Страница:
Он поддался страху, который пришел вместе с ней, чувству нарушения обещаний, бессвязности Времени. Он не выдержал. Он заплакал, пытаясь спрятать лицо, закрыв его руками, потому что у него не было сил повернуться на другой бок. Один из стариков, больных стариков, подошел, присел на край его койки и похлопал его по плечу.
— Ничего, брат. Все обойдется, братишка, — бормотал он. Шевек слышал его и ощущал его прикосновение, но это не утешало его. Даже брат не может утешить в недобрый час, во тьме у подножия стены.
Глава пятая. УРРАС
— Ничего, брат. Все обойдется, братишка, — бормотал он. Шевек слышал его и ощущал его прикосновение, но это не утешало его. Даже брат не может утешить в недобрый час, во тьме у подножия стены.
Глава пятая. УРРАС
Конец своей карьеры туриста Шевек воспринял с облегчением. В ИеуЭуне начинался новый семестр, и теперь он сможет осесть в Раю, чтобы жить и работать, а не только заглядывать в него снаружи.
Шевек взялся вести два семинара и открытый курс лекций. От него не требовали преподавательской работы, но он сам спросил, нельзя ли ему преподавать, и администрация устроила эти семинары. Идея открытых лекций не принадлежала ни ему, ни администрации. С этой просьбой к нему пришла делегация студентов. Он сразу же согласился. Так организовывались курсы в анарресских учебных центрах: по требованию студентов, или по инициативе преподавателя, или по обоюдному желанию.
Обнаружив, что администраторы встревожены, он рассмеялся.
— Неужели вы хотите, чтобы студенты не были анархистами? — сказал он. — Кем же еще может быть молодежь? Когда ты — на дне, приходится организовываться со дна вверх!
Он не собирался позволить администрации помешать ему читать этот курс — ему уже раньше приходилось вести такие бои; и студенты стояли на своем твердо, потому что он заразил их своей твердостью. Чтобы избежать неприятной огласки, Ректоры Университета сдались, и Шевек начал читать свой курс, в первый день — двухтысячной аудитории. Вскоре посещаемость упала. Он упорно придерживался только физики, не касаясь ни личностей, ни политики, и уровень этой физики был изрядно высок. Но несколько сот студентов продолжали ходить. Некоторые приходили из чистого любопытства — поглазеть на человека с Луны; других привлекал сам Шевек как личность, его качества как человека и как сторонника свободы, которые они могли мельком уловить из его слов, даже когда им не удавалось разобраться в математической части его рассуждений. И очень многие из них — удивительно! — были способны разобраться и в философии, и в математике.
У этих студентов была превосходная подготовка: ум у них был тонкий, острый, готовый к восприятию. Когда он не работал, он отдыхал. Их ум не притупляли и не отвлекали десятки других обязанностей. Они никогда не засыпали на занятиях от того, что вчера наработались на сменном дежурстве. Их общество полностью ограждало их от нужды, забот и всего, что могло бы отвлечь их от учебы.
Но что им разрешалось делать — это был уже другой вопрос. У Шевека сложилось впечатление, что их свобода от обязанностей была пропорциональна отсутствию у них свободы проявлять инициативу.
Когда ему объяснили здешнюю систему экзаменов, он пришел в ужас; он не мог представить себе ничего, что сильнее подавляло бы естественное желание учиться, чем эта система набивания студента информацией, чтобы он потом извергал ее по требованию преподавателя. Сначала Шевек отказывался давать контрольные работы или вообще ставить оценки, но это так напугало администрацию Университета, что он сдался, сознавая, что он — их гость, и не желая быть невежливым. Он попросил каждого студента написать работу по интересующей его физической проблеме, и сказал, что каждому поставит самую высокую оценку, чтобы бюрократам было, что записать в свои бланки и списки. К его удивлению, очень многие студенты пришли к нему жаловаться. Они хотели, чтобы он сам ставил проблемы, задавал подходящие вопросы; они хотели не придумывать вопросы, а записывать выученные ответы. И некоторые из них резко возражали против того, чтобы он ставил всем одинаковые оценки. Как же тогда можно будет отличить прилежных студентов от тупиц? Зачем же тогда стараться? Если не будет конкурентных различий, то с тем же успехом можно вообще ничего не делать.
— Ну, конечно, — озадаченно сказал Шевек. — Если вы не хотите выполнять какую-то работу, то вы и не должны ее делать.
Они ушли, неудовлетворенные, но учтивые. Это были симпатичные юноши, державшиеся открыто и вежливо. То, что Шевек читал об истории Урраса, привело его к мысли, что они в сущности, аристократы, хотя нынче это слово употреблялось редко. Во времена феодализма аристократы посылали своих сыновей в университет, тем самым придавая этому учреждению престиж. Теперь было наоборот: университет придавал престиж человеку. Студенты с гордостью рассказывали Шевеку, что конкурс на стипендии в Иеу-Эун возрастает с каждым годом, что доказывает, как демократично это учреждение. Он ответил:
— Вы вставляете в дверь еще один замок и называете это демократией.
Ему нравились его вежливые, сообразительные студенты, но ни к кому из них он не испытывал особо теплых чувств. Они хотели стать научными работниками — теоретиками или прикладниками — и то, что они узнавали от него, было для них средством для достижения этой цели, для успешной карьеры. Все остальное, что он мог бы дать им, они либо уже имели, либо не считали существенным.
Поэтому оказалось, что за исключением подготовки этих трех курсов у него нет никаких обязанностей; всем остальным временем он мог распоряжаться, как угодно. Такого с ним не случалось с первых лет его работы в Аббенае, когда ему было чуть за двадцать. За время, прошедшее с тех пор, его социальная и личная жизнь все более усложнялась, предъявляла к нему все большие требования. Он успел стать не только физиком, но и партнером, отцом, одонианином и, наконец, преобразователем общества. И потому, что он был всем этим, никто не ограждал его ни от каких забот, ни от какой ответственности, с которыми он сталкивался; да он и не ждал этого. Он не был свободен ни от чего, он лишь был волен делать все, что угодно. Здесь было наоборот. Как и всем студентам и профессорам, кроме умственного труда, ему было нечем заниматься: в буквальном смысле слова нечем. Постели им стелили другие, комнаты подметали другие, повседневную жизнь университета обеспечивали другие, с их пути устраняли все препятствия. И ни у кого здесь не было жен, не было семей. Вообще никаких женщин. Студентам Университета не разрешалось жениться. Женатые профессора обычно в течение пяти дней семидневной недели жили на территории Университета в квартирах для холостых и только на два выходных дня уезжали домой. Ничто не отвлекало. Полная возможность работать; все материалы под рукой; интеллектуальные стимулы, споры, беседы, как только захочешь; ничто не давит. Воистину Рай! Но ему что-то не работалось.
Шевеку чего-то не хватало — в нем самом, думал он, не в университете. Он не был готов к этому. У него не хватало сил взять то, что ему так великодушно протягивали. В этом прекрасном оазисе он чувствовал себя иссохшим и бесплодным, как растение пустыни. Жизнь на Анарресе наложила на него печать, замкнула его душу; воды жизни окружали его — а он не мог пить.
Он заставлял себя работать, но даже и в этом он не обретал уверенности. Казалось, он утратил то чутье, которое, оценивая себя, считал своим главным преимуществом перед большинством других физиков, умение распознавать, в чем заключается самая главная проблема, найти след, ведущий вглубь, к самому центру. Здесь он, казалось, утратил чувство направления. Он работал в Лаборатории Исследования Света, очень много читал и за лето и осень написал три работы; по нормальным меркам — плодотворные полгода. Но он знал, что, по существу, ничего не сделал.
Больше того, чем дольше он жил на Уррасе, тем менее реальным он ему казался. Он словно выскальзывал у Шевека из рук, весь этот полный жизни, великолепный, неисчерпаемый мир, который он увидел из окон своей комнаты в тот, самый первый свой день в этом мире. Он выскользнул из его неловких, нездешних рук, ускользнул от него, и когда он снова взглянул, оказалось, что он держит что-то совершенно иное, совсем не нужное ему, что-то вроде оберточной бумаги, упаковки, мусора.
За написанные работы он получил деньги. На его счету в Национальном Банке уже было 10000 Международных Денежных Единиц — премия Сео Оэн — и субсидия в 5000 от Иотийского Правительства. Теперь к этой сумме добавилось его профессорское жалование и деньги, которые ему заплатило Университетское Издательство за эти три монографии. Сначала все это казалось ему смешным, потом стало беспокоить. Нельзя было отмахиваться, как от нелепости, от того, что здесь, в конце концов, считается невероятно важным. Он попытался прочесть учебник элементарной экономики; ему стало невыносимо скучно, точно он слушал чей-то нескончаемый рассказ о длинном и дурацком сне. Он не мог заставить себя понять, как функционируют банки и тому подобное, потому что все операции капитализма казались ему такими же бессмысленными, как обряды какой-нибудь первобытной религии, такими же варварскими, такими же нарочито усложненными, такими же ненужными. В человеческих жертвоприношениях божеству может скрываться хотя бы некая превратно понятая и грозная красота; в ритуалах же менял, исходивших из того, что всеми поступками людей движет жадность, лень и зависть, даже грозное и ужасное становилось банальным. Шевек смотрел на эту чудовищную мелочность с презрением и без интереса. Он не признавался себе, не мог признаться себе, что на самом деле она его пугает.
На вторую неделю его пребывания в А-Ио Саио Паэ повел его «по магазинам». Хотя ему даже в голову не пришло остричь волосы (в конце концов, его волосы — это часть его самого), Шевеку были нужны костюм и пара ботинок, какие носят на Уррасе. Ему хотелось как можно меньше внешне отличаться от уррасти. Его старый костюм был настолько простым, что эта простота казалась нарочитой, а его мягкие, неуклюжие сапоги, какие носят в пустыне, на фоне изысканной иотийской обуви выглядели очень и очень странно. Поэтому Паэ по просьбе Шевека повел его на Проспект Саэмтэневиа, улицу в Нио-Эссейя, где продавали и шили на заказ элегантную одежду и обувь, чтобы с него сняли мерку портной и сапожник.
Вся эта процедура до такой степени ошеломила Шевека, что он как можно скорее выкинул ее из головы, но еще много месяцев его преследовали сны об этом — кошмары. Улица Саэмтэневиа была длиной не больше двух миль и казалась сплошной массой людей, транспорта и вещей: вещей, которые продавались, которые покупались. Куртки, платья, плащи, халаты, брюки, короткие штаны, рубашки, блузы, шляпы, туфли, чулки, шарфы, шали, майки, пелерины, зонтики, одежда для сна, для купания, для игр, для того, чтобы ходить в гости днем, для того, чтобы ходить на вечера, для того, чтобы ездить в гости за город, для дальних поездок, для посещения театра, для верховой езды, для работы в саду, для приема гостей, для поездок на пароходе, для обеда, для охоты — все разное, сотни разных фасонов, стилей, цветов, материалов. Духи, часы, лампы, статуи, косметика, свечи, картины, фотоаппараты, игры, вазы, диваны, кастрюли, головоломки, подушки, куклы, дуршлаги, пуфики, драгоценности, ковры, зубочистки, записные книжки, платиновая, с ручкой из горного хрусталя, погремушка для младенца, у которого режутся зубы, электрическая точилка для карандашей, наручные часы с бриллиантовыми цифрами; сувениры, и статуэтки, и безделушки, и антикварные штучки, все либо бесполезное изначально, либо декоративное до такой степени, что нельзя было понять, для чего оно служит; акры всякой роскоши, акры экскремента. В первом же квартале Шевек остановился посмотреть на лохматое пятнистое пальто, выставленное в самом центре сверкающей витрины с одеждой и ювелирными изделиями.
— Это пальто стоит 8400 единиц? — спросил он, не веря своим глазам, потому что недавно прочел в газете, что «прожиточный минимум» составляет около 2000 единиц в год.
— О да, это настоящий мех, большая редкость в наше время, когда животные находятся под защитой, — ответил Паэ. — Миленькая вещь, не правда ли? Женщины обожают меха. — И они пошли дальше. Пройдя еще квартал, Шевек почувствовал полное изнеможение. Он больше не мог смотреть. Ему хотелось спрятать глаза.
А самое странное в этой кошмарной улице было то, что на ней не была сделана ни одна из миллиона выставленных здесь на продажу вещей. Они здесь только продавались. Где же эти мастерские, фабрики, эти фермеры, ремесленники, шахтеры, ткачи, химики, резчики, красильщики, конструкторы, станочники, где руки, где люди, которые делают? Скрыты от глаз, где-то в других местах. За стенами. Все эти люди во всех этих магазинах — либо покупатели, либо продавцы. Они не имеют к этим вещам никакого отношения, кроме отношения обладания.
Шевек узнал, что, раз у них уже есть его мерка, он может заказать все, что ему может понадобиться, по телефону, и решил больше никогда не возвращаться на эту кошмарную улицу.
Костюм и ботинки прислали через неделю. У себя в спальне Шевек надел их и встал перед большим зеркалом. Сшитая по фигуре длинная серая куртка, белая рубашка, черные штаны до колен, и чулки, и начищенные до блеска ботинки шли к его высокой, тонкой фигуре и узким ступням. Он осторожно дотронулся до одного ботинка. Ботинок был сделан из того же материала, что обивка кресел во второй комнате, материала, наощупь напоминавшего живую кожу; недавно он спросил кого-то, что это за материал, и ему ответили, что это — кожа живого существа, шкура животного, сафьян, как они ее называли. Он скривился от этого прикосновения, выпрямился и отвернулся от зеркала; но прежде успел заметить, что в этой одежде он еще больше, чем раньше, похож на свою мать, на Рулаг.
В середине осени между семестрами был большой перерыв. Большинство студентов разъехалось на каникулы по домам. Шевек с небольшой группой студентов и исследователей из Лаборатории Исследования Света отправился бродить по Мейтейским горам, потом вернулся и попросил немного машинного времени на большом компьютере, который в учебном году был все время занят. Но ему надоела работа, которая ни к чему не вела, и он работал не слишком усердно. Он спал больше обычного, гулял, читал и уверял себя, что все дело в том, что он сначала слишком спешил; нельзя же за несколько месяцев объять целый мир. Газоны и рощи Университета были прекрасны и взъерошены, пропитанный дождем ветер подбрасывал и носил под мягким серым небом горящие золотом листья. Шевек разыскал произведения великих иотийских поэтов и читал; теперь он понимал их, когда они говорили о цветах, о пролетающих птицах, об осенних красках леса. Это понимание доставляло ему огромное наслаждение. Приятно было в сумерки возвращаться в свою комнату, спокойная красота пропорций которой не переставала радовать его. Теперь он уже привык к этому изяществу и комфорту, они стали для него обыденным. Привычными стали и лица в столовой по вечерам, его коллеги, некоторые нравились ему больше, некоторые — меньше, но все теперь были ему знакомы. Привычной стала и пища — все ее разнообразие, и обилие, которые вначале так поражали его. Люди, подававшие еду, уже знали, что ему нужно, и обслуживали его так, как он бы сам обслуживал себя. Он все еще не ел мяса: он как-то попробовал его из вежливости и чтобы доказать себе, что у него нет неразумных предрассудков, но его желудок, у которого были свои резоны, недоступные разуму, взбунтовался. После нескольких неудачных опытов — почти катастроф — он отказался от этих попыток и остался вегетарианцем, но вегетарианцем с хорошим аппетитом. Ему очень нравились здешние обеды. С тех пор, как он прилетел на Уррас, он прибавил три-четыре кило; он сейчас очень хорошо выглядел, загорелый после своего похода в горы, отдохнувший за время каникул. Он выглядел очень впечатляюще, когда вставал из-за стола в огромном обеденном зале с высоким, затененным, ребристым потолком, с обшитыми панелями стенами, на которых висели портреты, со столами, на которых в пламени свечей сверкали фарфор и серебро. Он поздоровался с кем-то за другим столом и прошел дальше со спокойно-отчужденным выражением лица. С другого конца зала его заметил Чифойлиск и пошел за ним, догнав его у дверей.
— Шевек, у вас есть несколько минут?
— Да. В моей комнате? — он уже привык к постоянному употреблению притяжательных местоимений и выговаривал их, не смущаясь.
Чифойлиск засмеялся:
— Может быть, в библиотеке? Вам по пути, а я хотел взять там книгу.
В темноте, пронизанной шорохом дождя, они отправились через двор в Библиотеку Благородной Науки — так в старину называли физику, и даже на Анарресе это название в некоторых случаях применялось. Чифойлиск раскрыл зонтик, а Шевек шел под дождем, как иотийцы гуляют на солнце — с удовольствием.
— Промокнете насквозь, — проворчал Чифойлиск. — У вас ведь грудь слабая, правда? Побереглись бы.
— Я очень хорошо себя чувствую, — сказал Шевек и улыбнулся, шагая под дождем. — Этот доктор от Правительства, вы знаете, он назначил мне какие-то процедуры, ингаляции. Это помогает: я не кашляю. Я просил доктора описать этот процесс и лекарства по радио Синдикату Инициативы в Аббенае. Он сделал это. Он сделал это с радостью. Это довольно просто; и, возможно, это облегчит много страданий от пыльного кашля. Почему, почему только теперь? Почему мы не работаем вместе, Чифойлиск?
Тувиец тихонько, сардонически крякнул. Они вошли в читальный зал библиотеки. Вдоль стен, под изящными двойными арками, в ярком свете безмятежно стояли книги; на длинных столах стояли лампы — простые алебастровые шары. Зал был пуст, но вслед за ними поспешно вошел служитель, чтобы разжечь дрова, приготовленные в мраморном камине, и, убедившись, что им больше ничего не нужно, ушел. Чифойлиск стоял перед камином, глядя, как пламя охватывает растопку. Его колючие брови нависли над маленькими глазками; грубое, смуглое, умное лицо казалось постаревшим.
— Шевек, я хочу наговорить вам неприятностей, — хрипло, как всегда, сказал он. — Я полагаю, ничего необычного в этом нет.
Такого смирения Шевек от него не ожидал.
— В чем дело?
— Я хочу знать, известно ли вам, что вы здесь делаете?
Помедлив, Шевек ответил:
— Я думаю, да.
— Значит, вы понимаете, что вас купили?
— Купили?
— Ну, если хотите, можете это назвать «кооптировали». Послушайте. Ни один человек, как бы он ни был умен, не может увидеть то, чего не умеет видеть. Как вы можете понять свое положение здесь, в капиталистической экономической системе, в плутократически-олигархическом государстве? Как вам увидеть это, вам, попавшему сюда с неба, из вашей маленькой коммуны голодающих идеалистов?
— Чифойлиск, уверяю вас, на Анарресе осталось мало идеалистов. Да, Первопоселенцы были идеалистами, решившись променять этот мир на наши пустыни. Но это было семь поколений назад! Наше общество практично. Может быть, слишком практично, слишком озабочено лишь тем, как выжить. Что идеалистического в социальном сотрудничестве, взаимопомощи, если это — единственное средство, чтобы выжить?
— Я не могу спорить с вами о ценности одонианства. Не то, чтобы я этого не хотел! Ведь я, знаете ли, кое-что об этом знаю. Мы, на моей родине, куда ближе к нему, чем эти люди. Мы — продукт того же великого революционного движения восьмого века, мы, как и вы, социалисты.
— Но вы — архисты. Государство Ту еще более централизовано, чем АИо. Одна властная структура управляет всем — правительством, администрацией, армией, полицией, образованием, законами, торговлей, промышленностью. И у вас — денежная экономика.
— Денежная экономика, основанная на том принципе, что каждый трудящийся получает за свой труд такую плату, какой он заслуживает, — не от капиталистов, которым он вынужден служить, а от Государства, членом которого он является.
— Он сам устанавливает цену своего труда?
— Почему бы вам не приехать в Ту и не посмотреть, как функционирует настоящий социализм?
— Я знаю, как функционирует настоящий социализм, — сказал Шевек. — Я и вам мог бы рассказать; но позволит ли мне ваше правительство объяснять это в Ту?
Чифойлиск толкнул ногой полено, которое еще не занялось. Он не отрывал взгляда от огня; на лице у него была горечь, морщины между носом и углами рта стали еще глубже. Он не ответил на вопрос Шевека. Наконец, он сказал:
— Я не собираюсь морочить вам голову. Это бесполезно; и вообще, я не хочу этого делать. Вот какой у меня к вам вопрос: вы бы не согласились приехать в Ту?
— Не сейчас, Чифойлиск.
— Но чего вы можете здесь добиться?
— Закончить свою работу. И потом, здесь я — рядом с Советом Правительств Планеты…
— СПП? Да они уже тридцать лет пляшут под дудку А-Ио. Не рассчитывайте, что они вас спасут!
Наступило молчание.
— Так значит, я в опасности?
— А до вас даже и это не дошло?
Снова молчание.
— К кому относится это предостережение? — спросил Шевек.
— В первую очередь к Паэ.
— Ах, Паэ. — Шевек оперся ладонями об инкрустированную золотом, богато украшенную каминную полочку. — Паэ очень неплохой физик. И очень услужлив. Но я ему не доверяю.
— Почему?
— Ну… Он какой-то уклончивый.
— Да. Тонкая психологическая оценка. Но Паэ опасен для вас, Шевек, не потому, что он скользкий сам по себе. Он опасен для вас потому, что он — преданный и честолюбивый агент Иотийского Правительства. Он регулярно доносит на вас (и на меня) Департаменту Национальной Безопасности — тайной полиции. Видит Бог, я не склонен вас недооценивать, но как вы не понимаете, что ваша привычка подходить к каждому просто как к человеку, как к личности, здесь не годится, она здесь не срабатывает. Вы должны понимать, какие силы стоят за отдельными личностями.
Пока Чифойлиск говорил, поза Шевека становилась все более скованной; теперь он выпрямился, как Чифойлиск, глядя на огонь. Он спросил:
— Откуда вы знаете про Паэ?
— Оттуда же, откуда знаю, что в вашей комнате спрятан магнитофон, так же, как и в моей. Потому что знать это — моя обязанность.
— Вы тоже агент своего правительства?
Лицо Чифойлиска стало отчужденным; внезапно он повернулся к Шевеку и очень тихо, с ненавистью, заговорил.
— Да, — сказал он, — конечно, я — агент своего правительства. Иначе меня бы здесь не было. Это знают все. Мое правительство посылает за рубеж только тех, кому может доверять… А мне они могут доверять! Потому что меня не купили, как этих проклятых богачей — иотийских профессоров. Я верю в мое правительство, в мою страну. Я доверяю им! — Он говорил с трудом, в его голосе была мука. — Пора бы вам уже оглянуться кругом, Шевек! Вы же — как дитя среди разбойников! Они к вам добры, они вам дали хорошую комнату, лекции, студентов, деньги, возили вас по замкам, по образцовым заводам, по симпатичным деревушкам. Все — самое лучшее. Все прелестно, все отлично! Но зачем? Зачем они привезли вас с Луны сюда, расхваливают вас, печатают ваши книги, держат вас в этих укромных и уютных аудиториях, лабораториях и библиотеках? Вы полагаете, что они это делают из научного бескорыстия, из братской любви? Это — экономика выгоды, Шевек!
— Я знаю. Я приехал, чтобы заключить с ними сделку.
— Сделку?… Но… какую? Что на что вы будете менять?
Лицо Шевека приняло то холодное и серьезное выражение, какое оно имело, когда он выходил из Форта Дрио.
— Вы знаете, что мне нужно, Чифойлиск. Я хочу, чтобы мой народ перестал быть изгнанником. Я приехал сюда потому, что не думаю, что вы, в Ту, хотите этого. Там, у вас, нас боятся. Вы боитесь, что с нами может возвратиться революция, та, старая, настоящая, революция во имя справедливости, которую вы начали, а потом остановились на полпути. Здесь, в А-Ио, меня боятся меньше, потому что они уже забыли революцию. Они больше не верят в нее, они думают, что если люди будут обладать достаточным количеством вещей, они будут согласны жить в тюрьме. Но я отказываюсь верить в это. Я хочу, чтобы стены рухнули. Мне нужна солидарность, людская солидарность. Мне нужен свободный взаимообмен между Уррасом и Анарресом. Я боролся за это, как мог, на Анарресе, теперь борюсь за это, как могу, на Уррасе. Там я действовал, здесь я заключаю сделку.
— Что же вы можете им предложить?
— Ну, вы же знаете, Чифойлиск, — тихо, застенчиво сказал Шевек. — Вы же знаете, чего они от меня хотят.
— Да, знаю, но я не знал, что и вы это знаете, — так же тихо ответил тувиец. Его хрипловатый голос перешел в еще более хриплый шепот — сплошные выдохи и свистящие согласные. — Значит, она у вас есть — Общая Теория Времени?
Шевек взглянул на него, пожалуй, не без иронии.
Чифойлиск настаивал:
— Вы ее записали?
Шевек с минуту продолжал смотреть на него, потом ответил прямо:
— Нет.
— Хорошо!
— Почему?
— Потому что, если бы она была записана, она уже была бы у них.
— Что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказал. Послушайте, ведь это Одо говорит, что где собственность, там и воровство?
— «Чтобы создать вора — создай владельца; чтобы создать преступность — создай законы». «Социальный организм».
— Правильно. Где есть бумаги, хранящиеся в запертых комнатах, там есть и люди с ключами к этим комнатам!
Шевека передернуло.
— Да, — сказал он, помолчав, — это очень неприятно.
— Для вас. Не для меня. У меня, знаете ли, нет этих ваших индивидуалистических моральных ограничений. Я знал, что вы не записали свою Теорию. Если бы я думал, что она записана, я приложил бы все усилия, чтобы получить ее от вас — уговорами, воровством, силой, если бы я считал, что мы сумеем похитить вас, не вызвав этим войну с А-Ио. Все, что угодно, лишь бы суметь вырвать ее из рук этих жирных иотийских капиталистов и отдать в руки Центрального Президиума моей страны.
Шевек взялся вести два семинара и открытый курс лекций. От него не требовали преподавательской работы, но он сам спросил, нельзя ли ему преподавать, и администрация устроила эти семинары. Идея открытых лекций не принадлежала ни ему, ни администрации. С этой просьбой к нему пришла делегация студентов. Он сразу же согласился. Так организовывались курсы в анарресских учебных центрах: по требованию студентов, или по инициативе преподавателя, или по обоюдному желанию.
Обнаружив, что администраторы встревожены, он рассмеялся.
— Неужели вы хотите, чтобы студенты не были анархистами? — сказал он. — Кем же еще может быть молодежь? Когда ты — на дне, приходится организовываться со дна вверх!
Он не собирался позволить администрации помешать ему читать этот курс — ему уже раньше приходилось вести такие бои; и студенты стояли на своем твердо, потому что он заразил их своей твердостью. Чтобы избежать неприятной огласки, Ректоры Университета сдались, и Шевек начал читать свой курс, в первый день — двухтысячной аудитории. Вскоре посещаемость упала. Он упорно придерживался только физики, не касаясь ни личностей, ни политики, и уровень этой физики был изрядно высок. Но несколько сот студентов продолжали ходить. Некоторые приходили из чистого любопытства — поглазеть на человека с Луны; других привлекал сам Шевек как личность, его качества как человека и как сторонника свободы, которые они могли мельком уловить из его слов, даже когда им не удавалось разобраться в математической части его рассуждений. И очень многие из них — удивительно! — были способны разобраться и в философии, и в математике.
У этих студентов была превосходная подготовка: ум у них был тонкий, острый, готовый к восприятию. Когда он не работал, он отдыхал. Их ум не притупляли и не отвлекали десятки других обязанностей. Они никогда не засыпали на занятиях от того, что вчера наработались на сменном дежурстве. Их общество полностью ограждало их от нужды, забот и всего, что могло бы отвлечь их от учебы.
Но что им разрешалось делать — это был уже другой вопрос. У Шевека сложилось впечатление, что их свобода от обязанностей была пропорциональна отсутствию у них свободы проявлять инициативу.
Когда ему объяснили здешнюю систему экзаменов, он пришел в ужас; он не мог представить себе ничего, что сильнее подавляло бы естественное желание учиться, чем эта система набивания студента информацией, чтобы он потом извергал ее по требованию преподавателя. Сначала Шевек отказывался давать контрольные работы или вообще ставить оценки, но это так напугало администрацию Университета, что он сдался, сознавая, что он — их гость, и не желая быть невежливым. Он попросил каждого студента написать работу по интересующей его физической проблеме, и сказал, что каждому поставит самую высокую оценку, чтобы бюрократам было, что записать в свои бланки и списки. К его удивлению, очень многие студенты пришли к нему жаловаться. Они хотели, чтобы он сам ставил проблемы, задавал подходящие вопросы; они хотели не придумывать вопросы, а записывать выученные ответы. И некоторые из них резко возражали против того, чтобы он ставил всем одинаковые оценки. Как же тогда можно будет отличить прилежных студентов от тупиц? Зачем же тогда стараться? Если не будет конкурентных различий, то с тем же успехом можно вообще ничего не делать.
— Ну, конечно, — озадаченно сказал Шевек. — Если вы не хотите выполнять какую-то работу, то вы и не должны ее делать.
Они ушли, неудовлетворенные, но учтивые. Это были симпатичные юноши, державшиеся открыто и вежливо. То, что Шевек читал об истории Урраса, привело его к мысли, что они в сущности, аристократы, хотя нынче это слово употреблялось редко. Во времена феодализма аристократы посылали своих сыновей в университет, тем самым придавая этому учреждению престиж. Теперь было наоборот: университет придавал престиж человеку. Студенты с гордостью рассказывали Шевеку, что конкурс на стипендии в Иеу-Эун возрастает с каждым годом, что доказывает, как демократично это учреждение. Он ответил:
— Вы вставляете в дверь еще один замок и называете это демократией.
Ему нравились его вежливые, сообразительные студенты, но ни к кому из них он не испытывал особо теплых чувств. Они хотели стать научными работниками — теоретиками или прикладниками — и то, что они узнавали от него, было для них средством для достижения этой цели, для успешной карьеры. Все остальное, что он мог бы дать им, они либо уже имели, либо не считали существенным.
Поэтому оказалось, что за исключением подготовки этих трех курсов у него нет никаких обязанностей; всем остальным временем он мог распоряжаться, как угодно. Такого с ним не случалось с первых лет его работы в Аббенае, когда ему было чуть за двадцать. За время, прошедшее с тех пор, его социальная и личная жизнь все более усложнялась, предъявляла к нему все большие требования. Он успел стать не только физиком, но и партнером, отцом, одонианином и, наконец, преобразователем общества. И потому, что он был всем этим, никто не ограждал его ни от каких забот, ни от какой ответственности, с которыми он сталкивался; да он и не ждал этого. Он не был свободен ни от чего, он лишь был волен делать все, что угодно. Здесь было наоборот. Как и всем студентам и профессорам, кроме умственного труда, ему было нечем заниматься: в буквальном смысле слова нечем. Постели им стелили другие, комнаты подметали другие, повседневную жизнь университета обеспечивали другие, с их пути устраняли все препятствия. И ни у кого здесь не было жен, не было семей. Вообще никаких женщин. Студентам Университета не разрешалось жениться. Женатые профессора обычно в течение пяти дней семидневной недели жили на территории Университета в квартирах для холостых и только на два выходных дня уезжали домой. Ничто не отвлекало. Полная возможность работать; все материалы под рукой; интеллектуальные стимулы, споры, беседы, как только захочешь; ничто не давит. Воистину Рай! Но ему что-то не работалось.
Шевеку чего-то не хватало — в нем самом, думал он, не в университете. Он не был готов к этому. У него не хватало сил взять то, что ему так великодушно протягивали. В этом прекрасном оазисе он чувствовал себя иссохшим и бесплодным, как растение пустыни. Жизнь на Анарресе наложила на него печать, замкнула его душу; воды жизни окружали его — а он не мог пить.
Он заставлял себя работать, но даже и в этом он не обретал уверенности. Казалось, он утратил то чутье, которое, оценивая себя, считал своим главным преимуществом перед большинством других физиков, умение распознавать, в чем заключается самая главная проблема, найти след, ведущий вглубь, к самому центру. Здесь он, казалось, утратил чувство направления. Он работал в Лаборатории Исследования Света, очень много читал и за лето и осень написал три работы; по нормальным меркам — плодотворные полгода. Но он знал, что, по существу, ничего не сделал.
Больше того, чем дольше он жил на Уррасе, тем менее реальным он ему казался. Он словно выскальзывал у Шевека из рук, весь этот полный жизни, великолепный, неисчерпаемый мир, который он увидел из окон своей комнаты в тот, самый первый свой день в этом мире. Он выскользнул из его неловких, нездешних рук, ускользнул от него, и когда он снова взглянул, оказалось, что он держит что-то совершенно иное, совсем не нужное ему, что-то вроде оберточной бумаги, упаковки, мусора.
За написанные работы он получил деньги. На его счету в Национальном Банке уже было 10000 Международных Денежных Единиц — премия Сео Оэн — и субсидия в 5000 от Иотийского Правительства. Теперь к этой сумме добавилось его профессорское жалование и деньги, которые ему заплатило Университетское Издательство за эти три монографии. Сначала все это казалось ему смешным, потом стало беспокоить. Нельзя было отмахиваться, как от нелепости, от того, что здесь, в конце концов, считается невероятно важным. Он попытался прочесть учебник элементарной экономики; ему стало невыносимо скучно, точно он слушал чей-то нескончаемый рассказ о длинном и дурацком сне. Он не мог заставить себя понять, как функционируют банки и тому подобное, потому что все операции капитализма казались ему такими же бессмысленными, как обряды какой-нибудь первобытной религии, такими же варварскими, такими же нарочито усложненными, такими же ненужными. В человеческих жертвоприношениях божеству может скрываться хотя бы некая превратно понятая и грозная красота; в ритуалах же менял, исходивших из того, что всеми поступками людей движет жадность, лень и зависть, даже грозное и ужасное становилось банальным. Шевек смотрел на эту чудовищную мелочность с презрением и без интереса. Он не признавался себе, не мог признаться себе, что на самом деле она его пугает.
На вторую неделю его пребывания в А-Ио Саио Паэ повел его «по магазинам». Хотя ему даже в голову не пришло остричь волосы (в конце концов, его волосы — это часть его самого), Шевеку были нужны костюм и пара ботинок, какие носят на Уррасе. Ему хотелось как можно меньше внешне отличаться от уррасти. Его старый костюм был настолько простым, что эта простота казалась нарочитой, а его мягкие, неуклюжие сапоги, какие носят в пустыне, на фоне изысканной иотийской обуви выглядели очень и очень странно. Поэтому Паэ по просьбе Шевека повел его на Проспект Саэмтэневиа, улицу в Нио-Эссейя, где продавали и шили на заказ элегантную одежду и обувь, чтобы с него сняли мерку портной и сапожник.
Вся эта процедура до такой степени ошеломила Шевека, что он как можно скорее выкинул ее из головы, но еще много месяцев его преследовали сны об этом — кошмары. Улица Саэмтэневиа была длиной не больше двух миль и казалась сплошной массой людей, транспорта и вещей: вещей, которые продавались, которые покупались. Куртки, платья, плащи, халаты, брюки, короткие штаны, рубашки, блузы, шляпы, туфли, чулки, шарфы, шали, майки, пелерины, зонтики, одежда для сна, для купания, для игр, для того, чтобы ходить в гости днем, для того, чтобы ходить на вечера, для того, чтобы ездить в гости за город, для дальних поездок, для посещения театра, для верховой езды, для работы в саду, для приема гостей, для поездок на пароходе, для обеда, для охоты — все разное, сотни разных фасонов, стилей, цветов, материалов. Духи, часы, лампы, статуи, косметика, свечи, картины, фотоаппараты, игры, вазы, диваны, кастрюли, головоломки, подушки, куклы, дуршлаги, пуфики, драгоценности, ковры, зубочистки, записные книжки, платиновая, с ручкой из горного хрусталя, погремушка для младенца, у которого режутся зубы, электрическая точилка для карандашей, наручные часы с бриллиантовыми цифрами; сувениры, и статуэтки, и безделушки, и антикварные штучки, все либо бесполезное изначально, либо декоративное до такой степени, что нельзя было понять, для чего оно служит; акры всякой роскоши, акры экскремента. В первом же квартале Шевек остановился посмотреть на лохматое пятнистое пальто, выставленное в самом центре сверкающей витрины с одеждой и ювелирными изделиями.
— Это пальто стоит 8400 единиц? — спросил он, не веря своим глазам, потому что недавно прочел в газете, что «прожиточный минимум» составляет около 2000 единиц в год.
— О да, это настоящий мех, большая редкость в наше время, когда животные находятся под защитой, — ответил Паэ. — Миленькая вещь, не правда ли? Женщины обожают меха. — И они пошли дальше. Пройдя еще квартал, Шевек почувствовал полное изнеможение. Он больше не мог смотреть. Ему хотелось спрятать глаза.
А самое странное в этой кошмарной улице было то, что на ней не была сделана ни одна из миллиона выставленных здесь на продажу вещей. Они здесь только продавались. Где же эти мастерские, фабрики, эти фермеры, ремесленники, шахтеры, ткачи, химики, резчики, красильщики, конструкторы, станочники, где руки, где люди, которые делают? Скрыты от глаз, где-то в других местах. За стенами. Все эти люди во всех этих магазинах — либо покупатели, либо продавцы. Они не имеют к этим вещам никакого отношения, кроме отношения обладания.
Шевек узнал, что, раз у них уже есть его мерка, он может заказать все, что ему может понадобиться, по телефону, и решил больше никогда не возвращаться на эту кошмарную улицу.
Костюм и ботинки прислали через неделю. У себя в спальне Шевек надел их и встал перед большим зеркалом. Сшитая по фигуре длинная серая куртка, белая рубашка, черные штаны до колен, и чулки, и начищенные до блеска ботинки шли к его высокой, тонкой фигуре и узким ступням. Он осторожно дотронулся до одного ботинка. Ботинок был сделан из того же материала, что обивка кресел во второй комнате, материала, наощупь напоминавшего живую кожу; недавно он спросил кого-то, что это за материал, и ему ответили, что это — кожа живого существа, шкура животного, сафьян, как они ее называли. Он скривился от этого прикосновения, выпрямился и отвернулся от зеркала; но прежде успел заметить, что в этой одежде он еще больше, чем раньше, похож на свою мать, на Рулаг.
В середине осени между семестрами был большой перерыв. Большинство студентов разъехалось на каникулы по домам. Шевек с небольшой группой студентов и исследователей из Лаборатории Исследования Света отправился бродить по Мейтейским горам, потом вернулся и попросил немного машинного времени на большом компьютере, который в учебном году был все время занят. Но ему надоела работа, которая ни к чему не вела, и он работал не слишком усердно. Он спал больше обычного, гулял, читал и уверял себя, что все дело в том, что он сначала слишком спешил; нельзя же за несколько месяцев объять целый мир. Газоны и рощи Университета были прекрасны и взъерошены, пропитанный дождем ветер подбрасывал и носил под мягким серым небом горящие золотом листья. Шевек разыскал произведения великих иотийских поэтов и читал; теперь он понимал их, когда они говорили о цветах, о пролетающих птицах, об осенних красках леса. Это понимание доставляло ему огромное наслаждение. Приятно было в сумерки возвращаться в свою комнату, спокойная красота пропорций которой не переставала радовать его. Теперь он уже привык к этому изяществу и комфорту, они стали для него обыденным. Привычными стали и лица в столовой по вечерам, его коллеги, некоторые нравились ему больше, некоторые — меньше, но все теперь были ему знакомы. Привычной стала и пища — все ее разнообразие, и обилие, которые вначале так поражали его. Люди, подававшие еду, уже знали, что ему нужно, и обслуживали его так, как он бы сам обслуживал себя. Он все еще не ел мяса: он как-то попробовал его из вежливости и чтобы доказать себе, что у него нет неразумных предрассудков, но его желудок, у которого были свои резоны, недоступные разуму, взбунтовался. После нескольких неудачных опытов — почти катастроф — он отказался от этих попыток и остался вегетарианцем, но вегетарианцем с хорошим аппетитом. Ему очень нравились здешние обеды. С тех пор, как он прилетел на Уррас, он прибавил три-четыре кило; он сейчас очень хорошо выглядел, загорелый после своего похода в горы, отдохнувший за время каникул. Он выглядел очень впечатляюще, когда вставал из-за стола в огромном обеденном зале с высоким, затененным, ребристым потолком, с обшитыми панелями стенами, на которых висели портреты, со столами, на которых в пламени свечей сверкали фарфор и серебро. Он поздоровался с кем-то за другим столом и прошел дальше со спокойно-отчужденным выражением лица. С другого конца зала его заметил Чифойлиск и пошел за ним, догнав его у дверей.
— Шевек, у вас есть несколько минут?
— Да. В моей комнате? — он уже привык к постоянному употреблению притяжательных местоимений и выговаривал их, не смущаясь.
Чифойлиск засмеялся:
— Может быть, в библиотеке? Вам по пути, а я хотел взять там книгу.
В темноте, пронизанной шорохом дождя, они отправились через двор в Библиотеку Благородной Науки — так в старину называли физику, и даже на Анарресе это название в некоторых случаях применялось. Чифойлиск раскрыл зонтик, а Шевек шел под дождем, как иотийцы гуляют на солнце — с удовольствием.
— Промокнете насквозь, — проворчал Чифойлиск. — У вас ведь грудь слабая, правда? Побереглись бы.
— Я очень хорошо себя чувствую, — сказал Шевек и улыбнулся, шагая под дождем. — Этот доктор от Правительства, вы знаете, он назначил мне какие-то процедуры, ингаляции. Это помогает: я не кашляю. Я просил доктора описать этот процесс и лекарства по радио Синдикату Инициативы в Аббенае. Он сделал это. Он сделал это с радостью. Это довольно просто; и, возможно, это облегчит много страданий от пыльного кашля. Почему, почему только теперь? Почему мы не работаем вместе, Чифойлиск?
Тувиец тихонько, сардонически крякнул. Они вошли в читальный зал библиотеки. Вдоль стен, под изящными двойными арками, в ярком свете безмятежно стояли книги; на длинных столах стояли лампы — простые алебастровые шары. Зал был пуст, но вслед за ними поспешно вошел служитель, чтобы разжечь дрова, приготовленные в мраморном камине, и, убедившись, что им больше ничего не нужно, ушел. Чифойлиск стоял перед камином, глядя, как пламя охватывает растопку. Его колючие брови нависли над маленькими глазками; грубое, смуглое, умное лицо казалось постаревшим.
— Шевек, я хочу наговорить вам неприятностей, — хрипло, как всегда, сказал он. — Я полагаю, ничего необычного в этом нет.
Такого смирения Шевек от него не ожидал.
— В чем дело?
— Я хочу знать, известно ли вам, что вы здесь делаете?
Помедлив, Шевек ответил:
— Я думаю, да.
— Значит, вы понимаете, что вас купили?
— Купили?
— Ну, если хотите, можете это назвать «кооптировали». Послушайте. Ни один человек, как бы он ни был умен, не может увидеть то, чего не умеет видеть. Как вы можете понять свое положение здесь, в капиталистической экономической системе, в плутократически-олигархическом государстве? Как вам увидеть это, вам, попавшему сюда с неба, из вашей маленькой коммуны голодающих идеалистов?
— Чифойлиск, уверяю вас, на Анарресе осталось мало идеалистов. Да, Первопоселенцы были идеалистами, решившись променять этот мир на наши пустыни. Но это было семь поколений назад! Наше общество практично. Может быть, слишком практично, слишком озабочено лишь тем, как выжить. Что идеалистического в социальном сотрудничестве, взаимопомощи, если это — единственное средство, чтобы выжить?
— Я не могу спорить с вами о ценности одонианства. Не то, чтобы я этого не хотел! Ведь я, знаете ли, кое-что об этом знаю. Мы, на моей родине, куда ближе к нему, чем эти люди. Мы — продукт того же великого революционного движения восьмого века, мы, как и вы, социалисты.
— Но вы — архисты. Государство Ту еще более централизовано, чем АИо. Одна властная структура управляет всем — правительством, администрацией, армией, полицией, образованием, законами, торговлей, промышленностью. И у вас — денежная экономика.
— Денежная экономика, основанная на том принципе, что каждый трудящийся получает за свой труд такую плату, какой он заслуживает, — не от капиталистов, которым он вынужден служить, а от Государства, членом которого он является.
— Он сам устанавливает цену своего труда?
— Почему бы вам не приехать в Ту и не посмотреть, как функционирует настоящий социализм?
— Я знаю, как функционирует настоящий социализм, — сказал Шевек. — Я и вам мог бы рассказать; но позволит ли мне ваше правительство объяснять это в Ту?
Чифойлиск толкнул ногой полено, которое еще не занялось. Он не отрывал взгляда от огня; на лице у него была горечь, морщины между носом и углами рта стали еще глубже. Он не ответил на вопрос Шевека. Наконец, он сказал:
— Я не собираюсь морочить вам голову. Это бесполезно; и вообще, я не хочу этого делать. Вот какой у меня к вам вопрос: вы бы не согласились приехать в Ту?
— Не сейчас, Чифойлиск.
— Но чего вы можете здесь добиться?
— Закончить свою работу. И потом, здесь я — рядом с Советом Правительств Планеты…
— СПП? Да они уже тридцать лет пляшут под дудку А-Ио. Не рассчитывайте, что они вас спасут!
Наступило молчание.
— Так значит, я в опасности?
— А до вас даже и это не дошло?
Снова молчание.
— К кому относится это предостережение? — спросил Шевек.
— В первую очередь к Паэ.
— Ах, Паэ. — Шевек оперся ладонями об инкрустированную золотом, богато украшенную каминную полочку. — Паэ очень неплохой физик. И очень услужлив. Но я ему не доверяю.
— Почему?
— Ну… Он какой-то уклончивый.
— Да. Тонкая психологическая оценка. Но Паэ опасен для вас, Шевек, не потому, что он скользкий сам по себе. Он опасен для вас потому, что он — преданный и честолюбивый агент Иотийского Правительства. Он регулярно доносит на вас (и на меня) Департаменту Национальной Безопасности — тайной полиции. Видит Бог, я не склонен вас недооценивать, но как вы не понимаете, что ваша привычка подходить к каждому просто как к человеку, как к личности, здесь не годится, она здесь не срабатывает. Вы должны понимать, какие силы стоят за отдельными личностями.
Пока Чифойлиск говорил, поза Шевека становилась все более скованной; теперь он выпрямился, как Чифойлиск, глядя на огонь. Он спросил:
— Откуда вы знаете про Паэ?
— Оттуда же, откуда знаю, что в вашей комнате спрятан магнитофон, так же, как и в моей. Потому что знать это — моя обязанность.
— Вы тоже агент своего правительства?
Лицо Чифойлиска стало отчужденным; внезапно он повернулся к Шевеку и очень тихо, с ненавистью, заговорил.
— Да, — сказал он, — конечно, я — агент своего правительства. Иначе меня бы здесь не было. Это знают все. Мое правительство посылает за рубеж только тех, кому может доверять… А мне они могут доверять! Потому что меня не купили, как этих проклятых богачей — иотийских профессоров. Я верю в мое правительство, в мою страну. Я доверяю им! — Он говорил с трудом, в его голосе была мука. — Пора бы вам уже оглянуться кругом, Шевек! Вы же — как дитя среди разбойников! Они к вам добры, они вам дали хорошую комнату, лекции, студентов, деньги, возили вас по замкам, по образцовым заводам, по симпатичным деревушкам. Все — самое лучшее. Все прелестно, все отлично! Но зачем? Зачем они привезли вас с Луны сюда, расхваливают вас, печатают ваши книги, держат вас в этих укромных и уютных аудиториях, лабораториях и библиотеках? Вы полагаете, что они это делают из научного бескорыстия, из братской любви? Это — экономика выгоды, Шевек!
— Я знаю. Я приехал, чтобы заключить с ними сделку.
— Сделку?… Но… какую? Что на что вы будете менять?
Лицо Шевека приняло то холодное и серьезное выражение, какое оно имело, когда он выходил из Форта Дрио.
— Вы знаете, что мне нужно, Чифойлиск. Я хочу, чтобы мой народ перестал быть изгнанником. Я приехал сюда потому, что не думаю, что вы, в Ту, хотите этого. Там, у вас, нас боятся. Вы боитесь, что с нами может возвратиться революция, та, старая, настоящая, революция во имя справедливости, которую вы начали, а потом остановились на полпути. Здесь, в А-Ио, меня боятся меньше, потому что они уже забыли революцию. Они больше не верят в нее, они думают, что если люди будут обладать достаточным количеством вещей, они будут согласны жить в тюрьме. Но я отказываюсь верить в это. Я хочу, чтобы стены рухнули. Мне нужна солидарность, людская солидарность. Мне нужен свободный взаимообмен между Уррасом и Анарресом. Я боролся за это, как мог, на Анарресе, теперь борюсь за это, как могу, на Уррасе. Там я действовал, здесь я заключаю сделку.
— Что же вы можете им предложить?
— Ну, вы же знаете, Чифойлиск, — тихо, застенчиво сказал Шевек. — Вы же знаете, чего они от меня хотят.
— Да, знаю, но я не знал, что и вы это знаете, — так же тихо ответил тувиец. Его хрипловатый голос перешел в еще более хриплый шепот — сплошные выдохи и свистящие согласные. — Значит, она у вас есть — Общая Теория Времени?
Шевек взглянул на него, пожалуй, не без иронии.
Чифойлиск настаивал:
— Вы ее записали?
Шевек с минуту продолжал смотреть на него, потом ответил прямо:
— Нет.
— Хорошо!
— Почему?
— Потому что, если бы она была записана, она уже была бы у них.
— Что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказал. Послушайте, ведь это Одо говорит, что где собственность, там и воровство?
— «Чтобы создать вора — создай владельца; чтобы создать преступность — создай законы». «Социальный организм».
— Правильно. Где есть бумаги, хранящиеся в запертых комнатах, там есть и люди с ключами к этим комнатам!
Шевека передернуло.
— Да, — сказал он, помолчав, — это очень неприятно.
— Для вас. Не для меня. У меня, знаете ли, нет этих ваших индивидуалистических моральных ограничений. Я знал, что вы не записали свою Теорию. Если бы я думал, что она записана, я приложил бы все усилия, чтобы получить ее от вас — уговорами, воровством, силой, если бы я считал, что мы сумеем похитить вас, не вызвав этим войну с А-Ио. Все, что угодно, лишь бы суметь вырвать ее из рук этих жирных иотийских капиталистов и отдать в руки Центрального Президиума моей страны.