Страница:
Последние годы Денис не замечал таких людей, хотя было время, когда он любил слушать их алкогольные утренние песни возле ларька, наблюдать танцы городских сумасшедших и пьяный выброс адреналина у гопников, дерущихся на станциях метро. Но потом все они куда-то исчезли, растворились в сиянии витрин, в блеске неона, свете автомобильных фар. Денис любил Москву, а любовь, думал он, это способность не видеть недостатков, даже не розовые очки, а фильтр на глаза. Всюду на этой планете видишь голод, нищету и безумие. Остается лишь выбрать место, где готов их не замечать.
Все девяностые годы Москва была для Дениса таким городом. Счастливый, он шел по московским улицам в опьянении свободой, в наркотическом драйве, в эскапистской зачарованности. Он старался не слушать жалобы тех, кто клянчил визу в американском посольстве и легко получал гражданство в израильском, старался не обращать внимание на стариков, которые покидали город ради деревень и дач, тряслись над своими квартирами, боялись жульнических обменов, выселения, нищеты. У этих людей не хватило сил, им не доставало энергии, они не могли позволить себе радость жизни.
В августе 1998 года Денис Майбах внезапно почувствовал, как что-то истощается в нем самом. Десять лет Москва была сильнейшим стимулятором – и вот наступил отходняк. Вся энергия ушла на то, чтобы не видеть жизни вокруг, и теперь у Дениса с каждым днем оставалось все меньше сил, все труднее становилось не замечать шприцы в подъездах, лужи мочи в лифте, выброшенные из окон презервативы на ветвях деревьев. Вдруг он понял, что Москву можно любить только на безумном драйве. Как заклинание он повторял про себя давно забытые строчки: "лучший вид на этот город – если сесть в бомбардировщик" и думал, что наконец-то понимает их правильно: единственная возможность увидеть Москву – это глядеть на нее через призму разрушительной ненависти, экстаза уничтожения и деструкции, через призму тупой победительной самоуверенности, призму девяностых годов с их убийствами, наркотиками и огромными деньгами, которые теперь кончились навсегда.
Черномырдина все никак не утверждали, официальный курс доллара приближался к пятнадцати, неофициальный – к тридцати. Это был еще не предел, но лихорадочное возбуждение предыдущей недели уже сменилось апатией. Гена судорожно подсчитывал, сколько человек должен уволить, чтобы фирма продержалась – и тем же самым занимались руководители всех больших, малых и средних компаний по всей России. Кроме, конечно, тех, кто уже твердо решил, что завязывает с бизнесом в этой стране.
– Лучшее вложение денег, – пересказывал Денис свежий анекдот, – это билет за границу в один конец.
Половина ресторанов закрылись, но "Кофе Бин" еще держался. Денис и Маша сидели за столиком и обсуждали, дорастет ли доллар до пятидесяти.
– Мы просто оказались в сказке про Золушку, – говорил Денис. – Но нас не предупредили, во сколько должны пробить часы, чтобы люди превратились в крыс и кротов, а наши машины – в малосъедобные овощи.
В эти дни Маша Манейлис оказалась для Дениса единственным источником энергии и той самой радости жизни. Может, из-за того, что она никогда не жила в этом городе и еще не была высосана им до дна. Возможно поэтому, беседуя с ней, он невольно становился Денисом Майбахом, которым был месяц назад.
– Вчера передали по телевизору, – говорил он, – что Лужков решил не отменять день города. В самом деле, что ему кризис? И вот в субботу в час дня запланировано шествие фигур из детских сказок. После открытия МКАДа, забега марафонцев и освящения мощей Георгия-Победоносца в Храме на Поклонной горе.
– Ничего себе сочетание.
– Самое нормальное сочетание. Сначала – мощи, а потом – Чебурашка с Крокодилом Геной. Тут же, рядом, на Кутузовском. Я же говорил, в этой стране сказки – единственная настоящая религия. И, говоря о Крокодиле Гене, это очень по-русски. В ситуации когда не на что надеяться, мы только и ждем, что прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете. Скажем, МВФ даст нам еще много-много денег, и доллар снова станет шесть рублей. Бесплатно покажет кино, так сказать.
– Ты сам говорил: в девяностые вы убедились, что ничего бесплатного не бывает, – сказала Маша.
Денис кивнул. Когда-то дядя Федор объяснил, что кредиты даются только за откат: наверняка часть денег, которые Россия теперь должна МВФ, давно уже вернулись на номерные счета западных людей, ведавших этими кредитами. Тогда Денис еще не привык к тому, как Дядя Федор глядел на мир – таким трезвым и безнадежным взглядом, что хотелось найти кого-нибудь из людей, писавших десять лет назад в журнал "Огонек" статьи о свободном рынке, и приговорить их к вечному экономическому ликбезу в исполнении Федора Полякова. Денис тоже знал, что откат был главным принципом новой российской экономики – но его потрясла мысль, что разница между главой Международного валютного фонда и каким-нибудь чиновником, пилящим дешевые государственные кредиты – всего лишь в количестве нулей в обсуждаемых суммах. Нули же, сколько их не складывай, давали в итоге тот же нуль, и потому разницей можно было пренебречь.
С этой мыслью нелегко было свыкнуться, но постепенно Денис проникся, и когда родители заговаривали о "помощи Запада" или "новом плане Маршалла для России", он только ухмылялся. Они с Абросимовым давно придумали телегу о том, что на самом деле серьезные переговорщики, представлявшие интересы России на Западе, никогда не обсуждают откат вслух. Они подмигивают правым и левым глазом, показывая, сколько уйдет налево, а сколько – по назначению. Сложность в том, что при этом они должны говорить умные слова и обсуждать экономические реформы, чтобы ввести в заблуждение случайного слушателя. Но главное – научиться мигать левым и правым глазом и, может, делать еще какое-нибудь незаметный жест. Понятно, что освоить этот навык нелегко – и потому, когда Россия меняла переговорщика, процесс сильно тормозился: новенький должен сначала изучить тайный язык, а потом уже перейти к главному вопросу – сколько процентов и каким образом откатить.
На самом деле, мысль о международной коррупции была приятна. Если даже МВФ дает кредиты за откат, значит, у нас все как у людей, еще немного – и будем жить, как в Европе. Любая либеральная экономика строится на коррупции и откате, между Россией и Америкой нет принципиальной разницы, только лохи верят, что где-то существует честный бизнес. Впрочем, события последних недель заставили Дениса несколько пересмотреть эту позицию, и потому он повторил:
– И бесплатно покажет кино… Может, кино все-таки исключение? Вот я смотрел два месяца назад старого "Годзиллу" в "Иллюзионе" – так билет стоил пять рублейРазве это деньги? Особенно теперь.
– Помнишь, ты рассказывал, что вы с Абросимовым дарите людям на дни рождения картинки с их персонажа? – вдруг спросила Маша, – А что вы подарили Сереже?
– Сереже? – Денис на секунду задумался. – О, Сереже мы подарили прекрасную картинку, двустороннюю: с одной стороны страшный серый волк, a Big Grey Wolf, как из сказки про Красную Шапочку, а с другой – такой серенький волчок, из "Сказки сказок" – ну, из мультфильма.
Маша не видела мультфильма, и, может быть, этого ей и не хватало, чтобы понять, кем все-таки был Сергей Волков. Сколько она ни говорила с его друзьями, коллегами и любовницами, мозаика никак не складывалась в единую картинку – страшный волк и серенький волчок не могли быть одним и тем же зверем.
– Скажи мне, – попросила Маша, – что ты на самом деле думаешь о Сереже? Без этих разговоров про либо хорошо, либо ничего. Просто скажи. Мне это важно.
– Зачем? – спросил Денис.
– Я запуталась. Мы не были так уж хорошо знакомы, как вы все думаете. И вот я слышу истории о нем, и не могу понять, что он был за человек. Я знаю, многие его не любили, но другие люди, и не только девушки, ты не думай – вот, например, Иван, – говорят о нем с благоговением, ну, как о мастере дзэн. Что он шел по жизни без усилия, что он позволял событиям случаться и отдавался потоку жизни.
– Если честно, я тоже не так хорошо его знал, – ответил Денис, – и не возьмусь сказать про поток жизни. Вряд ли дело в этом. Он был сентиментален и потому – безответствен. Он любил женщин; вероятно, любил людей вообще, но как-то по-детски, как ребенок любит кукол или солдатиков. Дело не в том, что он позволял событиям случаться, нет, он просто не хотел ни за что отвечать. Я в этом отношении тоже не идеален, но все-таки не до такой степени. Так что истинно просветленным он точно не был: слишком много вокруг него было страстей и страданий.
Последнее время Маша много думала о том, что в Москве страстей и страданий так много, что ей за глаза хватит на всю оставшуюся жизнь. Сколько людей успели рассказать ей о безумной любви и безумной ненависти? Может, любовь – это всего-навсего странный вирус, размножающийся где-то в замкнутых пространствах офиса, в системе кондиционирования, в трубочках агрегата "Чистая вода", в проводах локальной сети? И тогда – так ли важно, кто первый занес его в систему?
Эти люди, отвечал ей по телефону Горский, построили себе, продуваемой ветром истории, они хотели отсидеться в этом мире, хотели быть как одна большая семья, где все любят друг друга и друг друга поддерживают. Они хотели покоя посреди великого хаоса уходящего десятилетия. Так ты их описываешь, но так ли это на самом деле? Может быть, вирус поразил их столь легко потому, что в глубине души они всегда знали: они не заслужили покоя, не должны быть, не могут быть счастливы – и стены офиса, секретарша на коммутаторе, охранник у входа, файрвол компьютерных сетей – ничто не защитит от хаоса, накатывающего изнутри. Подлинные отношения между этими людьми могли быть построены только на страхе и страсти – не потому, что любые другие будут ненастоящими, а потому, что они сами этого хотят: ненависти, любви, боли. Пережившие криминальный раздел, психоделическую революцию, инфляцию, девальвацию и деноминацию, они оставались детьми безумных российских девяностых – и, наверное, только следующее поколение сможет забыть, что нет ничего слаще хаоса и анархии, нет ничего прекраснее и страшнее.
29
Все девяностые годы Москва была для Дениса таким городом. Счастливый, он шел по московским улицам в опьянении свободой, в наркотическом драйве, в эскапистской зачарованности. Он старался не слушать жалобы тех, кто клянчил визу в американском посольстве и легко получал гражданство в израильском, старался не обращать внимание на стариков, которые покидали город ради деревень и дач, тряслись над своими квартирами, боялись жульнических обменов, выселения, нищеты. У этих людей не хватило сил, им не доставало энергии, они не могли позволить себе радость жизни.
В августе 1998 года Денис Майбах внезапно почувствовал, как что-то истощается в нем самом. Десять лет Москва была сильнейшим стимулятором – и вот наступил отходняк. Вся энергия ушла на то, чтобы не видеть жизни вокруг, и теперь у Дениса с каждым днем оставалось все меньше сил, все труднее становилось не замечать шприцы в подъездах, лужи мочи в лифте, выброшенные из окон презервативы на ветвях деревьев. Вдруг он понял, что Москву можно любить только на безумном драйве. Как заклинание он повторял про себя давно забытые строчки: "лучший вид на этот город – если сесть в бомбардировщик" и думал, что наконец-то понимает их правильно: единственная возможность увидеть Москву – это глядеть на нее через призму разрушительной ненависти, экстаза уничтожения и деструкции, через призму тупой победительной самоуверенности, призму девяностых годов с их убийствами, наркотиками и огромными деньгами, которые теперь кончились навсегда.
Черномырдина все никак не утверждали, официальный курс доллара приближался к пятнадцати, неофициальный – к тридцати. Это был еще не предел, но лихорадочное возбуждение предыдущей недели уже сменилось апатией. Гена судорожно подсчитывал, сколько человек должен уволить, чтобы фирма продержалась – и тем же самым занимались руководители всех больших, малых и средних компаний по всей России. Кроме, конечно, тех, кто уже твердо решил, что завязывает с бизнесом в этой стране.
– Лучшее вложение денег, – пересказывал Денис свежий анекдот, – это билет за границу в один конец.
Половина ресторанов закрылись, но "Кофе Бин" еще держался. Денис и Маша сидели за столиком и обсуждали, дорастет ли доллар до пятидесяти.
– Мы просто оказались в сказке про Золушку, – говорил Денис. – Но нас не предупредили, во сколько должны пробить часы, чтобы люди превратились в крыс и кротов, а наши машины – в малосъедобные овощи.
В эти дни Маша Манейлис оказалась для Дениса единственным источником энергии и той самой радости жизни. Может, из-за того, что она никогда не жила в этом городе и еще не была высосана им до дна. Возможно поэтому, беседуя с ней, он невольно становился Денисом Майбахом, которым был месяц назад.
– Вчера передали по телевизору, – говорил он, – что Лужков решил не отменять день города. В самом деле, что ему кризис? И вот в субботу в час дня запланировано шествие фигур из детских сказок. После открытия МКАДа, забега марафонцев и освящения мощей Георгия-Победоносца в Храме на Поклонной горе.
– Ничего себе сочетание.
– Самое нормальное сочетание. Сначала – мощи, а потом – Чебурашка с Крокодилом Геной. Тут же, рядом, на Кутузовском. Я же говорил, в этой стране сказки – единственная настоящая религия. И, говоря о Крокодиле Гене, это очень по-русски. В ситуации когда не на что надеяться, мы только и ждем, что прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете. Скажем, МВФ даст нам еще много-много денег, и доллар снова станет шесть рублей. Бесплатно покажет кино, так сказать.
– Ты сам говорил: в девяностые вы убедились, что ничего бесплатного не бывает, – сказала Маша.
Денис кивнул. Когда-то дядя Федор объяснил, что кредиты даются только за откат: наверняка часть денег, которые Россия теперь должна МВФ, давно уже вернулись на номерные счета западных людей, ведавших этими кредитами. Тогда Денис еще не привык к тому, как Дядя Федор глядел на мир – таким трезвым и безнадежным взглядом, что хотелось найти кого-нибудь из людей, писавших десять лет назад в журнал "Огонек" статьи о свободном рынке, и приговорить их к вечному экономическому ликбезу в исполнении Федора Полякова. Денис тоже знал, что откат был главным принципом новой российской экономики – но его потрясла мысль, что разница между главой Международного валютного фонда и каким-нибудь чиновником, пилящим дешевые государственные кредиты – всего лишь в количестве нулей в обсуждаемых суммах. Нули же, сколько их не складывай, давали в итоге тот же нуль, и потому разницей можно было пренебречь.
С этой мыслью нелегко было свыкнуться, но постепенно Денис проникся, и когда родители заговаривали о "помощи Запада" или "новом плане Маршалла для России", он только ухмылялся. Они с Абросимовым давно придумали телегу о том, что на самом деле серьезные переговорщики, представлявшие интересы России на Западе, никогда не обсуждают откат вслух. Они подмигивают правым и левым глазом, показывая, сколько уйдет налево, а сколько – по назначению. Сложность в том, что при этом они должны говорить умные слова и обсуждать экономические реформы, чтобы ввести в заблуждение случайного слушателя. Но главное – научиться мигать левым и правым глазом и, может, делать еще какое-нибудь незаметный жест. Понятно, что освоить этот навык нелегко – и потому, когда Россия меняла переговорщика, процесс сильно тормозился: новенький должен сначала изучить тайный язык, а потом уже перейти к главному вопросу – сколько процентов и каким образом откатить.
На самом деле, мысль о международной коррупции была приятна. Если даже МВФ дает кредиты за откат, значит, у нас все как у людей, еще немного – и будем жить, как в Европе. Любая либеральная экономика строится на коррупции и откате, между Россией и Америкой нет принципиальной разницы, только лохи верят, что где-то существует честный бизнес. Впрочем, события последних недель заставили Дениса несколько пересмотреть эту позицию, и потому он повторил:
– И бесплатно покажет кино… Может, кино все-таки исключение? Вот я смотрел два месяца назад старого "Годзиллу" в "Иллюзионе" – так билет стоил пять рублейРазве это деньги? Особенно теперь.
– Помнишь, ты рассказывал, что вы с Абросимовым дарите людям на дни рождения картинки с их персонажа? – вдруг спросила Маша, – А что вы подарили Сереже?
– Сереже? – Денис на секунду задумался. – О, Сереже мы подарили прекрасную картинку, двустороннюю: с одной стороны страшный серый волк, a Big Grey Wolf, как из сказки про Красную Шапочку, а с другой – такой серенький волчок, из "Сказки сказок" – ну, из мультфильма.
Маша не видела мультфильма, и, может быть, этого ей и не хватало, чтобы понять, кем все-таки был Сергей Волков. Сколько она ни говорила с его друзьями, коллегами и любовницами, мозаика никак не складывалась в единую картинку – страшный волк и серенький волчок не могли быть одним и тем же зверем.
– Скажи мне, – попросила Маша, – что ты на самом деле думаешь о Сереже? Без этих разговоров про либо хорошо, либо ничего. Просто скажи. Мне это важно.
– Зачем? – спросил Денис.
– Я запуталась. Мы не были так уж хорошо знакомы, как вы все думаете. И вот я слышу истории о нем, и не могу понять, что он был за человек. Я знаю, многие его не любили, но другие люди, и не только девушки, ты не думай – вот, например, Иван, – говорят о нем с благоговением, ну, как о мастере дзэн. Что он шел по жизни без усилия, что он позволял событиям случаться и отдавался потоку жизни.
– Если честно, я тоже не так хорошо его знал, – ответил Денис, – и не возьмусь сказать про поток жизни. Вряд ли дело в этом. Он был сентиментален и потому – безответствен. Он любил женщин; вероятно, любил людей вообще, но как-то по-детски, как ребенок любит кукол или солдатиков. Дело не в том, что он позволял событиям случаться, нет, он просто не хотел ни за что отвечать. Я в этом отношении тоже не идеален, но все-таки не до такой степени. Так что истинно просветленным он точно не был: слишком много вокруг него было страстей и страданий.
Последнее время Маша много думала о том, что в Москве страстей и страданий так много, что ей за глаза хватит на всю оставшуюся жизнь. Сколько людей успели рассказать ей о безумной любви и безумной ненависти? Может, любовь – это всего-навсего странный вирус, размножающийся где-то в замкнутых пространствах офиса, в системе кондиционирования, в трубочках агрегата "Чистая вода", в проводах локальной сети? И тогда – так ли важно, кто первый занес его в систему?
Эти люди, отвечал ей по телефону Горский, построили себе, продуваемой ветром истории, они хотели отсидеться в этом мире, хотели быть как одна большая семья, где все любят друг друга и друг друга поддерживают. Они хотели покоя посреди великого хаоса уходящего десятилетия. Так ты их описываешь, но так ли это на самом деле? Может быть, вирус поразил их столь легко потому, что в глубине души они всегда знали: они не заслужили покоя, не должны быть, не могут быть счастливы – и стены офиса, секретарша на коммутаторе, охранник у входа, файрвол компьютерных сетей – ничто не защитит от хаоса, накатывающего изнутри. Подлинные отношения между этими людьми могли быть построены только на страхе и страсти – не потому, что любые другие будут ненастоящими, а потому, что они сами этого хотят: ненависти, любви, боли. Пережившие криминальный раздел, психоделическую революцию, инфляцию, девальвацию и деноминацию, они оставались детьми безумных российских девяностых – и, наверное, только следующее поколение сможет забыть, что нет ничего слаще хаоса и анархии, нет ничего прекраснее и страшнее.
29
Денис не успел закончить о страстях и страданиях – лавируя меж столиков, к ним приближался Иван Билибинов.
– Знаешь новый анекдот? – сказал Денис, резко меняя тему. – Клинтон сегодня беседует с Ельциным, говорит: "Что, друг Борис, говорят, у тебя неприятности?" – "Да, друг Билл, говорят, и у тебя тоже" – "Ну, я-то хоть удовольствие получил".
– Ельцин, я думаю, тоже получил, – мрачно ответил Иван. – Не меньше, чем Клинтон. В долларовом эквиваленте.
– Минет нынче дешев, – миролюбиво согласился Денис и, тут же посмотрев на часы, стал прощаться. Последнюю неделю, стоило Ивану и Денису остаться с Машей, они разыгрывали одну и ту же сцену: Денис норовил благородно оставить девушку наедине с Иваном, а тот всячески пытался избежать подобного тет-а-тета. Но тем не менее, каждый вечер, как бы ни тасовалась колода редеющих ресторанов и кофеен, Иван и Маша оказывались вдвоем за столиком, и Ивану приходилось отвозить ее домой или вызывать такси.
Маша больше не предлагала Ивану подняться к ней. В воскресенье они простились на пороге офиса, и по дороге в отель она пытаясь понять, что же происходит между ними. Вот опять: если она не нравится Ивану, зачем он их сегодня вечером нашел? Неужели все дело в том, что она – Сережина невеста? Вот так удружил ей серый волк, вот так удружил. Надо было в первый же день сказать: что за ерунда, какая невеста. А теперь уже поздно, Иван не поверит, да и никто не поверит.
Денис, ушел, напомнив, что Маша обещала перед отъездом зайти в офис попрощаться со всеми. Через два дня она улетала, три недели прошли. Маша с Иваном вышли из "Кофе Бина" и направились к припаркованной невдалеке "тойоте" Билибинова. Вдруг они услышали истошные крики и увидели кучку людей, окружавших двух милиционеров, которые волокли за руки пьяного. Тот вырывался и орал:
– Пустите, суки! Дрожи, буржуй, настал последний бой! Вавилон падет! Пиздец вашей власти! Да здравствует революция! Денег нет – и не надо!
Люди в толпе говорили, что алкаш пытался разбить витрину, но ударопрочное стекло отбрасывало его назад, пока не появился наряд милиции. Скрутить алкаша, впрочем, оказалось нелегко: он грамотно уворачивался, падал, лягался и выкрикивал революционные лозунги.
– Гляди! – воскликнул Иван. – Это же Леха, Леха Швондер, Сережин однокурсникПропустите. – Иван раздвинул толпу и что-то зашептал одному из ментов. Наконец купюра перешла из рук в руки, и Леху отпустили.
– О, блин, Иван! – закричал Леха. – А Серега где?
– Нет Сережи больше, – тихо ответил Билибинов. – Его убили три недели назад.
– Да ты что? – сказал Леха, на глазах трезвея. – Кто убил? Где?
Через десять минут они уже сидели в "Петровиче", где Швондер, вполне обретший человеческий облик, пил обжигающий чай.
– Поганое время, – подвел он итог рассказу Ивана. – Серега ведь был из лучших, если говорить про всю эту шалупонь. – И он широким жестом обвел зал.
– Он был мой друг, – снова сказал Иван.
– Да ладно. – Швондер хлопнул его по спине, – ничё, не тушуйся. Я не злой. Когда придем к власти, в память о Сереге мы тебя не расстреляем. А осталось, между прочим, недолго. – Он посмотрел на Машу, изобразив хитроватый ленинский прищур. – Вот вы, девушка, я понимаю, недавно в Москве? – Маша кивнула. – Значит, не успели еще привыкнуть ко всему этому – рестораны, кофе, машины, ля-ля-тополя?
– Я вообще-то из Израиля, – сказала Маша. – Там с этим все нормально. Кроме тополей.
– Там пальмы, я знаю, – кивнул Леха. – Но я вот думаю про всех этих буржуев, которые тут сидят. Они ведь так уже лет пять живут, привы-ы-ыкли, думали, что навсегда, – ан нет! Повадился кувшин по воду ходить, там ему и полным быть!
– То есть революция грядет? – ехидно спросил Иван.
– Нет, замысел мировой закулисы другой, – ответил Леха. – Никакой революции. Просто на смену Обществу Спектакля идет Общество Экстаза, Общество Идеи, Общество Религии, если угодно. Для индустрии образов, для рекламы все-таки нужен хоть какой-то товар – чтобы его фотографировать и показывать на картинке. Но если продавать не образы, а чувства и идеи, то материальное производство можно вообще упразднить. На этом построена любая нормальная секта: адепты живут в нищете – и счастливы, потому что получают экстаз, чувства, переживания… и все это исходит от гуру, от центра власти. Ги Дебор был прав: страх и страсть нужны человеку, но даже Ги Дебор не мог предусмотреть, что они тоже будут монополизированы правящим классом.
– Мне кажется, – сказала Маша, – в этом городе все отлично обеспечивают себя страстями сами.
– Не смешите меня, девушка, – сказал Швондер. – С кем вы общаетесь в этом городе? С людьми как вот этот? – И он ткнул пальцем в Ивана. – Это же яппи, жители офиса. А в офисе не может быть любви, может быть только ее имитация! Офис – это порождение Общества Спектакля, глобальный стиму… симулякр, вот. И там, где возникает офис, возникает дырка, говоря иначе – нехватка, нехватка любви, страсти, экстаза. И жителям офиса этот экстаз можно только продать, на этом и будет построено Общество Экстаза. Сейчас пытаются продать имитацию страстей: кино, книжки, Голливуд, Карлос Козлоеда и прочее. С одной стороны это правильно, продавать суррогаты: поскольку житель офиса живет ненастоящей жизнью, он не способен воспринять настоящие страсти. Но с другой стороны, это невыгодно, потому что суррогат дорого не продашь, прибыль маленькая. И вот прекрасная идея: разрушить все, столкнуть людей лицом к лицу с реальностью – тут они дозреют до подлинных чувств, и можно будет начинать отгружать.
– Как можно отгружать чувства? – спросила Маша.
– Я же говорю: секты. Религия. Новые, пока еще не известные синтетические наркотики. У нас есть искусственные ресницы, силиконовые груди, механические сердца. Когда Общество Экстаза вольет в вены поток стимуляторов вместо крови, тогда человек превратится в ячейку, вырабатывающую энергию для коллективного оргазма. Личность исчезнет, гуманизм прекратит свое существование.
– Я запутался, – устало сказал Иван. – Это хорошо или плохо?
– История не знает понятий "хорошо" и "плохо". Это – неизбежно. Города, кстати, падут первыми, и поэтому я стараюсь избегать Москвы. Вот и Дашку на дачу отправил, пусть там сидит, всё безопасней.
– Как она? – спросил Иван, которого утомил пьяный гон Швондера.
– Нормально, – сказал Леха, – вполне нормально. Очень огорчится, когда узнает, что Серега погиб. Он к ней приезжал регулярно, продуктов привозил, развлекал… был ведь совсем недавно, недели две назад.
– Нет, – покачал головой Билибинов. – Недели две назад его уже похоронили.
– Ну, значит больше, – согласился Леха. – Дай я прикину. Дело было во вторник. Нет, в среду, точно помню. Я в запой ходил и неделю на даче не был, у Дашки кончились деньги и еда. А тут как раз Серега звонит, мол, не заехать ли в гости на ночь глядя? Мне, как сами понимаете, не жалко, а Дашка рада. Ну вот, привез полную сумку жратвы: и нарезка всякая буржуйская, и картошка, много чего, бухла только не было. Дашка сказала, что обещал утром за сумкой заехать, так что, когда я в четверг пришел, она сразу ко мне: "Сережа, Сережа", – а я ей: "Обломись, старуха, старший брат у дверей!". А Серега, кстати, так и не появился.
– Не забрал, значит, сумку? – тихо спросил Иван.
– Неа, – сказал Леха. – Так и валяется где-то на даче, хозяина ждет. Не дождется теперь, конечно.
– Ничего, – сказал Иван, подзывая официанта, – я приберу. Большая, говоришь, сумка?
Снежная сыпь, ледяная Лета, поземка по земле, на ступенях наледь. Поскальзывается, падает почти в объятия, ловлю у самой земли. Что ж вы так неосторожно, девушка. Китайский пуховик, вязаная красная шапочка, на ногах кроссовки и шерстяные носки, как же можно. Поднимает голову, боже мой, еще сильнее вцепляется в воротник моей куртки, Сережа, Сереженька, это в самом деле ты?
В самом деле, да, два года не виделись. Ты-то как? Да так всё, теперь хорошо. Куда же пропала, почему не звонила? Да я и телефона твоего не знаю, смеется, скидывает вязаную шапочку, черные волосы до плеч, помнишь, у тебя был конский хвост, давно, когда я первый раз тебя увидел? Конечно, помню.
Конечно, помню. Маленькая кухня, ранее утро, Леха Воронов, тогда еще не Швондер, жарит на плите котлеты, Гребенщиков поет про стоят как ступени, Леха говорит: "Мы должны вооружаться, должны поднять восстание против коммуняк", я кашляю, мол, ты не говорил, я не слышал, но Леха не останавливается, цитирует Ленина и заодно листовку Демсоюза, принесенную с Пушки. Запах пригоревших сухарей, перегретого подсолнечного масла, шум чайника, тихий голос: здравствуйте. Маленькая, худенькая, волосы забраны в конский хвост, глаза на пол-лица, в каком-то заплатанном халатике, быстро запахнула, как только увидела. Дашка, брысь, кто тебя звал? Извините – и уходит.
Леха, это кто? Сестра младшая, пятнадцать лет, взрослая девка, а туда же – почти нагишом разгуливает. Так ей же в школу, наверное? Ничего, мы позавтракаем, она поест. Опоздает, ничего не станется. Эка важность – школа.
Наверное, ласточка. Маленькая черненькая птичка, туда-сюда, мелькает, не разглядеть. Волосы забраны в конский хвост, глаза на пол-лица, смущенная улыбка. Дашка, что ты здесь делаешь? Пятнадцать лет, да.
Звоню в дверь, в руках – что в руках? Не помню уже, давно, давно было. Книжка? Учебник? Конспект? Нет, вряд ли конспект, какие конспекты, последний курс, перестройка вовсю, никаких общественных наук. Значит, что-то в руках, да. Открывает дверь, смущенная улыбка, глаза на пол-лица, конский хвост, тренировочный костюм, заплатка на локте, проходите, пожалуйста. А где Леша? Он сейчас будет. Может, чаю хотите? Да, пожалуй.
Туда-сюда, мелькает, не разглядеть, черненькая птичка, выскочила на минутку, вернулась уже в платьице, ситец? сатин? Тогда не знал, да и сейчас – все больше по лейблам различаю, не по материи. Смотрит с другого конца стола, глаза блестят. Впервые разглядел: крупные губы, нос чуть приплюснут, широкие скулы. Татарская, может, кровь? Что же Швондер про русака мне втирал? Ай да Леха, трепло бессовестное. Впрочем, какая разница.
Ой, уже вскипело. Вскакивает, ошпаривает заварочный чайник, конский хвост мелькает туда-сюда, у нас индийский, со слоном, здорово, да? Плеск воды, звяканье крышки. Говорят, заварку надо сверху наливать, чтобы аромат сохранялся подольше. Я всегда так делаю, а вы как любите? Мне как-то без разницы, но все равно спасибо.
Наливает в чашку кипяток, сверху – тоненькой струйкой заварку. Я блюдечко еще сейчас, и варенье, кажется, осталось. Сами варили. Я сейчас достану, нет, нет, вы не вставайте, я сама. Мелькает конский хвост, маленькая птичка, ласточка, гнездо под самым потолком, качается стул, падает банка.
Простите, ой, что это я, простите, дайте я застираю. Пустяки, Даша, не обращайте внимания. Нет, что вы, что вы, у вас же вся рубашка… дайте я сниму. Пальчики туда-сюда, расстегивают пуговицы, будто случайно вдоль груди, задерживаются на сосках, вздрагиваю, как от удара током. Я сам, я сам, спасибо, Даша.
Уносит в ванную, шумит вода, не сидеть же одному на кухне, встаю, открываю дверь. Конский хвост, взмах полотенца, ой, простите, я платье тоже застирать решила. Стоит, прикрывается маленьким полосатым махровым лоскутком. Выцветшие цветочки на застиранной полянке трусиков. Опускает глаза, следит за взглядом, ой, извините, я…
Это вы простите, Даша, я выйду сейчас. Стою на пороге, потому что улыбается смущенно, прикрывается, протягивает мокрую рубашку. Помогите повесить, вон, вешалка на сушилке. Вхожу, стараюсь не касаться, руки смыкаются на груди. Губы тычутся куда-то в район лопаток. Сереженька. Пятнадцать лет, да. В ванной, на стиральной машине. Даже в комнату не дала вернуться.
Моется в душе, смеется. А если Леша придет? Да его до завтра не будет, я просто говорить не стала. Маленькая птичка, мокрые волосы по плечам, пухлые губы, сияющие глаза.
Все помню, Дашенька, все помню.
Садимся в машину, включаю печку. Серый зимний свет, только профиль. Так где ты? Почему за городом? Что значит – пропил квартиру?
Объясняет, встряхивает челкой, улыбается, глаза сияют отраженным светом чужих фар. Выпасть из системы, говорит, лучше разрушить себя, чем укрепить систему. Идеалы преданы, последний бой, день продержаться, ночь простоять. Узнаю моего бывшего друга Швондера. А кто кинул, так и не выяснили? Документы в порядке, значит, были. Ты бы позвонила мне, у нас юристы в конторе, я бы помог. Да, забыл, нет моего телефона, прости, я дам. Хорошо, потом.
Я работаю менеджером в страховой компании "Наш дом". Если вкратце, мы делаем так, чтобы, если у тебя сгорит дом, ты не осталась на улице. Но если твой брат продаст дом по пьяни, тут мы бессильны, да, ты права. Далеко от Москвы-то хоть? Тридцатый километр? Ну, это нормально. Давай, я отвезу.
Слава богу, дорога хорошая. А то застрять в сугробе – и не вытащат до утра. По пути Дашенька рассказывает, стрекочет, вот, купила новую Маринину, с художественной точки зрения слабо, конечно, зато свидетельство эпохи, так что обязательно надо читать. Все можно по годам расставить, представляешь? А что Пелевин? Пелевин сошел уже, все знают.
Милая Дашенька, я работаю менеджером в страховой компании "Наш дом". Если вкратце, мы делаем так, чтобы, если у тебя затопило квартиру, украли машину, взорвали особняк, ты не осталась ни с чем. Мы плохо понимаем в современной литературе, это не наш профиль, ты уж прости.
Голос совсем не изменился, смеется, как девять лет назад, как девять лет назад, все время норовит погладить, будто случайно вдоль груди, будто хочет удостовериться – правда ли я. Правда, правда, перестань, мы же разобьемся. Перестань, я кому сказал! Сам вздрагиваю, как от удара током. Прости, что накричал.
– Знаешь новый анекдот? – сказал Денис, резко меняя тему. – Клинтон сегодня беседует с Ельциным, говорит: "Что, друг Борис, говорят, у тебя неприятности?" – "Да, друг Билл, говорят, и у тебя тоже" – "Ну, я-то хоть удовольствие получил".
– Ельцин, я думаю, тоже получил, – мрачно ответил Иван. – Не меньше, чем Клинтон. В долларовом эквиваленте.
– Минет нынче дешев, – миролюбиво согласился Денис и, тут же посмотрев на часы, стал прощаться. Последнюю неделю, стоило Ивану и Денису остаться с Машей, они разыгрывали одну и ту же сцену: Денис норовил благородно оставить девушку наедине с Иваном, а тот всячески пытался избежать подобного тет-а-тета. Но тем не менее, каждый вечер, как бы ни тасовалась колода редеющих ресторанов и кофеен, Иван и Маша оказывались вдвоем за столиком, и Ивану приходилось отвозить ее домой или вызывать такси.
Маша больше не предлагала Ивану подняться к ней. В воскресенье они простились на пороге офиса, и по дороге в отель она пытаясь понять, что же происходит между ними. Вот опять: если она не нравится Ивану, зачем он их сегодня вечером нашел? Неужели все дело в том, что она – Сережина невеста? Вот так удружил ей серый волк, вот так удружил. Надо было в первый же день сказать: что за ерунда, какая невеста. А теперь уже поздно, Иван не поверит, да и никто не поверит.
Денис, ушел, напомнив, что Маша обещала перед отъездом зайти в офис попрощаться со всеми. Через два дня она улетала, три недели прошли. Маша с Иваном вышли из "Кофе Бина" и направились к припаркованной невдалеке "тойоте" Билибинова. Вдруг они услышали истошные крики и увидели кучку людей, окружавших двух милиционеров, которые волокли за руки пьяного. Тот вырывался и орал:
– Пустите, суки! Дрожи, буржуй, настал последний бой! Вавилон падет! Пиздец вашей власти! Да здравствует революция! Денег нет – и не надо!
Люди в толпе говорили, что алкаш пытался разбить витрину, но ударопрочное стекло отбрасывало его назад, пока не появился наряд милиции. Скрутить алкаша, впрочем, оказалось нелегко: он грамотно уворачивался, падал, лягался и выкрикивал революционные лозунги.
– Гляди! – воскликнул Иван. – Это же Леха, Леха Швондер, Сережин однокурсникПропустите. – Иван раздвинул толпу и что-то зашептал одному из ментов. Наконец купюра перешла из рук в руки, и Леху отпустили.
– О, блин, Иван! – закричал Леха. – А Серега где?
– Нет Сережи больше, – тихо ответил Билибинов. – Его убили три недели назад.
– Да ты что? – сказал Леха, на глазах трезвея. – Кто убил? Где?
Через десять минут они уже сидели в "Петровиче", где Швондер, вполне обретший человеческий облик, пил обжигающий чай.
– Поганое время, – подвел он итог рассказу Ивана. – Серега ведь был из лучших, если говорить про всю эту шалупонь. – И он широким жестом обвел зал.
– Он был мой друг, – снова сказал Иван.
– Да ладно. – Швондер хлопнул его по спине, – ничё, не тушуйся. Я не злой. Когда придем к власти, в память о Сереге мы тебя не расстреляем. А осталось, между прочим, недолго. – Он посмотрел на Машу, изобразив хитроватый ленинский прищур. – Вот вы, девушка, я понимаю, недавно в Москве? – Маша кивнула. – Значит, не успели еще привыкнуть ко всему этому – рестораны, кофе, машины, ля-ля-тополя?
– Я вообще-то из Израиля, – сказала Маша. – Там с этим все нормально. Кроме тополей.
– Там пальмы, я знаю, – кивнул Леха. – Но я вот думаю про всех этих буржуев, которые тут сидят. Они ведь так уже лет пять живут, привы-ы-ыкли, думали, что навсегда, – ан нет! Повадился кувшин по воду ходить, там ему и полным быть!
– То есть революция грядет? – ехидно спросил Иван.
– Нет, замысел мировой закулисы другой, – ответил Леха. – Никакой революции. Просто на смену Обществу Спектакля идет Общество Экстаза, Общество Идеи, Общество Религии, если угодно. Для индустрии образов, для рекламы все-таки нужен хоть какой-то товар – чтобы его фотографировать и показывать на картинке. Но если продавать не образы, а чувства и идеи, то материальное производство можно вообще упразднить. На этом построена любая нормальная секта: адепты живут в нищете – и счастливы, потому что получают экстаз, чувства, переживания… и все это исходит от гуру, от центра власти. Ги Дебор был прав: страх и страсть нужны человеку, но даже Ги Дебор не мог предусмотреть, что они тоже будут монополизированы правящим классом.
– Мне кажется, – сказала Маша, – в этом городе все отлично обеспечивают себя страстями сами.
– Не смешите меня, девушка, – сказал Швондер. – С кем вы общаетесь в этом городе? С людьми как вот этот? – И он ткнул пальцем в Ивана. – Это же яппи, жители офиса. А в офисе не может быть любви, может быть только ее имитация! Офис – это порождение Общества Спектакля, глобальный стиму… симулякр, вот. И там, где возникает офис, возникает дырка, говоря иначе – нехватка, нехватка любви, страсти, экстаза. И жителям офиса этот экстаз можно только продать, на этом и будет построено Общество Экстаза. Сейчас пытаются продать имитацию страстей: кино, книжки, Голливуд, Карлос Козлоеда и прочее. С одной стороны это правильно, продавать суррогаты: поскольку житель офиса живет ненастоящей жизнью, он не способен воспринять настоящие страсти. Но с другой стороны, это невыгодно, потому что суррогат дорого не продашь, прибыль маленькая. И вот прекрасная идея: разрушить все, столкнуть людей лицом к лицу с реальностью – тут они дозреют до подлинных чувств, и можно будет начинать отгружать.
– Как можно отгружать чувства? – спросила Маша.
– Я же говорю: секты. Религия. Новые, пока еще не известные синтетические наркотики. У нас есть искусственные ресницы, силиконовые груди, механические сердца. Когда Общество Экстаза вольет в вены поток стимуляторов вместо крови, тогда человек превратится в ячейку, вырабатывающую энергию для коллективного оргазма. Личность исчезнет, гуманизм прекратит свое существование.
– Я запутался, – устало сказал Иван. – Это хорошо или плохо?
– История не знает понятий "хорошо" и "плохо". Это – неизбежно. Города, кстати, падут первыми, и поэтому я стараюсь избегать Москвы. Вот и Дашку на дачу отправил, пусть там сидит, всё безопасней.
– Как она? – спросил Иван, которого утомил пьяный гон Швондера.
– Нормально, – сказал Леха, – вполне нормально. Очень огорчится, когда узнает, что Серега погиб. Он к ней приезжал регулярно, продуктов привозил, развлекал… был ведь совсем недавно, недели две назад.
– Нет, – покачал головой Билибинов. – Недели две назад его уже похоронили.
– Ну, значит больше, – согласился Леха. – Дай я прикину. Дело было во вторник. Нет, в среду, точно помню. Я в запой ходил и неделю на даче не был, у Дашки кончились деньги и еда. А тут как раз Серега звонит, мол, не заехать ли в гости на ночь глядя? Мне, как сами понимаете, не жалко, а Дашка рада. Ну вот, привез полную сумку жратвы: и нарезка всякая буржуйская, и картошка, много чего, бухла только не было. Дашка сказала, что обещал утром за сумкой заехать, так что, когда я в четверг пришел, она сразу ко мне: "Сережа, Сережа", – а я ей: "Обломись, старуха, старший брат у дверей!". А Серега, кстати, так и не появился.
– Не забрал, значит, сумку? – тихо спросил Иван.
– Неа, – сказал Леха. – Так и валяется где-то на даче, хозяина ждет. Не дождется теперь, конечно.
– Ничего, – сказал Иван, подзывая официанта, – я приберу. Большая, говоришь, сумка?
Красная Шапочка и Серый Волк.
Январь, 1998 год
Заполненная парковка, ни одного свободного места. Приходится – на другой стороне улицы, затем – по подземному переходу. У кафельной стены – одноногий инвалид, усы топорщатся, будто на фотографии прадеда, оставшейся с Первой мировой. Словно образовалась дырка во времени, словно удалось зачеркнуть семьдесят лет, и не было ни Соловков, ни ГУЛага, только что отгремела Великая война, Георгиевские кавалеры разбрелись по домам, разъехались на своих тележках, поскакали на культяпках. У кафельной стены, в подземном переходе, в тоннеле времени. Подать ему николаевский золотой рубль, бросить мятую полсотню, бывшие пятьдесят тысяч. Почти 10 у.е., пей за мое здоровье, служивый.Снежная сыпь, ледяная Лета, поземка по земле, на ступенях наледь. Поскальзывается, падает почти в объятия, ловлю у самой земли. Что ж вы так неосторожно, девушка. Китайский пуховик, вязаная красная шапочка, на ногах кроссовки и шерстяные носки, как же можно. Поднимает голову, боже мой, еще сильнее вцепляется в воротник моей куртки, Сережа, Сереженька, это в самом деле ты?
В самом деле, да, два года не виделись. Ты-то как? Да так всё, теперь хорошо. Куда же пропала, почему не звонила? Да я и телефона твоего не знаю, смеется, скидывает вязаную шапочку, черные волосы до плеч, помнишь, у тебя был конский хвост, давно, когда я первый раз тебя увидел? Конечно, помню.
Конечно, помню. Маленькая кухня, ранее утро, Леха Воронов, тогда еще не Швондер, жарит на плите котлеты, Гребенщиков поет про стоят как ступени, Леха говорит: "Мы должны вооружаться, должны поднять восстание против коммуняк", я кашляю, мол, ты не говорил, я не слышал, но Леха не останавливается, цитирует Ленина и заодно листовку Демсоюза, принесенную с Пушки. Запах пригоревших сухарей, перегретого подсолнечного масла, шум чайника, тихий голос: здравствуйте. Маленькая, худенькая, волосы забраны в конский хвост, глаза на пол-лица, в каком-то заплатанном халатике, быстро запахнула, как только увидела. Дашка, брысь, кто тебя звал? Извините – и уходит.
Леха, это кто? Сестра младшая, пятнадцать лет, взрослая девка, а туда же – почти нагишом разгуливает. Так ей же в школу, наверное? Ничего, мы позавтракаем, она поест. Опоздает, ничего не станется. Эка важность – школа.
Наверное, ласточка. Маленькая черненькая птичка, туда-сюда, мелькает, не разглядеть. Волосы забраны в конский хвост, глаза на пол-лица, смущенная улыбка. Дашка, что ты здесь делаешь? Пятнадцать лет, да.
Звоню в дверь, в руках – что в руках? Не помню уже, давно, давно было. Книжка? Учебник? Конспект? Нет, вряд ли конспект, какие конспекты, последний курс, перестройка вовсю, никаких общественных наук. Значит, что-то в руках, да. Открывает дверь, смущенная улыбка, глаза на пол-лица, конский хвост, тренировочный костюм, заплатка на локте, проходите, пожалуйста. А где Леша? Он сейчас будет. Может, чаю хотите? Да, пожалуй.
Туда-сюда, мелькает, не разглядеть, черненькая птичка, выскочила на минутку, вернулась уже в платьице, ситец? сатин? Тогда не знал, да и сейчас – все больше по лейблам различаю, не по материи. Смотрит с другого конца стола, глаза блестят. Впервые разглядел: крупные губы, нос чуть приплюснут, широкие скулы. Татарская, может, кровь? Что же Швондер про русака мне втирал? Ай да Леха, трепло бессовестное. Впрочем, какая разница.
Ой, уже вскипело. Вскакивает, ошпаривает заварочный чайник, конский хвост мелькает туда-сюда, у нас индийский, со слоном, здорово, да? Плеск воды, звяканье крышки. Говорят, заварку надо сверху наливать, чтобы аромат сохранялся подольше. Я всегда так делаю, а вы как любите? Мне как-то без разницы, но все равно спасибо.
Наливает в чашку кипяток, сверху – тоненькой струйкой заварку. Я блюдечко еще сейчас, и варенье, кажется, осталось. Сами варили. Я сейчас достану, нет, нет, вы не вставайте, я сама. Мелькает конский хвост, маленькая птичка, ласточка, гнездо под самым потолком, качается стул, падает банка.
Простите, ой, что это я, простите, дайте я застираю. Пустяки, Даша, не обращайте внимания. Нет, что вы, что вы, у вас же вся рубашка… дайте я сниму. Пальчики туда-сюда, расстегивают пуговицы, будто случайно вдоль груди, задерживаются на сосках, вздрагиваю, как от удара током. Я сам, я сам, спасибо, Даша.
Уносит в ванную, шумит вода, не сидеть же одному на кухне, встаю, открываю дверь. Конский хвост, взмах полотенца, ой, простите, я платье тоже застирать решила. Стоит, прикрывается маленьким полосатым махровым лоскутком. Выцветшие цветочки на застиранной полянке трусиков. Опускает глаза, следит за взглядом, ой, извините, я…
Это вы простите, Даша, я выйду сейчас. Стою на пороге, потому что улыбается смущенно, прикрывается, протягивает мокрую рубашку. Помогите повесить, вон, вешалка на сушилке. Вхожу, стараюсь не касаться, руки смыкаются на груди. Губы тычутся куда-то в район лопаток. Сереженька. Пятнадцать лет, да. В ванной, на стиральной машине. Даже в комнату не дала вернуться.
Моется в душе, смеется. А если Леша придет? Да его до завтра не будет, я просто говорить не стала. Маленькая птичка, мокрые волосы по плечам, пухлые губы, сияющие глаза.
Все помню, Дашенька, все помню.
Садимся в машину, включаю печку. Серый зимний свет, только профиль. Так где ты? Почему за городом? Что значит – пропил квартиру?
Объясняет, встряхивает челкой, улыбается, глаза сияют отраженным светом чужих фар. Выпасть из системы, говорит, лучше разрушить себя, чем укрепить систему. Идеалы преданы, последний бой, день продержаться, ночь простоять. Узнаю моего бывшего друга Швондера. А кто кинул, так и не выяснили? Документы в порядке, значит, были. Ты бы позвонила мне, у нас юристы в конторе, я бы помог. Да, забыл, нет моего телефона, прости, я дам. Хорошо, потом.
Я работаю менеджером в страховой компании "Наш дом". Если вкратце, мы делаем так, чтобы, если у тебя сгорит дом, ты не осталась на улице. Но если твой брат продаст дом по пьяни, тут мы бессильны, да, ты права. Далеко от Москвы-то хоть? Тридцатый километр? Ну, это нормально. Давай, я отвезу.
Слава богу, дорога хорошая. А то застрять в сугробе – и не вытащат до утра. По пути Дашенька рассказывает, стрекочет, вот, купила новую Маринину, с художественной точки зрения слабо, конечно, зато свидетельство эпохи, так что обязательно надо читать. Все можно по годам расставить, представляешь? А что Пелевин? Пелевин сошел уже, все знают.
Милая Дашенька, я работаю менеджером в страховой компании "Наш дом". Если вкратце, мы делаем так, чтобы, если у тебя затопило квартиру, украли машину, взорвали особняк, ты не осталась ни с чем. Мы плохо понимаем в современной литературе, это не наш профиль, ты уж прости.
Голос совсем не изменился, смеется, как девять лет назад, как девять лет назад, все время норовит погладить, будто случайно вдоль груди, будто хочет удостовериться – правда ли я. Правда, правда, перестань, мы же разобьемся. Перестань, я кому сказал! Сам вздрагиваю, как от удара током. Прости, что накричал.