Не к лицу. Мужчина ведь… И потом, как ты можешь жить так? Ты же авиатор.
— Когда это было!.. — усмехнулся Волков.
— Когда бы ни было. Ты сколько летал?
— Шесть лет.
— Шесть лет! Как же ты мог забыть? Три дня нельзя забыть, а ты шесть лет забыл! Я не говорю — садись за штурвал, шуруй по газам, лети. Я говорю — давай работать в авиации. Диспетчером будешь. Все рейсы в твоих руках. А заведешься — и подлетнуть можешь. Я тебе сам вывозные дам. И климат у нас лучше. Тумана нет, сырости нет. В горы ходить будешь. Ты не молчи. Ты думай…
Будто Волков и не думал. Будто он сам никогда не хотел из цирка уйти. Но не потому, что мужчине не к лицу кувыркаться на людях. Что Гали понимает в цирке? Что он смыслит в том, чему Волков отдал тринадцать лет жизни?! И за тринадцать лет Волков таких, как этот, десятки видел. Для них что цирк, что театр, что художник, что писатель — все несерьезно, баловство одно. А вот то, что они делают, — это да! Это необходимо. И судят вкривь и вкось обо всем, о чем понятия ни на грош не имеют. Разговаривают с актерами ласково-пренебрежительно, водку с ними охотно пьют, на ты легко переходят, а потом в компании презрительно хвастают: дескать, помню, сидели мы с Мишкой таким-то (называют фамилию известного артиста). Ну чудик! Начнет представлять — живот надорвешь!.. Легко живет, собака. Ему бы в нашем котле повариться!
И все врет: и то, что «представлял Мишка», и то, что «легко живет, собака»… Врет без зазрения совести. Да нет. Не врет, пожалуй. Скорее всего убежден в этом свято, купечески.
Лучше бы врал…
Шесть лет авиации, видишь ли, нельзя забыть, а тринадцать лет цирка можно? А что ты знаешь про цирк? Про репетиции изнурительные, про ежедневную победу над собственным страхом, про восторг, радость неописуемую, когда трюк получился! Два года не получался, а вот наконец получился, и сам черт тебе не брат!.. А про ахиллесовы сухожилия, которые в холодном майеже рвутся пистолетным выстрелом и двадцатилетнего акробата-прыгуна в одну секунду делают инвалидом третьей группы, знаешь?
А тебе партнер на ночь горячие ванны для рук делал каждый вечер? Потому что суставы опухают, пальцы в кулак не сжимаются, ложку не держат…
А мордочки детей на воскресных утренниках ты видел? Когда они визжат от хохота, замирают от ужаса, ахают… Ты им снился когда-нибудь?
А про трагедии стареющих цирковых тебе что-нибудь известно? Когда полетчик-вольтижер полжизни репетирует тройное сальто, и, пока он молод, оно у него не получается, потому что опыта не хватает, а к тридцати пяти годам, набравшись этого самого опыта, воспитав в себе нечеловеческое чутье и реакцию, вдруг понимает, что ему так никогда и не сделать это тройное сальто. Пришел опыт — ушла молодость. Покинули полетчика бешеная скорость вращения, бездумная храбрость, неутомимость, которые так необходимы для выполнения тройного сальто. И не сделает он его уже никогда. Потому что ничего в жизни не дается даром.
— Что с тобой? — спросил Кожамкулов. — Врача позвать?
Волков не ответил.
— Я за доктором сбегаю… — сказал Кожамкулов.
Уж если уходить из цирка, так не из презрения к нему, не из жалости к себе. Вот если ты вдруг понял, что торчишь здесь, как по шляпку вбитый в стену гвоздь, — ни вперед, ни назад (вернее, только назад), — тогда уходи. Уходи и будь благодарен цирку за то, что он подарил тебе эти тринадцать лет…
Или другое. Если ты любишь женщину — чужую жену, если пути-дороги ваши постоянно скрещиваются и ты живешь непроходящим страхом, что однажды вас соединят в одной программе с ней и с ее мужем, что каждый день вам придется здороваться и прощаться, поддерживать незначительные разговорчики и вспоминать не то, что хочется, — уходи. Не мучай ее, не трави себя — уходи. Это чужая семья, и ты не имеешь права хотя бы одного человека этой семьи делать несчастным. Уходи…
Зачем тебе ночами не спать от ревности и тоски или просыпаться от собственных слез и курить до утра, удивленно разглядывая сырые пятна подушки? Ожесточаться против ее мужа — хорошего, неглупого, веселого парня? Зачем тебе думать о том, смог бы ты полюбить ее сына и стать ему отцом, раз уж никому твоя любовь и отцовство не нужны…
Если ты действительно любишь ее — уходи из цирка. Подари ей спокойствие. Чтобы не могли подружки увести ее в конец полукруглого закулисного коридора и значительно сообщить: «Только что из Казани… Там твой бывший партнер работал…» И вглядываться ей в лицо: какое на нее впечатление это произведет? Чтобы не пришлось ей, затянувшись сигареткой, сдержать себя и постараться как можно спокойнее спросить: «Ну как он там? Все еще не женился?»
Вошел Гервасий Васильевич. В створе медленно закрывающейся двери Волков увидел встревоженного Кожамкулова.
— Что с тобой, Дима? — спросил Гервасий Васильевич. — Тебе нехорошо?
— Нет. Все в порядке.
— Ты звал меня?
— Нет. То есть да… Гервасий Васильевич, вы там извинитесь за меня. Я хочу один побыть.
— Хорошо.
— И оставьте мне, пожалуйста, спички.
А может быть, действительно бросить все, уйти из цирка? Снять какую-нибудь комнатуху здесь, неподалеку от Гервасия Васильевича, поступить в городскую спортшколу и учить мальчишек акробатике?.. Может, придет счастье полной мерой, когда он увидит гордые, хвастливые глаза десятилетних пацанов, которых он, Волков, бывший цирковой артист, научит стоять на руках, крутить сальто-мортале? Мальчишка, умеющий делать что-нибудь такое, чего не могут сделать другие мальчишки, всегда кажется себе избранником Божьим.
Вот с ними он бы стал ходить в горы. С ними и с Гервасием Васильевичем. Если это, конечно, будет не вредно для здоровья Гервасия Васильевича.
А если сюда снова забредет какой-нибудь передвижной цирк вроде того, с которым он сам приезжал? Еще, чего доброго, найдут его, жалеть начнут, сам Волков проникнется к себе жалостью. Тринадцать лет — это тебе не баран начхал.
Волков тогда сядет в поезд и на этот месяц уедет в Ленинград. «Передвижка» все равно в маленьких городах больше месяца не стоит, а в Ленинград так или иначе Волкову придется съездить.
А будет ли у него работать левая рука, будет ли она вообще у него — это уже не так важно. Если в одно время с ним на земле живет такой человек, как Володя Гречинский, то Волков не имеет права ни на какое слюнтяйство.
К вечеру туман обычно рассеивался, и холмы переставали быть высокими. Они снова становились просто предгорными холмами, четко впечатанными в подножие огромных вздыбленных гор. И если летом горы были только в шапке белых снегов, то теперь они стояли в снеговом полушубке.
Волков выздоравливал.
— А в горах ночью опять снег выпал… — грустно говорила старшая сестра Алевтина Федоровна. — Что-то рано в этом году.
— Пора окна заклеить, — говорил Гервасий Васильевич. — Не хватает тебе еще простудиться, Волков. Что пишет твой любезный партнер?..
— Нет, — ответил Волков.
— Отгадайте, что я сделал?
— Вы превратили коньячный аул в безалкогольный поселок?
— Кто вам сказал, что вы акробат? Вы ясновидец!.. В цирке есть такой жанр?
— Что-то похожее есть… Называется «мнемотехника».
— Фу, дрянь какая! — возмутился Хамраев. — Что за отвратительное название — «мнемотехника»!.. Изгадили великолепное загадочное ремесло! Так и слышится: «Краткий курс мнемотехники. Учпедгиз. Второе, исправленное издание». Или: «Вечер встречи выпускников мнемотехникума». Какой ужас!..
— Не уходите от темы, — сказал Волков. — Давайте про коньяк.
— Пожалуйста. Я вчера зашел к нашему управляющему торгом…
— Управляющий торгом — тоже довольно изящное сочетание.
— Не огрызайтесь, Дима. Вам вредно. Так вот, я спрашиваю его, откуда в ауле «Наполеон», а он мне отвечает: «Ошибочный заброс». Как вам это нравится ?! Может, «наполним бокалы, содвинем их разом»?
— С превеликим…
— Пойду согласую с Гервасием… Вы когда-нибудь Лили «Наполеон»?
— Пил.
— Ну вас к черту! — огорчился Хамраев. — Вас ничем не удивишь. Но то, что он из горного аула, вы оценили?
— Конечно!
— Тогда я иду просить «добро».
Но Гервасий Васильевич категорически запретил «Наполеон» да еще и накричал на Хамраева. А потом вдруг как-то сразу скис, растерялся и показал Хамраеву письмо от Стасика. Стасик писал Гервасию Васильевичу, что хочет приехать за Волковым, и, если все будет в порядке, просит Гервасия Васильевича написать в Москву, когда ему следует вылетать. Только просит ничего не говорить Волкову. Пусть это будет для него сюрпризом…
— Когда вы хотите выписать Волкова? — спросил Хамраев.
— Недели через полторы…
— Но ведь у него почти полная потеря функций левого предплечья!
— Верно. Но функции можно восстановить месяца за два, затри, и не в стационаре. Ультрафиолетовые облучения, УВЧ, соллюкс, парафино-озокеритовые аппликации, лечебная гимнастика, массаж… Мало ли способов избавить от рубцовой контрактуры и разных послеоперационных неприятностей. Важно, что есть кого лечить и у этого «кого» есть что лечить…
Минуту они молчали. Гервасий Васильевич выбирал из коробка горелые спички и аккуратно укладывал их в ряд на столе. Хамраев смотрел в окно.
— Интересно, он понимает, из какого положения он выбрался? — не поворачиваясь, спросил Хамраев.
— Понимает… — ответил Гервасий Васильевич. — Он был готов ко всему. Я вам показывал последний рентген его левого локтевого?
— Показывали, — сказал Хамраев. — Что вы собираетесь написать этому парнишке?
А что я могу ему написать? — Гервасий Васильевич пожал плечами, снял очки и стал протирать их полой халата. — Наверное, то, что сказал вам… «Все в порядке. Прилетайте к середине декабря. Дмитрию Сергеевичу я ничего не скажу. Будем с вами играть в сюрпризы…» Ну и так далее… Что в таких случаях нужно писать? Откуда я знаю?
Только позавчера в Москве Стасик вытащил этот чемодан из циркового багажа, уложил в него длинную меховую куртку Волкова, его теплую шапку, зимние ботинки на «молнии» и свитер. Потом вспомнил, что у Волкова нет перчаток, помчался в Столешников и выстоял двухчасовую очередь в магазине мужской галантереи, где в этот день продавали какие-то особые, сверхпрочные и ультратеплые импортные перчатки.
— Здравствуйте, Стасик, — сказал Гервасий Васильевич.
— Гервасий Васильевич! — Стасик вскочил со стула. — Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Я летел и все время думал, что скажу вам… Ну прямо нет слов…
Руки Стасика дрожали, и лицо покрылось красными пятнами.
— Так это же чудесно! — рассмеялся Гервасий Васильевич. — Нет слов — и не нужно. Сбрасывайте свои зимние одежды. В Москве холодно?
Стасик кивнул головой.
— Отдайте кому-нибудь чемоданы. Это чей такой пестрый? Ваш?
— Его…
Стасик схватил руку Гервасия Васильевича и крепко пожал.
Гервасий Васильевич похлопал Стасика по плечу и сказал:
— Раздевайтесь, раздевайтесь. Вы что думаете, что я вас во всем этом в палату пущу?
Стасик сбросил пальто и шапку на стул, подбежал к двери и стал яростно вытирать ботинки о резиновый коврик.
— Эй, девицы-красавицы! — крикнул Гервасий Васильевич дежурным сестрам. — Ну-ка примите доспехи! Дайте-ка халат заморскому гостю!
Вошла старуха нянечка, позвякивая чистыми утками.
Волков отдышался и рукой на нее замахал:
— Все! Все! Не нужно. Я теперь сам ходить буду.
— Как же… Будешь!.. — недоверчиво протянула нянечка и с интересом посмотрела на Волкова.
— Пожалуйста. — Волков встал и, сдерживая дрожь во всем теле, сделал несколько шагов к двери.
Нянечка поставила утки, подхватила его под руку и спросила:
— А Гервасий Васильевич чего скажет? Не отвечая, Волков вышел в коридор.
— Где? — спросил он нянечку.
— Чего?
— Ну это…
— А… Дак вот, напротив! Гляди-ко…
— Спасибо.
— Идем, идем, — строго сказала нянечка. — Я постерегу тебя.
— Еще чего, — покраснел Волков.
— Ты мне не кавалерствуй! — разозлилась старуха. — Подумаешь, прынц какой! Все могут, а ему прискорбно, гляди-ко! Иди давай…
Довела Волкова до двери уборной и верно осталась его сторожить.
— И запираться не смей, ни в коем разе! Худо станет — не до сраму будет! — крикнула ему в дверь нянечка.
Стало действительно худо. Волков постоял в уборной и, чувствуя, что сейчас начнет падать, привалился плечом к стене. Голова у него кружилась, и весь он покрылся холодным, липким потом.
— Ты чего там? — тревожно спросила из-за двери нянечка.
Волков с усилием оторвался от стены и открыл дверь.
— Ничего… Порядок…
Нянечка увидела его побелевшее влажное лицо, взяла его правую руку, вскинула себе на плечи и, поддерживая за спину, повела Волкова в палату, презрительно приговаривая:
— Смотри, «порядок»! Краше в гроб кладут… Иди, иди, бегун! Самостоятельные все какие, гляди-ко… Гервасий Васильевич узнает — ужо тебе мало не будет. Он те даст… Вовек не захочешь вскакивать!..
Вскоре в палату вошел хмурый Гервасий Васильевич. За ним протиснулся Хамраев и с порога заявил Волкову:
— Сейчас мы будем хлебать компот по всем правилам! Гервасий Васильевич укоризненно посмотрел на Хамраева и сел на кровать Волкова.
— Больше чтобы не было никаких самостоятельных походов. Никаких! Вставать с постели категорически запрещаю. Абсолютный покой — основа выздоровления…
Гервасий Васильевич чуть было не сказал «основа спасения», но вовремя удержался.
— Ах злодей старушечка! — усмехнулся Волков.
— Кремень старушечка! — сказал Хамраев. — Это дежурная сестричка ваши пируэты видела…
Волков посмотрел на Гервасия Васильевича, и ему вдруг захотелось прижаться лицом к его руке — сильной, сухой, стариковской руке. Но он не шевельнулся, а только бормотнул:
— Я думал, на поправку дело пошло.
— И нам так хочется думать, — осторожно сказал Гервасий Васильевич. — Но сейчас как никогда нужно быть дисциплинированным. Пожалуйста, Дима, не делай этого больше…
— Хорошо, Гервасий Васильевич. Не буду. Мне и самому-то неважно было…
— Я думаю!.. — вздохнул Гервасий Васильевич. — Удивительно, что ты еще не брякнулся где-нибудь…
— Старушка плечико подставила, — подмигнул Хамраев Волкову.
Гервасий Васильевич встал.
— Я оставляю тебе Сарвара Искандеровича, — сказал он. — А ты ни на секунду не забывай, что товарищ Хамраев один из отцов города, так сказать, член его правительства. И наверное, каждое свое посещение частного лица он расценивает как хождение в народ. Так что постарайся, брат Дима, чтобы он ушел от тебя обогащенным, прикоснувшимся к истокам народной мудрости. Расскажи ему что-нибудь про цирк… По-моему, это единственное, в чем он ни черта не смыслит.
— Ну и злыдня вы, мэтр! — всплеснул руками Хамраев.
— Страшный человек, — подтвердил Волков.
Гервасий Васильевич шел по больничному коридору и думал о Волкове.
«Я не хочу его потерять, — думал Гервасий Васильевич. — Я и так потерял многое. Мне поздно что-либо приобретать, но терять я тоже не имею права. Я был бы ему хорошим отцом. Ему же нужны родители… Родители всем нужны. Тогда я, наверное, не умел быть хорошим родителем».
Когда-то он растерял всех своих раненых. Он радовался тому, что они уходят от него здоровыми и невредимыми. И вместе с каждым раненым уходил кусок жизни самого Гервасия Васильевича. Но тогда казалось, что жизнь его никогда не кончится, и ему не приходилось жалеть эти кусочки самого себя, которые уносили спасенные им люди.
Но вот уже сколько лет прошло, а он все еще ни разу не почувствовал того, что испытывал на фронте, — желания отдать лоскут своей жизни, чтобы спасти чужую. Он ни разу не почувствовал восторга, безумной горделивой радости, которая приходила к нему в госпиталях, когда он убеждался, что удержал человека на этом свете.
Он все правильно делал, честно делал и учил правильности и честности других. Это была его профессия, его характер.
Только ему ни разу не показалось даже, что от него требуется еще и лоскут жизни.
А вот поди ж ты, приехал этот нелепый цирк, появился в больнице Волков, и почудилось Гервасию Васильевичу, что вернулось время, ради которого нужно жить на свете, даже если за шестьдесят пять лет у тебя будет всего два-три таких года.
Он не может потерять. Эгоизм? А, черт с ним! Пусть Хамраев что хочет говорит об эгоизме!.. Сейчас жизнь Гервасия Васильевича в руках у Волкова. Если бы он это мог понять! Если бы он мог не отбирать того, что сам, не ведая, принес Гервасию Васильевичу!.. Если бы он не уезжал… Остался бы тут, и ходили бы они гулять вечерами по черным пыльным улицам, сидели бы на теплых камнях у ледяной речушки вдвоем. Нет, втроем… Они бы дружили с Хамраевым.
Ему все равно некуда ехать. Ну какого черта ему тащиться в Ленинград? Ведь он сам говорил, что у него там никого нету…
А если он в цирке захочет работать? А если он в цирке сможет работать, пусть, пожалуйста, работает. Только чтобы дом его здесь был. Пусть приезжает в отпуск или как там… в это «межсезонье». Он же сам говорил, что у них бывает такая штука, «межсезонье». Гервасий Васильевич будет ждать его.
На долю секунды Гервасий Васильевич вдруг захотел, чтобы Волков не смог работать в цирке. Чтобы остался живым и здоровым, только в цирке не смог работать. Но он отогнал от себя эту мысль и почувствовал себя отвратительно, словно предательство совершил…
Пусть работает в цирке. Гервасию Васильевичу нужно только знать, что он закончит работу и приедет. Отдохнет, поживет и уедет. Гервасий Васильевич проводит его и снова ждать будет…
***
Как-то вечером в больницу пришел Хамраев и увел Гервасия Васильевича к какому-то своему приятелю на серебряную свадьбу. Было шумно, пьяно и торжественно-весело. Гервасий Васильевич сидел со стариками, и ему как почетному гостю был поручен ритуальный дележ бараньей головы. Хамраев и отец жениха стояли за спиной Гервасия Васильевича и тихонько подсказывали ему правила разделки, а еще — что кому давать. В этом обычае был какой-то неясный для Гервасия Васильевича смысл, и из всех правил он запомнил только то, что «уши — детям».От усталости Гервасий Васильевич сильно захмелел, и Хамраев пошел его провожать. По дороге Гервасий Васильевич несвязно и сбивчиво пытался рассказать Хамраеву все, о чем думал последние дни. О себе, о Волкове и о многом другом.
Хамраев держал Гервасия Васильевича под руку и молча кивал головой.
Изредка он говорил:
— Осторожнее. Или:
— Здесь ступенька…
— Давайте лучше обойдем арык…
Уже у самых ворот Гервасию Васильевичу показалось, что Хамраеву все это неинтересно, что весь этот разговор он воспринимает как болтовню нетрезвого старика и ждет не дождется, когда этот старик угомонится.
Гервасий Васильевич обиделся, замолчал на полуслове и устыдился себя до ярости. Он освободился от руки Хамраева и подчеркнуто холодно попрощался с ним. Хамраев удивленно пожал плечами, пожелал ему спокойной ночи и ушел.
Всю ночь Гервасию Васильевичу было плохо — болело сердце, мутило, а под утро разыгралась такая изжога, что Гервасий Васильевич стонал от отчаяния, слонялся в одних трусах по комнате и тщетно пытался вспомнить, где лежит пакетик с содой…
Спустя неделю Хамраев привел к Волкову моложавого человека в красивых сандалиях и белоснежной рубашке. Из рукавов короткого халата выглядывали тонкие темные руки с длинными пальцами и чуть синеватыми ногтями.
— Вот, — сказал Хамраев, — знакомьтесь, Дима. Это Гали Кожамкулов. Герой Советского" Союза. Единственный в нашем городе. И в то же время, заметьте, пропорционально населению, у нас Героев больше, чем в Москве. Здорово?
— Грандиозно! — улыбнулся Волков. — Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.
Кожамкулов осторожно присел на стул. Он быстро оглядел палату узкими припухшими глазами и машинально вытянул из кармана сигареты. Потом посмотрел на Волкова и спрятал сигареты в карман.
— Напрасно, — с сожалением сказал Волков.
Кожамкулов вопросительно взглянул на Хамраева.
— Черт с вами, — сказал Хамраев. — Курите. Может быть, в табачном дыму легче снюхаетесь. Погодите, я только плотнее прикрою дверь и распахну окно.
Кожамкулов и Волков закурили, а Хамраев взялся просматривать новый номер «Иностранной литературы», утром принесенный Гервасием Васильевичем.
— Сами из Ленинграда? — с легким акцентом спросил Кожамкулов.
— В общем-то из Ленинграда, — ответил Волков.
— Почему «в общем»?
— Редко там бываю… — сказал Волков и подумал, что Кожамкулов, наверное, из тех людей, которые не терпят приблизительности и неопределенности. Таким людям все подавай в масштабе один к одному.
— Изумительный город, — томно сказал Хамраев.
— Был там? — спросил Кожамкулов.
— Был пару раз…
— А я жил там, — сказал Кожамкулов. — Два года и три месяца.
— Где?
— Басков переулок, семь, квартира одиннадцать. Комнату снимал.
— Гали Кожамкулович — начальник местного аэропорта, — пояснил Хамраев. — Он в Ленинграде в какой-то там авиашколе учился…
— Зачем «в какой-то»? — строго сказал Кожамкулов. — В Высшем училище Гражданского воздушного флота. На Литейном, знаешь? Около Центрального лектория.
— Знаю, — сказал Волков. — Я там жил напротив. До войны.
— Где кафе-автомат?
— Нет. За углом, на Семеновской. Где такая?
— Это по-старому Семеновская… На Белинского.
— Так и говори, — сказал Кожамкулов. — Знаю. Там у меня друг комнату снимал. А потом задолжал хозяйке за три месяца и женился на ней.
Волков и Хамраев засмеялись. Кожамкулов подождал, когда они перестанут смеяться, и со вздохом добавил:
— Очень красивая у него была хозяйка. Не так чтобы молодая, но красивая. Видная из себя женщина.
Хамраев посмотрел на часы и сказал:
— Вы уж меня простите, я вас оставлю на полчасика. У меня тут еще куча дел… И не курите много.
Когда за Хамраевым закрылась дверь, Кожамкулов пододвинул стул к кровати Волкова и спросил, глядя на него немигающими узкими глазами:
— Ты какую школу кончал?
— Чкаловское военно-авиационное училище…
— На чем летал?
— На «По-2»… «СБ» еще застал. Кончал на «пешках». Переучивался на «Ту-2»…
— Почему ушел?
— По сокращению.
— Летал плохо? — прямо спросил Кожамкулов.
— Нет, — твердо ответил Волков. — Летал хорошо. По сокращению.
С Кожамкулова спало напряжение, и он задвигался на стуле, устраиваясь поудобнее.
— У тебя пепельница есть? — спросил он.
— Посмотри на подоконнике, — сказал Волков.
Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.
— Нету там ничего.
— Тогда стряхивай сюда, — сказал Волков. — В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.
Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили — самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.
— Тебе сколько? — спросил Волков.
— Я уже старый, — ответил Кожамкулов. — У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?
Волков неопределенно хмыкнул.
— В цирке выступать будешь? — спросил Кожамкулов.
— Смогу, так буду.
— А если не сможешь?
— Не знаю.
Кожамкулов закурил новую сигарету и не мигая уставился на Волкова:
— Вот что. Сможешь — не сможешь, зачем тебе цирк? Ты не мальчик. Зачем тебе кувыркаться! Люди смотрят, а мужчина кувыркается, как петрушка. Нехорошо. Не к лицу. Мужчина ведь… И потом, как ты можешь жить так? Ты же авиатор.
— Когда это было!.. — усмехнулся Волков.
— Когда бы ни было. Ты сколько летал?
— Шесть лет.
— Шесть лет! Как же ты мог забыть? Три дня нельзя забыть, а ты шесть лет забыл! Я не говорю — садись за штурвал, шуруй по газам, лети. Я говорю — давай работать в авиации. Диспетчером будешь. Все рейсы в твоих руках. А заведешься — и подлетнуть можешь. Я тебе сам вывозные дам. И климат у нас лучше. Тумана нет, сырости нет. В горы ходить будешь. Ты не молчи. Ты думай…
Будто Волков и не думал. Будто он сам никогда не хотел из цирка уйти. Но не потому, что мужчине не к лицу кувыркаться на людях. Что Гали понимает в цирке? Что он смыслит в том, чему Волков отдал тринадцать лет жизни?! И за тринадцать лет Волков таких, как этот, десятки видел. Для них что цирк, что театр, что художник, что писатель — все несерьезно, баловство одно. А вот то, что они делают, — это да! Это необходимо. И судят вкривь и вкось обо всем, о чем понятия ни на грош не имеют. Разговаривают с актерами ласково-пренебрежительно, водку с ними охотно пьют, на ты легко переходят, а потом в компании презрительно хвастают: дескать, помню, сидели мы с Мишкой таким-то (называют фамилию известного артиста). Ну чудик! Начнет представлять — живот надорвешь!.. Легко живет, собака. Ему бы в нашем котле повариться!
И все врет: и то, что «представлял Мишка», и то, что «легко живет, собака»… Врет без зазрения совести. Да нет. Не врет, пожалуй. Скорее всего убежден в этом свято, купечески.
Лучше бы врал…
Шесть лет авиации, видишь ли, нельзя забыть, а тринадцать лет цирка можно? А что ты знаешь про цирк? Про репетиции изнурительные, про ежедневную победу над собственным страхом, про восторг, радость неописуемую, когда трюк получился! Два года не получался, а вот наконец получился, и сам черт тебе не брат!.. А про ахиллесовы сухожилия, которые в холодном майеже рвутся пистолетным выстрелом и двадцатилетнего акробата-прыгуна в одну секунду делают инвалидом третьей группы, знаешь?
А тебе партнер на ночь горячие ванны для рук делал каждый вечер? Потому что суставы опухают, пальцы в кулак не сжимаются, ложку не держат…
А мордочки детей на воскресных утренниках ты видел? Когда они визжат от хохота, замирают от ужаса, ахают… Ты им снился когда-нибудь?
А про трагедии стареющих цирковых тебе что-нибудь известно? Когда полетчик-вольтижер полжизни репетирует тройное сальто, и, пока он молод, оно у него не получается, потому что опыта не хватает, а к тридцати пяти годам, набравшись этого самого опыта, воспитав в себе нечеловеческое чутье и реакцию, вдруг понимает, что ему так никогда и не сделать это тройное сальто. Пришел опыт — ушла молодость. Покинули полетчика бешеная скорость вращения, бездумная храбрость, неутомимость, которые так необходимы для выполнения тройного сальто. И не сделает он его уже никогда. Потому что ничего в жизни не дается даром.
— Что с тобой? — спросил Кожамкулов. — Врача позвать?
Волков не ответил.
— Я за доктором сбегаю… — сказал Кожамкулов.
Уж если уходить из цирка, так не из презрения к нему, не из жалости к себе. Вот если ты вдруг понял, что торчишь здесь, как по шляпку вбитый в стену гвоздь, — ни вперед, ни назад (вернее, только назад), — тогда уходи. Уходи и будь благодарен цирку за то, что он подарил тебе эти тринадцать лет…
Или другое. Если ты любишь женщину — чужую жену, если пути-дороги ваши постоянно скрещиваются и ты живешь непроходящим страхом, что однажды вас соединят в одной программе с ней и с ее мужем, что каждый день вам придется здороваться и прощаться, поддерживать незначительные разговорчики и вспоминать не то, что хочется, — уходи. Не мучай ее, не трави себя — уходи. Это чужая семья, и ты не имеешь права хотя бы одного человека этой семьи делать несчастным. Уходи…
Зачем тебе ночами не спать от ревности и тоски или просыпаться от собственных слез и курить до утра, удивленно разглядывая сырые пятна подушки? Ожесточаться против ее мужа — хорошего, неглупого, веселого парня? Зачем тебе думать о том, смог бы ты полюбить ее сына и стать ему отцом, раз уж никому твоя любовь и отцовство не нужны…
Если ты действительно любишь ее — уходи из цирка. Подари ей спокойствие. Чтобы не могли подружки увести ее в конец полукруглого закулисного коридора и значительно сообщить: «Только что из Казани… Там твой бывший партнер работал…» И вглядываться ей в лицо: какое на нее впечатление это произведет? Чтобы не пришлось ей, затянувшись сигареткой, сдержать себя и постараться как можно спокойнее спросить: «Ну как он там? Все еще не женился?»
Вошел Гервасий Васильевич. В створе медленно закрывающейся двери Волков увидел встревоженного Кожамкулова.
— Что с тобой, Дима? — спросил Гервасий Васильевич. — Тебе нехорошо?
— Нет. Все в порядке.
— Ты звал меня?
— Нет. То есть да… Гервасий Васильевич, вы там извинитесь за меня. Я хочу один побыть.
— Хорошо.
— И оставьте мне, пожалуйста, спички.
А может быть, действительно бросить все, уйти из цирка? Снять какую-нибудь комнатуху здесь, неподалеку от Гервасия Васильевича, поступить в городскую спортшколу и учить мальчишек акробатике?.. Может, придет счастье полной мерой, когда он увидит гордые, хвастливые глаза десятилетних пацанов, которых он, Волков, бывший цирковой артист, научит стоять на руках, крутить сальто-мортале? Мальчишка, умеющий делать что-нибудь такое, чего не могут сделать другие мальчишки, всегда кажется себе избранником Божьим.
Вот с ними он бы стал ходить в горы. С ними и с Гервасием Васильевичем. Если это, конечно, будет не вредно для здоровья Гервасия Васильевича.
А если сюда снова забредет какой-нибудь передвижной цирк вроде того, с которым он сам приезжал? Еще, чего доброго, найдут его, жалеть начнут, сам Волков проникнется к себе жалостью. Тринадцать лет — это тебе не баран начхал.
Волков тогда сядет в поезд и на этот месяц уедет в Ленинград. «Передвижка» все равно в маленьких городах больше месяца не стоит, а в Ленинград так или иначе Волкову придется съездить.
А будет ли у него работать левая рука, будет ли она вообще у него — это уже не так важно. Если в одно время с ним на земле живет такой человек, как Володя Гречинский, то Волков не имеет права ни на какое слюнтяйство.
***
Конец ноября был холодным и ветреным. Мутное низкое небо с утра накрывало горы, и невысокие лысые предгорные холмы неожиданно оказывались самыми высокими точками на горизонте. Но бывали дни, когда даже их круглые вершины молочно размывались спустившимся туманом, и тогда в городе шел дождь и арыки пенились грязно-желтыми лопающимися пузырями.К вечеру туман обычно рассеивался, и холмы переставали быть высокими. Они снова становились просто предгорными холмами, четко впечатанными в подножие огромных вздыбленных гор. И если летом горы были только в шапке белых снегов, то теперь они стояли в снеговом полушубке.
Волков выздоравливал.
— А в горах ночью опять снег выпал… — грустно говорила старшая сестра Алевтина Федоровна. — Что-то рано в этом году.
— Пора окна заклеить, — говорил Гервасий Васильевич. — Не хватает тебе еще простудиться, Волков. Что пишет твой любезный партнер?..
***
— По-моему, мэтр явно недооценивает могучие возможности вашего организма, — сказал Хамраев. — Нам давно пора выпить. Я тут несколько дней мотался по горным аулам во главе одной санинспекции и, представьте себе, на высоте полутора тысяч метров в потребсоюзовской лавке обнаружил залежи изумительного французского коньяка «Наполеон»! Что-нибудь более нелепое вы слышали?— Нет, — ответил Волков.
— Отгадайте, что я сделал?
— Вы превратили коньячный аул в безалкогольный поселок?
— Кто вам сказал, что вы акробат? Вы ясновидец!.. В цирке есть такой жанр?
— Что-то похожее есть… Называется «мнемотехника».
— Фу, дрянь какая! — возмутился Хамраев. — Что за отвратительное название — «мнемотехника»!.. Изгадили великолепное загадочное ремесло! Так и слышится: «Краткий курс мнемотехники. Учпедгиз. Второе, исправленное издание». Или: «Вечер встречи выпускников мнемотехникума». Какой ужас!..
— Не уходите от темы, — сказал Волков. — Давайте про коньяк.
— Пожалуйста. Я вчера зашел к нашему управляющему торгом…
— Управляющий торгом — тоже довольно изящное сочетание.
— Не огрызайтесь, Дима. Вам вредно. Так вот, я спрашиваю его, откуда в ауле «Наполеон», а он мне отвечает: «Ошибочный заброс». Как вам это нравится ?! Может, «наполним бокалы, содвинем их разом»?
— С превеликим…
— Пойду согласую с Гервасием… Вы когда-нибудь Лили «Наполеон»?
— Пил.
— Ну вас к черту! — огорчился Хамраев. — Вас ничем не удивишь. Но то, что он из горного аула, вы оценили?
— Конечно!
— Тогда я иду просить «добро».
Но Гервасий Васильевич категорически запретил «Наполеон» да еще и накричал на Хамраева. А потом вдруг как-то сразу скис, растерялся и показал Хамраеву письмо от Стасика. Стасик писал Гервасию Васильевичу, что хочет приехать за Волковым, и, если все будет в порядке, просит Гервасия Васильевича написать в Москву, когда ему следует вылетать. Только просит ничего не говорить Волкову. Пусть это будет для него сюрпризом…
— Когда вы хотите выписать Волкова? — спросил Хамраев.
— Недели через полторы…
— Но ведь у него почти полная потеря функций левого предплечья!
— Верно. Но функции можно восстановить месяца за два, затри, и не в стационаре. Ультрафиолетовые облучения, УВЧ, соллюкс, парафино-озокеритовые аппликации, лечебная гимнастика, массаж… Мало ли способов избавить от рубцовой контрактуры и разных послеоперационных неприятностей. Важно, что есть кого лечить и у этого «кого» есть что лечить…
Минуту они молчали. Гервасий Васильевич выбирал из коробка горелые спички и аккуратно укладывал их в ряд на столе. Хамраев смотрел в окно.
— Интересно, он понимает, из какого положения он выбрался? — не поворачиваясь, спросил Хамраев.
— Понимает… — ответил Гервасий Васильевич. — Он был готов ко всему. Я вам показывал последний рентген его левого локтевого?
— Показывали, — сказал Хамраев. — Что вы собираетесь написать этому парнишке?
А что я могу ему написать? — Гервасий Васильевич пожал плечами, снял очки и стал протирать их полой халата. — Наверное, то, что сказал вам… «Все в порядке. Прилетайте к середине декабря. Дмитрию Сергеевичу я ничего не скажу. Будем с вами играть в сюрпризы…» Ну и так далее… Что в таких случаях нужно писать? Откуда я знаю?
***
Стасик прилетел двенадцатого декабря, в восемь часов сорок минут утра по местному времени. В половине десятого он уже сидел в приемном покое больницы и ждал Гервасия Васильевича. У ног Стасика стояли два чемодана с аэрофлотскими картонными бирками. Один — Маленький, элегантный — Стасика; другой — побольше, старый, из настоящей кожи, с ремнями, крупными медными замками, потертый и исцарапанный, в красочных наклейках европейских отелей — чемодан Волкова.Только позавчера в Москве Стасик вытащил этот чемодан из циркового багажа, уложил в него длинную меховую куртку Волкова, его теплую шапку, зимние ботинки на «молнии» и свитер. Потом вспомнил, что у Волкова нет перчаток, помчался в Столешников и выстоял двухчасовую очередь в магазине мужской галантереи, где в этот день продавали какие-то особые, сверхпрочные и ультратеплые импортные перчатки.
— Здравствуйте, Стасик, — сказал Гервасий Васильевич.
— Гервасий Васильевич! — Стасик вскочил со стула. — Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Я летел и все время думал, что скажу вам… Ну прямо нет слов…
Руки Стасика дрожали, и лицо покрылось красными пятнами.
— Так это же чудесно! — рассмеялся Гервасий Васильевич. — Нет слов — и не нужно. Сбрасывайте свои зимние одежды. В Москве холодно?
Стасик кивнул головой.
— Отдайте кому-нибудь чемоданы. Это чей такой пестрый? Ваш?
— Его…
Стасик схватил руку Гервасия Васильевича и крепко пожал.
Гервасий Васильевич похлопал Стасика по плечу и сказал:
— Раздевайтесь, раздевайтесь. Вы что думаете, что я вас во всем этом в палату пущу?
Стасик сбросил пальто и шапку на стул, подбежал к двери и стал яростно вытирать ботинки о резиновый коврик.
— Эй, девицы-красавицы! — крикнул Гервасий Васильевич дежурным сестрам. — Ну-ка примите доспехи! Дайте-ка халат заморскому гостю!