Сверху, из президиума, Феклюнин поискал кого-то в зале, нашел и сделал утвердительный кивок. Это были Комов с Суховым, занявшие места в первом ряду, перед сценой, оба терпеливые, присмиревшие. Скачков понял, что Комов все еще чего-то ждет, надеется на перемену. «Мертвое дело», – подумал он и пожалел его.
   Стоя перед затихшим залом, Ронькин опускал глаза в лежащий на столе листок и говорил, что сегодняшний небывалый наплыв народа в клуб лучше всяких слов доказывает любовь поклонников футбола к своей команде, о том, что все успехи, а также и все неполадки в команде близки не только заводу, депо, дороге, а и городу, области…
   В коридор, где, прислонившись к стенкам, прохлаждались Скачков и старик Рукавишников, выбрался Поляков. Скачков не заметил, когда он проходил на сцену. Пригибаясь, Поляков скатился по ступенькам и тут дал волю кашлю. Его согнуло, рвало грудь. Тыкаясь в карманы кителя, он достал кисет со своим крепчайшим самосадом, Максим Иванович помог ему скрутить цигарку и поспешно чиркнул спичкой.
   – Фу-у… – с облегчением вздохнул Поляков, утирая глаза. – Пропасть можно.
   Затягиваясь раз за разом, он пропитывался едким дымом и оживал.
   Наблюдавшему Скачкову Максим Иванович пояснил:
   – Война, зараза. Прывыкли горло драть. Веревки курили, конский, извини за выражение, навоз. Смерть без курева – лучше хлеба не надо.
   Скачков помнил, что в поселке Полякова недолюбливали за характер – скрипучий был старик, каждой дыре гвоздь. Но мать с ним как-то ладила. Они там все, многолетние соседи, ладили между собою – сжились, притерпелись.
   Поглаживая грудь, Поляков затягивался реже, стал прятать цигарку в рукав и отгонять дым от двери, – Максим, это какой такой Ронькин? Он не с дистанции, случаем?
   – Не-е, – пренебрежительно, поморщился Максим Иванович. – Откуда-то… так. Не наш.
   Потушив окурок, Поляков поискал куда бы его бросить, смял в пальцах и сунул в карман. Собираясь обратно на сцену, он спросил Скачкова:
   – Вместо Комова, гляжу, Соломина взяли. Это чей же Соломин? Не того, что в литейном? Его, кажись, парнишка.
   Этого Скачков не знал. Соломин и Соломин. Играет парнишка, растет, а откуда он, кто его родители, – ему и в голову не приходило разузнать.
   Когда Поляков поднялся и, пригибаясь, стал пробираться на свое место, Максим Иванович кивнул ему вслед:
   – Тезка твой. Не знал?
   Скачков не понял, и старик пояснил, что до войны Поляков играл в заводской футбольной команде правого хавбека.
   – Да ну? Полузащитника?
   – Ну, это теперь так – полузащитник. А раньше, в наше время, хавбек.
   – И что… ничего играл?
   Этого морщинистого перхающего старика в кителе и в пузырястых брюках трудно было представить молодым, голоногим, бегущим по зеленому газону поля.
   – Ты что же: думаешь, в наше время тележному колесу молились? Все было.
   – А вы, Максим Иваныч? Не играли?
   – И я! А что тут такого? Что я, рыжий? Знаменитым, правда, не был, но молодым-то был!
   – За «Локомотив»?
   – Ну уж… за «Локомотив», За депо я играл. Но – ничего играли. Еще сейчас где-то грамота за первое место валяется.
   – А он? – спросил Скачков о Полякове.
   – Ну, – он! Вот он за «Локомотив» играл. И как еще играл, брат! Ударище такой был, что дай бог нынешним. Сейчас уж так не бьют, как он бил. Камеры не выдерживали, покрышки лопались!
   Скачков погасил усмешку и, чтобы прикрыть лицо, стал чесать переносицу.
   – Наколку надо было на коленке сделать: «Убью – не отвечаю». Максим Иванович обиделся:
   – Давай, давай! Это ты сейчас на него смотришь. А ты бы тогда на него посмотрел! Из-за него на стадион специально приходили, Девки – гужом… Это у вас сейчас: база, самолеты, премии. А тогда без всего этого обходились и ничего, играли. Выигрывали даже.
   – А в войну?
   – Тебе отец разве не рассказывал? Ну как же? Мы на стадион собрались. Как сейчас помню: с мясокомбинатом должны были играть. И вдруг: радио! Какая тут игра? Все полетело!
   – Да, – посочувствовал Скачков, – в войну не до игры. Старик на это как-то поежился:
   – Знаешь, тоже не совсем… Не до того, конечно. Смену-то редко когда одну стояли, чаще – две. На работу идешь – темно, с работы – опять темно. Но – бывало, знаешь. Бывало. И побегаешь, и постучишь. Мячи, правда, неважные были. Камеры: латаные-перелатанные, покрышки – заплатка на заплатке…
   В зрительном зале неожиданно возникли и, нарастая, затрещали аплодисменты. Потом раздался режущий, как на стадионе, вульгарный свист. Максим Иванович насторожился.
   – Чего это там? Взгляни-ка.
   Одной ногой на ступеньке, Скачков вытянул шею.
   – Иван Степанович вышел.
   – А-а… Давай послушаем.
   Поднялись на сцену, пристроились на свободных стульях. На трибуне, невозмутимо пережидая шум, стоял Иван Степанович, в очках, листал свою тетрадку.
   Ронькин, возвышаясь, стучал карандашом по графину.
   – Дисциплинка, товарищи! – покрикивал он в зал. – Дисциплинку показываете!
   Дождавшись тишины, Иван Степанович внушительно поправил очки. Первой и, пожалуй, основной задачей, сказал он, для команды были физическая подготовка и наигрывание звеньев, стремление в сжатые сроки ликвидировать те пробелы, с которыми пришлось начинать новый сезон. По ряду причин – о них, видимо, следует поговорить особо, «Локомотив» нынче включился в первенство, не завершив всего объема подготовительных работ. А ведь для того, чтобы стабильно и на высоком уровне выступать на протяжении всего сезона, игрок должен быть всесторонне подготовленным – иначе он не сможет противостоять как усталости, так и болезням…
   – Пускай скажет, куда Комова девали? – перебил его громкий голос из глубины зала, из-под балкона.
   Хорошо освещенный Комов, сидевший перед самой сценой, в волнении поправил складку на брюках и долго не мог удобно расположить ноги. На сцене, за столом, Феклюнин перевел взгляд на Рытвина.
   Снова забренчал о графин Ронькин. Иван Степанович убрал с лица очки и утомленным жестом положил на глаза ладонь.
   – О Комове все ясно, товарищи. Каждая команда – это прежде всего коллектив. А коллектив живет по своим законам, по своим правилам, и тот, кто этим законам, этим правилам не отвечает, не подходит, тот, естественно…
   Старик Поляков, сидевший рядом с начальником дороги, внезапно треснул кулаком по столу:
   – Паршивую овечку из стада вон!
   Испугавшись, Рытвин отшатнулся и сбоку воззрился на него. Гневно заворочался и полез платочком за тесный ворот кителя Феклюнин. Ронькин взялся за карандаш, но по графину не стукнул.
   – Сядь, Степаныч, – распорядился Поляков, поднимаясь за красным столом. – Пускай сначала меня послушают.
   Он достал из кармана сложенный лист бумаги, развернул. Все время он смотрел, нацеливался в ту сторону под балкон, откуда перебивали говоривших.
   – Ишь… Кто это там такой горластый завелся? И орет, и орет. Ты где находишься? Или уже в буфете побывал? Родион Васильевич, – обратился он к Рытвину, – не надо бы сегодня буфету торговать. Мы сюда не на гулянку собрались. А то… видали, что делают?
   Подняв листок, он по-стариковски отнес его подальше от глаз, помедлил и снова опустил.
   – Я сейчас… тут один списочек буду читать. И пусть только кто-нибудь… – угрожающе повысил он колючий голос и погрозил под балкон пальцем, – пусть кто-нибудь посмеет тявкнуть, перебить! Да! Потому что список этот… наших же ребят. Физкультурников, футболистов… и других. Да, и других… Их сейчас тут нету, нет! Они остались там – под Сталинградом, Курском, под Берлином… то есть на войне остались и не вернулись, не пришли.
   Потирая горло, он опустил руку с листочком и никак не мог начать читать.
   Установилась тишина, будто всех, кто находился в зале, незримо обступило прошлое, великое и горькое. Какую из семей оно, хоть краем, да не захватило!
   Листок в руке старика Полякова сгибался, он выправил его, и Скачкову был слышен хруст бумаги.
   – Ну… так слушайте.
   Список был длинный, многие фамилии Скачкову помнились по пьедесталу памятника во дворе вагоноремонтного. Старик отчетливо произносил фамилию погибшего, имя, отчество и каждого отделял паузой, так что Максим Иванович успевал не только вспомнить, но и вполголоса сказать: «Вратарь был… Здорово стоял!» или: «Этот ядро толкал… Вот ручищи были!» Скачков ждал, что где-нибудь в конце услышит и фамилию отца, но нет, не услыхал. Потом, когда все расходились, Скачков спросил отцовского помощника и друга, и Максим Иванович не сразу нашелся что ответить.
   – Да ведь как сказать, Геш? Играть, конечно, и он играл, но… не очень, если по правде-то говорить. Мы, бывало, на поле, а он к своей… ну, то есть, к матери твоей. У них там любовь эта самая была – не разлей водой. Молодые же были! Но болеть приходили. Как игра, так и они. Рядышком. Что правда, то правда – ни одной игры не пропускали.
   Старик Поляков, завладев всем залом, кончил читать и долго, при общей траурной тишине, складывал и прятал в карман кителя листок. Садиться он не думал – поискал и нашел, где Иван Степанович. Тот сидел с краю, голова опущена, руки мнут, сворачивают в трубочку тетрадь.
   – А тебе, Степаныч, если отвернуться и забыть обо всем… я бы тебе вот что посоветовал. Кто сам играл, – а ты-то играл, как дай бог всякому!., все мы помним, как ты играл – так вот, кто сам играл, тот знает: хорошо идет команда, так возле нее, как возле ротного котла, прихлебателей невпроворот. И все в обнимку! Но вот попробуй только поскользнуться – попробуй! Куда всех черт и унесет. Ни одного. А потому… – старик язвительно наставил палец в зал, – когда команда выигрывает, это значит – все выигрывают. Ты, ты… все мы! А вот проигрывает всегда только один. Он проигрывает, тренер!
   В общем дружелюбном смехе опять раздался свист, но свист одобрительный, такой, каким болельщики приветствуют забитый гол. Смеялся Иван Степанович, бил тетрадкой по колену, согнутым пальцем прикасался к краю глаза.
   Поляков продолжал стоять и пережидал смех.
   – Играть, ребятки, вам, конечно, трудно придется. Чего и говорить – дома ничью сделали. Без запаса едете. Да и Фохт… И все же надо играть! За них сыграйте, за тех… кто не пришел, не доиграл, остался где-то там… в этой же Австрии самой. Пусть и они помогут вам. Но если уж справитесь и привезете Кубок, так мы его вот, на сцене прямо поставим. Тут вот! И пусть все ходят и смотрят. Пускай знают!
   Последний возглас его потонул в шквале сорвавшихся аплодисментов. Феклюнин завертелся на стуле, обеспокоено полез к Рытвину. Тот, не слушая, дернул щекой, и Феклюнин сразу отсырел, полез за платком. С этой минуты он избегал смотреть в зал, где его караулили тревожные глаза Комова.
   Аплодисменты не стихали долго. Рытвин, улыбаясь, тронул Полякова, тот пригнулся, выслушал и, заартачившись, категорически затряс сухой седой головкой. Щеки у него горели. Рытвин, уступая, снова улыбнулся, перечеркнул и смял лежавший перед ним исписанный листок. Поляков, стеснительно пригибаясь, стал выбираться в коридор, заранее нашаривая кисет и спички.
   Скачков спустился вниз следом за ним. Старик, покуривая, зарылся лицом в сложенные ковшичком ладони.
   Пока он, унимая кашель, с головой закутывался едким дымом, Скачков рассматривал его, точно видел впервые. Бывший футболист… Значит, на самом деле из футбола все-таки уходят, но от футбола – никогда! Вот и старик пронес через всю жизнь свое юношеское увлечение. Память о погибших, список товарищей на сложенном вчетверо листке, «Чаша скорби» на заводском дворе…
   Странное дело, но сегодня, сейчас, мысль об уходе из команды уже не вызывала знакомого стеснения в груди. Жизнь продолжается и за воротами стадиона, и сегодняшняя встреча в старом заводском клубе, где он когда-то ходил, как свой среди своих, толкался, цепляясь за других плечами, точно помогла ему сделать для себя открытие: там, где всегда мерещился тупик, оказывается всего лишь поворот, а за ним вновь открытая, нескончаемо долгая дорога. Эта дорога началась для него еще в тот день, когда Максим Иванович привел его, мальчишку, в огромный, устрашающе шумливый цех (однако нет, сначала были коридоры, комнатки заводоуправления, и там ему запомнились обжигающие батареи отопления – топили на заводе, не жалея, и к батареям было больно прикоснуться). В высоком, перерезанном столбами света цехе в уши Скачкову ударило жужжание станков, там он впервые глотнул машинный теплый запах смазанного железа.
   – Илюшкин сын? – поинтересовался кто-то у Максима Ивановича и удивился, покачал промасленной кепчонкой: – Гляди ты, как время летит! Только по таким огольцам и замечаешь.
   В цехе он был принят, как подросший родственник, которому пришла пора устраиваться в жизни, и ощущение, что он среди своих, среди большой родни, на первых порах очень помогало Скачкову.
   В армии он получил письмо из дома, сестра писала о болезни матери, но просила не беспокоиться, потому что кризис миновал, мать скоро выпишут, а «через завод» уже хлопочется о путевке в санаторий. И эти помощь и забота о семье, когда ему, оставшемуся за отца, пришлось быть далеко от дома, запали в сердце с такой силой, что он уже не знал людей дороже, чем те, с которыми его сроднила семейная рабочая судьба. И потому, когда впоследствии были соблазны перейти в московские команды, он как-то все не мог решиться, всегда что-то мешало, мелочи какие-то – теперь оказывалось, что в мелочах, в зацепках этих, почему он не поддался, был большой глубокий смысл: он оставался дома. Да, здесь все было свое, домашнее, накопленное исподволь по мелочам, по крохам: шершавая ладонь Максима Ивановича, когда он вел его за руку к проходной, жужжание станков и звонкий визг железа по железу, отцовская строка на грани пьедестала и даже давняя мальчишеская память о ремне (был, состоялся как-то в детстве и такой обидный эпизод).
   Да, с железною дорогой, с депо, с заводом у Скачкова, как и у многих в городе, связана вся жизнь: родные стены…
   Бродя в пустынном темном коридоре, Скачков прильнул к какой-то запертой двери и через щель увидел тот же зал, но сбоку. На трибуне он узнал почетного машиниста со звездой Героя на сером кителе. Машинист доказывал, что сам он, когда ведет состав, не переносит рядом с собою никаких подсказчиков, да к нему в такое время никто и сунуться не смеет. И он хорошо понимает тренера, к которому под локоть лезут и пихают всяк, кому только не лень. Примечательно, что никто из людей, заседающих на «чистилищах», не несет никакой практически ответственности за команду. Так не оставить ли в покое человека, на чьих плечах такая ответственность лежит целиком и полностью? «Суп должна варить одна хозяйка, – тогда с нее и спрос за качество!»
   Постепенно выступления стали мельчать. Начались жалобы, что «Локомотив» за последние годы ни разу не сыграл на заводском стадионе, что для болельщиков-железнодорожников выделяется совсем ничтожное количество абонементов на центральный стадион. Становилось ясно, что официальная часть встречи затянулась. И хоть желающих взобраться на трибуну прибывало, нетерпеливо, наперегонки тянулись руки, требуя: «Дай же, дай и мне сказать!», и зал все более гудел и возбуждался, все же Ронькин, притворно ужасаясь, изобразил, что глохнет и теряет голову, потом простер над залом руки и зычным голосом распорядителя провозгласил начало танцев. Тотчас вспыхнул свет, грянул истомившийся оркестр и в несколько распахнутых дверей из зала повалил смеющийся народ…
 
   До отлета оставалось два дня.
   Скачков получил разрешение позвонить и взял ключ от комнаты, где находился телефонный аппарат.
   В комнате распахнуто окно, прохладно. Забрав аппарат на колени, он уселся так, чтобы задрать ноги на спинку кресла, – после тяжелых тренировок уставшее тело просилось в какие-то изломанные позы. Но главное, конечно, ноги, – натруженные ноги требовали покоя, и футболисты задирали их повыше, как бы выцеживая из них копившуюся усталость.
   Набирая номер, он представил, как загремит сейчас звонок в тишине городской квартиры. Кто подойдет: Клавдия, Софья Казимировна? А может быть, Маришка подбежит? В клубе он в тот вечер не нашел ни Клавдии, ни Звонаревых. Неужели Звонарев так осрамился: не раздобыт билетов?
   – Да нет, мы приезжали, – сказала Клавдия, лениво растягивая слова: чем-то недовольная.
   – Не пробились? Поздновато, наверное, приехали.
   – Да нет, не поздновато. Минут за двадцать.
   «Что произошло?» Клавдия явно тяготилась разговором.
   – Жаль, – сказал он. – А я искал.
   – Уж будто! – заметила Клавдия. – И никакие знакомые тебе не помешали?
   «Ах, вот оно что!» Скачков усмехнулся. Теперь ясно, откуда у нее эта затаенная, прикопленная к разговору обида.
   – Брось, – сказал он. – Подумаешь: увиделись, сказали пару слов… Ты слышишь? Чего ты молчишь?
   – Надеюсь, перед отъездом ты домой заглянешь? «Сердится… Все еще сердится!»
   – В общем-то, конечно, – уверенно пообещал он. – Нас должны отпустить.
   – Ну, хорошо… – Клавдия ждала, когда он попрощается.
   – Маришка здорова?
   – Показательный отец! Лучше бы, папочка, по клубам меньше шлялся, а если уж пошел, так не позорься!
   – Слушай! – возмутился Скачков.
   – Ладно. Увидимся – поговорим, – и Клавдия положила трубку. «Вот еще номера-то!» Скачков отставил аппарат и снял затекшие ноги. Ну что, собственно, случилось, в чем он виноват? А вот же… «Наболтали, видимо, с три короба!»
   В тот вечер в клубе, едва начались танцы, Скачкова отозвала в сторону жена Федора Сухова, бледная, увядшая, работавшая в клубе не то кассиром, не то контролером на дверях. У нее всегда и со всеми наготове один слезливый разговор: жаловаться на мужа, просить, чтобы подействовали, пристыдили. Как будто не стыдили! Скачков покорно слушал, сочувствовал, с преувеличенной готовностью кивал: да, да, конечно… о чем разговор! В душе он понимал, что у нее, у бедной, столько накопилось, столько наболело, что она возненавидела и футбол, и все, что связано с футболом. Как будто футбол был виноват! Но что он мог сделать, чем помочь? Поэтому он извинился, когда из толчеи танцующих его окликнула Женька. Обмахивая счастливое, разгоряченное лицо, она выбралась и стала перед ним, улыбаясь, опустив вниз руки: обрадовалась. Сколько же они не виделись? Да много, очень много, несколько лет. Кажется, с тех пор, как родилась Маришка…
   – Так и не танцуешь? – смеялась она. – Эх ты, голова два уха, полторы извилины.
   Она его поддразнивала с самых первых дней, когда пыталась учить танцевать, но, в отличие от Клавдии, эти же слова звучали не обидно, скорее ласково, любя.
   – Да вот… – он развел руками. – А теперь уж и незачем – правда?
   – Ну да! – запротестовала она. – Старик нашелся! А в тираж выйдешь, чем станешь заниматься? В «козла» лупить?
   Он рассмеялся: о тираже она напоминала еще в то время, когда он только начинал играть за мастеров.
   – В карты научусь, – сказал Скачков. – В преферанс. Тихо и спокойно. От домино у меня голова болит.
   – Маркин все картежничает? – спросила Женька.
   – А чего ему?
   – Недавно встретила его с близняшками. Почему-то не поздоровался.
   – Не узнал, наверное, – вступился Скачков. – Он, когда с дочками, ни на кого не смотрит.
   – Может быть…
   Все-таки она любила его – он знал это прежде, видел и теперь. И, видимо, будет любить. Что-то по-прежнему связывало их, не обрывалось, несмотря на Клавдию, на Маришку, несмотря на то, что и у самой у нее, наверное, после него… Анна Степановна уже называла ее снохой и принимала, как будущего члена семьи. Да и сама Женька была уверена и считала дни… Кто же тогда познакомил его с Клавдией? (Произошло это на матче дублеров, на полупустой западной трибуне). Комов, кажется… или нет, Комова еще в команде не было. Сухов, что ли? Все позабыл.
   С Женькой у них давно установилось что-то похожее на размеренное, спокойное существование прижившихся один к другому супругов. В поездках он о ней и не вспоминал. Она была, она есть и она его обязательно встретит. Совсем иначе стало с Клавдией! Ему хотелось видеть ее все чаще, постоянно, и он бледнел, когда представлял ее с кем-то другим. А она, конечно, бывала с кем-то, не сидела дома у окошечка, когда он уезжал с командой. Матерей обманывают, а уж тетку с ее пасьянсами… Впрочем, из-за тетки-то все и произошло.
   Софья Казимировна не хотела слышать о футболисте, и Скачкову с Клавдией приходилось ловчить, обманывать ее – выручало, что для встреч выдавались редкие вечера после матчей. В том году «Локомотив» заканчивал сезон на выезде, во Львове. Накануне отлета увидеться не удалось – команду не отпустили с базы. Протестовать никто не думал – ребята привыкли, что силы и умение каждого принадлежат команде целиком, и тратить их на что-то кроме поля, значило обкрадывать общую копилку. Утром по дороге в аэропорт Скачков увидел Клавдию из окна автобуса, она ждала на обычном месте возле газетного киоска, под большими висячими часами. Завидев автобус, замахала, потянулась – явно хотела что-то сказать, о чем-то предупредить. Скачков ничего не понял, увидел только, что лицо ее заплакано, тревожно. В окне он успел показать ей скрещенные пальцы – условные знаки о встрече, – и автобус, ударив в лужу на асфальте, пронесся мимо.
   Размышляя о том, что могло случиться, Скачков сжимал кулаки: «Сонька, зараза!»
   Из Львова он дал Клавдии телеграмму, что ждет ее в Батуми: неопределенным отношениям надо было класть конец. Ехать за ней домой он остерегся – была опасность встречи с Женькой. Как было не встретиться? Она – свой человек в доме, а Скачков жил с матерью в старой отцовской квартире. «Потом, – думалось, – потом все устроится само собой». Устроилось. Клавдия вырвалась от тетки и прилетела, с радостью оставила ноябрьский выстуженный город. Когда они вернулись с юга, загорелые, притихшие от значительности того, что произошло, на улицах уже лежал бурый рассыпающийся снег, мороз вцеплялся в лицо и закупоривал дыхание. Он отвез Клавдию к тетке, а сам на той же машине поехал домой. «Но я возьму с собою Соню», – сразу же предупредила его Клавдия. «Разумеется», – рассеянно согласился он, всеми мыслями занятый предстоящим объяснением с матерью.
   В доме все еще было полно Женькой (пока его не было, она приходила каждый день – без пяти минут жена!). Анна Степановна, уязвленная этой скоропостижною женитьбой, сказала только: «Смотри, сын. Сам смотри. Тебе жить, не мне…» Но отчуждение к снохе осталось, особенно в первые дни, и Клавдия этого простить свекрови не могла.
   Для самого Скачкова Женька пролетела и забылась, но он знал (рассказывала Лиза, сестра), что мать и Женька еще долго сохраняли родственные чувства и, когда встречались на улице, в магазине, говорили только о нем.
   Когда родилась Маришка, Женька встретила его при выходе из магазина – Скачков подозревал, что караулила. Клавдия рожала трудно, все извелись, переживая. Скачкова увел к себе домой Арефьич и наладил информацию по телефону из роддома (у него везде были свои люди). Поздно ночью позвонил врач, поздравил, рассказал, и обрадованный Скачков поехал к матери, в поселок. Наутро, закупая ворохами все, что надо и не надо, с охапкою покупок, он повстречался с Женькой. Может быть, как раз эти покупки, которые он нес в обнимку, и укололи Женьку, – особенно, наглядно. (Со Скачковым, как уверяла Лиза, у Женьки были связаны все надежды в жизни). Или ей больно и обидно стало от его захлопотавшегося, счастливого лица? «Геш, поздравляю… Можно ведь?» И вдруг не выдержала, дернула из рукава платочек и убежала.
   У Скачкова тогда точно камень лег на душу…
   С тех пор они не виделись. И вот встреча. Безмятежная улыбка Женьки, растанцевавшейся, румяной, помогла ему перебороть неловкость. Впрочем, не с ее характером было копить на него зло столько времени!
   – Едете, говорят? – спросила она, слегка поворачиваясь к залу, потому что опять заиграл оркестр.
   – Да надо… Скоро уж.
   – Зашел бы как-нибудь, что ли…
   Затаившись в ожидании ответа, она смотрела мимо него. Скачков покраснел и поэтому перед Клавдией потом не мог найти уверенного тона.
   – Некогда, Жек. Честное слово! Так, знаешь, зажали, что даже позвонить домой…
   И спохватился: о доме-то, пожалуй, не следовало поминать. Женька рассмеялась:
   – Да верю, верю! Ох, Геш, ты все такой же, как погляжу… Сухов вон, однако, ухитряется.
   – Теперь и он не ухитрится.
   – Так заходи, когда сможешь.
   – Обязательно! А вообще-то… как жизнь? Что нового?
   – Да заходи вот, тогда и поговорим. Чего же на дороге-то?
   – Ладно, – пообещал он, – как-нибудь… А что тебе привезти?
   – Господи… – Она смутилась. – Ну свистульку какую-нибудь, если не жалко. У тебя, слава богу, есть о ком позаботиться. Как дочка-то растет?
   – Ну! Вон какая уж.
   Приблизился молоденький вежливый парнишка и, робея перед Скачковым, сделал приглашающий поклон. Женька оживилась, подхватила парнишку и с места, не готовясь, пошла в такт музыке.
   Партнер ее старательно смотрел под ноги. Лицо Женьки плыло, кружилось, улыбалось безмятежно.
   «Ну вот, – с непонятной грустью подумал Скачков. – А жизнь в общем-то идет».
   Иван Степанович вместе с массажистом, в плащах, обходили клуб и собирали футболистов. «Ребята, пора. В автобус».