По тротуару, по самому солнцепеку, через силу тащилась старуха с крашеными волосами, в тугих коротеньких шортах и в сандалиях на синеватых склеротических ногах. Впереди старухи на поводке семенил мохнатыми ногами вялый обрюзгший мопс. Завидев фонтан, мопс остановился и, натягивая поводок, стал очарованно смотреть на серебристую, устало пульсирующую струю. Остановилась и старуха. Сонное журчание фонтана, блеск солнца на воде, зной от асфальта, как от сковородки, – жарко…
   Оглядывая пустеющую улицу, Владик Серебряков совсем не к месту продекламировал:
 
«Ночь. Улица. Фонарь. Аптека…
Аптека. Улица. Фонарь…»
 
   Но нет, аптека была – на той стороне над узкой дверью с угла Скачков разглядел вывеску с чашей, обвитой змеей.
   Ребята постепенно разбрелись, вернулись в гостиницу. Иван Степанович наказывал по возможности держаться вместе. Мало ли… Сегодня в автобусе, когда возвращались с тренировки, Гущин произнес внушительное напутствие, заключив: «Не забывайте, где находитесь!» Безопасней было бы вообще запереть команду в отеле, но сейчас уже поняли, что сверхосторожная тактика заточения в четырех стенах приводит к «сгоранию» – сидя взаперти и не зная разрядки от упорных мыслей о предстоящих играх, футболисты съедают накопленный нервный запас раньше времени.
   Остались в конце концов втроем: Серебряков, Скачков, Иван Степанович. Владик все тянул куда-то, все искал, высматривал чего-то, махал без устали по раскаленному асфальту длинными журавлиными ногами, покуда не признался, что мать с отцом, узнав о его поездке в Вену, обрадовались, всполошились и наказали ему обязательно, обязательно побывать… а вот где побывать он и забыл!
   – Если честно говорить, – Владик усмехнулся, – я же почти родился здесь. Не знали? Ну, не совсем здесь, в поезде, едва границу переехали. Мать молодец – дождалась. А то, представляете, так и в паспорте стояло бы: «Место рождения – Австрия».
   Иван Степанович заинтересовался:
   – Фронтовики?
   – Ну да! Я и сам, если разобраться, фронтовой. Если бы не война, меня и на свете бы, наверное, не было. Познакомились-то они на фронте.
   – Четвертый Украинский, – сказал Иван Степанович. – Драчка тут была. А я на севере, на Волховском. Но в Германии тоже постояли. Месяцев, однако, восемь. Разговаривать научились вполне свободно.
   Иван Степанович с командой «Правое плечо – вперед!» заворотил обоих своих спутников к распахнутой двери невзрачного кафе.
   – Зайдем, сядем. Хоть ноги вытянем.
   Дверь кафе, чтобы не закрывалась, была подперта половой щеткой. К двери вели две каменных, истоптанных посередине ступени, но с порога вниз ступеней оказалось гораздо больше и, может быть, поэтому в узком полутемном помещении казалось прохладно, даже влажно.
   – Ну-у… совсем другое дело! – провозгласил Владик. – А что, если нам грамм по двести кока-колы выпить? Подтонизируемся малость.
   Завидев свежих посетителей, человек в жилетке и переднике, дремавший за мерцающей бутылками стойкой, сполз с табурета и принялся вытирать прилавок тряпкой, выставлять рюмки. Помещение освещалось в основном из двери, потому что крохотное окошко, пробитое высоко в толще стены, заросло многолетней сажей. Под окошком, за столиком, сидели какие-то незапоминающиеся люди – со света и не разглядеть. Скачков обратил внимание, что громкий возглас Владика на пороге заведения заставил всех их разом повернуть головы, и они долго, пристально всматривались в них, пока Иван Степанович, задержавшись у стойки, что-то вполголоса втолковывал человеку в жилетке.
   – О, оранжад! – обрадовался Владик, когда Иван Степанович в обеих руках принес полдюжины желтоватых бутылочек. – А кока-колы нет? Ну, да и это здорово.
   После жары и жажды было приятно расположиться в прохладе, расслабить все тело и никуда не торопиться. Прохладный подвальчик смахивал на пенал, шириною в один столик и проход сбоку. Свод из древнего камня вычернен сажей и трубочным табаком, стены исковыряны, избиты, – не бутылками ли, пущенными в чью-то голову? Вообще, если приглядеться как следует, дневная пустота подвальчика была обманчива – в вечернее время, видать, было тут беспокойное для полиции место.
   Потягивая из бутылочки, Иван Степанович пустился в воспоминания. С венскими командами, рассказывал он, советские футболисты встречались еще в двадцатых годах, в начале тридцатых. Тогда на весь мир гремело имя великолепного вратаря Руди Хидена. Долгое время Хиден выступал в профессиональных клубах Италии и Франции. Австрийцы всегда играли технично, красиво – недаром пошла слава о «венских кружевах». Недостаток «кружев» в том, что они мало результативны. На поле красиво, а счет маловат. Теперь австрийские команды как будто перенимают западногерманский стиль. Фохт, кстати, «кружев» не признает.
   Незаметно, за разговором, прошло часа полтора. Иван Степанович глянул на часы и стал подниматься из-за стола.
   – Идемте, хватит. Послезавтра на поле будет несладко. Придется попотеть.
   Неожиданно он замолк и удивленно повел головой: в хозяйском углу за стойкой зашипела лента магнитофона и под каменным сводом помещения невидимый усталый голос запел с надрывом, со слезой:
 
Замело тебя снегом, Россия,
Закружило холодной пургой,
И печальные ветры ночные
Панихиды поют над тобой…
 
   – Запись неважная, – сразу же определил Владик, продолжая вслушиваться.
   Поймав взгляд Скачкова, человек в жилете и переднике за стойкой приветливо распустил многочисленные морщинки и умильно закивал висячим носом: битте шён! Он сообразил, кто заглянул к нему в подвальчик.
   Надрывный голос затих, закатился в тоске и умер, магнитофон шипел, равнодушно подбираясь к следующей записи. В эту минуту за столиком в глубине подвала, у стены, раздался гром удара по столу, звяк посыпавшейся посуды и на улицу, напугав разомлевших, вырвался строевой, есаульский раскат команды:
   – Вста-ать! Вы… р-рвань! Х-хамы!..
   Шипение магнитофона прекратилось. Тягостную паузу заполнил изумленный голос Владика:
   – Псих какой-то… Да?
   В углу образовалась возня, гневное пыхтенье. Кого-то там стали удерживать, ловить за плечи. Столик опрокинулся, ронялись стулья. Человек за стойкой проворно убирал с прилавка все, что бьется.
   «Эх, Матвея бы Матвеича!» – успел подумать Скачков.
   Все же до скандала дело не дошло, не дали полицейские. Здесь энергично и умело повел себя Иван Степанович. Некоторое время полицейский (распирающие плечи, брюки в обтяжку, перчатка на широком запястье расстегнута) по-воловьи перетирал жвачку и слушал без всякого выражения. Горлана с есаульским раскатом он узнал сразу же и теперь хотел разобраться: не обычная ли это пьяная междоусобица соотечественников? Но нет, на стороне одних были посольство, гербовые паспорта, трезвость, другие же… Тут полицейский сделал тяжкий вздох и с казенной скукой наложил карающую длань на ворот дрянного пиджака, ухватив его вместе со складками отощавшего загривка. Мотаясь коленками, нарушитель был вынесен наверх.
   От происшествия осталось гадостное чувство. Хотелось запрокинуть руки, отряхнуться. Покуда добирались до гостиницы, Серебряков ворчал, ругая «ненормальных психов», а Скачков не мог забыть, что на единственном неопрокинутом стуле остался некто в мешковатой одежде, вперив неведомо куда опустошенные глаза, и, отвесив бледную губу, причитал и причитал по-русски:
   – Боже мой… Боже ты мой!..
   В вестибюле их поджидал Гущин, от нетерпения он похлопывал сложенной газетой по колену.
   – Иван Степанович, ну где же вы? Надо встретиться с журналистами. Идемте, нас ждут.
   И он увел Каретникова в небольшой бар, откуда в вестибюль наплывали клубы дыма и гомон голосов.
   Происшествие в подвальчике никого не удивило. Ежегодно выезжая за рубеж, ребята часто сталкивались с бывшими соотечественниками, и встречи получались всякие. Решетников, например, рассказывал, что в Париже, на Елисейских полях, его удивила громадная очередь в кинотеатр: шел фильм «Война и мир» Бондарчука… А в каком-то году при поездке «Локомотива» в Африку, кажется, в Сенегале, к русским футболистам подошел чистенько одетый старичок и заплакал: для него, заброшенного так далеко от России, самой сладкой музыкой звучала обыкновенная русская речь.
   Один Гущин, узнав, что произошло в кафе, пришел в необычайное возбуждение. «Я же вас предупреждал, я же просил!» Выражение его лица становилось час от часу все отчужденней. Вечером он не остался ужинать с командой, а уехал в посольство.
   За ужином Арефьич потихоньку рассказал, что Гущин расстроен не только происшествием в подвальчике. Днем, после встречи с журналистами, он, оказывается, «очень крупно завелся» с самим Каретниковым. Иван Степанович зашел к нему в номер и попросил автобус, чтобы назавтра, после утренней разминки, поехать с ребятами в бывший концентрационный лагерь Маутхаузен. Гущин остолбенел. Послезавтра матч… какие могут быть экскурсии? Ему удалось побывать на тренировке австрийцев, он своими глазами видел, что это за команда. Один Фохт чего стоит… Так что никаких экскурсий. После встречи – пожалуйста. А завтра – ни за что!
   Разговор представителя со старшим тренером будто бы принял острый характер. В конце концов Иван Степанович язвительно заметил, что он не берется спорить о тонкостях игры со специалистом, кажется, кандидатом наук, но он уверен, что если бы вопрос о победе решался по одним объективным показателям, то на поле незачем было бы и выходить, достаточно собраться где-нибудь в кабинете, подсчитать все «козыри» команд и – готово: той два очка, этой ноль или же каждой по очку. Но в том-то и дело, что кроме технической подготовки, сыгранности, персонального искусства игроков на весы победы бросается и кое-что другое, в особенности если речь идет о матчах за рубежом. «Уж вы поверьте мне!» – прибавил старый тренер и, оборвав неприятный спор, вышел из гущинского номера.
   Все-таки последнее слово оставалось за старшим тренером, и Гущин с неохотой подчинился.
   Завтрак прошел в молчании, только за столиком, где расположились Кудрин, Нестеров и Батищев, раз или два раздался несмелый подавленный смешок. Иван Степанович жевал равнодушно, мыслями он был где-то далею. На Гущина, сидевшего с каменным лицом напротив, он не смотрел – будто не замечал. Вчерашнее отчуждение продолжало нарастать.
   Автобус для экскурсии стоял под бетонным козырьком подъезда. Впереди, один на сиденье, поместился Иван Степанович, разворачивал и бросал себе на колени свежие газеты. Вчерашняя встреча с журналистами мало что изменила в прогнозах на предстоящий матч. Мнение большинства сводилось к тому, что в ворота гостей влетит не меньше четырех мячей. Рассуждая о шансах «Локомотива», газетчики ограничивались тем, что упоминали о наказе болельщиков команды, с которыми игроки перед отлетом встретились в рабочем клубе.
   Специально, нет ли, но все или почти все утренние газеты напечатали сообщение из Лондона о суде над бывшей «звездой» британского футбола, великим Томми Лаутоном. В редакционных сносках указывалось, что нынешний тренер «Локомотива» И. С. Каретников и Томми Лаутон встречались на зеленом поле в дни знаменитой поездки в Англию московского «Динамо». Оживившись Иван Степанович удобнее свернул газету и поманил к себе Матвея Матвеича.
   На скамью подсудимых Томми Лаутон попал из-за нищеты. Пока были молодость, силы, он оставался кумиром зрителей. Отдав футболу двадцать лет жизни, «великий Томми» забил в ворота соперников свыше четырехсот мячей, двадцать три раза он выводил на поле сборную Англии. Но вот ушли годы, «звезда» закатилась. В поисках заработка Лаутон сменил множество профессий, распродал все свои призы. В отчаянии он подумывал броситься с моста в Темзу. Идти на улицу с протянутой рукой, как нищему, спортсмену не позволяла гордость. Чтобы спастись от суда, ему необходимо было достать всего семьдесят четыре фунта стерлингов, но хозяева клубов, которым он когда-то приносил сотни тысяч дохода, от него отвернулись, ни одна рука не протянулась помочь человеку, бывшему национальной гордостью британцев.
   Забрав у Каретникова газету, Матвей Матвеич стал разглядывать снимок, на котором состарившийся футболист выглядел обыкновенным несчастным человеком в предпенсионном возрасте. Суд приговорил его к трехмесячному тюремному заключению. Массажист выдрал газетный лист и спрятал его в карман, чтобы привезти домой и показать старому Кондратьичу.
   Тем временем со скоростью сто сорок километров в час автобус летел по серой влажной магистрали. Вот он вымахнул на горб старинного моста через Дунай и по спирали асфальтированного серпантина устремился вверх, сквозь зеленый массив горного леса. Лес оставался лесом, – зеленым, влажным, слегка согретым поднимающимся солнцем, но Дунай, когда-то штраусовский, голубой, сейчас выглядел маслянисто-серым, отравленным отходами заводов, – клоака, а не река.
   Серебряков, заметив взгляд Скачкова, большим пальцем указал на мутные волны справа от дороги и разочарованно покачал головой.
   Дорога сделала замысловатую петлю по косогору и вдруг деревья расступились, автобус вырвался из леса и как бы повис в голубоватом утреннем просторе неба. Кругом было светло, солнечно и только впереди, куда надо было идти пешком, виднелась серая стена с кокетливыми каменными башенками по углам.
   Пустынно, тихо, одиноко.
   Память войны остается одинаковой всегда: перед пепелищем ли сожженной деревенской хаты, перед выцветшей красноармейской звездочкой над затравевшим бугорком, или перед величественной «Чашей скорби» в заводской ограде (далеко, как далеко она сейчас отсюда!).
   Площадь перед входом в лагерь была уставлена множеством скульптур. Команда медленно переходила от одной к другой; пробовали разбирать высеченные надписи на всевозможных языках, наконец узнали русский текст, знакомые понятные слова, и остановились перед беломраморной фигурой человека, застывшего с гордо вскинутой головой и сложенными на груди руками. Это был памятник генералу Карбышеву, руководившему в Маутхаузене подпольной группой и погибшему мучительной смертью. (Фашисты вывели его раздетого на мороз и поливали из брандспойта до тех пор, пока человек не превратился в ледяной столб). В чертах скульптурного лица, во властных складках возле губ угадывался дух бойца, не изменивший старому солдату и в неволе.
   На пьедестале памятника были увековечены генеральские слова, обращенные к товарищам по заключению перед самой своей гибелью: «Бодрее, товарищи! Думайте о своей Родине, и мужество вас не покинет!»
   Иван Степанович положил к подножию букет гвоздик, посмотрел, опять нагнулся и поправил.
   Вокруг русского генерала на безмолвной площади застыли монументы венгров, чехов, французов, поляков – немые свидетели былого, прошедшие сквозь печи крематория и восставшие сейчас в граните, бронзе, чугуне. Сто двадцать две тысячи жизней оборвалось за стенами Маутхаузена, из них тридцать две тысячи советских.
   Точно пятна пролитой крови, лежат повсюду у подножий свежие, а то и увядшие, совсем засохшие гвоздики.
   «Думайте о Родине…» Здесь, далеко от родной земли, эти простые слова обретают вдруг необыкновенную силу. Каждому, кто сейчас стоял перед горделивой беломраморной фигурой соотечественника, казалось, что они обращены и к нему, как пламенный завет не сгибаться при любой, даже смертельной беде. С мыслями о Родине солдаты поднимались в бой, партизаны уходили на задание, школьники заменяли взрослых. С мыслями о Родине связаны и самые высочайшие достижения наших людей в спорте, в частности, ставший легендарным матч киевского «Динамо» против команды оккупантов или же игра ленинградских футболистов в блокадном городе под артиллерийским обстрелом. Такие игры – их следовало бы назвать не играми, а как-нибудь иначе, другим словом, – такие матчи не забудутся, они помнятся, как подвиг. Пусть это только спорт, футбол, как бы воскресная забава на зеленом поле перед скоплением трибун, но каждый из нынешних спортсменов помнит и не забудет никогда, что сражаться с врагом можно и стремлением к воротам, жаждой победы, забитыми мячами. «Думайте о Родине»…
   Вернувшись из поездки в Маутхаузен, никто уже не рвался из отеля в город, ребята словно бы остепенились и задумались. Не слышно стало даже Кудрина… Так, в задумчивости, прошел последний вечер перед матчем.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   Ночью Скачкова разбудил пронзительный звон стекла. В номере было темно, вспыхивали молнии и шумел сплошной обвальный ливень. В проеме окна копошился Мухин, голый, в одних узеньких плавках. Он высовывался под дождь и ловил створку окна.
   – Разбил?
   В темноте Мухин сердито отозвался:
   – Я разбил! Ветром разбило. Рамы-то гниль. Еще платить придется.
   Хозяин отеля, борясь с конкурентами, усовершенствовал свое заведение тем, что надстроил несколько этажей, установил лифт и на современный лад переделал вестибюль. До оконных рам в старинной части гостиницы руки не дошли.
   Почесываясь и зевая, Мухин послушал ровный шум дождя за разбитым окном.
   – Не мог еще один день подождать. Представляешь, как поле размокнет?
   Он стал укладываться, подтыкая под себя одеяло.
   – Хотя, знаешь, отец рассказывал, что по весне немцы наступать не любили. Распутица.
   Скоро он задышал ровно, тихо – отключился.
   Пытаясь заснуть тоже, Скачков досадовал: звон стекла перебил ему сон, оставив на душе необъяснимую тяжесть, точно от несчастья, которого еще не произошло.
   Сейчас, спросонья, он помнил лишь какой-то громадный стадион, очень похожий на свой, домашний, перед глазами так и стояли беско-нечно уходящие в небо трибуны, заполненные до отказа. Кажется, ему предстояла последняя игра, прощание с командой, со зрителями, вообще с футболом, и это событие почему-то превратилось в настоящее торжество, город был в афишах с его именем, сыпались телеграммы от знакомых и незнакомых. Сам он одевался к выходу на поле тщательно, точно новичок, хотя знал, что быть ему сегодня в игре всего минут десять, а когда истекут эти минуты, судья подаст свисток, матч прекратится, товарищи возьмут его на плечи и понесут с поля, понесут, как шкаф, который отслужил свое и больше не нужен. А еще предстояли наиболее горькие минуты – это когда команда полетит на игры без него, он же останется дома, в одиночестве. (Эта горечь была невыносима, точно уже испробована им). Впрочем, усилием сознания он постигал, что это сон, на самом же деле он еще поиграет, но сердце все равно болело, хотелось плакать. Заплакать бы сейчас – сразу стало бы легче!
   Но тут возник громадный, добрый человек, похожий на Матвея Матвеича, он один понял желание уносимого с поля футболиста, который увидел футбольный мяч, дожидавшийся, когда снова продолжится игра. Это был самый обыкновенный мяч, сам Скачков тоже сыграл им сотни матчей, но почему-то именно сейчас, когда ему оставался последний круг по полю, он почувствовал, что не в состоянии уйти за бровку, не подержав мяча в руках. Не говоря ни слова, он стал тянуть к мячу руки, тянуться в немом отчаянном усилии, точно от этого зависело многое в его оставшейся судьбе, многое, почти что все. Скачков, едва не застонав, схватил протянутый мяч, прижал его к груди и, чтобы до конца облегчить свое сердце, зажмурился, приник к мячу губами. Он был теплым, шершавым – это ощущение так и осталось на губах.
   – Ты плачь, плачь! – кричал Скачкову громадный массажист. – Зачем ты стесняешься? Я же не стесняюсь!
   И точно, мясистое лицо бывшего штангиста было мокрым, слезы лились ручьем, однако он не утирал их, не стыдился, а, наоборот, показывал свое счастливое лицо трибунам, каждой попеременно. Конечно, массажист был прав, и Скачков ощутил, как сразу отпустило ему сердце, оно словно оттаяло, и боль, теснившая его с той минуты, когда он увидел свое имя на афише, стала убывать и убывать, пока не сошла совсем на нет…
   В разбитое окно задувало свежестью, ровно, монотонно шумел разошедшийся дождь. Подушка под щекой отчего-то холодила, Скачков пощупал и обнаружил влажное пятно. Уж не слезу ли он пустил во сне? Умиротворенный сознанием того, что эта непростительная слабость навсегда останется его маленькой тайной, он перевернул подушку и закрыл глаза.
   Забываясь под шум дождя, он успел подумать, что по приметам перед матчем все как-то спуталось, перемешалось и сейчас невозможно разобрать, какая из них к добру, а какая к худу. Не к добру, конечно, немирные отношения Каретникова с Гущиным, хотя поездка в Маутхаузен поклониться памяти замученных соотечественников неожиданно оказалась не растратой сил, чего так опасался Гущин, а, наоборот, зарядом невыразимой силы, и Скачков еще раз поразился тому, как все-таки много надо знать и уметь настоящему тренеру, знать не в тонкостях игры, совсем нет, а в чем-то более основательном и важном (по обыкновению, Скачков больше чувствовал, нежели мог выразить словами). Дождь, грянувший ночью, вроде бы к добру (хотя играть все-таки лучше не по грязи), но вот разбитое окно, а главное – сон, в котором присутствовало футбольное поле!.. И все же, как ни казалась опасной последняя примета, он, расслабляясь, засыпая, разрешил себе еще одну тайну: наперекор всему захотел вернуться к прерванному сну и досмотреть, чем все там кончится…
   К утру ливень прекратился, но небо оставалось тяжелым, мрачным. Озабоченный Стороженко, поглядывая на низкие тучи, высказался по-крестьянски: ранний гость до обеда, поздний гость до утра. К началу матча, считал он, должно бы распогодиться.
   Все утро Скачков ходил вялый, точно невыспавшийся. Врач Дворкин ни о чем не спрашивал его, но поговорил с Арефьичем, и тот зашел к Скачкову в номер.
   – Ты что, Геш?
   – Да отстаньте вы! – не выдержал Скачков. – Все в порядке. Арефьич поизучал разбитое стекло, зачем-то глянул вниз и вышел.
   Вскоре он вернулся и поманил Скачкова пальцем:
   – К Степанычу.
   «О, черт, вот привязались!»
   Иван Степанович лежал на кровати, под спиной несколько подушек. Опустив на грудь свою тетрадь с расчетами, он покусывал зубами карандаш и смотрел, смотрел на Скачкова странным взглядом издалека, словно на глаз определял ему настоящую цену, но Иван Степанович думал о матче, до начала которого оставалось совсем немного.
   – Понимаешь, Геш, лежу я сейчас… И вот что мне кажется. Скажи, что бы ты делал, если бы вдруг заполучил в команду такого игрока, как Фохт? Это же Фохт, не кто-нибудь! Правда? По-моему, ясней ясного, что всю игру они построят на нем. Ты согласен? А если так, то на это как раз и наша надежда. Моя! Очень, очень я, брат, надеюсь на это!
   Одеяло ему мешало, он спихнул его в ноги.
   – Смотри – кто у них в нападении? Зихерт, он, сам знаешь, разыгрывающий. Фогель заводится вечно. Ригель хам, несерьезно. Фохт, Фохт у них ударная сила! Козырный туз. Они просто обязаны будут играть на него. Весь расклад у них для этого, другого нет. «На, скажут, забивай!» А вот как раз забивать-то ему мы и не да-дим! То есть, должны не дать. И знаешь, кто не даст? Ты, Геша. Ты, ты, только ты! Фохт целиком ложится на тебя. Умри, но не дай ему дыхнуть. Привяжись и не отставай. Если он даже на ворота залезет, все равно за ним!
   В защиту сегодняшней персоналки говорило еще и такое соображение: Фохту, игроку высокого класса, нельзя давать свободы на поле, для его нейтрализации не грешно и «разменять» сильного игрока (в данном случае Скачкова).
   Иван Степанович заметил:
   – Зато если Фохт у них «провалится», у них вот такая дырища образуется. Тут ты, Геш, сразу посылай Серебрякова!
   Из особенностей австрийского нападающего тренер отметил, что Фохт вполне естественно уходит и вправо, и влево. Держать его нужно по всему полю, но не плотно, а с форой, примерно, в два метра, – тогда он не сможет обыграть опекуна на встречном движении, «противоходом». Лучше всего атаковать Фохта вполоборота, давая ему движение только в одну сторону, менее опасную по ситуации, чтобы в крайнем случае выбить мяч в подкате.
   Стукнув в дверь, вошел Дворкин, непривычно возбужденный. Сейчас выяснилось, что обед, какой полагается команде в день игры, не будет готов к установленному часу. Хозяин отеля объяснил это тем, что обед обычно готовится к вечеру. Дворкин ходил ругаться и весь кипел. По режиму ребята должны были плотно пообедать за пять часов до матча.
   – Иван Степанович, так невозможно. Обеда нет, переводчика нет. Хозяин, извините, как баран. Ничего не понимает!
   С кряхтением поднявшись, Каретников стал нашаривать ногами тапочки. Приходится идти самому. Впрочем, любая забота была ему сейчас спасением, потому что помогала скрадывать медленно убывающее время ожидания.
 
   За полтора часа до матча ребята натянули плащи, собрали сумки и сели в автобус. Под ровным сеющим дождем команда поехала на стадион. Дождь футболу не помеха, матч состоится при любой погоде.
   По дороге Виктор Кудрин, не в состоянии выносить угнетенного молчания, принялся за Батищева – припомнил, как Семен сдавал недавно экзамен на право вождения автомобиля.
   – …подполковник этот болельщик, и Сема ему роднее сына, но хоть для близиру-то он пару вопросиков должен кинуть! «Семен Анисимович, спрашивает, что вы будете делать, если вдруг загорится красный свет?» Сема лоб гармошкой. «Остановлюсь, наверное…» – «Правильно! Молодец! А… если зеленый свет? Да вы, говорит, не волнуйтесь, подумайте хорошенько, мы подождем». Сема думал думал: «Наверное, поеду…» – «Ну, так поздравляем вас, Семен Анисимович! Вот вам сразу международные права, езжайте хоть за границу».