Страница:
– Да-да, – кивнула Маша и вдруг поняла: что-то с ней не так. Она злилась на маму, которая сглазила ее поездку, нервничала при виде крови, волновалась из-за того, что непонятно, где теперь жить, – но совсем не переживала. Она попыталась вспомнить, каким был Сережа Волков при жизни – и не смогла.
– Я хочу тебе сказать, что мы скорбим вместе с тобой, – продолжал Иван. – И мы, Сережины друзья, постараемся сделать все, что от нас зависит… ну, ты понимаешь.
Маша не понимала, но кивнула еще раз.
– Ты раньше была в Москве? – спросил с переднего сиденья Абросимов.
– Давно.
– Давай тогда Денис тебе покажет город. Он мастак на такие дела.
– Точно, – согласился Иван. – Я думаю, Сережа был бы рад, чтобы Денис.
– Кто это? – спросила Маша. Она бы предпочла, чтобы Иван сам показал ей город. Вот еще одно чувство, вдобавок ко всем прочим: ей нравится смотреть, как он водит машину. Если, конечно, можно считать вождением это бесконечное стояние в пробках.
– Майбах, – ответил Абросимов, – приятель мой, тоже у нас работает. Тебе понравится. Еврей, как и ты.
– Мне как-то без разницы, – ответила Маша.
– А я их вообще-то не очень, – все так же дружелюбно улыбаясь, сообщил Абросимов.
– То есть? – сказала Маша. Она не то чтобы разозлилась, но опешила. За годы в Израиле она привыкла к тому, что антисемитизм – это только статьи в газетах, пропаганда по телевизору и воспоминания о жизни в Союзе. Так в годы ее детства "Правда" писала о безработице: за границей бывает, а у нас – никогда.
Абросимов смутился.
– Да я пошутил, – сказал он. – Это же цитата, из фильма "Брат". Ты не видела, что ли? Отличное кино.
5
6
– Я хочу тебе сказать, что мы скорбим вместе с тобой, – продолжал Иван. – И мы, Сережины друзья, постараемся сделать все, что от нас зависит… ну, ты понимаешь.
Маша не понимала, но кивнула еще раз.
– Ты раньше была в Москве? – спросил с переднего сиденья Абросимов.
– Давно.
– Давай тогда Денис тебе покажет город. Он мастак на такие дела.
– Точно, – согласился Иван. – Я думаю, Сережа был бы рад, чтобы Денис.
– Кто это? – спросила Маша. Она бы предпочла, чтобы Иван сам показал ей город. Вот еще одно чувство, вдобавок ко всем прочим: ей нравится смотреть, как он водит машину. Если, конечно, можно считать вождением это бесконечное стояние в пробках.
– Майбах, – ответил Абросимов, – приятель мой, тоже у нас работает. Тебе понравится. Еврей, как и ты.
– Мне как-то без разницы, – ответила Маша.
– А я их вообще-то не очень, – все так же дружелюбно улыбаясь, сообщил Абросимов.
– То есть? – сказала Маша. Она не то чтобы разозлилась, но опешила. За годы в Израиле она привыкла к тому, что антисемитизм – это только статьи в газетах, пропаганда по телевизору и воспоминания о жизни в Союзе. Так в годы ее детства "Правда" писала о безработице: за границей бывает, а у нас – никогда.
Абросимов смутился.
– Да я пошутил, – сказал он. – Это же цитата, из фильма "Брат". Ты не видела, что ли? Отличное кино.
5
Страховая компания "Наш дом" возникла еще в начале девяностых. Два выпускника физтеха, Геннадий Семин и Олег Шевчук, основали ее, сообразив, что наработанный в альма-матерь аналитический аппарат можно применить не только к далеким от жизни проблемам физики твердого тела.
Поначалу они занялись страхованием промышленных предприятий, благо директором одного из заводов оказался дядя Гениного одноклассника. В общих чертах схема была простой – предприятие страховало все, что могло, и вносило деньги на счет "Нашего дома". После этого Гена и Олег их обналичивали и возвращали, удержав значительный процент за услуги. Что происходило с деньгами дальше, основателей "Нашего дома" не очень волновало: вероятно, что-то разбредалось по конвертам в качестве черной зарплаты, а бо?льшая часть оседала в карманах директоров. К реальному страхованию все это не имело отношения. Страховые взносы относились на себестоимость продукции, что позволяло предприятию снижать прибыль и, соответственно, платить меньше налогов.
Однако в 1995 году начались проблемы: правительство мало-помалу стало прикрывать одну лазейку за другой, так что проверенные схемы, приходилось переделывать, а то и вовсе отменять. Олег решил, что лучше продать свою долю в бизнесе, а самому вернуться к физике – тем более, что бывший научный руководитель плотно обосновался в MIT[2] и звал Олега к себе уже третий год.
Выкупив долю партнера, Геннадий сократил штат в полтора раза, вложился в рекламу и, помимо работ по старым, но модифицированным схемам, занялся продажей реальных страховок. Как правило, страховались грузы и офисы, но последние годы дело дошло до автомашин и медстраховок. Частными клиентами занималась небольшая группа, которой руководил Федор Поляков. Абросимов и Майбах были при нем сейлами.
Денис Майбах в свое время пришел в "Наш дом" заниматься дизайном и рекламой, но незадолго до проведенного Геной сокращения обнаружил в себе дар беседовать с людьми, продавая им в два раза больше, чем они собирались купить. Когда Геннадий отказался от идеи самим делать рекламу и обратился к "Юнайтед Кампейнз", он не уволил Дениса, а перевел в сейлы. Тут Майбах расцвел и, помимо прочего, завел дружбу с Вадимом Абросимовым. Вадим был на пять лет старше, но оба постепенно вступали в возраст, когда такая разница не имела значения. Фразу, начатую одним, другой подхватывал и продолжал – но теперь, услышав о смерти Волкова, Денис не знал, что сказать.
В мире, где он жил последние годы, смерти не было места. Иногда Денис слышал, что умер кто-то из старых, почти забытых друзей – овердоз или самоубийство, – но это были люди из прошлой жизни, прошлой именно потому, что драйв и веселье в ней закончились давно, а на смену пришла гнетущая духота. Денис покинул старую жизнь без сожаления и, оказавшись в "Нашем доме", радовался, что избежал и распада веселого кайфа беззаботных шалопаев, и адреналиновой гонки большого постперестроечного бизнеса, где одинаково легко было стать миллионером и покойником, а чаще – сначала одним, потом другим.
Теперь смерть существовала только строчкой в полисе или в перечне услуг из рекламного буклета: "страхование на случай смерти", как раз между машиной и жильем. Казалось, включенная в полис, смерть создает проблем не больше, чем разбитое окно в Денисовом "ниссане". Вот уже второй день без машины, в мастерскую никак не привезут новое стекло, но в общем-то нет причин волноваться. Да, конечно, Денис знал, что ни страховка, ни костюм от "Бриони", ни туфли от "Джанни Барбатео" не спасают от смерти, – но это было пустое знание, за которым до сегодняшнего дня не стояло никакого живого ощущения. До сегодняшнего дня в том мире, где теперь жил Денис, смерти не было, и когда внезапно умер – более того, был убит – именно Сережа Волков, ткань мира как-то расползлась.
Такие люди, как Сережа Волков, не должны умирать. Они not designed for death, не сконструированы для смерти. И тем более – для насильственной. Те, кому суждено получить пулю, занимались совсем другими делами. Еще лет восемь назад они припали к источникам больших энергий – деньгам, криминалу, наркотикам, – и когда эта энергия шла горлом, захлебывались кровью и умирали от выстрела, подстроенной аварии или взрыва. Если Сереже Волкову и не хватало чего-то в жизни, так этой самой энергии: он был обаятелен, мягок, ироничен – но никогда Денис не видел в нем возбуждения и драйва. Впрочем, может быть, девушки видели.
Конечно, девушки знали Волкова куда лучше, чем Денис. Он ясно представил, что ближайшую неделю ему придется выслушивать слова о том, каким был Сережа, каждая сотрудница расскажет какую-нибудь историю и не один раз, многие молча вспомнят то, чего нельзя рассказывать в курилке или за столиком в "Кофе Бине". Придется кивать и тоже добавлять в поминальную копилку свой обол, мелочь, которая казалась незначительной, а теперь стала трогательной и исполненной печали об исчезающей красоте мира. Вот, на прошлой неделе они вместе пили кофе, и Сергей жаловался, что начал уставать от работы, а потом вдруг грустно улыбнулся и сказал: "Хорошо тебе, ты хоть людям помогаешь", – и тут задел чашечку и опрокинул кофе на проходившую официантку. Денис еще подумал, как все связано в жизни, – стоит чуть-чуть выпасть из позитивного течения, и все сразу начинает сыпаться. Сергей стал извиняться, давать деньги, Денис смутился и вышел в туалет, а когда вернулся, девушка уже отошла от столика и, улыбаясь, беседовала с другой официанткой за стойкой, поглядывая на Волкова. Когда Денис проходил мимо, они замолчали, и он успел подумать, что Сережа все-таки неприлично нравится женщинам, неясно даже почему. Вот так всегда: вспомнишь какую ерунду, чтобы рассказать в курилке, а у самого щиплет в глазах, будто тебе десять лет или даже шесть.
Денис деловито почесал уголок глаза и сказал:
– Не самурайская смерть.
– В смысле? – спросил Абросимов.
– Я всегда был уверен, что он умрет, как жил, – в объятьях какой-нибудь барышни.
Абросимов приложил палец к губам и взглядом показал в дальний угол комнаты. У дверей Гениного кабинета сидела невысокая черноволосая девушка в темном с вышивкой платье. Похоже на "Kenzo", – подумал Денис, – но я не знаю такой коллекции". В руках она вертела темные очки "Сalvin Кlain", иногда отрываясь от них, чтобы намотать на палец прядь волос и тут же отпустить.
– Кто это? – шепотом спросил Денис.
– Это та самая Маша Манейлис, из Израиля, – ответил Абросимов.
– Красивая, – протянул Майбах, – покойнику везло на барышень.
– А барышням с ним – нет, – ответил Абросимов и отвернулся.
Денис молча накрыл его руку своей.
– Может, теперь все наладится, – сказал он после паузы и посмотрел на Машу: палец все еще скользил туда-сюда по черной спирали локона.
Когда-то Геннадий Семин был худощавым очкариком с волосами до плеч. К тридцати годам волосы поредели, очки уступили место линзам, а сам он раздался вширь. Он знал, что сотрудники за глаза называют его Крокодилом Геной, но не обижался, воспринимал как комплимент: крокодил из советской сказки был стопроцентно положительный герой. Но сегодня, обливаясь по?том под ветерком кондиционера, он в самом деле чувствовал себя какой-то гигантской рептилией, почему-то усевшейся за огромный, в полкабинета, стол, купленный еще Олегом. Выбросить бы, да купить новый, но все руки не доходят.
Таким и увидела Гену Маша: скомканный клинекс в руке, капли пота на лысине, мятый пиджак и съехавший набок галстук. Коротко стриженная брюнетка, по-секретарски длинноногая и непропорционально большеротая, проводила Машу в кабинет. Гена со вздохом выволок себя из кресла, поправил галстук и протянул потную ладонь:
– Геннадий, – представился он и, влажно пожимая Машину руку, добавил: – Примите мои соболезнования.
– Спасибо, – ответила Маша.
– Милиция сейчас занимается этим делом, – продолжил он, – но Иван сказал, что у вас могут возникнуть проблемы…
Маша непонимающе посмотрела на него.
– Вы ведь собирались жить у Сережи?
– Да, конечно.
– Квартиру, видимо, опечатают, так что нам придется подыскать для вас отель.
– Я могу и сама… – начала Маша, но Геннадий запротестовал:
– Нет-нет… Вы же все-таки были Сережиной невестой…
"С чего это вы взяли?" – хотела сказать Маша. О невесте и речи не шло – так, старая подруга. Что за местечковая мораль, подумала она, если девушка приезжает к парню – так обязательно невеста. Мы даже и не спали ни разу. Но сейчас поздно возражать – Сережа умер, неуместно пожимать плечами и удивляться: какая невеста, да вы что?
– Мы должны это сделать в память о нем, – сказал Геннадий. – Подождите немного в приемной, Наташа сейчас подыщет для вас отель.
Собственно, приемной как таковой не было: офис состоял всего из трех комнат – кабинета Геннадия, переговорной и большого светлого помещения, заставленного столами с компьютерами. Для полного сходства с израильскими офисами не хватало только невысоких перегородок, которые уже начали появляться в Москве. Гена, впрочем, держался за атмосферу большой семьи, и потому всё в офисе оставалось как три года назад, когда они только переехали в это здание.
Итак, Маша села в кресло у стола большеротой Наташи и уставилась на собственные ногти. Вчера вечером она делала маникюр и, сидя в кресле маникюрши, думала о предстоящей поездке. Все так забавно складывалось, жизнь сделала круг и даже не один: сначала в Праге встретила Волкова, теперь – Горского, а завтра полетит в Москву, где вообще не была неведомо сколько.
Маша вспоминала, когда последний раз пыталась работать секретаршей. Дело было в какой-то маленькой хай-тек компании, ребята только что окончили Технион, и первое время работа казалась раем, особенно после того, как Маша побывала официанткой в ночном боулинге на Цомет Кирьят-Ата. Правда, через два месяца все равно поняла, что не выдерживает – и уволилась, тем более, что уже наклевывался роман с Мариком. Сколько же лет прошло? Шесть? Пять? И вот теперь она сидит в офисе как почетная гостья, невеста покойного яппи, и другая девушка делает для нее работу, которую когда-то должна была делать она.
У Наташи был удивительный переливчатый голос – наверное, из-за голоса на работу и взяли, подумала Маша. Будь она мужчиной, не могла бы отказать девушке, которая говорит "мне очень, очень нужен номер на одного в вашем отеле" с такой интонацией. Но, видимо, уши московских администраторов были закрыты для Наташиных фиоритур прочнее, чем уши Одиссеевых гребцов для пения сирен.
Наташа на секунду замолчала, набирая новый номер, и Маша услышала совсем другой женский голос, спокойный и холодный. Чтобы его представить, достаточно взять шипение змеи в детской радиопостановке, убрать форсированные шипящие и добавить легкого сожаления – словно кобра говорит с птицей, заранее извиняясь, что сейчас съест ее птенцов.
– Простите, Аля, что это такое?
Ей отвечал другой голос, тоже тихий, но то и дело позвякивающий недовольным колокольчиком:
– Это, Елизавета Марковна, проект договора. Его нам прислали сегодня утром. Здесь стоит время. Наверху.
Снова ледяной голос, тихий и сдержанный:
– А вы объяснили им, Аля, что мы работаем только по нашим стандартным договорам?
Возникла секундная пауза, потом девушка ответила:
– Я не успела, Елизавета Марковна. Мы только один раз по телефону поговорили. – Звона колокольчиков в голосе поубавилось. – Извините меня, Елизавета Марковна…
– Вот посмотрите, Аля, как получается… люди старались, составляли договор, посылали его нам…
Пауза и в паузе – струящийся Наташин напев: "Ой, может быть, вы все-таки посмотрите?" – а потом снова – холодный голос:
– А ведь я даже читать его не буду. Потому что мы работаем только по нашим стандартным договорам.
Раздался треск, словно разрывали бумагу: Маша повернулась и успела заметить, как высокая рыжая женщина бросает в корзину обрывки факса. Перед женщиной стояла красивая молодая девушка в светлом брючном костюме. В руках она теребила карандаш, но головы не опускала.
– И вот скажите, Аля, хорошее ли это начало для сотрудничества?
– Нет, Елизавета Марковна, – ответила девушка, – это плохое начало. В следующий раз я буду сразу объяснять…
– Я знаю, Аля, – сказала женщина, – вы решите эту проблему. Позвоните им и объясните, в чем дело.
По цокоту каблуков Маша поняла, что Аля отошла, и тут Наташа сказала:
– Пойдемте, что ли, я нашла для вас гостиницу, и Геннадий Степанович просил вас отвезти.
Она улыбнулась, и Маша вспомнила лягушку из анекдота про изюм и мармелад. Интересно, дразнили ли ее в школе, размышляла Маша, идя к выходу мимо столов с гудящими компьютерами. Ивана Билибинова нигде не было. Хотя бы попрощался, с обидой подумала Маша, не понятно ведь, когда еще увидимся.
Поначалу они занялись страхованием промышленных предприятий, благо директором одного из заводов оказался дядя Гениного одноклассника. В общих чертах схема была простой – предприятие страховало все, что могло, и вносило деньги на счет "Нашего дома". После этого Гена и Олег их обналичивали и возвращали, удержав значительный процент за услуги. Что происходило с деньгами дальше, основателей "Нашего дома" не очень волновало: вероятно, что-то разбредалось по конвертам в качестве черной зарплаты, а бо?льшая часть оседала в карманах директоров. К реальному страхованию все это не имело отношения. Страховые взносы относились на себестоимость продукции, что позволяло предприятию снижать прибыль и, соответственно, платить меньше налогов.
Однако в 1995 году начались проблемы: правительство мало-помалу стало прикрывать одну лазейку за другой, так что проверенные схемы, приходилось переделывать, а то и вовсе отменять. Олег решил, что лучше продать свою долю в бизнесе, а самому вернуться к физике – тем более, что бывший научный руководитель плотно обосновался в MIT[2] и звал Олега к себе уже третий год.
Выкупив долю партнера, Геннадий сократил штат в полтора раза, вложился в рекламу и, помимо работ по старым, но модифицированным схемам, занялся продажей реальных страховок. Как правило, страховались грузы и офисы, но последние годы дело дошло до автомашин и медстраховок. Частными клиентами занималась небольшая группа, которой руководил Федор Поляков. Абросимов и Майбах были при нем сейлами.
Денис Майбах в свое время пришел в "Наш дом" заниматься дизайном и рекламой, но незадолго до проведенного Геной сокращения обнаружил в себе дар беседовать с людьми, продавая им в два раза больше, чем они собирались купить. Когда Геннадий отказался от идеи самим делать рекламу и обратился к "Юнайтед Кампейнз", он не уволил Дениса, а перевел в сейлы. Тут Майбах расцвел и, помимо прочего, завел дружбу с Вадимом Абросимовым. Вадим был на пять лет старше, но оба постепенно вступали в возраст, когда такая разница не имела значения. Фразу, начатую одним, другой подхватывал и продолжал – но теперь, услышав о смерти Волкова, Денис не знал, что сказать.
В мире, где он жил последние годы, смерти не было места. Иногда Денис слышал, что умер кто-то из старых, почти забытых друзей – овердоз или самоубийство, – но это были люди из прошлой жизни, прошлой именно потому, что драйв и веселье в ней закончились давно, а на смену пришла гнетущая духота. Денис покинул старую жизнь без сожаления и, оказавшись в "Нашем доме", радовался, что избежал и распада веселого кайфа беззаботных шалопаев, и адреналиновой гонки большого постперестроечного бизнеса, где одинаково легко было стать миллионером и покойником, а чаще – сначала одним, потом другим.
Теперь смерть существовала только строчкой в полисе или в перечне услуг из рекламного буклета: "страхование на случай смерти", как раз между машиной и жильем. Казалось, включенная в полис, смерть создает проблем не больше, чем разбитое окно в Денисовом "ниссане". Вот уже второй день без машины, в мастерскую никак не привезут новое стекло, но в общем-то нет причин волноваться. Да, конечно, Денис знал, что ни страховка, ни костюм от "Бриони", ни туфли от "Джанни Барбатео" не спасают от смерти, – но это было пустое знание, за которым до сегодняшнего дня не стояло никакого живого ощущения. До сегодняшнего дня в том мире, где теперь жил Денис, смерти не было, и когда внезапно умер – более того, был убит – именно Сережа Волков, ткань мира как-то расползлась.
Такие люди, как Сережа Волков, не должны умирать. Они not designed for death, не сконструированы для смерти. И тем более – для насильственной. Те, кому суждено получить пулю, занимались совсем другими делами. Еще лет восемь назад они припали к источникам больших энергий – деньгам, криминалу, наркотикам, – и когда эта энергия шла горлом, захлебывались кровью и умирали от выстрела, подстроенной аварии или взрыва. Если Сереже Волкову и не хватало чего-то в жизни, так этой самой энергии: он был обаятелен, мягок, ироничен – но никогда Денис не видел в нем возбуждения и драйва. Впрочем, может быть, девушки видели.
Конечно, девушки знали Волкова куда лучше, чем Денис. Он ясно представил, что ближайшую неделю ему придется выслушивать слова о том, каким был Сережа, каждая сотрудница расскажет какую-нибудь историю и не один раз, многие молча вспомнят то, чего нельзя рассказывать в курилке или за столиком в "Кофе Бине". Придется кивать и тоже добавлять в поминальную копилку свой обол, мелочь, которая казалась незначительной, а теперь стала трогательной и исполненной печали об исчезающей красоте мира. Вот, на прошлой неделе они вместе пили кофе, и Сергей жаловался, что начал уставать от работы, а потом вдруг грустно улыбнулся и сказал: "Хорошо тебе, ты хоть людям помогаешь", – и тут задел чашечку и опрокинул кофе на проходившую официантку. Денис еще подумал, как все связано в жизни, – стоит чуть-чуть выпасть из позитивного течения, и все сразу начинает сыпаться. Сергей стал извиняться, давать деньги, Денис смутился и вышел в туалет, а когда вернулся, девушка уже отошла от столика и, улыбаясь, беседовала с другой официанткой за стойкой, поглядывая на Волкова. Когда Денис проходил мимо, они замолчали, и он успел подумать, что Сережа все-таки неприлично нравится женщинам, неясно даже почему. Вот так всегда: вспомнишь какую ерунду, чтобы рассказать в курилке, а у самого щиплет в глазах, будто тебе десять лет или даже шесть.
Денис деловито почесал уголок глаза и сказал:
– Не самурайская смерть.
– В смысле? – спросил Абросимов.
– Я всегда был уверен, что он умрет, как жил, – в объятьях какой-нибудь барышни.
Абросимов приложил палец к губам и взглядом показал в дальний угол комнаты. У дверей Гениного кабинета сидела невысокая черноволосая девушка в темном с вышивкой платье. Похоже на "Kenzo", – подумал Денис, – но я не знаю такой коллекции". В руках она вертела темные очки "Сalvin Кlain", иногда отрываясь от них, чтобы намотать на палец прядь волос и тут же отпустить.
– Кто это? – шепотом спросил Денис.
– Это та самая Маша Манейлис, из Израиля, – ответил Абросимов.
– Красивая, – протянул Майбах, – покойнику везло на барышень.
– А барышням с ним – нет, – ответил Абросимов и отвернулся.
Денис молча накрыл его руку своей.
– Может, теперь все наладится, – сказал он после паузы и посмотрел на Машу: палец все еще скользил туда-сюда по черной спирали локона.
Когда-то Геннадий Семин был худощавым очкариком с волосами до плеч. К тридцати годам волосы поредели, очки уступили место линзам, а сам он раздался вширь. Он знал, что сотрудники за глаза называют его Крокодилом Геной, но не обижался, воспринимал как комплимент: крокодил из советской сказки был стопроцентно положительный герой. Но сегодня, обливаясь по?том под ветерком кондиционера, он в самом деле чувствовал себя какой-то гигантской рептилией, почему-то усевшейся за огромный, в полкабинета, стол, купленный еще Олегом. Выбросить бы, да купить новый, но все руки не доходят.
Таким и увидела Гену Маша: скомканный клинекс в руке, капли пота на лысине, мятый пиджак и съехавший набок галстук. Коротко стриженная брюнетка, по-секретарски длинноногая и непропорционально большеротая, проводила Машу в кабинет. Гена со вздохом выволок себя из кресла, поправил галстук и протянул потную ладонь:
– Геннадий, – представился он и, влажно пожимая Машину руку, добавил: – Примите мои соболезнования.
– Спасибо, – ответила Маша.
– Милиция сейчас занимается этим делом, – продолжил он, – но Иван сказал, что у вас могут возникнуть проблемы…
Маша непонимающе посмотрела на него.
– Вы ведь собирались жить у Сережи?
– Да, конечно.
– Квартиру, видимо, опечатают, так что нам придется подыскать для вас отель.
– Я могу и сама… – начала Маша, но Геннадий запротестовал:
– Нет-нет… Вы же все-таки были Сережиной невестой…
"С чего это вы взяли?" – хотела сказать Маша. О невесте и речи не шло – так, старая подруга. Что за местечковая мораль, подумала она, если девушка приезжает к парню – так обязательно невеста. Мы даже и не спали ни разу. Но сейчас поздно возражать – Сережа умер, неуместно пожимать плечами и удивляться: какая невеста, да вы что?
– Мы должны это сделать в память о нем, – сказал Геннадий. – Подождите немного в приемной, Наташа сейчас подыщет для вас отель.
Собственно, приемной как таковой не было: офис состоял всего из трех комнат – кабинета Геннадия, переговорной и большого светлого помещения, заставленного столами с компьютерами. Для полного сходства с израильскими офисами не хватало только невысоких перегородок, которые уже начали появляться в Москве. Гена, впрочем, держался за атмосферу большой семьи, и потому всё в офисе оставалось как три года назад, когда они только переехали в это здание.
Итак, Маша села в кресло у стола большеротой Наташи и уставилась на собственные ногти. Вчера вечером она делала маникюр и, сидя в кресле маникюрши, думала о предстоящей поездке. Все так забавно складывалось, жизнь сделала круг и даже не один: сначала в Праге встретила Волкова, теперь – Горского, а завтра полетит в Москву, где вообще не была неведомо сколько.
Маша вспоминала, когда последний раз пыталась работать секретаршей. Дело было в какой-то маленькой хай-тек компании, ребята только что окончили Технион, и первое время работа казалась раем, особенно после того, как Маша побывала официанткой в ночном боулинге на Цомет Кирьят-Ата. Правда, через два месяца все равно поняла, что не выдерживает – и уволилась, тем более, что уже наклевывался роман с Мариком. Сколько же лет прошло? Шесть? Пять? И вот теперь она сидит в офисе как почетная гостья, невеста покойного яппи, и другая девушка делает для нее работу, которую когда-то должна была делать она.
У Наташи был удивительный переливчатый голос – наверное, из-за голоса на работу и взяли, подумала Маша. Будь она мужчиной, не могла бы отказать девушке, которая говорит "мне очень, очень нужен номер на одного в вашем отеле" с такой интонацией. Но, видимо, уши московских администраторов были закрыты для Наташиных фиоритур прочнее, чем уши Одиссеевых гребцов для пения сирен.
Наташа на секунду замолчала, набирая новый номер, и Маша услышала совсем другой женский голос, спокойный и холодный. Чтобы его представить, достаточно взять шипение змеи в детской радиопостановке, убрать форсированные шипящие и добавить легкого сожаления – словно кобра говорит с птицей, заранее извиняясь, что сейчас съест ее птенцов.
– Простите, Аля, что это такое?
Ей отвечал другой голос, тоже тихий, но то и дело позвякивающий недовольным колокольчиком:
– Это, Елизавета Марковна, проект договора. Его нам прислали сегодня утром. Здесь стоит время. Наверху.
Снова ледяной голос, тихий и сдержанный:
– А вы объяснили им, Аля, что мы работаем только по нашим стандартным договорам?
Возникла секундная пауза, потом девушка ответила:
– Я не успела, Елизавета Марковна. Мы только один раз по телефону поговорили. – Звона колокольчиков в голосе поубавилось. – Извините меня, Елизавета Марковна…
– Вот посмотрите, Аля, как получается… люди старались, составляли договор, посылали его нам…
Пауза и в паузе – струящийся Наташин напев: "Ой, может быть, вы все-таки посмотрите?" – а потом снова – холодный голос:
– А ведь я даже читать его не буду. Потому что мы работаем только по нашим стандартным договорам.
Раздался треск, словно разрывали бумагу: Маша повернулась и успела заметить, как высокая рыжая женщина бросает в корзину обрывки факса. Перед женщиной стояла красивая молодая девушка в светлом брючном костюме. В руках она теребила карандаш, но головы не опускала.
– И вот скажите, Аля, хорошее ли это начало для сотрудничества?
– Нет, Елизавета Марковна, – ответила девушка, – это плохое начало. В следующий раз я буду сразу объяснять…
– Я знаю, Аля, – сказала женщина, – вы решите эту проблему. Позвоните им и объясните, в чем дело.
По цокоту каблуков Маша поняла, что Аля отошла, и тут Наташа сказала:
– Пойдемте, что ли, я нашла для вас гостиницу, и Геннадий Степанович просил вас отвезти.
Она улыбнулась, и Маша вспомнила лягушку из анекдота про изюм и мармелад. Интересно, дразнили ли ее в школе, размышляла Маша, идя к выходу мимо столов с гудящими компьютерами. Ивана Билибинова нигде не было. Хотя бы попрощался, с обидой подумала Маша, не понятно ведь, когда еще увидимся.
6
На улице Наташа поймала частника – разболтанную "волгу", где пахло бензином и советскими сигаретами, которые курил когда-то дядя Сеня. После семи лет в Израиле их запах уже не казался Маше волнующим – может быть, потому что мешался не с запахом "импортного" одеколона, а с застарелой вонью, въевшейся в велюровые чехлы.
– Ты, что ли, давно не была в Москве? – спросила Наташа.
– Со школы, – сказала Маша со вздохом. Она поняла, что обречена отвечать на этот вопрос еще три недели.
– Эх, жалко, ты в июле не приехала, – огорченно кивнула Наташа. – Тогда еще после урагана не все убрали. Было гораздо прикольней.
Маша слышала про ураган, обрушивший по всей Москве старые деревья и ветхие рекламные щиты. Неделю русские в Израиле говорили только о нем, и Маша даже порадовалась, что наконец-то российские катастрофы стали естественно-природного типа, как в большой, уважающей себя стране: надоело, что в новостях о бывшей родине говорят только про путчи, танковую стрельбу в столице или угрозу коммунистического реванша. Женя, правда, вычитал в газете, что с Кремлевской стены рухнул один зубец и сказал, что Ельцин, "как все ограниченные люди суеверный", должен углядеть в этом дурное предзнаменование.
– А лучшая история, – рассказывала Наташа, – случилась с моими друзьями. Они пошли в "Кодак-Киномир" смотреть "Годзиллу" – ну, знаешь, американский ужастик, нестрашный, правда, совсем. Годзиллу эту жалко даже в конце, когда она так глазом делает хлоп. Но зато в "Кодаке" звук обалденный, кажется, будто Годзилла прямо по фойе идет. И вот, пока они там были, ураган как раз прошел. Представляешь? Только что им показали, как Нью-Йорк разфигачили, а тут выходят – и Москва в руинах! От такого точка сборки у кого хошь сместится.
– Что такое точка сборки?
– Не слышала, что ли? – удивилась Наташа. – Так говорят в смысле: "офигеть можно".
– Понятно, – кивнула Маша. – А в Москве теперь снова ходят в кино? Я слышала, все смотрят видео.
Она смутно помнила, что побывавшие в Москве знакомые говорили о закрытых кинотеатрах, где торгуют итальянской мебелью и немецкими автомобилями. Кто-то даже пытался представить это символом победы демократии – мол, общество потребления приходит на смену идеологическому оболваниванию, товары заменяют советскую пропаганду, – хотя Маша не могла понять, в чем же тут победа, когда в демократических странах фильмы показывают в кинозалах, а машинами торгуют в автомобильных салонах.
– Да ты не знаешь, что ли? Видео – это отстой, – ответила Наташа. – Все уж год как в кино ходят. У нас теперь всюду "долби" и даже "долби сураунд". Высший класс, просто супер, не в курсе, что ли?
Маша смотрела в окно на запруженную иномарками улицу и вспоминала, что где-то прочла: такого количества "мерседесов" и "БМВ", как в Москве, не найдешь даже в Германии. Интересно, сколько лет ей бы понадобилось рисовать свои картинки и разносить их, словно коммивояжер из американского кино, чтобы заработать на черную машину с надорванным пацификом на капоте, которая стоит в пробке рядом с ними?
– А вам нормально платят? – спросила она у Наташи.
– Ну, кому как, – ответила девушка. – Мужикам побольше, конечно, но и девкам тоже неплохо.
– То есть как? – не поняла Маша.
– Ну, мужики же лучше работают, – пояснила Наташа, – потому им и зарплата положена больше.
Удивительно даже не то, что женщинам платят меньше, подумала Маша, а то, что они находят это в порядке вещей.
– Нам, правда, запрещают говорить про наши зарплаты, – продолжала Наташа. – То есть нет, не запрещают, у нас же демократия, зачем запрещать. Мне, когда я к Геннадию Степановичу устроилась, просто объяснили, что я могу ответить на вопрос о том, сколько мне платят, – но только один раз. То есть после этого меня уволят. Но ты же меня не спрашиваешь, верно? Поэтому я тебе не отвечаю, а просто говорю: "пятьсот". И это, значит, не считается. Пятьсот – это правда круто, да?
– Да, – сказала Маша, удивляясь – чего же в этом крутого?
– А Лиза зарабатывает, что ли, три с половиной, я думаю, если не все четыре.
– Кто такая Лиза? – спросила Маша.
– Ну, рыжая такая, которая еще сегодня Алю ругала. Ты ее не знаешь, что ли?
– Стервозного вида?
– Нет, ты что? Она же наоборот, очень мягкий человек! Да любой мужик орал бы матом минут десять, а она просто все объяснила. Она очень хороший менеджер, ты не поняла, что ли?
Маша удивилась, как Наташа умудрялась одновременно вызванивать гостиницу и замечать все, что происходит в офисе.
– Нет, я, конечно, редко работала в таких местах, но по-моему, хороший менеджер – это человек, который не доводит своих сотрудников до того, что у них руки трясутся. Они же после этого, наверное, плохо работают. Неэффективно.
– Может быть, – сказала Наташа. – Все равно Лиза хорошая. Она просто нервная сегодня, потому что у нее любовника убили.
– А она была Сережиной любовницей? – спросила Маша.
– А ты, что ли, Сережу знала? – улыбнулась Наташа. – Он милый был, правда? Я думала, ты только сегодня приехала.
– Ну да. Я к нему и приехала.
– Так ты – Маша? Из Израиля? Прости, ради бога, что я про Лизу сказала. Может, это и не наверняка. – Наташа схватила Машу за руку и заглянула в глаза. – Прости, ради бога, я просто сплетница страшная, если бы я знала, что ты его невеста, я бы ни за что…
– Да с чего вы все взяли, что я его невеста? – не выдержала Маша. – Я просто приятельница.
– Но он же всем говорил, что к нему невеста из Израиля приезжает, – удивилась Наташа.
– Может, про кого-нибудь другого?
– Да нет, вряд ли. Ведь ты из Израиля, верно?
Маша кивнула.
– Ой, если ты из Израиля, тебе тогда обязательно надо на Псоя Короленко сходить! Меня Денис Майбах водил в клуб, Псой так зажигает! Тоже песни на еврейском поет. Тебе понравится, смешной очень. А ты ведь правда не обижаешься, что я так про Лизу сказала? Может, и не было у них ничего, я, что ли, знаю?
– Да мне без разницы, – сказала Маша, – ты не переживай.
Маше стало неловко, словно когда-то в морском ресторане на набережной в Хайфе. Официант принес Маше вместо обычных креветок – жареные на гриле, и Марик стал кричать, хотя Маша порывалась сказать, что ей совершенно все равно. Тут же прибежала девушка-менеджер и стала перед Машей извиняться и извинялась, не давая вставить слово, и Маша не успела объяснить, что она с удовольствием съест и жареные, но их уже успели унести, и пришлось ждать еще двадцать минут. Ресторан был дорогой, как все морские рестораны в Израиле: дары моря – некошерная еда и потому сразу попадают в категорию роскоши и пижонства. И весь ужин Маше было мучительно неудобно и перед официантом, и перед девушкой-менеджером – как сейчас перед Наташей.
Машина остановилась.
– Приехали, девушки, – сказал водитель. – Выходите.
У меня когда-то была подруга из РГГУ, молодая студентка, с черными волосами, которые струились. Не знаю, как ручей или как река, просто струились. И хотя меня ничего не интересовало тогда, кроме этого струения, она рассказывала мне про имена, имена подлинные и мнимые. Она говорила, когда человек берет другое имя, он просто тянется к своей подлинной сущности. Так и говорила – подлинной сущности, хотя была уже на третьем курсе, в том, то есть, возрасте, когда ей наверняка уже объяснили все про сущность, существо и существование, все то, чего я так никогда и не узнаю.
Вот я и говорю: смешно – взять по ошибке не то имя. Ильич, например, вместо Ленин. Наверное, потому он теперь и попался, заперт в железной клетушке где-то в Европе. А я иду по Никитскому бульвару, яркое солнце, субботняя прогулка, и вижу Леху Воронова, своего друга, теперь уже бывшего. Леху Воронова, которого уже десять лет как надо звать Леха Швондер. Если он, конечно, за это время не сменил имя на Алексей Пол-Пот или что-нибудь в этом роде.
– Привет, Серега, – улыбается мой бывший друг Швондер и увлекает меня по Большой Никитской, не замолкая ни на минуту, так что ни слова нельзя вставить, ни спросить даже, как там Дашенька, я ведь не видел ее уже полгода в этих ее "Ракитниках", куда она безропотно дала себя увезти.
Друг мой Швондер, или, точнее, мой бывший друг Швондер, изрядно пьян, глаза его светятся вдохновением, он что-то упоенно лепечет про Май Шестьдесят Восьмого в Париже, рассказывает мне в сотый раз про Общество Спектакля, хотя я так и не возьму в толк, где же тут спектакль и почему с большой буквы.
Медийные образы, говорит Швондер, заслоняют реальный мир. Нас кормят суррогатами, из наших жил вымывают чувства, нас превращают в тени. Каждая телепередача, говорит Швондер, это акт оскопления. Каждый рекламный плакат – скальпель стерилизатора. Каждый клип MTV холостит нас, каждая новость CNN режет по живому. С каждый новым визуальным образом, который мы производим, мы все меньше чувствуем наши тела.
Милый такой Швондер, тридцатилетний мальчик, седые взлохмаченные усы, на локте порванная китайская джинсовка, волосы убраны в конский хвост, как у его сестры когда-то. Во рту не хватает зубов, несет перегаром, похоже, с каждым шагом он все меньше чувствует свое тело. Я обнимаю его за плечи, жалея, что сам я трезв и никак не могу разделить восторг. Зато я вижу, как в треснутых стеклах его очков на секунду отражается мой глаз – еще один визуальный образ, который мы произвели.
Человеческая жизнь, кричит Швондер, должна быть основана на страсти, если не на страхе. Мы должны напомнить людям, зачем они живут, должны заставить их, кричит Швондер, вспомнить о своем предназначении.
Тут он машет рукой, и я вижу, что впереди на улице что-то происходит. Мой бывший друг Швондер ускоряет шаг, вырывается из моих дружеских объятий – надо, вероятно, сказать "бывших дружеских", – едва не падает, но его уже подхватывает кто-то, в такой же в джинсовой куртке, еще целой, но уже застиранной и ветхой, махрящейся на отворотах. И вот я иду с этими людьми, теряя из виду моего бывшего друга Швондера, все ближе и ближе к баррикаде поперек улицы.
Значит так. Еще раз. Май месяц. Суббота. Светит солнце. На дворе 1998, заметьте, год. Большая Никитская. Только что миновали Консерваторию. Посреди улицы – баррикада.
– Ты, что ли, давно не была в Москве? – спросила Наташа.
– Со школы, – сказала Маша со вздохом. Она поняла, что обречена отвечать на этот вопрос еще три недели.
– Эх, жалко, ты в июле не приехала, – огорченно кивнула Наташа. – Тогда еще после урагана не все убрали. Было гораздо прикольней.
Маша слышала про ураган, обрушивший по всей Москве старые деревья и ветхие рекламные щиты. Неделю русские в Израиле говорили только о нем, и Маша даже порадовалась, что наконец-то российские катастрофы стали естественно-природного типа, как в большой, уважающей себя стране: надоело, что в новостях о бывшей родине говорят только про путчи, танковую стрельбу в столице или угрозу коммунистического реванша. Женя, правда, вычитал в газете, что с Кремлевской стены рухнул один зубец и сказал, что Ельцин, "как все ограниченные люди суеверный", должен углядеть в этом дурное предзнаменование.
– А лучшая история, – рассказывала Наташа, – случилась с моими друзьями. Они пошли в "Кодак-Киномир" смотреть "Годзиллу" – ну, знаешь, американский ужастик, нестрашный, правда, совсем. Годзиллу эту жалко даже в конце, когда она так глазом делает хлоп. Но зато в "Кодаке" звук обалденный, кажется, будто Годзилла прямо по фойе идет. И вот, пока они там были, ураган как раз прошел. Представляешь? Только что им показали, как Нью-Йорк разфигачили, а тут выходят – и Москва в руинах! От такого точка сборки у кого хошь сместится.
– Что такое точка сборки?
– Не слышала, что ли? – удивилась Наташа. – Так говорят в смысле: "офигеть можно".
– Понятно, – кивнула Маша. – А в Москве теперь снова ходят в кино? Я слышала, все смотрят видео.
Она смутно помнила, что побывавшие в Москве знакомые говорили о закрытых кинотеатрах, где торгуют итальянской мебелью и немецкими автомобилями. Кто-то даже пытался представить это символом победы демократии – мол, общество потребления приходит на смену идеологическому оболваниванию, товары заменяют советскую пропаганду, – хотя Маша не могла понять, в чем же тут победа, когда в демократических странах фильмы показывают в кинозалах, а машинами торгуют в автомобильных салонах.
– Да ты не знаешь, что ли? Видео – это отстой, – ответила Наташа. – Все уж год как в кино ходят. У нас теперь всюду "долби" и даже "долби сураунд". Высший класс, просто супер, не в курсе, что ли?
Маша смотрела в окно на запруженную иномарками улицу и вспоминала, что где-то прочла: такого количества "мерседесов" и "БМВ", как в Москве, не найдешь даже в Германии. Интересно, сколько лет ей бы понадобилось рисовать свои картинки и разносить их, словно коммивояжер из американского кино, чтобы заработать на черную машину с надорванным пацификом на капоте, которая стоит в пробке рядом с ними?
– А вам нормально платят? – спросила она у Наташи.
– Ну, кому как, – ответила девушка. – Мужикам побольше, конечно, но и девкам тоже неплохо.
– То есть как? – не поняла Маша.
– Ну, мужики же лучше работают, – пояснила Наташа, – потому им и зарплата положена больше.
Удивительно даже не то, что женщинам платят меньше, подумала Маша, а то, что они находят это в порядке вещей.
– Нам, правда, запрещают говорить про наши зарплаты, – продолжала Наташа. – То есть нет, не запрещают, у нас же демократия, зачем запрещать. Мне, когда я к Геннадию Степановичу устроилась, просто объяснили, что я могу ответить на вопрос о том, сколько мне платят, – но только один раз. То есть после этого меня уволят. Но ты же меня не спрашиваешь, верно? Поэтому я тебе не отвечаю, а просто говорю: "пятьсот". И это, значит, не считается. Пятьсот – это правда круто, да?
– Да, – сказала Маша, удивляясь – чего же в этом крутого?
– А Лиза зарабатывает, что ли, три с половиной, я думаю, если не все четыре.
– Кто такая Лиза? – спросила Маша.
– Ну, рыжая такая, которая еще сегодня Алю ругала. Ты ее не знаешь, что ли?
– Стервозного вида?
– Нет, ты что? Она же наоборот, очень мягкий человек! Да любой мужик орал бы матом минут десять, а она просто все объяснила. Она очень хороший менеджер, ты не поняла, что ли?
Маша удивилась, как Наташа умудрялась одновременно вызванивать гостиницу и замечать все, что происходит в офисе.
– Нет, я, конечно, редко работала в таких местах, но по-моему, хороший менеджер – это человек, который не доводит своих сотрудников до того, что у них руки трясутся. Они же после этого, наверное, плохо работают. Неэффективно.
– Может быть, – сказала Наташа. – Все равно Лиза хорошая. Она просто нервная сегодня, потому что у нее любовника убили.
– А она была Сережиной любовницей? – спросила Маша.
– А ты, что ли, Сережу знала? – улыбнулась Наташа. – Он милый был, правда? Я думала, ты только сегодня приехала.
– Ну да. Я к нему и приехала.
– Так ты – Маша? Из Израиля? Прости, ради бога, что я про Лизу сказала. Может, это и не наверняка. – Наташа схватила Машу за руку и заглянула в глаза. – Прости, ради бога, я просто сплетница страшная, если бы я знала, что ты его невеста, я бы ни за что…
– Да с чего вы все взяли, что я его невеста? – не выдержала Маша. – Я просто приятельница.
– Но он же всем говорил, что к нему невеста из Израиля приезжает, – удивилась Наташа.
– Может, про кого-нибудь другого?
– Да нет, вряд ли. Ведь ты из Израиля, верно?
Маша кивнула.
– Ой, если ты из Израиля, тебе тогда обязательно надо на Псоя Короленко сходить! Меня Денис Майбах водил в клуб, Псой так зажигает! Тоже песни на еврейском поет. Тебе понравится, смешной очень. А ты ведь правда не обижаешься, что я так про Лизу сказала? Может, и не было у них ничего, я, что ли, знаю?
– Да мне без разницы, – сказала Маша, – ты не переживай.
Маше стало неловко, словно когда-то в морском ресторане на набережной в Хайфе. Официант принес Маше вместо обычных креветок – жареные на гриле, и Марик стал кричать, хотя Маша порывалась сказать, что ей совершенно все равно. Тут же прибежала девушка-менеджер и стала перед Машей извиняться и извинялась, не давая вставить слово, и Маша не успела объяснить, что она с удовольствием съест и жареные, но их уже успели унести, и пришлось ждать еще двадцать минут. Ресторан был дорогой, как все морские рестораны в Израиле: дары моря – некошерная еда и потому сразу попадают в категорию роскоши и пижонства. И весь ужин Маше было мучительно неудобно и перед официантом, и перед девушкой-менеджером – как сейчас перед Наташей.
Машина остановилась.
– Приехали, девушки, – сказал водитель. – Выходите.
Серый Волк и Лисичка-сестричка.
Май, 1998 год.
Это было давно. Мы сидели, сидели на кухне. Или в общаге, я теперь уже не помню. И Леха Воронов сказал, что теперь он будет Швондер. Потому что надо экспроприировать понятия, и раз каждая сволочь на этой кухне – или в общаге, уже не помню, – считает, что левая идея мертва, а "все поделить" – это шариковщина и швондерщина, то он, Леха Воронов, сменит фамилию на Швондер. Тем более, что он – чистокровный русский, а евреев все не любят. Так и сказал – "все не любят". И потому он возьмет себе революционный псевдоним Швондер – как знаменитый террорист как-его-там взял себе фамилию Ильич. Смешно, в самом деле. Не разобрался, где фамилия, где отчество.У меня когда-то была подруга из РГГУ, молодая студентка, с черными волосами, которые струились. Не знаю, как ручей или как река, просто струились. И хотя меня ничего не интересовало тогда, кроме этого струения, она рассказывала мне про имена, имена подлинные и мнимые. Она говорила, когда человек берет другое имя, он просто тянется к своей подлинной сущности. Так и говорила – подлинной сущности, хотя была уже на третьем курсе, в том, то есть, возрасте, когда ей наверняка уже объяснили все про сущность, существо и существование, все то, чего я так никогда и не узнаю.
Вот я и говорю: смешно – взять по ошибке не то имя. Ильич, например, вместо Ленин. Наверное, потому он теперь и попался, заперт в железной клетушке где-то в Европе. А я иду по Никитскому бульвару, яркое солнце, субботняя прогулка, и вижу Леху Воронова, своего друга, теперь уже бывшего. Леху Воронова, которого уже десять лет как надо звать Леха Швондер. Если он, конечно, за это время не сменил имя на Алексей Пол-Пот или что-нибудь в этом роде.
– Привет, Серега, – улыбается мой бывший друг Швондер и увлекает меня по Большой Никитской, не замолкая ни на минуту, так что ни слова нельзя вставить, ни спросить даже, как там Дашенька, я ведь не видел ее уже полгода в этих ее "Ракитниках", куда она безропотно дала себя увезти.
Друг мой Швондер, или, точнее, мой бывший друг Швондер, изрядно пьян, глаза его светятся вдохновением, он что-то упоенно лепечет про Май Шестьдесят Восьмого в Париже, рассказывает мне в сотый раз про Общество Спектакля, хотя я так и не возьму в толк, где же тут спектакль и почему с большой буквы.
Медийные образы, говорит Швондер, заслоняют реальный мир. Нас кормят суррогатами, из наших жил вымывают чувства, нас превращают в тени. Каждая телепередача, говорит Швондер, это акт оскопления. Каждый рекламный плакат – скальпель стерилизатора. Каждый клип MTV холостит нас, каждая новость CNN режет по живому. С каждый новым визуальным образом, который мы производим, мы все меньше чувствуем наши тела.
Милый такой Швондер, тридцатилетний мальчик, седые взлохмаченные усы, на локте порванная китайская джинсовка, волосы убраны в конский хвост, как у его сестры когда-то. Во рту не хватает зубов, несет перегаром, похоже, с каждым шагом он все меньше чувствует свое тело. Я обнимаю его за плечи, жалея, что сам я трезв и никак не могу разделить восторг. Зато я вижу, как в треснутых стеклах его очков на секунду отражается мой глаз – еще один визуальный образ, который мы произвели.
Человеческая жизнь, кричит Швондер, должна быть основана на страсти, если не на страхе. Мы должны напомнить людям, зачем они живут, должны заставить их, кричит Швондер, вспомнить о своем предназначении.
Тут он машет рукой, и я вижу, что впереди на улице что-то происходит. Мой бывший друг Швондер ускоряет шаг, вырывается из моих дружеских объятий – надо, вероятно, сказать "бывших дружеских", – едва не падает, но его уже подхватывает кто-то, в такой же в джинсовой куртке, еще целой, но уже застиранной и ветхой, махрящейся на отворотах. И вот я иду с этими людьми, теряя из виду моего бывшего друга Швондера, все ближе и ближе к баррикаде поперек улицы.
Значит так. Еще раз. Май месяц. Суббота. Светит солнце. На дворе 1998, заметьте, год. Большая Никитская. Только что миновали Консерваторию. Посреди улицы – баррикада.