– Что это такое? – спросила Маша. – Где у попы уши?
   – Французы их еще называют "рукояти любви", – сказал Денис. – Ну, такой профиль бедер.
   – Еврейского, кстати, типа, – добавил Абросимов.
   – Вы мне просто голову морочите, – рассмеялась Маша.
   – Нет, мы серьезно, – сказал Абросимов. – Вот Иван не даст соврать.
   Только тут Маша заметила, что Иван с их прихода в "Петрович" не сказал почти ни слова. Она вспомнила Прагу – наверное, он всегда ведет себя так: задаст вопрос и снова замолчит. После Марика, три года тараторившего без умолку, и Горского, поминутно восклицавшего "а помнишь?", приятно было сидеть рядом с немногословным человеком.
   – А Иван у вас кто? – спросила она.
   – Я у них Иван-Царевич, – сказал Билибинов, – а Сережа был Серый Волк. Потому что мы были друзья.
   Денис снова накрыл ладонью Машину руку, и тут Маша поняла: все они считают, что она – Сережина невеста, у нее горе, и они должны хоть немного отвлечь ее от грустных мыслей. Сказать им, что ли, правду? Но зачем? Пусть, рассказывая всякую ерунду и думая, что отвлекают ее от страшных мыслей, отвлекутся сами. Ведь работали с Сережей вместе, были друзьями, тяжело им, наверное, сейчас.
   – Это ничего, что мы тебя сюда вытащили? – тихо спросил Денис, а Иван с Вадимом уставились в разложенный на столе старый "Огонек", словно впервые его видели.
   – Нет, нет, как раз спасибо, – ответила Маша. – Все хорошо, ребята, вы не волнуйтесь.
   Вдруг на мгновение она ощутила щемящую грусть, словно Сережа и впрямь был ее женихом или хотя бы очень близким человеком. Может, пиво так действует? подумала Маша и тут услышала женский голос, немного пьяный. Высокая крашеная блондинка, сразу бросаются в глаза длинные пальцы, все в серебряных кольцах, потом – обнаженные до плеч руки, а потом уже – худое лицо с ярко накрашенными губами.
   – Привет, – сказала она. – Я вижу, вы уже здесь. Можно к вам?
   – Конечно, – сказал Денис и поднялся, чтобы принести еще один стул.
   – Это Таня Зелинская, – представил девушку Иван. – А это – Маша Манейлис, Сережина невеста.
   Денис пододвинул Тане стул, она улыбнулась, спросила "можно?" – и, не дожидаясь ответа, залпом выпила отставленную Машей рюмку.

8

   Таня Зелинская росла маленькой принцессой некоролевской семьи. Сто лет назад ее родители звались бы купцами – и непонятно, кто был бы лучшим купцом, папа или мама, – но в семидесятые, столь любимые посетителями "Петровича", их называли "работниками торговли", считая слово "продавец" немного оскорбительным (так газеты писали вместо "евреи" – "лица еврейской национальности"), хотя в случае Таниных предков слово "продавцы" было в самом деле неуместно: мама давно поднялась до директора универсама, а папа вполне успешно работал кладовщиком на базе. Девочкой Таня не знала, что такое дефицит: все, чего она могла бы захотеть, появлялось само по себе, раньше, чем само желание, – и потому она не знала своих желаний. У нее были фирменные джинсы, прибалтийские платья, импортные туфли, а на тринадцать лет папа подарил ей французские духи. Она ничего не знала о невидимых интегральных ходах и многомудрых комбинациях, мастерами которых были ее родители. Таня считала, что трехкомнатная квартира на Юго-Западе сама по себе наполняется финской мебелью, чешским стеклом и японской электроникой.
   Катастрофа случилась, когда Тане было пятнадцать. Его звали Илья, он был голубоглаз, курчав и носил круглые очки под Джона Леннона. Познакомились в летнем лагере, там было неважно, кто как одет, где работают чьи родители. Они целовались после пятничной дискотеки, и хотя она чувствовала, как его рука шарит по застежке ее гэдээровского лифчика, крючки остались не расстегнуты и потаенный замок не отперт – ни в ту пятницу, ни в другую. В Москве Таня сама после школы позвала Илью к себе, пока родители были на работе. Она налила французского папиного коньяку и отдалась в спальне, на кровати, с которой в последний момент спихнула невозможно яркого мехового зайца. (Пять лет назад старинная мамина подруга Лидия Ивановна, работавшая в Главном Детском Магазине еще с конца шестидесятых, унесла его прямо с витрины специально для Тани). Вечером, когда Таня провожала Илью до остановки, он сказал, что у нее очень буржуазная квартира. Она обиделась, и Илья начал объяснять, что такие, как Танины родители, не знают любви, объединяющей всех людей, потому что думают только о деньгах.
   – Что значит "такие, как мои родители"? – спросила Таня.
   – Ну, торгаши, – сказал Илья.
   Никто никогда не говорил так о маме и папе. Таня замерла, хотела убежать, но неожиданно увидела себя со стороны: полноватая некрасивая девушка в венгерской куртке, дутых сапогах и фирменных джинсах рядом с высоким красавцем в заплатанной цветочками ветровке, с колокольчиками на клешеных штанинах и плетеной фенечкой на запястье. Она заплакала – от стыда и обиды – и дала себе слово, что ничего больше не возьмет у родителей, никогда, ничего, потому что ей этого не надо, пока в мире есть любовь, которая все, что нам нужно.
   Таня, конечно, не сдержала слова, но через два месяца, когда ее с Ильей не отпустили автостопом в Ригу, убежала из дома. Ее нашли, вернули, отругали и простили, но в тот момент, когда отец удержал занесенную для первой в жизни затрещины материну руку, Таня внезапно увидела мать такой, какой видел ее Илья: торгашкой за прилавком, вас много, я одна, вы мешаете мне работать, два килограмма в одни руки. После стольких лет предугаданных желаний у Тани наконец-то появились собственные, никем не предписанные. Она пришивала заплаты на непрорванные колени джинсов, продирала на локтях рукава модных синтетических свитеров, доставшихся не то из магазина "Люкс", не то из "Польской моды", отдирала фирменные лейблы, не зная, что среди московских хиппи настоящими американскими джинсами можно было гордиться ничуть не меньше, чем среди фарцовщиков. Но ничего не помогало, Илья появлялся все реже и реже, потом начал встречаться с Маринкой из соседней школы, которая была худее Тани на десять, если не на пятнадцать килограмм, это было видно в любой одежде, сколько за нее ни заплати, как ее ни переделывай, откуда ни доставай. Через полгода Таню положили в больницу с анорексией, но Илья даже не пришел, и Таня поняла, что все кончено, что на всю жизнь она никому не нужна, кроме родителей, которые тоже никогда ее не поймут. Вместо аттестата она получила справку, в Плехановский даже не пошла, хотя родители уговаривали, ну и дура, кричала мать, без образования сейчас – никуда, кому ты нужна будешь такая, хоть ты ей скажи, Коля! Но отец ничего не сказал, вечером долго шептались, потом решили – пусть год подождет, а потом уж точно – учиться на экономиста, на худой конец – на товароведа.
   Мать стала нервная, подумывала одно время перейти в министерство, но никак не решалась покинуть такое хлебное место, ведь столько возможностей, ты подумай, особенно сейчас. Вся Москва стояла в очередях и из магазинов исчезали то сахар, то сигареты. Мать так и не поняла, когда допустила ошибку, в какой момент проскочила развилку, где свернула не туда. Молодые и ушлые организовывали кооперативы, звали, но она остерегалась, все-таки у нее дочь, не может так рисковать, к чему подставляться, мало ли что, всю жизнь работала на госслужбе и дальше буду, дефицит не переведется, рука дающая не оскудеет. Отец не слушал предостережений, ввязался в приватизацию своей базы, кричал громко вечером на кухне, ты, Света, меня не отговаривай, они еще у меня говно жрать будут, а Таня без движения лежала в комнате, отвернувшись лицом к стене, и удивлялась слову, которое сто раз до этого слышала, но дома – никогда.
   Отца зарезал пьяный в подъезде, все говорили, что неспроста, что, небось, "заказали за бутылку", но Таня хотела верить, что папа за кого-нибудь заступился в драке, хотя никого там и не было, кроме двоих на лестнице, где неизвестный алкаш словно специально ждал. Таня вспоминала, как отец удержал когда-то мамину руку, и впервые за много лет рыдала не над тем, что она – никому не нужная уродина. Она глотала слезы, и плакала о том, что никогда не вернется, о детстве, которое ушло навсегда, о плюшевом зайце с опустевшей витрины, о времени, когда нищета казалась роскошью, папа и мама были молодыми, никто не смел сказать о них дурного, а сказали бы – она бы не поверила, потому что они любили ее и исполняли каждое желание.
   На похоронах Таня впервые видела маму пьяной, слышала, как мама сквозь слезы говорила Лидии Ивановне, что Коля был для нее – всё, что без мужчины женщина – никуда, и слова, которые Таня много раз слышала, звучали теперь совсем по-другому, а она не знала тогда, что это лишь начало, что каждый вечер, приходя домой, она будет видеть, как мама в одной комбинации стоит у зеркального шкафа, бормочет "кому я нужна такая?" и большими глотками пьет коньяк прямо из горлышка.
   А потом приходит возраст, когда пора на пенсию, пора уступать место молодым, потому что если не уступать, то вот ведь бумаги, вот подписи на них, вот договора с подставными фирмами, и кто поверит, что вы почти ничего с этого не получили, объясняла пышногрудая Ангелина, часто бывавшая у них дома тридцатилетняя мамина заместительница, объясняла, по-хозяйски присаживаясь на стол в мамином кабинете, словно уже имела на это право, словно уже сейчас это был ее кабинет и ее магазин. Провожали маму всем трудовым коллективом, благодарили за работу, подарили на прощание хрустальный сервиз, еще один к тем, что уже были дома. Ангелина поцеловала в обе щеки, прижимаясь грудью, отчетливо проговорила: "Спасибо за все, чему вы нас научили, Светлана Владимировна!"
   Выяснилось, что в 1992 году уже поздно, все места заняты, и даже опыт и старые знакомства ничуть не ценнее вкладов в Сбербанке, и мама переехала на дачу, заблаговременно купленную и обставленную еще в те годы, когда папа был жив, была социалистическая законность, а не бандитский беспредел, когда человека не выкидывали на улицу с работы, где прошла вся жизнь, словно мы в Америке живем, а не в России. Сдали трехкомнатную квартиру, и выяснилось, что мебель – мебель, которую доставали, о которой пеклись, договаривались заранее, платили вперед, оставляли с вечера – что все эти стенки и шифоньеры, шкафчики и столики, все это не нужно больше, и лучше бы отсюда увезти и сделать евроремонт, объяснял агент, молодой совсем мальчишка, в очках как у Ильи и на "саабе" как полугодовая арендная плата.
   Когда дверь квартиры, где прошла вся жизнь, захлопнулась, Таня поняла, что не поедет с мамой на дачу. У них была еще бабушкина однокомнатная, где-то в Медведково, оформили на Таню сразу после совершеннолетия, собирались сменять, да руки не дошли, когда все началось. Ее тоже сдавали, но совсем за гроши, потому что район был непрестижный и даже говорили, небезопасный, совсем небезопасный, повторяла мама, плача и приговаривая: "Танечка, куда же ты туда поедешь, как ты будешь там жить одна?"
   – Устроюсь на работу, – сказала Таня. – Пойду куда-нибудь продавщицей. В ларек.
   У советской принцессы, так и не дошедшей до Плехановского, не было никаких навыков, востребованных в новой России, но без ларька, по счастью, обошлось. Кто-то из кратковременных любовников, почти с календарной четкостью сменявших друг друга на продавленной бабушкиной тахте, пристроил Таню операционисткой в "Наш дом" и вскоре исчез, как и все мужчины до него. Таня уже хорошо знала, как сладко плачется по тому, кто никогда не вернется, особенно перед месячными, когда можно лечь клубком, отвернуться к стене и выбирать, что сегодня горше, отчего совсем не мила жизнь – чтобы через неделю снова накрасить губы и пойти искать другого мужчину, который хотя бы на одну ночь даст понять, что Таня желанна и лучше всех.
   Она работала в одной комнате с Алей Исаченко и Светой Мещеряковой, ее ровесницами. У каждой была своя история, может, даже похлеще Таниной. Два года девушки были неразлучны, и от них Таня выучилась получать удовольствие от той жизни, которая им досталась. Все они радовались, что устроились в частную фирму – в приличную фирму, не бандитскую. Зарплату аккуратно платили долларами, 150, потом 200 в месяц, можно было заходить в магазины и уже понемногу покупать какие-то вещи на смену тем, из прошлой жизни, которые и без дополнительных Таниных усилий все больше напоминали хипповские лохмотья. Оказалось, деньги заменяют мужчин, теперь она уже не металась по квартире, в панике листая записную книжку и думая, что не хочет, не хочет быть сегодня ночью одна, вместо этого шла к палаткам у метро, покупала себе новый лифчик, кружевное белье, яркий, как из прошлой жизни, турецкий свитерок, серебряное колечко с кооперативной ювелирки.
   Первый раз проводив Таню до дома, Паша Безуглов из транспортного отдела даже не спросил, не напоет ли она его чаем, – поцеловал в щеку на прощание, как теперь было принято, посмотрел, как Таня дошла до подъезда, а затем помахал рукой из окна такси и уехал к себе – на другой конец города, как узнала она потом, хотя Паша и говорил тогда, что живут они рядом, и ему по пути, и раз он все равно берет машину, то уж и Таню забросит. Они поженились через полгода, и счастливая мама пьяно плакала на свадьбе, не зная, что до рождения внучки не доживет двух месяцев. Девочку назвали в мамину честь Светой, все на работе думали, что в честь Мещеряковой, которая и свидетельницей на свадьбе была, и девочке как бы крестная. Как бы – потому что сама Мещерякова была некрещеная, даже наоборот, да и Паша сказал, что крестить не будут, пусть Светочка сама, когда подрастет, тогда и решит что к чему. И Света Мещерякова кивала, слушая Пашу, и говорила, что в любом случае маленькая Светочка ей как родная, тем более, что у самой Мещеряковой не было ни детей, ни мужа, но зато пока Таня рожала, Света делала карьеру, перешла в отдел страхования от несчастных случаев, стала получать под тысячу, а Аля вообще поднялась недосягаемо высоко, получала не то две, не то три, приходила домой усталая, по телефону говорила с трудом, в гости выбиралась раз в месяц, снимала квартиру в центре, поближе к работе, потому что каждые полчаса доро?ги – это полчаса, украденные у сна.
   Таня вышла на работу, когда Светочке было полгода, бросила кормить, хотя молоко в груди оставалось, а знакомая врачиха говорила, чем дольше кормить, тем оно детям лучше, но Таня не могла больше сидеть дома, в просторной Пашиной двухкомнатной в Ясенево, в пятнадцати минутах на машине от старой трешки. После маминой смерти так и не удалось забрать себе квартиру – кооператив уперся намертво, даром что ли – бывшие работники торговли, а мама, всегда столь предусмотрительная, на этот раз не оформила бумаги, не получила свидетельство о приватизации. Можно было, конечно, все сделать задним числом, но Таня как раз ждала Светочку, и ей было не до того, а потом выяснилось, что поздно, и, значит, ежемесячной ренты больше не будет. Она разозлилась, взяла няню, вышла на работу – и хотя за вычетом того, что получала приходящая на десять часов в день пышнотелая хохлушка Вероника, выходило всего полторы сотни, Таня все равно гордилась, что тоже приносит деньги в семью. Но главное – она больше не сидела целыми днями дома, рассматривая в зеркале красноватую сетку растяжек на бедрах и животе, и думая о том, как обвиснет грудь, стоит исчезнуть молоку.
   В отличие от Светы и Али, она так и не сделала карьеру. Паша был мелким, не особо удачливым сейлом, но все-таки от тысячи до полутора приносил, еще они сдавали Танину дачу, так что денег хватало, и Таня обычно добавляла свои сто пятьдесят рублей к тем тридцати пяти тысячам, что лежали в "СБС-Агро" после продажи старой однушки в Медведково. Таня снова стала заходить в ювелирные магазины, выбирая серебряные кольца, которых у нее было так много, что она завела себе специальную деревянную кошку с торчащим вверх хвостом, унизанным этими кольцами, как длинный палец, указующий в небо. Однажды она открыла шкатулку с мамиными драгоценностями и поняла, почему никогда не покупала золота: слишком напоминало о маме, о финском сервилате, французских безымянных духах, фирменных джинсах, пошитых в Одессе. Друзья дарили кольца на день рожденья, а Паша – еще и на годовщины свадьбы. Она хорошо помнила, как покупала каждое кольцо – или как их дарили – и в тот памятный день, полгода назад, безошибочно сняла с хвоста все кольца, подаренные Светой, содрала с указательного пальца еще недавно самое любимое, подаренное как бы крестной на рождение дочери, и убрала их все туда же, где лежало мамино золото. Хотела выбросить, но в последний момент дрогнула рука: мало ли какие еще придут времена, хотя не верится, честно говоря, что такого может случиться?
   Денис пил "Балтику", думал, что тоже вот, брэнд, не один "Петрович", значит. Маша выковыривала Карпа Петровича из футляра, отвечала Тане, которая расспрашивала, как долго Маша еще будет в Москве. Не слишком ли я ее опекаю, думал Денис, может, ей как раз надо бы выговориться, рассказать, как она встретила Сережу, когда он сделал предложение, где первый раз поцеловал. Нет, пусть кто-нибудь другой расспрашивает, я все-таки Сережу не слишком любил, никому не скажу, но сам-то знаю.
   Может, просто завидовал? Вряд ли, но если и так, теперь это неважно. Весь день чувствовал – в груди, под ребрами, словно что-то застряло и иногда проваливается вниз, в желудок, в солнечное сплетение, знакомой тревогой, как в детстве, когда один дома, книжка дочитана, а родители все не идут. Стоишь у окна, глядишь на падающий снег, думаешь, что уже скоро, но все тревожней и тревожней, словно может так случиться, что они навсегда застрянут на работе, не вернутся домой. И ведь всегда обходилось, возвращались, стряхивали снег, живы до сих пор, два раза в месяц прихожу к ним обедать, наказываю Инке заботиться, раз уж никак не выйдет замуж и все живет вместе с предками. Родители живы, но и память о той тревоге жива, и вот вернулась сегодня, как только Вадим сказал про Сережу, и сколько ни шути, сколько ни говори о другом, все думаешь, кто бы это мог сделать, потому что, если смерть все-таки существует, люди не умирают сами по себе от выпущенной пули, кто-то другой должен нажать на курок, унести пистолет с собой, захлопнуть входную дверь.
   Иван говорит, что прибыл вместе с ментами, они обыскали квартиру, он был понятым, ничего не нашли, что пролило бы свет. Тысяча сто долларов в ящике стола, карточка "СБС-Агро", двадцать пар обуви, шкаф рубашек, пять костюмов, один – Денис помнил – очень хороший, "Gautier", Денис жалел, что не купил себе, но после Волкова было западло – еще бы, второй такой же, в одном офисе. Надел сегодня "Canalli", знал, что без машины не успеет до вечера смотаться домой переодеться, как хотелось бы: почти молодежно, немножко с вызовом – мокасины на босу ногу, "GAS", "Diesel". Для того он и проводил три часа в неделю в "Beach Club", чтобы хлопок облегал увеличившиеся за последний год трицепсы и дельтовидные мышцы, а под пиджаком, даже лучшим, всей этой красоты совсем не заметно. Единственное, что он мог себе позволить – снять по дороге в гостиницу галстук, сунуть в сумку. Галстук был, к слову сказать, вполне достойный – "Yves Saint Laurent", – но сам по себе жест символичен: рабочий день закончился, началось личное время.
   Тяжело без машины, одна радость – можно спокойно пить пиво, уже второй бокал, на третьем надо будет остановиться. Можно, конечно, и за рулем – но тогда, будь добр, плати сто баксов каждому встреченному гаишнику, дорогая выходит выпивка, даже по московским ценам. Я же не новый русский, говорил Денис, я свои деньги зарабатываю, мне их жалко. Ехал как-то с Алей Исаченко из недавно открывшейся "Планеты Голливуд" – вполне разочаровавшей, кстати, предсказуемым набором артефактов, – ехал не очень даже пьяный, так, выпивший, и за пятнадцать минут попался два раза. Не переживай, сказала тогда Аля, считай, что ты эти двести баксов пропил или там вынюхал, и Денис подумал, что если бы он собирался пропивать или вынюхивать по две сотни за вечер, он не работал бы сейлом в "Нашем доме", а семь лет назад пошел бы в серьезный бизнес – и наверняка уже потратил бы все, что мог, и отдыхал бы на одном из московских кладбищ.
   – Ты не знаешь, когда похороны? – шепотом спросил он Ивана.
   – Видимо, в воскресенье, – сказал тот. – Как родители решат, я не говорил еще.
   – Гена сказал, за все заплатит.
   – Да, я знаю, – сказал Иван, и Денис подумал, что Ивану, наверное, хотелось прибавить "но их это не утешит", но он, как всегда, сдержался. Тогда Денис сказал сам:
   – Их это не утешит, – а Иван молча кивнул и глазами показал на Машу – мол, прекращаем, не будем сейчас.
   Маша пила второе пиво и говорила Тане, что ожидала от Москвы совсем другого и да, в общем-то, что касается города, приятно удивлена. Таня улыбалась, кивала, говорила, что в самом деле есть что посмотреть. Она сидела рядом с Вадимом Абросимовым и, глядя на них, Денис думал, что о самом главном они не могут говорить, потому что их объединяет как раз фигура умолчания, Света Мещерякова, с которой Таня не разговаривает уже почти год (никто не знает – почему), и о которой Вадим не говорит ни с кем, кроме Дениса, – тут-то как раз ясно почему, но от этого не легче.
   Когда все это случилось – а Денис, как и Вадим, избегал называть какими-то словами то, что происходило между Вадимом и Светой, – так вот, когда это случилось, отношения Дениса и Вадима незаметно изменились. Первые годы их дружбы оба они помнили, что Вадим старше и опытней. Тогда они играли в пару братьев: Вадим был старший, тем более, что и в "Нашем доме" работал на год дольше. И вот, через несколько месяцев после того, как это случилось, Денис вдруг понял, что испытывает к Вадиму почти отеческое сострадание. Будто рядом с ним внезапно оказался маленький мальчик, заблудившийся в трех соснах, хорошо знакомых взрослым ребятам, мальчик, заблудившийся так безнадежно, даже слов не знал, чтобы описать происходящее, и только повторял это, словно нет старых, проверенных слов – страсть, безнадежность, безответная любовь.
   В самом деле, в который уже раз думал Денис, глядя на Таню и Вадима, в самом деле, несчастье может случиться с любым – тем более безответная любовь. Это, пожалуй, единственное, от чего не страхуют деньги. Разве что заплатить их, на американский манер, аналитику, но где его взять в Москве-то? Интересно было бы, думал Денис, вполуха слушая общий разговор, завести в Москве моду на психотерапию. И провести рекламную компанию: "Мы решаем проблемы, решение которых нельзя купить". Как-то так. И внизу мелким шрифтом: страх смерти, одиночество, отчаяние, любовь… что там еще? Найти инвестора, нарисовать бизнес-план, заняться наконец собственным делом – теперь времена совсем другие, не то, что семь и тем более десять лет назад, бандиты остались в прошлом и наступила долгожданная стабильность, можно начать свой бизнес, помогать людям, зарабатывать деньги, все чисто, все по закону, если, конечно, не говорить о налогах, но кто же их платит?
   Таня заказала еще водки, сказав себе в оправдание:
   – А то селедка осталась, а вы все по пиву сегодня.
   – Ты разве не на машине? – спросил Абросимов.
   – Неа, – ответила Таня. – Пашка на ней сегодня домой уехал, отсыпаться, вчера с дачи неживой совсем вернулся.
   Правильно, у Тани дача. Ее, кажется, сдавали зимой, а летом на ней жила двухлетняя Светочка с Пашиной мамой или с няней, Денис не знал, да и не особо интересовался. Он всегда дивился, как меняются женщины, родив ребенка, словно Кастанеда действительно прав, и из них вынимают какое-то острие. Правда, к Тане это не относилось: на первой же пятничной вечеринке после возвращения она напилась с трех банок пива и пыталась устроить стриптиз, объясняя, что у нее сейчас третий размер груди и это должны видеть все. Паши почему-то не было, и увел Таню Сережа Волков. Денис видел как сейчас: вот они идут мимо опустевших столов: спокойный, как всегда сдержанно улыбающийся Волк и Таня в темной безымянной юбке и фальшивой кевинкляйновской майке, которую пять минут назад пыталась стянуть через голову. В руках – дешевые румынские босоножки на высоком каблуке, только ноги подламываются, и Сережа придерживает ее за талию.
   Интересно, подумал Денис, вспоминает ли она об этом сегодня, когда Сережи больше нет?
   После ужина стали уговаривать Машу пойти в "Кофе Бин", наперебой объясняя, что там пирожные лучше и вообще, это совсем не далеко, и в Москве сейчас так модно, ужинать в одном месте, а потом продолжать в другом. Маша подумала, что в Европе и в Израиле так обычно поступают с барами и к концу напиваются чудовищно, но ничего не сказала, да к тому же все были фактически трезвые: Иван и Абросимов не пили, будто нарочно опровергая мамины слова, что в России все запойно пьют, а обвиняют в этом, как всегда, евреев.
   Пошли пешком, по бульварам, мимо Чистых прудов. Маша брела рядом с молчаливым Иваном, смотрела, как парочки на скамейках пьют ту же "Балтику", только из бутылок, думала, не взять ли Ивана под руку. Абросимов шел чуть впереди с Таней. Денис заметил, что ноги ее подламываются, как полтора года назад, на вечеринке. И выпила-то грамм сто, но, видать, и этого хватает, или начала раньше, или просто ей нехорошо сегодня, как всем нам. Но мы держимся, мы молодцы. Мы не думаем о себе, мы думаем о Маше, ей сейчас должно быть хуже всех.
   Денис догнал Абросимова и Таню около бывшего "Джелторанга", где размещался теперь новый фитнесс-клуб.
   – Я видел, как ты приезжала к нему ночью, – сказал Абросимов, и Таня ответила:
   – Мы чай пили… с рулетом каким-то дурацким.
   Денис тронул ее за локоть. Он знал, что люди иногда пугались, когда он вдруг легонько прикасался к ним, но почему-то верил – еще с давних пор, – что может передать немного своей энергии, своего сочувствия.