Страница:
В тот миг, когда Кайя ответила на его восклицание, Волькша уже догадывался, что именно она скажет, хотя в глубине души и надеялся, что ее ответ будет другим.
– Какой-какой? Ольгерд! – клокоча от гнева, выпалила девушка. – Он нынче со сватами приходил! Только не говори, что ты об этом не знал! Приперся небось уговаривать?! Мало того, что он отца своего и Годину-толмача со сватами привел, так еще и Лайду-шаманку для пущей важности зазвал!
Теперь понятно, почему возле дома остались отпечатки четырех пар ног. Ольгерд, Хорс, Година и Лада. Но почему отец ему ничего не сказал? И кому из мужиков принадлежали следы сапог?
– Что вылупился, хорек? Только не говори, что ты про это сватовство так-таки ничегошеньки и не знал! – возмущалась Кайя. – А Лайда-то, Лайда какова? Это она им дорогу к моему дому показала. А сидела как за столом! Ни дать ни взять матушка Рауни! И все пыталась меня уму-разуму научить. Точно не ее я прошлой зимой просила Ольгерду передать, чтобы он и думать обо мне забыл и не искал меня никогда! Надо было мне убить этого рыжего борова, еще когда он за рысью шкуру тягаться пробовал.
Девушка бросала в Волькшу обидные слова, кляла всех венедов на свете и особенно своих утренних гостей, но что-то в ее гневе говорило Годиновичу, что он слышит лишь половину правды. Но второй же ее половины Волькша не знал, и чем дальше в своих нападках, угрозах и поношении уходила Кайя, тем меньше ему хотелось ее знать. Как ни молод был Годинович, как ни зелен в сердечных делах, но даже он понимал, что так не говорят о том, кто окончательно изгнан из памяти и из жизни, о том, к кому осталась только холодная ненависть. И вряд ли неуместное красноречие Годины или никчемные чары Лады были причиной Кайиной ярости.
Странные чувства овладели Волканом. Все лето он считал Кайю своим другом, своей названой сестрой. Ему было светло и хорошо с ней. Он часто мысленно разговаривал с девушкой. Без нее он скучал. Но он никогда не думал о том, что помимо их взаимной привязанности в ее душе могут обитать чувства к кому-то еще. Она никогда не говорила о них. Ни единым словом, ни вопросом, ни вздохом она за все это время не выказала то, что сейчас Волькша ощущал в ее гневе.
Как же так?!
Что-то похожее на обиду просыпалось у него в душе.
– Так что ты ответила сватам? – довольно грубо оборвал он возмущение Кайи.
Девушка оторопела. Она набрала в грудь воздух, чтобы дать достойный ответ, самыми вежливыми словами которого были бы: «Не твое дело, хорек», но смолчала.
– Что ты им сказала? – переспросил Волькша, когда молчание стало невыносимым. Его глаза отказывались смотреть Кайе в лицо. Хотелось встать и, не прощаясь, уйти. Слишком много неожиданностей, слишком много недоговорок. Так нельзя.
Девушка потупила взор.
– Так что? – последний раз повторил свой вопрос Годинович.
– Ничего, – тихо ответила Кайя.
– Как это? – удивился Волькша. Такого ответа он никак не ожидал. Сваты – они на то и есть, чтобы сосватать девицу либо получить от ворот поворот. Как можно ничего им не сказать, венед даже представить себе не мог. Конечно, Кайя была сиротой, ее сродники жили где-то далеко, в нескольких днях ходьбы от Ладожки, так что само по себе Олькшино сватовство было довольно странным, поскольку сваты говорили с невестой напрямую. Но как по карельскому, так и по венедскому обычаю они не могли уйти из дома без определенного ответа. Однако ушли. И Кайя утверждала, что ничего им не ответила.
– Я сказала, что буду думать, – наконец разъяснила она суть дела. – Я сказала, что буду думать до конца этого месяца. Я сказала, что если я захочу стать женой Ольгерда, то сама приду в Ладонь. Если нет, то пусть он забудет дорогу к моему дому.
– И они с этим ушли? – недоумевал Волкан.
– Да, – ответила Кайя, пряча взгляд.
Тысячи «почему» роились у Годиновича в голове. Казалось, начни он спрашивать, конца вопросам не будет. Но главный ответ Волькша уже знал: несмотря ни на что, Кайя любила Олькшу. Не как брата. Не как друга. Она любила его, как девушки любят парней. Не поспеши Хорсович прошлой зимой, не дай волю своей крови, олоньская охотница, нимало не сумляше, ответила бы сватам согласием.
Волкан открыл дверь. Холодный ветер бросил в лицо пригоршню снега. Вечерело. Протяжно и пусто шумел лес. До конца грудня оставалась одна седмица.
– Уоллека! – позвала с полатей Кайя.
Волкан оглянулся, но в темноте неосвещенного дома увидел лишь занавески и блюда на столе. Дом на деревьях показался ему пустым.
– Уоллека, – повторила девушка, – я… не уходи…
Парень прикрыл за собой дверь и начал спускаться по лестнице, которая ойкала и стонала, как раненая зайчиха.
Тайная вечеря
Возвращение Рыжего Люта
– Какой-какой? Ольгерд! – клокоча от гнева, выпалила девушка. – Он нынче со сватами приходил! Только не говори, что ты об этом не знал! Приперся небось уговаривать?! Мало того, что он отца своего и Годину-толмача со сватами привел, так еще и Лайду-шаманку для пущей важности зазвал!
Теперь понятно, почему возле дома остались отпечатки четырех пар ног. Ольгерд, Хорс, Година и Лада. Но почему отец ему ничего не сказал? И кому из мужиков принадлежали следы сапог?
– Что вылупился, хорек? Только не говори, что ты про это сватовство так-таки ничегошеньки и не знал! – возмущалась Кайя. – А Лайда-то, Лайда какова? Это она им дорогу к моему дому показала. А сидела как за столом! Ни дать ни взять матушка Рауни! И все пыталась меня уму-разуму научить. Точно не ее я прошлой зимой просила Ольгерду передать, чтобы он и думать обо мне забыл и не искал меня никогда! Надо было мне убить этого рыжего борова, еще когда он за рысью шкуру тягаться пробовал.
Девушка бросала в Волькшу обидные слова, кляла всех венедов на свете и особенно своих утренних гостей, но что-то в ее гневе говорило Годиновичу, что он слышит лишь половину правды. Но второй же ее половины Волькша не знал, и чем дальше в своих нападках, угрозах и поношении уходила Кайя, тем меньше ему хотелось ее знать. Как ни молод был Годинович, как ни зелен в сердечных делах, но даже он понимал, что так не говорят о том, кто окончательно изгнан из памяти и из жизни, о том, к кому осталась только холодная ненависть. И вряд ли неуместное красноречие Годины или никчемные чары Лады были причиной Кайиной ярости.
Странные чувства овладели Волканом. Все лето он считал Кайю своим другом, своей названой сестрой. Ему было светло и хорошо с ней. Он часто мысленно разговаривал с девушкой. Без нее он скучал. Но он никогда не думал о том, что помимо их взаимной привязанности в ее душе могут обитать чувства к кому-то еще. Она никогда не говорила о них. Ни единым словом, ни вопросом, ни вздохом она за все это время не выказала то, что сейчас Волькша ощущал в ее гневе.
Как же так?!
Что-то похожее на обиду просыпалось у него в душе.
– Так что ты ответила сватам? – довольно грубо оборвал он возмущение Кайи.
Девушка оторопела. Она набрала в грудь воздух, чтобы дать достойный ответ, самыми вежливыми словами которого были бы: «Не твое дело, хорек», но смолчала.
– Что ты им сказала? – переспросил Волькша, когда молчание стало невыносимым. Его глаза отказывались смотреть Кайе в лицо. Хотелось встать и, не прощаясь, уйти. Слишком много неожиданностей, слишком много недоговорок. Так нельзя.
Девушка потупила взор.
– Так что? – последний раз повторил свой вопрос Годинович.
– Ничего, – тихо ответила Кайя.
– Как это? – удивился Волькша. Такого ответа он никак не ожидал. Сваты – они на то и есть, чтобы сосватать девицу либо получить от ворот поворот. Как можно ничего им не сказать, венед даже представить себе не мог. Конечно, Кайя была сиротой, ее сродники жили где-то далеко, в нескольких днях ходьбы от Ладожки, так что само по себе Олькшино сватовство было довольно странным, поскольку сваты говорили с невестой напрямую. Но как по карельскому, так и по венедскому обычаю они не могли уйти из дома без определенного ответа. Однако ушли. И Кайя утверждала, что ничего им не ответила.
– Я сказала, что буду думать, – наконец разъяснила она суть дела. – Я сказала, что буду думать до конца этого месяца. Я сказала, что если я захочу стать женой Ольгерда, то сама приду в Ладонь. Если нет, то пусть он забудет дорогу к моему дому.
– И они с этим ушли? – недоумевал Волкан.
– Да, – ответила Кайя, пряча взгляд.
Тысячи «почему» роились у Годиновича в голове. Казалось, начни он спрашивать, конца вопросам не будет. Но главный ответ Волькша уже знал: несмотря ни на что, Кайя любила Олькшу. Не как брата. Не как друга. Она любила его, как девушки любят парней. Не поспеши Хорсович прошлой зимой, не дай волю своей крови, олоньская охотница, нимало не сумляше, ответила бы сватам согласием.
Волкан открыл дверь. Холодный ветер бросил в лицо пригоршню снега. Вечерело. Протяжно и пусто шумел лес. До конца грудня оставалась одна седмица.
– Уоллека! – позвала с полатей Кайя.
Волкан оглянулся, но в темноте неосвещенного дома увидел лишь занавески и блюда на столе. Дом на деревьях показался ему пустым.
– Уоллека, – повторила девушка, – я… не уходи…
Парень прикрыл за собой дверь и начал спускаться по лестнице, которая ойкала и стонала, как раненая зайчиха.
Тайная вечеря
Никогда прежде Волькша не чувствовал себя таким несчастным и одиноким, как в последнюю седмицу грудня. На шестой день он почти всерьез ссорился с младшими братьями и сестрами за то, чтобы вечером посидеть на лавке возле мамки. Проиграв этот неравный спор, он уселся подле ног Ятвы и положил голову ей на колени. Латвица даже перестала прясть. Она отложила веретено и погладила сына по голове. Вот уже больше пятнадцати лет минуло с тех пор, как Лада опознала в новорожденном Варглобе Перунова помазанника. С тех пор сильно разрослась туча громовержцева у него на плече. Но только, хвала Мокоши, не взял он ни ростом, ни шириной плеч. Разве ж великие ратичи бывают такими щуплыми, нежными да домашними? Вот хоть Хорсов Олькша, бедокур и сорванец, он – как есть богатырь. Такому и в воеводы можно на княжий двор. Не пропадет он там. Не затеряется. А ее Волькша в Ладони родился, в Ладони и пригодился. То ли ошиблась Волхова, то ли втихомолку сговорилась-таки с Мокошью-пряденицей.
– Что с тобой, Варглоб? – ласково спросила Ятва по-латготски.
– Грустно мне, матушка, – по-венедски ответил Волкан и плотнее прижался к материнским коленям.
– Отчего грустишь, соколик? – спросила Ятва, ероша русые и прямые, как у Готтина, волосы сына.
– Да так… – не особо торопился он с ответом.
В светелку вошел Година. Волькша отпрянул от матери: негоже такому детине за мамкин подол держаться.
Година с тревогой посмотрел на своего среднего сына. С того самого дня, когда даже его хваленого красноречия не хватило на то, чтобы уговорить олоньскую девицу-сиротинушку пойти в жены к Ольгерду Хорсовичу, что-то неладное творилось в его доме. На первых порах он думал, что это его гложет гордыня: ведь ни «да» ни «нет» не сказала свату карелка. Где же это такое видано?! Но, перестав кручиниться и тайком покусывать ус, увидел Година, что не вернулась в его дом прежняя радость и благодать. Вроде как чада и домочадцы сыты, приласканы, и все же точно зависла над их полем тучка, точно кружит над их гнездом темная птица, застит Ярилов лик.
Ятва – баба мудрая. Поспрашивала денек, что стряслось, и куда это они с Ладой и обоими старшими мужиками Хорсова рода хаживали ни свет, ни заря, и отчего вернулись, точно киселя в рот набравши. Ответа не получила и успокоилась. Знать, мужицкое дело. И раз супруг сам не сказывает, так лучше и не знать вовсе. Нутром чуяла – их семьи это не касается, Хорсова затея, а что не сладилось, так ведь всякое в жизни бывает.
Детвора, та и вовсе ничего не заметила. Как играла в бирюльки, так и играет. На отцовскую кручину они, конечно, тоже косились, но стоило ей истаять, тут же забыли про нее.
И вот только Волкан вел себя как-то странно. Сидел за столом, смотрел исподлобья. Глазами своими волчьими сверлил, точно ждал, что у отца на лбу руны проступать начнут, а он их будет, как грамотку берестяную, читать. Година и в прежние-то времена неохоч был чужие сокровения рассказывать, а про тайное Ольгердово сватовство он и подавно клятву дал никому ни слова не говорить. Оно и понятно: посвататься в обход венедок к иностранной девке, а в ответ получить шиша болотного – да за такое острые языки запросто со свету сживут. А Волькша все смотрел и смотрел, словно ждал, что отец начнет в чем-то каяться. И чем ближе к сроку, что назначила олоньская девица Ольгерду, тем холоднее и требовательнее становился взгляд серых Волькшиных глаз. Может, сам Хорсович проговорился? Но почему тогда в глазах Годиновича столько тоски? Пусть даже они с Олькшей и приятели, пусть даже и друзья не разлей вода, но за что же отца пенять в неудачном посольстве? Большего, чем сделал Година как Олькшин сват, сам Радомысл не смог бы совершить. Кто же виноват, что приглянулась Хорсовичу такая сумасбродная девка. Година тут ни при чем.
Вечером на шестой день после странного сватовства Лада попросила Годину прийти к ней. Зачем, не сказывала. Редко кого Волхова в дом зовет, а уж если кликнет, то, знать, по большой надобности. Споро собрался Евпатиевич и пошел.
В доме ворожеи пахло сушеными травами, ягодами и грибами. Но ни бубнов, ни посохов, ни другой чародейской утвари, на которую так падки прочие Перуновы слуги, на стенах не было. Зайди сюда кто чужой, даже и не догадался бы, что попал в дом волховы, от одного упоминания имени которой благоговением наполнялись сердца всех сущих в Южном Приладожье.
На столе стоял кувшин с медовым сбитнем и блюдо с ржаными душистыми лепешками. За столом уже сидел Хорс.
– Ну, что будем делать, сватушки? – спросила Лада, едва Година пригубил свою чашу и преломил лепешку.
– А что такое? – спросил ягн. Лицо его было мрачно, но на словах он хотел казаться куда бодрее, чем выглядел.
– Ой, лукавец, – покачала головой Волхова. – Тебе ли не знать, что не придет завтра в Ладонь олоньская охотница? Не бывать в твоем доме иноземной свадьбе, Хорс.
– Ано почему это? – захорохорился отец Олькши. – Завтра еще только грудень кончается. Может, еще и придет.
– Добро бы так, – отвечала ему Лада. – Да только надумай Кайя к Ольгерду в жены пойти, объявилась бы она в Ладони на следующий день или, на крайность, через день после того, как мы от нее ушли. Не простила она его… Или не захотела свой опозоренный Лемби в твой дом приносить. Такое тоже может статься.
– Не простила? – вмешался Година. – За что это девица Олькшу прощать должна была? Что-то я про такое дело в первый раз слышу.
Ворожея удивленно подняла брови и посмотрела на Хорса. Тот умоляюще воззрился на Волхову, но не выдержал взгляда синих глаз и уронил повинную голову.
– То дело прошлое, – сказала Лада. – Может, тебе, Година, о том лучше и не ведать. Прошлой зимой чуть не напакостил Олькша в ее доме. Твой сын не дал. Обошлось. Только Кайя той обиды не простила. Еще в прошлый просинецпросила она меня передать Олькше, чтобы он ее не искал и не добивался. Но я видела, что не от сердца она говорит. Может, если бы твой сын, Хорс, меня да гордыню свою тогда не послушал, а пошел бы к ней, упал в ноги, то и простила бы она его. Но он решил ее богатством взять, сапогами варяжскими очаровать, полями озимыми завлечь. Только она не венедка, чтобы от богатства глаза косели. Ее род завсегда гордо стоял особняком. Лук да стрелы, честь да правда – вот и все олоньское богатство. И отец ее Хатти таким был. И она такая же. Зря я вообще согласилась отвести вас к ее дому…
В светелке наступила тишина. В очаге потрескивали дрова. Вода в медном котелке медленно закипала.
– Даже и не проси, Хорс, – по одному взгляду угадала Волхова мысль могучего ягна. – Ты же знаешь, что я приворотов никогда не делала и делать не буду. Была бы она ему женой и начала бы на супружеском ложе в отказ идти, тут я бы еще помогла. А так, вольную птицу дурманом в клеть ловить, – да я через такие дела всю силу потеряю. Кто вас тогда лечить-выхаживать будет?
Соврала или нет ворожея про растрату сил на неправые дела, но только Хорс возражать не стал. Еще в доме на деревьях он понял все. И то, какой знатной парой могли бы стать Олькша и Кайя. И то, как рвутся друг к другу их сердца, но лежит между ними Ольгердов похотливый наскок, точно непроходимая топь, грязная трясина, которую не вычерпаешь и не осушишь. Надеялся он, что переможет его сын прежний срам домовитостью и солидностью, нажитыми ради Кайи. Година в том как мог – помог, земной ему поклон. Уж так он жениха расписал, что хоть перед вечем в князья набивайся. Да только все не впрок. Не впрок.
– Что делать-то будем, сватушки? – еще раз повторила свой изначальный вопрос ворожея.
– Ты о чем? – искренне недоумевал Година.
– Пройдет завтра, и Ольгерд опять головой в бурьян свернется, – сказала Волхова безжалостную правду. – Как бы беды не натворил.
– Так он же вроде за ум взялся… – начал было Хорс, но вновь встретился глазами с Ладой и поник головой. Он и сам с ужасом думал о завтрашнем вечере: что будет, если Кайя не придет. Могучий ягн терялся в догадках о том, как поведет себя его старший сын. Одно было ясно: если Ольгерд опять ударится в драки и ссоры со всей округой, это ляжет несмываемым пятном на его дом. Венеды, которые все лето привечали его, как мудрого отца и толкового пестуна, сумевшего исправить непутевого отпрыска, отвернутся от него надолго, если не навсегда.
– Может быть, она все-таки придет… – вздохнул Хорс. – Лучше бы она пришла…
– Лучше бы она пришла, – согласилась Лада. – Но скорее завтра растает весь снег, чем олоньская охотница придет в жены к тому, кто…
Година аж приоткрыл рот: еще слово – и волхова могла проговориться о том, какую именно пакость учинил Ольгерд в доме карелки. Но Лада вовремя спохватилась, и тайна так и осталась тайной. Неужели придется выспрашивать у Волькши? Но как выведать у сына одну тайну и не выдать при этом другую, которую охраняет его же, Годины, суровая клятва?
– Ну же, услышу я сегодня слова мужей и отцов? Или так и будете мямлить: «если бы да кабы»? – обратилась Лада к венеду и ягну.
В ответ оба потупились.
– Что ж… – покачала головой Волхова. – Видать, Велес с Радомыслом сегодня где-то в других местах вечеряют. Ну, раз уж нет у вас в головах ни однюсенькой мыслишки, как женишка нашего от беспутства горестного уберечь, будете делать все, как я скажу. Уж не обессудьте, ежели не по вкусу будет похлебка. Но раз уж мы ее заварили, нам и хлебать.
С этими словами ворожея запалила лучину и удалилась в потайную клетушку, в которую никогда не входил никто, кроме самой Лады и ее племянницы Рады. Судя по тому, как быстро она вернулась, все горшочки, мешочки и сверточки были у нее приготовлены загодя.
– Дам я тебе, Хорс, кувшинчик сбитня, – сказала Лада, бросая в кипящую воду стебли и корешки каких-то трав. – Как домой придешь, так распейте его вместе с Ольгердом. Скажешь ему, что это я прислала. Для пригожести жениховой.
Ягн с ужасом взирал, как Волхова кидает в котелок кусочки коры и сушеных грибов. Знал, что дурного Лада не сделает, но все равно холодная змея страха елозила по сердцу. Какой ни есть, а все же родное чадо, кровинушка-детинушка.
– Да не бойся ты, рыжая башка, – успокоила его ворожея. – Ведь другого пути спасти Ольгерда от бузы вы не придумали, так что не сомневайся и не скорби. Надо так. Уразумел?
Хорс тряхнул кудлатой головой и осушил свою чашу хмеля. Година последовал его примеру.
– Кроме сбитня, дам тебе ржаную лепешку. Поутру, как проснешься, съешь от нее половину. А вторую береги пуще, чем Стратимврата Ирия. Буде придет ваша карелка, тут же скорми вторую половину сыну. Ну а коли нет… А коли нет, так завтра к вечеру станет Ольгерд квелый да сонный, как рак в конце листопада. Ни жив, ни мертв. Точно в киселе плавает. Проспит он опосля того несколько дней, а как проснется, так все у него в голове будет словно за густым туманом. Что вы ему скажете, то вспомнит, а что утаите, о том и не догадается. Нас трое было сватов, нам эту тайну и беречь.
Теперь только Година понял, для какой надобности зазвала его Лада-волхова. Да, не веселое ремесло чужие тайны в тенетах души хоронить, но раз уж согласился участвовать в этой затее, кривиться и ломаться негоже.
Дожидаться, пока сготовится зелье, Евпатиевич не стал. Он еще раз поклялся Дидом и Долей хранить в тайне все, о чем они тут говорили, пожелал Хорсу, чтобы вторая половина ворожейской лепешки не пропала втуне, а его строптивая невестка все-таки одумалась и пришла в Ладонь на широкий двор ягна, и направился домой.
В эту ночь Година долго не спал. Все слушал, как на других полатях ворочался и тяжело вздыхал Волькша. Знал ли его сын о «тайном сватовстве»? А если знал, то надо ли посвящать его в замысел волховы? Ничего не сказала про это ворожея. Может, забыла? Или ведала доподлинно, что не делился Ольгерд своим сокровенным даже с задушевным приятелем? Отчего же тогда у Волкана в глазах такая маета? Не было у Годины ответов на эти вопросы. Вот ведь тоже незадача – томиться бессонницей из-за чужого балбеса и своего дитяти…
– Что с тобой, Варглоб? – ласково спросила Ятва по-латготски.
– Грустно мне, матушка, – по-венедски ответил Волкан и плотнее прижался к материнским коленям.
– Отчего грустишь, соколик? – спросила Ятва, ероша русые и прямые, как у Готтина, волосы сына.
– Да так… – не особо торопился он с ответом.
В светелку вошел Година. Волькша отпрянул от матери: негоже такому детине за мамкин подол держаться.
Година с тревогой посмотрел на своего среднего сына. С того самого дня, когда даже его хваленого красноречия не хватило на то, чтобы уговорить олоньскую девицу-сиротинушку пойти в жены к Ольгерду Хорсовичу, что-то неладное творилось в его доме. На первых порах он думал, что это его гложет гордыня: ведь ни «да» ни «нет» не сказала свату карелка. Где же это такое видано?! Но, перестав кручиниться и тайком покусывать ус, увидел Година, что не вернулась в его дом прежняя радость и благодать. Вроде как чада и домочадцы сыты, приласканы, и все же точно зависла над их полем тучка, точно кружит над их гнездом темная птица, застит Ярилов лик.
Ятва – баба мудрая. Поспрашивала денек, что стряслось, и куда это они с Ладой и обоими старшими мужиками Хорсова рода хаживали ни свет, ни заря, и отчего вернулись, точно киселя в рот набравши. Ответа не получила и успокоилась. Знать, мужицкое дело. И раз супруг сам не сказывает, так лучше и не знать вовсе. Нутром чуяла – их семьи это не касается, Хорсова затея, а что не сладилось, так ведь всякое в жизни бывает.
Детвора, та и вовсе ничего не заметила. Как играла в бирюльки, так и играет. На отцовскую кручину они, конечно, тоже косились, но стоило ей истаять, тут же забыли про нее.
И вот только Волкан вел себя как-то странно. Сидел за столом, смотрел исподлобья. Глазами своими волчьими сверлил, точно ждал, что у отца на лбу руны проступать начнут, а он их будет, как грамотку берестяную, читать. Година и в прежние-то времена неохоч был чужие сокровения рассказывать, а про тайное Ольгердово сватовство он и подавно клятву дал никому ни слова не говорить. Оно и понятно: посвататься в обход венедок к иностранной девке, а в ответ получить шиша болотного – да за такое острые языки запросто со свету сживут. А Волькша все смотрел и смотрел, словно ждал, что отец начнет в чем-то каяться. И чем ближе к сроку, что назначила олоньская девица Ольгерду, тем холоднее и требовательнее становился взгляд серых Волькшиных глаз. Может, сам Хорсович проговорился? Но почему тогда в глазах Годиновича столько тоски? Пусть даже они с Олькшей и приятели, пусть даже и друзья не разлей вода, но за что же отца пенять в неудачном посольстве? Большего, чем сделал Година как Олькшин сват, сам Радомысл не смог бы совершить. Кто же виноват, что приглянулась Хорсовичу такая сумасбродная девка. Година тут ни при чем.
Вечером на шестой день после странного сватовства Лада попросила Годину прийти к ней. Зачем, не сказывала. Редко кого Волхова в дом зовет, а уж если кликнет, то, знать, по большой надобности. Споро собрался Евпатиевич и пошел.
В доме ворожеи пахло сушеными травами, ягодами и грибами. Но ни бубнов, ни посохов, ни другой чародейской утвари, на которую так падки прочие Перуновы слуги, на стенах не было. Зайди сюда кто чужой, даже и не догадался бы, что попал в дом волховы, от одного упоминания имени которой благоговением наполнялись сердца всех сущих в Южном Приладожье.
На столе стоял кувшин с медовым сбитнем и блюдо с ржаными душистыми лепешками. За столом уже сидел Хорс.
– Ну, что будем делать, сватушки? – спросила Лада, едва Година пригубил свою чашу и преломил лепешку.
– А что такое? – спросил ягн. Лицо его было мрачно, но на словах он хотел казаться куда бодрее, чем выглядел.
– Ой, лукавец, – покачала головой Волхова. – Тебе ли не знать, что не придет завтра в Ладонь олоньская охотница? Не бывать в твоем доме иноземной свадьбе, Хорс.
– Ано почему это? – захорохорился отец Олькши. – Завтра еще только грудень кончается. Может, еще и придет.
– Добро бы так, – отвечала ему Лада. – Да только надумай Кайя к Ольгерду в жены пойти, объявилась бы она в Ладони на следующий день или, на крайность, через день после того, как мы от нее ушли. Не простила она его… Или не захотела свой опозоренный Лемби в твой дом приносить. Такое тоже может статься.
– Не простила? – вмешался Година. – За что это девица Олькшу прощать должна была? Что-то я про такое дело в первый раз слышу.
Ворожея удивленно подняла брови и посмотрела на Хорса. Тот умоляюще воззрился на Волхову, но не выдержал взгляда синих глаз и уронил повинную голову.
– То дело прошлое, – сказала Лада. – Может, тебе, Година, о том лучше и не ведать. Прошлой зимой чуть не напакостил Олькша в ее доме. Твой сын не дал. Обошлось. Только Кайя той обиды не простила. Еще в прошлый просинецпросила она меня передать Олькше, чтобы он ее не искал и не добивался. Но я видела, что не от сердца она говорит. Может, если бы твой сын, Хорс, меня да гордыню свою тогда не послушал, а пошел бы к ней, упал в ноги, то и простила бы она его. Но он решил ее богатством взять, сапогами варяжскими очаровать, полями озимыми завлечь. Только она не венедка, чтобы от богатства глаза косели. Ее род завсегда гордо стоял особняком. Лук да стрелы, честь да правда – вот и все олоньское богатство. И отец ее Хатти таким был. И она такая же. Зря я вообще согласилась отвести вас к ее дому…
В светелке наступила тишина. В очаге потрескивали дрова. Вода в медном котелке медленно закипала.
– Даже и не проси, Хорс, – по одному взгляду угадала Волхова мысль могучего ягна. – Ты же знаешь, что я приворотов никогда не делала и делать не буду. Была бы она ему женой и начала бы на супружеском ложе в отказ идти, тут я бы еще помогла. А так, вольную птицу дурманом в клеть ловить, – да я через такие дела всю силу потеряю. Кто вас тогда лечить-выхаживать будет?
Соврала или нет ворожея про растрату сил на неправые дела, но только Хорс возражать не стал. Еще в доме на деревьях он понял все. И то, какой знатной парой могли бы стать Олькша и Кайя. И то, как рвутся друг к другу их сердца, но лежит между ними Ольгердов похотливый наскок, точно непроходимая топь, грязная трясина, которую не вычерпаешь и не осушишь. Надеялся он, что переможет его сын прежний срам домовитостью и солидностью, нажитыми ради Кайи. Година в том как мог – помог, земной ему поклон. Уж так он жениха расписал, что хоть перед вечем в князья набивайся. Да только все не впрок. Не впрок.
– Что делать-то будем, сватушки? – еще раз повторила свой изначальный вопрос ворожея.
– Ты о чем? – искренне недоумевал Година.
– Пройдет завтра, и Ольгерд опять головой в бурьян свернется, – сказала Волхова безжалостную правду. – Как бы беды не натворил.
– Так он же вроде за ум взялся… – начал было Хорс, но вновь встретился глазами с Ладой и поник головой. Он и сам с ужасом думал о завтрашнем вечере: что будет, если Кайя не придет. Могучий ягн терялся в догадках о том, как поведет себя его старший сын. Одно было ясно: если Ольгерд опять ударится в драки и ссоры со всей округой, это ляжет несмываемым пятном на его дом. Венеды, которые все лето привечали его, как мудрого отца и толкового пестуна, сумевшего исправить непутевого отпрыска, отвернутся от него надолго, если не навсегда.
– Может быть, она все-таки придет… – вздохнул Хорс. – Лучше бы она пришла…
– Лучше бы она пришла, – согласилась Лада. – Но скорее завтра растает весь снег, чем олоньская охотница придет в жены к тому, кто…
Година аж приоткрыл рот: еще слово – и волхова могла проговориться о том, какую именно пакость учинил Ольгерд в доме карелки. Но Лада вовремя спохватилась, и тайна так и осталась тайной. Неужели придется выспрашивать у Волькши? Но как выведать у сына одну тайну и не выдать при этом другую, которую охраняет его же, Годины, суровая клятва?
– Ну же, услышу я сегодня слова мужей и отцов? Или так и будете мямлить: «если бы да кабы»? – обратилась Лада к венеду и ягну.
В ответ оба потупились.
– Что ж… – покачала головой Волхова. – Видать, Велес с Радомыслом сегодня где-то в других местах вечеряют. Ну, раз уж нет у вас в головах ни однюсенькой мыслишки, как женишка нашего от беспутства горестного уберечь, будете делать все, как я скажу. Уж не обессудьте, ежели не по вкусу будет похлебка. Но раз уж мы ее заварили, нам и хлебать.
С этими словами ворожея запалила лучину и удалилась в потайную клетушку, в которую никогда не входил никто, кроме самой Лады и ее племянницы Рады. Судя по тому, как быстро она вернулась, все горшочки, мешочки и сверточки были у нее приготовлены загодя.
– Дам я тебе, Хорс, кувшинчик сбитня, – сказала Лада, бросая в кипящую воду стебли и корешки каких-то трав. – Как домой придешь, так распейте его вместе с Ольгердом. Скажешь ему, что это я прислала. Для пригожести жениховой.
Ягн с ужасом взирал, как Волхова кидает в котелок кусочки коры и сушеных грибов. Знал, что дурного Лада не сделает, но все равно холодная змея страха елозила по сердцу. Какой ни есть, а все же родное чадо, кровинушка-детинушка.
– Да не бойся ты, рыжая башка, – успокоила его ворожея. – Ведь другого пути спасти Ольгерда от бузы вы не придумали, так что не сомневайся и не скорби. Надо так. Уразумел?
Хорс тряхнул кудлатой головой и осушил свою чашу хмеля. Година последовал его примеру.
– Кроме сбитня, дам тебе ржаную лепешку. Поутру, как проснешься, съешь от нее половину. А вторую береги пуще, чем Стратимврата Ирия. Буде придет ваша карелка, тут же скорми вторую половину сыну. Ну а коли нет… А коли нет, так завтра к вечеру станет Ольгерд квелый да сонный, как рак в конце листопада. Ни жив, ни мертв. Точно в киселе плавает. Проспит он опосля того несколько дней, а как проснется, так все у него в голове будет словно за густым туманом. Что вы ему скажете, то вспомнит, а что утаите, о том и не догадается. Нас трое было сватов, нам эту тайну и беречь.
Теперь только Година понял, для какой надобности зазвала его Лада-волхова. Да, не веселое ремесло чужие тайны в тенетах души хоронить, но раз уж согласился участвовать в этой затее, кривиться и ломаться негоже.
Дожидаться, пока сготовится зелье, Евпатиевич не стал. Он еще раз поклялся Дидом и Долей хранить в тайне все, о чем они тут говорили, пожелал Хорсу, чтобы вторая половина ворожейской лепешки не пропала втуне, а его строптивая невестка все-таки одумалась и пришла в Ладонь на широкий двор ягна, и направился домой.
В эту ночь Година долго не спал. Все слушал, как на других полатях ворочался и тяжело вздыхал Волькша. Знал ли его сын о «тайном сватовстве»? А если знал, то надо ли посвящать его в замысел волховы? Ничего не сказала про это ворожея. Может, забыла? Или ведала доподлинно, что не делился Ольгерд своим сокровенным даже с задушевным приятелем? Отчего же тогда у Волкана в глазах такая маета? Не было у Годины ответов на эти вопросы. Вот ведь тоже незадача – томиться бессонницей из-за чужого балбеса и своего дитяти…
Возвращение Рыжего Люта
Утро было тяжелым и пасмурным, как только может быть тяжелым и пасмурным утро последнего дня грудня. Сырые тучи спустились почти к самой земле. То ли обледенелый туман окутал окрестности, то ли мелкая снежная морось медленно сыпалась с неба, то ли сами тучи утюжили брюхом припорошенную стерню.
Волькша лежал с закрытыми глазами и старался рассмотреть, что ждет его сегодня. Он так хотел увидеть «правильный выстрел», но «цель» двоилась и убегала от него двумя разными тропинками.
Если Кайя сегодня придет в Ладонь, то все его подозрения относительно ее чувств к Олькше окажутся верными. Если же до конца дня она не появится, это будет означать лишь то, что она не смогла простить Ольгерду зимней несдержанности. В любом случае Волькша останется для нее названым братом, и только. Разница заключалась лишь в том, станет ли она женой Хорсовича и его, Волкана, соседкой или же еще какое-то время побудет охотницей, пока не просватает ее какой-нибудь карела или ижора и не увезет к себе на засеку доить коров и квасить ему бесподобный кауравали. Ни один из этих исходов не грел Годиновичу сердце. Оставалось уповать на Мокошь и просто пережить этот пасмурный день.
Как назло, первым, кого Волькша встретил, выйдя из дома, был Ольгерд. Глаза его блестели, на красных, как рябина, губах то вспыхивала, то гасла глуповатая улыбка. Годинович хотел пройти незамеченным, но Олькша радостно заголосил, увидев приятеля, и… полез обниматься.
– Волькша, Волькша, до чего же мне хорошо! – лепетал он. И заглянув в его оловянные глаза, Вольк увидал, что верзила не дурачится: от счастья Ольгерд был готов расцеловать весь мир.
– Куда ты идешь, братка? – спросил Хорсович.
«Братка» отдал бы все на свете за одну весомую причину, по которой он вышел из дома и, главное, по которой он может отказаться от разговора с добродушным соседом.
– Побудь со мной, Волькша, – задушевно попросил Ольгерд, и от этой задушевности Годиновичу стало и вовсе не по себе. Таких слов его рыжий бедовый приятель не произносил никогда в жизни. Ни в хвори, ни во здравии.
Как же обрадовался Волькша, когда из дома вышла Ластя и, направляясь в курятник, бросила скорее для порядка, чем с умыслом:
– Помочь не хочешь?
– Олькша, ты уж извини, – соврал Волкан. – Не обессудь. Еще третьего дня обещал матери помогать Ласте в курятнике.
– Кур, что ли, щупать? – спросил верзила, но в голосе его не было и намека на то ехидство, с которым обычно язвил Рыжий Лют.
Как же так получилось, что летом они могли не встречаться целыми седмицами, а в день, когда без особой надобности на улицу и выходить-то не хотелось, Волькша натыкался на Ольгерда снова и снова? Может быть, это происходило оттого, что их обоих тянуло к воротам Ладони, как волосы к янтарному гребню? А может быть, это Мокошь издевалась над парнями?
По мере того как бесконечный день ожидания перетекал в моросящий предзимний вечер, душа Волькши наполнялась летним стрекотанием кузнечиков. Он то и дело ловил себя на том, что уголки его губ приплясывают, как лодка на озерной волне.
– Чему ты улыбаешься, Варглоб? – спросила Ятва, когда он носил дрова для приготовления вечерней трапезы. А он и не думал улыбаться. Не с чего.
Ольгерд, напротив, напоминал прогоревший костер. Ближе к вечеру краски сошли с его лица. Даже веснушки выцвели и стали какими-то сизыми. Он тихо стоял, прислонившись спиной к городецкому частоколу, и смотрел в пустоту. В сгустившихся сумерках Хорс нашел его сидящим на земле. Не говоря ни слова, ягн поднял сына на ноги и увел домой.
На следующий день Удька забежала за Ятвилей, чтобы позвать Годиновну играть.
– Как там Олькша? – как бы между дел спросил Година. – Что-то я его сегодня не видел…
– Дрыхнет этот бирюк. Храпит, аж посуда на кухнеходуном ходит, – не полезла за словом в карман сестра Ольгерда.
«Видать, работает ворожейское зелье, – подумал Година. – Может, оно и лучше так. Может, достанет у Хорса хитрости обратить Олькшино беспамятство к его же пользе».
Как именно это сделать, Година не знал. Да и не его это была печаль.
Когда Ольгерд не проснулся и на следующее утро, Умила всполошилась и послала Пекко за волховой. Та пришла и осмотрела спящего самым тщательным образом. Байка про дремотного клопа, которую Лада состряпала, дабы скрыть свою ворожбу, была так достоверна, что вся Ладонь поверила в нее сразу и безоговорочно. К дому ворожеи потянулись соседи просить травы, которой она выводила вредоносного клопа из Хорсова дома. В итоге запасы пижмы у волховы сильно поистощились. И то верно говорят: хитрости без потрат не бывает.
До самых Коляд Олькша оправлялся «от укуса дремотного клопа». Ладонь втихаря надрывала животики, слушая рассказы Удьки о том, как она «учит своего брата уму-разуму».
Хорс решил, что ворожейская затея удалась на славу. За «излечение» он отнес Ладе заднюю ногу от забитого на Коляды кабанчика. От лицезрения расслабленного лица Ольгерда, от того, как безропотно тот выполнял просьбы и поручения, нехитрая задумка поселилась в голове могучего ягна: а что как взять да обженить сына. Вспомнились ему разговоры окрестных мужиков, что приходили править Рыжего Люта год назад. Может, и вправду распашет Олькша девичью новь да так пристрастится к супружеской орати, что, даже оправившись от ворожейского сбитня, останется верным мужем и знатным самоземцем, каковым он так старался стать в минувшее лето.
Выбрал Хорс девку по своему разумению. Милицей ее кликали. Коса до пят. Глаза – как небушко. А статна так, что завидки берут. Такую в руках стиснуть – и то сладко, а нежить можно день-деньской – и то мало будет. И забава, и услада, и хозяйка каких поискать – тиха как агнец, ласкова как горлинка, а кашеварит – пальчики оближешь.
Родичи девки как услышали от Хорса о его задумке, так в самую землю ему и поклонились, поскольку было у них в семье пять девчонок и только последний мальчоночка.
Слух о грядущем сватовстве разнесся по городцу, как пламя по сеннику. Все что ни есть соседи одобрили намерение ягна. Дескать, давно этого ждали, гадали только, кому из ладонинских невест выпадет эта завидная доля.
И только Волькша недоумевал. Как же мог Ольгерд так быстро отказаться от своей желанной Кайи, ради которой он почти год ломал и переделывал свой буйный нрав? Как же он, Рыжий Лют, который в прежние времена и слова поперечного не пропускал – тут же лез на рожон, – мог просто взять и заснуть в тот день, когда обращалось в прах его заветное желание обладать олоньской девой-охотницей? Дремотный клоп, конечно, напасть диковинная, но все равно что-то в былице о новом сватовстве Хорсовича казалось Волькше нелепым.
Может, от этих мыслей, а может, оттого, что когда-то он приходился Олькше лучшим приятелем и никто не знал рыжего верзилу лучше, чем Волькша, Годинович был единственным человеком в городце, который не удивился тому, что за день до сватовства Ольгерд пропал из дома.
Тут уж как рассудить. Можно сказать, что всему виной длинный Удькин язык, а можно все списать на ту страсть, с которой Хорс доказывал, что он, пришлый ягн, стоит вровень с самыми крепкими венедскими хозяевами. Ведь покупка сыну варяжских сапог с каблуками была его затеей. Хотел он, чтобы все видели, как широк его двор, как много у него в хозяйстве всякой прибыли, что смог он купить гостинец, за который просили цену коровы.
После неудачного похода к дому на деревьях сапоги эти были намазаны птичьим жиром, набиты соломой, завернуты в рогожку и убраны куда подальше. Думалось – до свадьбы, оказалось – до другого сватовства.
Как ни старался Ольгерд избежать огласки своего намерения жениться на инородке, утаить приснопамятные сапоги он не сумел. В день похода к Кайе он обувался хоть и в рань-раньскую, но все равно в доме, вот Удька спросонья и углядела-таки знатную обнову брата. Пришлось Хорсу посулить ей шелковых лент в обмен на молчание.
За стенами отчего дома Удька тайну хранила крепче могилы, но когда до сватовства к Милице осталось три дня, сестренка возьми да и спроси брата:
– Олькша, ты свататься в сапогах пойдешь али отцу покрасоваться дашь?
– Какие сапоги, Удька? – чуть приподнял бровь Ольгерд. Об отцовском гостинце, как и обо всем, что с ним связано, он после ворожейского сбитня, понятное дело, запамятовал.
– А ты что, клоп тебя закусай, забыл, что ли, как в конце грудня куда-то спозаранку с отцом ходил? Ты еще сапоги варяжские напялил, точно вы на княжеский двор шли пиры пировать. Отче велел мне про то помалкивать…
Волькша лежал с закрытыми глазами и старался рассмотреть, что ждет его сегодня. Он так хотел увидеть «правильный выстрел», но «цель» двоилась и убегала от него двумя разными тропинками.
Если Кайя сегодня придет в Ладонь, то все его подозрения относительно ее чувств к Олькше окажутся верными. Если же до конца дня она не появится, это будет означать лишь то, что она не смогла простить Ольгерду зимней несдержанности. В любом случае Волькша останется для нее названым братом, и только. Разница заключалась лишь в том, станет ли она женой Хорсовича и его, Волкана, соседкой или же еще какое-то время побудет охотницей, пока не просватает ее какой-нибудь карела или ижора и не увезет к себе на засеку доить коров и квасить ему бесподобный кауравали. Ни один из этих исходов не грел Годиновичу сердце. Оставалось уповать на Мокошь и просто пережить этот пасмурный день.
Как назло, первым, кого Волькша встретил, выйдя из дома, был Ольгерд. Глаза его блестели, на красных, как рябина, губах то вспыхивала, то гасла глуповатая улыбка. Годинович хотел пройти незамеченным, но Олькша радостно заголосил, увидев приятеля, и… полез обниматься.
– Волькша, Волькша, до чего же мне хорошо! – лепетал он. И заглянув в его оловянные глаза, Вольк увидал, что верзила не дурачится: от счастья Ольгерд был готов расцеловать весь мир.
– Куда ты идешь, братка? – спросил Хорсович.
«Братка» отдал бы все на свете за одну весомую причину, по которой он вышел из дома и, главное, по которой он может отказаться от разговора с добродушным соседом.
– Побудь со мной, Волькша, – задушевно попросил Ольгерд, и от этой задушевности Годиновичу стало и вовсе не по себе. Таких слов его рыжий бедовый приятель не произносил никогда в жизни. Ни в хвори, ни во здравии.
Как же обрадовался Волькша, когда из дома вышла Ластя и, направляясь в курятник, бросила скорее для порядка, чем с умыслом:
– Помочь не хочешь?
– Олькша, ты уж извини, – соврал Волкан. – Не обессудь. Еще третьего дня обещал матери помогать Ласте в курятнике.
– Кур, что ли, щупать? – спросил верзила, но в голосе его не было и намека на то ехидство, с которым обычно язвил Рыжий Лют.
Как же так получилось, что летом они могли не встречаться целыми седмицами, а в день, когда без особой надобности на улицу и выходить-то не хотелось, Волькша натыкался на Ольгерда снова и снова? Может быть, это происходило оттого, что их обоих тянуло к воротам Ладони, как волосы к янтарному гребню? А может быть, это Мокошь издевалась над парнями?
По мере того как бесконечный день ожидания перетекал в моросящий предзимний вечер, душа Волькши наполнялась летним стрекотанием кузнечиков. Он то и дело ловил себя на том, что уголки его губ приплясывают, как лодка на озерной волне.
– Чему ты улыбаешься, Варглоб? – спросила Ятва, когда он носил дрова для приготовления вечерней трапезы. А он и не думал улыбаться. Не с чего.
Ольгерд, напротив, напоминал прогоревший костер. Ближе к вечеру краски сошли с его лица. Даже веснушки выцвели и стали какими-то сизыми. Он тихо стоял, прислонившись спиной к городецкому частоколу, и смотрел в пустоту. В сгустившихся сумерках Хорс нашел его сидящим на земле. Не говоря ни слова, ягн поднял сына на ноги и увел домой.
На следующий день Удька забежала за Ятвилей, чтобы позвать Годиновну играть.
– Как там Олькша? – как бы между дел спросил Година. – Что-то я его сегодня не видел…
– Дрыхнет этот бирюк. Храпит, аж посуда на кухнеходуном ходит, – не полезла за словом в карман сестра Ольгерда.
«Видать, работает ворожейское зелье, – подумал Година. – Может, оно и лучше так. Может, достанет у Хорса хитрости обратить Олькшино беспамятство к его же пользе».
Как именно это сделать, Година не знал. Да и не его это была печаль.
Когда Ольгерд не проснулся и на следующее утро, Умила всполошилась и послала Пекко за волховой. Та пришла и осмотрела спящего самым тщательным образом. Байка про дремотного клопа, которую Лада состряпала, дабы скрыть свою ворожбу, была так достоверна, что вся Ладонь поверила в нее сразу и безоговорочно. К дому ворожеи потянулись соседи просить травы, которой она выводила вредоносного клопа из Хорсова дома. В итоге запасы пижмы у волховы сильно поистощились. И то верно говорят: хитрости без потрат не бывает.
До самых Коляд Олькша оправлялся «от укуса дремотного клопа». Ладонь втихаря надрывала животики, слушая рассказы Удьки о том, как она «учит своего брата уму-разуму».
Хорс решил, что ворожейская затея удалась на славу. За «излечение» он отнес Ладе заднюю ногу от забитого на Коляды кабанчика. От лицезрения расслабленного лица Ольгерда, от того, как безропотно тот выполнял просьбы и поручения, нехитрая задумка поселилась в голове могучего ягна: а что как взять да обженить сына. Вспомнились ему разговоры окрестных мужиков, что приходили править Рыжего Люта год назад. Может, и вправду распашет Олькша девичью новь да так пристрастится к супружеской орати, что, даже оправившись от ворожейского сбитня, останется верным мужем и знатным самоземцем, каковым он так старался стать в минувшее лето.
Выбрал Хорс девку по своему разумению. Милицей ее кликали. Коса до пят. Глаза – как небушко. А статна так, что завидки берут. Такую в руках стиснуть – и то сладко, а нежить можно день-деньской – и то мало будет. И забава, и услада, и хозяйка каких поискать – тиха как агнец, ласкова как горлинка, а кашеварит – пальчики оближешь.
Родичи девки как услышали от Хорса о его задумке, так в самую землю ему и поклонились, поскольку было у них в семье пять девчонок и только последний мальчоночка.
Слух о грядущем сватовстве разнесся по городцу, как пламя по сеннику. Все что ни есть соседи одобрили намерение ягна. Дескать, давно этого ждали, гадали только, кому из ладонинских невест выпадет эта завидная доля.
И только Волькша недоумевал. Как же мог Ольгерд так быстро отказаться от своей желанной Кайи, ради которой он почти год ломал и переделывал свой буйный нрав? Как же он, Рыжий Лют, который в прежние времена и слова поперечного не пропускал – тут же лез на рожон, – мог просто взять и заснуть в тот день, когда обращалось в прах его заветное желание обладать олоньской девой-охотницей? Дремотный клоп, конечно, напасть диковинная, но все равно что-то в былице о новом сватовстве Хорсовича казалось Волькше нелепым.
Может, от этих мыслей, а может, оттого, что когда-то он приходился Олькше лучшим приятелем и никто не знал рыжего верзилу лучше, чем Волькша, Годинович был единственным человеком в городце, который не удивился тому, что за день до сватовства Ольгерд пропал из дома.
Тут уж как рассудить. Можно сказать, что всему виной длинный Удькин язык, а можно все списать на ту страсть, с которой Хорс доказывал, что он, пришлый ягн, стоит вровень с самыми крепкими венедскими хозяевами. Ведь покупка сыну варяжских сапог с каблуками была его затеей. Хотел он, чтобы все видели, как широк его двор, как много у него в хозяйстве всякой прибыли, что смог он купить гостинец, за который просили цену коровы.
После неудачного похода к дому на деревьях сапоги эти были намазаны птичьим жиром, набиты соломой, завернуты в рогожку и убраны куда подальше. Думалось – до свадьбы, оказалось – до другого сватовства.
Как ни старался Ольгерд избежать огласки своего намерения жениться на инородке, утаить приснопамятные сапоги он не сумел. В день похода к Кайе он обувался хоть и в рань-раньскую, но все равно в доме, вот Удька спросонья и углядела-таки знатную обнову брата. Пришлось Хорсу посулить ей шелковых лент в обмен на молчание.
За стенами отчего дома Удька тайну хранила крепче могилы, но когда до сватовства к Милице осталось три дня, сестренка возьми да и спроси брата:
– Олькша, ты свататься в сапогах пойдешь али отцу покрасоваться дашь?
– Какие сапоги, Удька? – чуть приподнял бровь Ольгерд. Об отцовском гостинце, как и обо всем, что с ним связано, он после ворожейского сбитня, понятное дело, запамятовал.
– А ты что, клоп тебя закусай, забыл, что ли, как в конце грудня куда-то спозаранку с отцом ходил? Ты еще сапоги варяжские напялил, точно вы на княжеский двор шли пиры пировать. Отче велел мне про то помалкивать…